Глава 4
Внизу, гордо откинув свои взъерошенные головы и покачивая ворсистыми шарами кокосов, маршировали вразнобой к океану одноногие пальмы. Темное бормотание листьев, свисающих сразу во все стороны, сливалось с шумом всеочищающего дождя. Вдоль пальмового пути на морщинистом зеркале асфальта расплывшимися ртутными каплями сияли промоины. Машины, выстроившиеся в ровный ряд перед домом, казались огромными металлическими животными, которые угрюмо стояли в своем загоне, уткнувшись блестящими рылами в кормушки.
Я оглянулся. И увидел жену, сидевшую, поджав полные ноги с белыми косточками на коленях, в колпаке из мягкого рыжего света. Увидел перламутровый рот, уже говоривший, но еще беззвучный. Под длинной изогнутой шеей торшера глухо потрескивала горящая кожура его стеклянного плода. Шелковистые ночные мотыльки бились о нее.
Когда через секунду пришел в себя и увидел ее наяву, она сидела, осененная тем же торшером и в той же позе. Покрытые серебристым блеском губы быстро шевелились. Слишком быстро. Похоже, все это время, пока я из своей акустической ямы рассматривал город, она продолжала говорить. Судя по часам на столике возле дивана, это длилось довольно долго. Язык у нее поворачивается сказать многое. Знает сотни готовых, тщательно отполированных фраз, но о молчании не знает ничего. То, что она произносила, и я автоматически читал по ее губам, было в полном согласии с бушующим ливнем, с сигаретным дымом, с пьянящим запахом коньяка. Я не пытался перебивать, и ее гладкие слова проскальзывали мимо, не задевая… В темном потоке проступили первые паузы, отороченные глубокими вздохами. Они расширялись, наползали друг на друга… Наступившей тишиной снова завладел дождь. Дождь, дождь, дождь… Ритм падающей воды становился все более отчетливым.
Прошла еще одна очень длинная сигарета. Жизнь моя стала короче на несколько минут. Она с недовольным видом глядела в стену над телевизором. Левая ладонь бережно поддерживала под локоть правую руку. Решительно расплющила окурок и начала взахлеб выстукивать обручальным кольцом что-то по стеклянному квадрату стола, будто передавала в наше глухое молчание азбукой Морзе важное сообщение, которое, чтобы его не осквернить, нельзя озвучивать. Вслушиваться в это сообщение я не стал. Без слов давно уже ее не понимаю. Да и со словами…
– Она сама не знает, чего хочет, – пробормотал я, обращаясь к столу, на котором все еще осторожно подрагивал мокрый след от рюмки.
Швырялся охапками люминесцирующего ливня соленый напористый ветер. Ревел, с завыванием бросался на дома. Перепрыгивал с грохотом с крыши на крышу. Будто тысячу лет продержали его в закопанной глубоко под землей бутылке, и наконец он вырвался. Грозным глухим урчанием отвечали водосточные трубы. А где-то далеко, на самом краю нашей флоридской ойкумены, в хрустально-чистых небоскребах, опоясанных ярусами электрических балконов – в сотнях аквариумов, поставленных друг на друга, – беззвучно плавали смутные человеческие тела. И под ними зеленые горы воды равномерно обрушивались на узкую полоску белого песка.
Я резко выдохнул и ощутил пустоту. Словно вместе с ветром выдохнул и часть собственной души. Подхвативший ее неуемный сквозняк столкнулся с ветерком, идущим от вентилятора. Потом, уже отброшенный им, с шепелявым всхлипыванием юркнул в угол, смахнув по дороге мое перекошенное отражение в зеркале – я был там весь совершенно седой, – и затаился, притворяясь, что умер.
Бормотанье, которое еще не превратилось в голос моей жены, становилось все более громким.
– Ты вообще здесь? – Она провела несколько раз ладонью у меня перед глазами.
Очень хотелось сказать: «Нет. Я сейчас бегу по берегу. Крылатый рыжий пес, радостно повизгивая, несется за мною. Морда его сияет блаженством. Маленький ветер подталкивает нас в спины. Океан выстилает желтый песок тяжелым шелестом волн. Втягивает их назад, в себя. Они набирают силу в его глубине и снова покорно ложатся мне под ноги. Вспыхнуло, как вата, в лучах заходящего солнца пересохшее алое облако…» Но не сказал. Опять ничего не сказал.
