Глава седьмая
Джек услышал какой-то стук. Неохотно открыл глаза. В комнате было темно. Погруженный в сладостное забытье, он не знал и не хотел знать, где он находится, который сейчас час, день это или ночь. Робкий стук повторился; он увидел, что дверь гостиной со скрипом приоткрылась и на пол спальни упала узкая полоска желтого света. Джек понял, что он один и покоится в своей кровати в номере 654 римской гостиницы.
– Войдите. – Он натянул до шеи смятую простыню, потому что лежал совершенно голый.
Дверь отворилась шире, и он увидел горничную. Она стояла, улыбаясь ртом, в котором недоставало нескольких зубов, и держа в руке вешалку с пиджаком, как охотничий трофей. «Посмотри, что я поймала сегодня в римских джунглях: американский пиджак, окропленный американской кровью».
– La giacca, – радостно произнесла она. – La giacca del signore. E pulita[19].
Горничная, тяжело волоча ноги по ковру, источая еле уловимый запах пота, прошла к шкафу и повесила пиджак; при этом она с нежностью поглаживала его, словно это было ее любимое домашнее животное. Джек хотел дать ей чаевые, но не мог подняться с кровати. Он понимал, что вряд ли шокировал бы пожилую женщину, за тридцать лет вдоволь насмотревшуюся в спальнях римских гостиниц на наготу тела и души, но все же Джек решил, что свою сотню лир она получит в другой раз.
– Grazie[20], – сказал Джек, вдыхая тонкий аромат, который оставила после себя Вероника. – Grazie, tanti[21].
– Prego, prego[22], – жалобно пропела горничная, внимательно осматривая комнату, не упуская из виду ничего, новоявленный Шерлок Холмс в голубом переднике, составляющий в своей каморке опасное, как динамит, досье на обитателей христианского города.
Не получив своей сотни лир и возмущаясь скупостью богатых, она покинула номер. Горничная не закрыла за собой дверь, и Джек услышал, как она идет по гостиной, ворча себе под нос; стихающий шум ее шагов казался далеким отзвуком людского рева, раздававшегося в 1917 году под стенами Кремля. Наконец хлопнула наружная дверь, и Джек блаженно вытянулся в теплой кровати, слушая урчание воды в батареях, предаваясь сладостным воспоминаниям о прошедшем дне. «Не так уж и плохо, что из носа потекла кровь, – подумал он, – иначе какой предлог нашла бы Вероника для того, чтобы подняться ко мне в номер? Если встречу снова того пьяного, возможно, пожму ему руку».
Джек зажег ночник и посмотрел на часы. Семь часов. От бессонницы есть неплохое средство. Единственным подтверждением того, что недавно здесь была Вероника, служил тончайший аромат, испускаемый простынями. Когда она ушла? Одна француженка сказала ему, что мужчина, засыпающий после любви, поступает невежливо. «Я – грубый, невоспитанный американец, дикий индеец», – подумал Джек.
Он вспомнил о жене и попытался понять, испытывает ли чувство вины. Лежа в теплой смятой постели, Джек испытывал гамму чувств, но чувства вины среди них не было. Прожив с Элен восемь лет, он ни разу не изменил ей. Раз или два он был близок к тому, чтобы вступить в связь с другой женщиной, но в самую последнюю минуту воздерживался от этого. Не по соображениям нравственности – этические табу играли важную роль в иных вопросах; пройдя через несколько браков, хорошо зная, как живут другие семейные пары, Джек считал физическую верность скорее исключением, чем нормой. Хранил ли он верность Элен потому, что любил ее? Но порой он вовсе не любил ее – как, например, в день отлета из Парижа. Или потому, что недостаточно сильно любил жену и испытывал чувство вины, заставлявшее его блюсти внешнюю сторону брака в надежде, что когда-нибудь изображаемое превратится в реальность? А может, потому, что он был благодарен Элен за ее доброту, красоту и любовь к нему? Или причина крылась в том, что он был женат слишком много раз, страдал сам и приносил страдания другим? Или в том, что после бурной молодости его устраивали покой и размеренность жизни, дополняемые искусно поддерживаемой страстью? Сегодня, подумал он, душевному покою и размеренности жизни пришел конец. Если бы он чувствовал, что может влюбиться в Веронику, говорил себе Джек, он не позволил бы ей подняться в номер. Но случившееся (о благословенный случай!) никому не принесло вреда. Он лениво переместился на то место, где недавно лежала Вероника, оставившая на подушке два длинных темных волоса. В конце концов, подумал Джек, это всего лишь две недели.
Он ничего не знал об Элен. Даже фраза о том, что она в три часа утра танцевала в клубе, в равной степени могла быть и правдой, и ложью. Она была парижанкой, истинной француженкой, умевшей хранить свои тайны. У привлекательной, нравящейся мужчинам Элен было до замужества несколько романов, о которых Джек знал; наверняка были и другие, неведомые ему. Она почти каждый день выходила из дома, придумывая себе, как все парижские женщины, разнообразные поручения; он не пытался проверить, на что она тратит это время. Если бы Джек, приехав в Париж, увидел ее в чьей-нибудь гостиной, он решил бы, что у этой женщины, несомненно, есть любовники. Пережитая радость делала Джека терпимее: «Если у нее кто-то есть и благодаря этому ей сейчас так же хорошо, как и мне, я благословляю Элен».
Отбросив простыню, он встал с кровати, негромко насвистывая себе под нос. Зажег светильник и посмотрел, не оставила ли Вероника на столе записку. Ее там не оказалось. Джек был уверен, что девушка не могла уйти, не оставив адреса или номера телефона, и голый босыми ногами зашагал в гостиную. Но там тоже ничего не нашел. Он пожал плечами. «Может, так даже лучше, – подумал он, – похоже, она умнее, чем мне показалось».