Она обняла обеими руками свою пузатую рюмку – золотистые пятнышки света беззвучно толкнулись в стеклянные стенки, – точно собиралась ее поцеловать, с какой-то отрешенной грустью усмехнулась. Потом глубоко вздохнула, запивая коньяк глотком растворенного в воздухе электричества с солоноватым привкусом океана, и прижала пустую рюмку к груди.
– Говорю тебе, положа руку на сердце: я никогда по-настоящему его не любила!
– Сердце слева.
– Что? – переспросила она. Наморщила лоб и сдвинула брови, чтобы быстрее понять.
– Сердце слева, а руку ты держишь справа.
– С тобой невозможно разговаривать. Нельзя же все понимать буквально!
– То, что ты говоришь о себе и о мужике, с которым ты спала, семя которого ты носила в себе уже через месяц после нашей свадьбы, я могу понимать только буквально. – Это явно был удар ниже пояса, и я это знал.
– Ну почему ты такой жестокий? – Фраза смахивала на короткое, точное движение опытной воровки: я незаметно лишился чего-то очень важного, подтверждавшего мою правоту. – Сколько можно обвинять в одном и том же? Я так больше не могу… Не могу, не хочу быть все время виноватой и несчастной! Пойми, мне нужно чувствовать себя женщиной. Я не могу одна. Кто-то должен все время держать за руку.
– Кто-то? Не важно кто?
Я стоял над ней, засунув руки в карманы, и смотрел на ее живот. Приподнимался на цыпочки и опять тяжело опускался. Левая линза очков поймала свет лампы и вспыхнула. И увидел, как маленький зоид с вертлявым хвостиком движется снизу вверх внутри ее влажного тела. Предугадать результаты этого движения не мог никто… Лара тоже так начиналась…
– Не цепляйся к словам! – Она резко увеличила громкость, и я снова удивился широте диапазона ее голосовых связок. – Не могу даже себе представить, что тебя до сих пор это так волнует!
– Вот именно, представить себе не можешь… а я могу…
– Не все так просто!
(Восклицательный знак за словом «просто», как только его написал, повалился вправо набок. Превратился в точку-тире, в первую букву нового длинного сообщения, выстукиваемого обручальной морзянкой по стеклянному столу. Но понимать эти сообщения он упорно не хотел.)
Наконец она откинулась на спинку дивана, опустила веки и, точно защищаясь, прикрыла их пальцами.
– Мы тогда начали ссориться. Теперь даже не вспомнить из-за чего. И в какой-то момент показалось, что уже не помиримся… А ты лежал рядом. И делал вид, что спишь… – Резким движением вставила новую сигарету куда-то в нижнюю часть лица. Приступ искренней жалости к себе никак не отражался на ней. Она оставалась все такой же сосредоточенной. Торопливо, но очень четко озвучивала давно заготовленные для этого разговора гладкие фразы, проложенные тоненькими, темными слоями молчания. – А ему я нужна была. И он готов был на все!
– Действительно, раз нужна была, как отказать… Поэтому ты мне врала? Казалось, что я говорю не с ней, а лишь с ее лицом. И слушает вполуха кто-то другой, совсем чужая женщина, чьи влажные, приплюснутые глаза смотрят сквозь прорези маски. Они ничего не видят, словно вставлены только для украшения. И свет в них не отражается. Что-то враждебное прячется по ту сторону от них. Сейчас, когда, засунув руки в карманы, стою над ней, у меня ощущение превосходства, ощущение правоты. Но понимаю, что долго оно не продержится, и потому тороплюсь. – Ведь ты замужем была… до некоторой степени… Во всяком случае, я так считал… От этого дети рождаются…
Глубоко в моей черепной коробке металась, не находя себе места, все та же слепящая голографическая картинка с двумя сплетенными телами в комнате, наглухо занавешенной шторами. Тела, как только о них вспомнили, под ритмичный скрип начали шумно, со стонами двигаться. Это напоминало хорошо слаженный страшный механизм.
– Откуда я знаю, а вдруг еще есть много, чего я не видел. – Я скривился, почесал подбородок. В душе тоже что-то скривилось. Но продолжал назло самому себе. – Вот, у тебя пару лет назад новый компьютерный адрес появился… Да еще защищенный паролем…
Может быть, теперь она снова что-то скрывает?
– Может быть, теперь ты снова что-то скрываешь? – произнес я уже вслух.
Тлеющая сигарета в самом центре ее задумчиво вытянутых губ повернулась ко мне. Она сделала маленькую паузу, словно повторила про себя мои слова, перед тем, как ответить. И как ни странно, покраснела. Кровь, приливавшую к лицу, она контролировать не умела. Спираль из дыма, въедливого, немного сладковатого аромата духов и коньяка обволакивала ее сейчас. До боли знакомая жилка забилась в черно-желтой тени над правой щекой.
С грехом пополам сохраняя предательское равновесие – пять рюмок как минимум, – поднялась и остановилась у окна. Размытые пятна проплывали по лицу, будто стояла она на краю залитого светом бассейна. Посмотрела снизу, слегка прищурившись, словно пыталась что-то прочесть у меня в глазах, и попробовала улыбнуться.
Это был взгляд – даже не взгляд, а взор – из далекого прошлого, из первых ночей медового месяца, когда в местоимение «мы» заменяло оба наших «я». Когда не надо было ничего объяснять и разговаривать нужно было только шепотом сквозь торопливое скрипенье кровати из губ прямо в уши. В которых таился ее замечательный музыкальный слух. И подернутые пеленой янтарные крапинки в ее прищурившихся влажных зрачках с золотистыми ободками были следами, оставшимися с того времени.
– Ты что, до сих пор к нему ревнуешь? Как глупо… – Давно уже не слышал, чтобы она говорила так безнадежно. Правда была в ней самой, а не в ее словах. В том, как их произносила. Она явно чего-то ждала от меня.
Провела рукой по моей трехдневной щетине. Уверенно и робко прижалась своим теплым большим телом. Телом, которое я знал наизусть. И я снова ощутил упругую тяжесть ее бедер. Раньше работало безотказно.
– Помнишь, как в прошлый Новый год, когда мы вернулись от Берковичей…
– Зачем ты? Ведь я же не машина. – Я с трудом высвободился. – Пойми, то, о чем ты молчишь, очень важно!.. Даже имя его так и не хочешь назвать…
Я все еще не мог решить, что должен чувствовать. Душа запуталась в себе самой. Признаться, что ревную к призраку, который уже много лет как исчез, было унизительно. Чего я из себя корчу? Но тут же понял, что это не я, а меня что-то корчит. И ничего с этим сделать не смогу.
Честная, нечестная, невежественная, неинтеллигентная – эти книжные мерки не подходят. Слишком уж переливается, переходит одно в другое то, что у нее внутри. И в слова не укладывается… Все равно что считать нечестным или невежественным этот ливень за окном… Надо переменить тему, найти мостик, чтобы перейти пропасть.
– Для меня это чересчур сложно. – Тишина никогда не была для нее естественной средой обитания. Долго в ней находиться она не могла.
– И для меня. – Я сидел, покусывая дужку очков. Отголоски ее слов, ее тела медленно затихали во мне. – А вдруг он вернется, и все начнется снова?
Она испуганно посмотрела, собрала размазанную улыбку в узкую полоску, зажатую между губами, и замерла. Но сразу же спохватилась.
– Да я и тогда не придавала значения. Как будто не со мной. – Привел меня в чувство ее голос. В чувство, что я в неоплатном долгу. Голос стал гораздо тоньше и пронзительней. Словно незаметно подтянула голосовые связки. Сейчас он исполнял вариации на тему грубого, ревнивого мужа. Никакой, самый совершенный детектор не зарегистрировал бы в нем и малейшей лжи. Но на всякий случай все же решила подстраховать себя коротким смешком. Смешок отработан был плохо, и впечатления на меня не произвел. – Это ведь не кино, которое можно прокручивать много раз… Не могу с тобой разговаривать. Сердце начинает болеть.
– Я думаю… – Мне понадобилось три-четыре секунды, чтобы решить, что именно я думаю, и решиться это произнести. – Я думаю, сердце у тебя гораздо здоровее моего.
Для чего ей нужен новый компьютерный адрес, защищенный паролем? Ведь не порнографические же сайты она рассматривает?.. Какая-то важная мысль в самый последний момент все время ускользает.
Слегка поколебавшись, она начала втягивать в себя еще один глоток. Я заметил, что румянец у нее на щеках испарился. Бутылка была уже почти пустой. Между мной и женщиной, одиноко пьющей рядом, не было почти ничего общего. При этом еще очень много прошлого соединяло нас. Пока мы обвиняли друг друга, оба чувствовали эту тонкую, подрагивающую связь. Но стоило замолчать, и она исчезала. Так исчезает в воздухе сверкающий диск вокруг остановившегося вентилятора.
Мне показалось, что вот сейчас она наконец объяснит, почему все так произошло. Почему продолжала трахаться с ним и после того, как вышла за меня замуж? Что чувствовала, когда жила с двумя мужчинами? Что это – любопытство? Избыток жизни? Бушующие гормоны? Сравнивала ли она нас? Любила ли хотя бы одного? Но лицо ее оставалось непроницаемым. Еще одна ложная тревога.
– Ты даже теперь не можешь рассказать всю правду? Нам обоим было бы легче.
– Попробовала раз.
– Да? И когда же это произошло? – Я заглотил наживку.
– Ты даже не заметил. – Искушение жалостью к самой себе у нее как-то вдруг пропало. – Помнишь, месяцев через пять после свадьбы ты позвонил мне на мобильный и спросил, где я? – Я помнил очень хорошо, но пробормотал что-то неопределенное. – И я, сама не понимая отчего, ответила: «в мотеле с любовником». Даже название мотеля дала. А ты не захотел поверить. Засмеялся – доволен! – превратил все в шутку.
Что-то мутное, неуправляемое появляется в ней теперь после нескольких рюмок. Что-то разрушительное.
– Просто способ меня обмануть. Можно обманывать, даже когда правду говоришь. Ты знала, что не поверю…
– Да нет! – утверждение и отрицание выходят у нее на одном дыхании, но отрицание всегда сильнее – ничего я про тебя не знала! Ни тогда, ни сейчас!
Короткое двухсложное слово «развод», чем-то похожее на звук взведенного курка – раз и вот: выстрел – слово, которое никто из нас не решался произнести, слышно было уже внутри каждой фразы.
Я стоял, уставившись в кромешную темноту, словно пытался прочесть в небе написанные черным по черному предсказания о своей семейной жизни. Отражение жены в оконном стекле – в отличие от оригинала, сидевшего на диване, – было очень уютным, домашним. Еще один обман. В этот раз оптический.
Холодный ветер снаружи набирал силу, тяжело плевался, становился все злее. Обламывал с треском цеплявшиеся друг за друга пальмовые ветви. Безжалостно хлестал ими ливень, проколотый мерцающими светофорами. Прозрачная водяная завеса со свисающей с подоконника бледно-зеленой бахромой прижималась к стене дома. Ветвистая щель рассекла желтым острым блеском небосвод.
Казалось, смерч, несущийся сразу отовсюду, со свирепым завыванием кружится вокруг нашего беззащитного дома. И я сейчас в самом центре его. Он разбивается вдрызг вокруг меня о тонкие стены. Вздувает брезент полосатых навесов над дверьми. Многие молнии змеятся вокруг дома. Еще немного, и смерч поднимет его от земли. И наш дом, сверкающий миллионом горящих слюдою окон, – налившийся свечением, живой огромный шуруп, – начнет ввинчиваться в промокший войлок туч, чтобы тот не отслоился от небесной тверди.
И мне вдруг показалось, что этот смерч, эта воющая музыка – вся об одном. Об ее бушующей нелюбви ко мне.
Телевизор неожиданно воскрес. Но видимость была плохая. После рекламы чего-то важного (порошка для мытья посуды? женских прокладок?) по ту сторону экрана появился заросший белой бородой человек с неподвижной верхней половиной лица, но быстро движущейся нижней челюстью. Он подробно рассказывал о русских шпионах в Америке. Кадр укрупнился. На экране появились их увеличенные фотографии. Жена, покачиваясь, стояла посредине комнаты и, не отрываясь, глядела, словно ожидая, что вот-вот появится кто-то из ее знакомых. Один из шпионов недавно кончил жизнь самоубийством.
– Я бы никогда не смогла, – задумчиво пробормотала она. – Всегда можно найти выход.
Пустяковая фраза. Важность которой я оценил гораздо позднее.
– Обстоятельства дела должны вскоре проясниться. – Вместо меня это произнес бородатый диктор. – Оставайтесь с нами. – И сразу же исчез.
Безрукая тень, упорно не желавшая принимать форму ее тела, то становилась совсем маленькой, то вырастала во всю стену и, сломившись в шее, выползала размытой головой в потолок. Я привычно отметил, что темная юбка делает ее полные ноги намного стройнее. Движения бедер, в которых было что-то очень знакомое, что-то доступное, словно бы предлагающее себя, их тяжеловатое уверенное изящество явно не соответствовали сосредоточенному выражению лица. Доверять надо было лицу.
– Терпеть не могу эту твою бесчувственную правоту!.. Просто и тебе, и мне не повезло, что ты нас увидел. Поверь, само бы закончилось быстро.
Давно уже заметил, что механический призыв «поверь» она обычно произносит, когда говорит неправду.
Я понял, что начинаю наслаждаться собственной жесткостью. Ощущение было новым, интересным и противным. И это разозлило еще больше. Свирепо затянулся, будто пытался запастись никотином на всю оставшуюся жизнь, и со свистом выдохнул. Серебряный столбик, отчаянно вспыхнул в последний раз и рассыпался. Истлевающий окурок обжег пальцы, и я раздраженно воткнул его в гору скрюченных трупиков, переполнивших пепельницу. Незаметно наши роли в безразмерном неразговоре, перемежающемся громами и молниями, снова поменялись местами. Обвиняемый обернулся прокурором.
– Понимаю. Мелкое невезение! – Голос мой становился все более колючим, обрастал острыми шипами. Я стоял, изо всх сил прижимаясь спиной к стене, на которую с другой стороны волна за волной обрушивался водяной смерч. Эпицентр его медленно уходил куда-то в сторону. – Несколько капель любви и вместе с ними несколько капель чужой спермы, случайно оказавшихся в твоем теле. Будто в копилке. – Неужели невозможно ее оскорбить?.. Как Божья роса… – Ведь из них живого ничего и не проросло?
– Скажите, какой брезгливый!
Она с вызовом посмотрела на меня, но я в этот момент протирал свои «мужественно прямоугольные» очки, и обвиняющий, отшлифованный многолетней ложью взгляд получился напрасным. Отвернулась и уставилась на пол, точно моя брезгливость была маленьким, но очень опасным животным, чем-то вроде членистоногого прозрачного скорпиона с красными глазками и ядовитым изогнутым хвостом – животным, которое ползало у нее под ногами и в любую минуту могло укусить.
– Да успокойся ты, наконец! Сколько можно!
– Я спокоен.
Это было неправдой. На самом деле спокоен я не был. Она топнула и в неверном свете телевизионного эфира – цветные блики беззвучно затряслись у нее на лице – с силой крутанула каблуком, пытаясь втереть скорпиона в каменный пол.
– Никто меня не осквернял, и ничего в моем драгоценном теле от него не осталось… Раньше это тебе не мешало.
Заросшая белой бородой голова в экране в свою очередь сообщила об убийстве пятнадцати детей в одной из школ на севере страны. Мутная волна обрушивалась мне на голову из ящика почти каждый день. День начинался с новостей. Новости начинались с убийств. Год за годом воспринимать это всерьез нельзя. А я все жду, что однажды утром белобородый наконец объявит: «Сегодня ничего важного не произошло, программа новостей отменяется, занимайтесь спокойно своими делами».
– Ну сколько можно допрашивать? – Она уставилась в темноту за окном, словно искала там ответа. И темнота снова не подвела. – Тебе следователем работать надо! Выбивал бы показания из обвиняемых… Подозреваешь всех вокруг себя… насмотрелся в ГБ… А между прочим, и там хорошие люди были. И у них жены были, дети. Просто служба такая.
Лицо в студенистом экране, набухшем убийствами, замолчало, поджало губы в нитку и с любопытством рассматривало ее.
– Хороших не было. – Этот длинный скачок в ее мыслях вызвал у меня привычное чувство раздражения. – Были посредственные. Очень посредственные. Делали вид перед другими, да и перед самими собой, что они как все. «Просто служба такая», – повторил я, запихнув ее фразу для большей выразительности в отравленные кавычки. «Только исполняли приказы. Если бы не я, еще хуже было бы…» – Сотни раз эту песню слышал. Ее уж точно не задушишь, не убьешь… Конечно, были среди них и раскаявшиеся потом. Но очень мало… И даже их простить совесть не позволяет… Да и кто мне право давал их прощать?..
– Ой, вот только не надо из себя святого изображать… Совесть у тебя уж слишком сложно работает. Простить полностью, не полностью простить, не простить, обвинить, судить… – Ее косые, свистящие обиды проносились мимо, не задевая меня. – Не слишком ли много на себя берешь? И следователь, и прокурор, и судья – все вместе… – Конец предложения захлебнулся и утонул в поднятой ко рту рюмке. Она ожесточенно заглотила очередную порцию коньяка. Ей нужно, чтобы я начал спорить, и поэтому не произношу ни звука.
Я был неправ. Очень, очень редко, но были и исключения. Мне за день до обыска позвонил кто-то. Невнятно пробормотал, чтобы убрал в доме, и тут же повесил трубку. Я, разумеется, не поверил и был наказан. А он ведь жизнью своей рисковал ради меня, которого, может, и не видел ни разу.
– Те, кто нарушают законы, они преступники, – продолжала она. – И здесь, и там: их место в тюрьме… – Это было эхом, эхом слов, сказанных другим человеком в другой стране. Наверное, ее отцом… Удобно так. Ни черного, ни белого. Все серое. Никто не прав. Все виноваты. Семена, заброшенные в глубоко распаханные еще в детстве мозги, до сих пор плодоносят. – Чему ты усмехаешься?
Я, оказывается, усмехался… Для этих ревнителей закона я был преступником. И все, кто хоть немного раскачивал советскую махину… Похоже, у меня приступ уважения к самому себе, к тому, кем был лет двадцать пять назад. Со мной теперь бывает редко… Тех, кто тебе помог – помог, ничего про тебя не зная, – таких не любят. Вон, что в Интернете про них пишут. Легче убедить себя, что все делалось с каким-то замыслом-умыслом и уж, конечно, не было промыслом. А ее, насколько я знаю, помощь незнакомым людям никогда не интересовала.
Может быть, поэтому она и не интересовалась тем, что пишу по ночам. Для нее это продолжение моего «преступного» прошлого… которое и привело к моей «эмоциональной тупости». Выражение это она раскопала в том же всеведущем Интернете и любила повторять последнее время. Все понимаю, но не способен ничего чувствовать. Защитная реакция. Стихи, по ее понятиям, к «чувствам» отношения не имели. Недавно «эмоциональная тупость» переросла в «эмоциональную невменяемость». Как видно, ее уже она изобрела сама… Совсем чужая женщина… Ей нужны только ее собственные переживания. И это никогда не изменится. Он должен был понять еще до женитьбы.
Никаких политических взглядов у нее никогда не было. Она выросла в семье доцента кафедры научного атеизма. Работа у него была простой, оплачивалась хорошо и оставляла много времени для воспитания дочери. (В те дни преподавание зла не достигало нынешних высот. Требовалось лишь овладеть в полном объеме марксистко-ленинским мировоззрением и на все каверзные вопросы говорить про осознанную необходимость.) Помню, с каким вызовом она в первый раз, в самом начале нашего медового месяца, рассказала про его работу. И сразу же добавила, что уважает его, «несмотря ни на что». Про мать она ничего не говорила. Один раз только упомянула вскользь, что она заведывала антикварным магазином. Я даже присвистнул: антикварный магазин, да еще на Невском! Как видно, моя жена была сильно привязана к своим родителям. А меня существование преподавателей научного атеизма и заведующих антикварными магазинами мало интересовало. Сделал несколько неудачных попыток ее расспросить и больше к этому не возвращался.
Если бы мы с моей будущей женой встречались тогда в Ленинграде, и эти благополучные советские граждане узнали, что меня уже пару лет таскают в Большой Дом, я бы стал для них прокаженным. И уж к дочке своей точно бы не подпустили.
– Я знаю, что ты сейчас подумал, – презрительно произнесла она, глядя мне в лицо. Голос ее приобрел какой-то красно-багровый оттенок. Голос крови. Она ходила по комнате, и короткие фразы падали на каменный пол то в одном, то в другом углу. – Мама была заведующей, а не спекулянткой! В нашем доме очень культурные люди бывали. Писатели, музыканты. Как ты думаешь, почему я вдруг воккалом – на этом слове она торжественно вытянула губы и удвоила внутреннее «к» – начала заниматься? У нас Нани Брегвадзе в гостях однажды была! Мама оставила для нее какую-то необыкновенную люстру, она просила. И я для нее пела! Она потом сказала маме, что у меня необычный голос и я просто обязана идти учиться в консерваторию.
Хорошо вижу эту полную девочку, которой придется стать моей женой, стоящую с раскрытым ртом и с правой рукой на овальной спинке антикварного стула. Склонил лысую голову и вдохновенно копошится толстыми белыми пальцами в оскаленной пасти рояля аккомпанирующий отец-атеист. Мелькает слоновая кость тусклых клавиш. Водянистые глаза, увеличенные толстыми очками, подняты к потолку. Возле него на круглом столике непременные канделябры. Благородная патина старины, отсветы свечей в черной крышке открытого инструмента. Все это родом из маминой комиссионки. Внутри мерцают золотистые струны, на которых танцуют шерстяные молоточки. Сама мама застыла в углу, благоговейно приоткрыв рот и положив руки на мощные бедра. К счастью, дочка внешне совсем не похожа на родителей. Рядом с моей будущей тещей Брегвадзе – ее я вижу плохо – с рассеянным видом слушает. А вокруг на много километров натруженные купчинские хрущобы с маленькими балкончиками, заваленными скопленным за годы житейским хламом.
В коммуналке на улице Чайковского на двери нашей квартиры было восемь звонков и табличка с фамилией моего дедушки. Он был доктором. До революции весь дом принадлежал семье графа Толстого. А 188-я школа, где я учился, была дворцом сестры последнего царя. Но то было очень давно. А я до самого отъезда жил в одной комнате с родителями. И Брегвадзе у нас не бывала. Это я знаю точно. Рояля не было, но зато я читал. И горы книг, которые там прочел, были скалистыми. Несколько сверкающих вершин и бесконечные темные ущелья между ними.
После смерти родителей – они умерли в один год – она осталась жить в своей завленной вещами квартире среди купчинских крупнопанельных новостроек до самой эмиграции. Наверное, уродство окружающих тебя улиц, домов, впитанное с ранних лет, кроме всего прочего, незаметно формирует характер, учит не замечать неприятное, сколько потом ни занимайся вокалом. Совсем не исключено, что неумение видеть, ценить детали, живопись, поэзию призрачных петербургских площадей и дворцов – неумение, которое останется у нее на всю жизнь, – прочно связано с грубой, примитивной архитектурой этих мест.
А может, все началось гораздо раньше. Как-то сразу после свадьбы она рассказала, что, когда ей было шестнадцать, один близкий знакомый родителей страшно обидел ее. Не изнасиловал даже, хотя легко мог это сделать, а просто отвернулся и ушел. Как видно, она до сих пор не могла простить.
В самом начале заката империи закрылся музыкальный техникум, где она работала. Женатый мужик, с которым встречалась уже три года, – это все, что она мне о нем сообщила, – не захотел уходить от семьи. Кроме того, ничего про него не рассказывала. Судя по всему, от потери невинности до нашей свадьбы прошло еще несколько мужчин. Информации о них мне не полагалось. Женщиной она была избалованной и достаточно смелой. Боялась только хулиганов во дворе, ну и, может, еще потолстеть. Уезжать одной, в двадцать три года, без профессии было непросто. Даже если веришь, что через несколько недель будешь все двери ногой открывать у директоров бродвейских театров. А она, как видно, именно на это рассчитывала… Денег, полученных за продажу квартиры и антиквариата, хватило на пару лет. Детство было окутано уютной дымкой старорежимного советского благополучия, а здесь пришлось начинать сначала, переучиваться на секретаршу в медицинском офисе. Из мира высокого искусства – в мир мелких служащих, в основном стариков-эмигрантов, вечно жалующихся на свои болезни… К счастью, как раз тогда я и появился… После четырех лет в Нью-Йорке перебрался поближе к солнцу, в вертоград чудес – в Майами… И не один я… актер тоже… А через месяц было нам суждено стать женой и мужем…