Насвистывая, Джек вернулся в спальню. Он понял, что за мелодия привязалась к нему. «Провожая домой мою крошку». Перестав свистеть, он прошел в ванную, чтобы пустить воду. Включив свет, Джек увидел большую букву V, выведенную губной помадой на зеркале, висящем над раковиной. Он усмехнулся. Нет, это не похоже на расставание. Телефон еще зазвонит.
Обрадованный, Джек повернул краны. В стену ванной было вделано большое, в человеческий рост, зеркало; он задумчиво посмотрел на отражение своего обнаженного тела, за которым поднимался идущий от воды пар. В молодости он часто разглядывал свое тело в зеркале. Учась в колледже, Джек играл в футбол, пока не повредил колено; доктора пригрозили ему, что хромота останется на всю жизнь, если он не откажется от спорта. Тогда у него было тело атлета, и он с гордостью рассматривал округлые мощные плечи, плоский мускулистый живот, длинные, сильные ноги. При каждом движении мышцы играли под гладкой кожей. Поступив в театр, Джек четыре раза в неделю занимался в гимнастическом зале, делая упражнения на кольцах, брусьях, турнике, чтобы легче справиться с любой ролью. Но после госпиталя, утратив из-за длительного приема морфия упругость мускулатуры, приобретя красные рубцы, следы пересадки кожи, и утолщение челюсти, он старался избегать зеркал. Джек не хотел причинять себе боль. Случайно оказываясь перед зеркалом, он смотрел на себя с отвращением, замечая появляющуюся с годами грузность. Он частично восстановил свою форму: дряблость мышц исчезла, тело снова стало налитым, крепким, но гибкость и стройность пропали. От паренька, мощным ударом вводящего мяч в игру, в прыжке перехватывающего пасы, осталось только смутное воспоминание.
Но сейчас Джек ощутил, что разглядывает свое тело с одобрением. Вспоминая, как славно оно послужило ему сегодня, он как бы заново открывал его для себя. «Не так уж я плох, – подумал Джек, посмеиваясь над своим тщеславием, – ушедшая молодость не все забрала с собой, зрелость принесла не только разрушение. Скинь десяток фунтов, – сказал он себе, критически изучая талию, – и ты будешь в полном порядке. Животик пока не наметился, и все основные линии сохранились».
Забравшись в ванну, Джек долго лежал в ней, каждые две-три минуты добавляя горячую воду; очищающий пот тек по его лбу. На запотевшем зеркале над раковиной алела буква V. «Надо попросить горничную не стирать ее в течение двух недель, до моего отъезда», – подумал Джек.
Одевшись, он почувствовал, что идти на коктейль совсем не хочется: слишком хорошо было у него на душе. Джек спустился в холл и попросил швейцара передать шоферу, что сегодня машина ему не понадобится. Пройдя в бар, он заказал мартини, радуясь одиночеству, перспективе провести вечер наедине с собой. Он заметил уже знакомую ему компанию молодых итальянцев, сейчас они не пробудили в нем ревность.
Джек допил мартини, вышел из гостиницы и направился вдоль улицы, поглядывая в окна; несмотря на холодный, порывистый ветер, Джек распахнул пальто. Он обнаружил, что (и вряд ли случайно) движется в сторону кинотеатра, где демонстрировалась «Украденная полночь». Дойдя до кинотеатра, Джек остановился и стал с любопытством, но без волнения и грусти рассматривать фотографии – кадры из фильма. Увидев Карлотту, он захотел узнать, где она сейчас, как выглядит, что он пережил бы, если бы она вошла сегодня в его номер. Он на мгновение испытал соблазн снова посмотреть картину, изучить себя прежнего и попытаться понять, чем пленилась Вероника. Но потом Джек отверг эту идею, решив, что он уже исчерпал дневную норму нарциссизма.
Он пообедал в маленьком безлюдном ресторане. Вспомнив про десять фунтов, отказался от хлеба и pasta. Поев, зашагал в сторону Форума, по дороге выпил чашечку кофе и рюмку итальянского бренди. Над пустынным Форумом с запертыми на ночь воротами висел месяц. Джек застегнул пальто на все пуговицы.
Стоя с непокрытой головой на зимнем ветру, он испытывал радостное чувство свободы от всяческих уз. Сейчас никто на свете не знал, где он находится, никто не мог потребовать что-либо от него в этот миг; он был недосягаем для всех, принадлежал лишь самому себе. «Я спрятался в центре Европы, у корней континента, среди руин», – подумал он.
Джек вспомнил отрывок из речи Цицерона, некогда произнесенный среди этих камней. Школьная программа по латыни, шпаргалка, лежащая на парте. О времена! О нравы! Сенат все это понимает, консул видит, а этот человек все еще жив. Да разве только жив? Нет, даже приходит в Сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает тех из нас, кто должен быть убит[23]. Цицерона задушили далеко от места его триумфа, спустя годы после того, как стихли аплодисменты. Несчастный старик, должно быть, проклял свой ораторский дар, когда его схватили.
«Я – римлянин, – мысленно произнес Джек, вспомнив игру, любимую им в детстве, когда он лежал вечером в постели с закрытыми глазами и говорил себе: «Я – эскимос, в моем углу тепло, я слышу крики тюленей». Или: «Я – Натан Хейл[24], утром меня повесят». Или: «Я – Джабел Эрли[25], объезжающий войска конфедератов на вороном коне». «Я – римлянин, – подумал Джек, перенесшийся в тот век, когда родился и был распят Христос. – Я только что пообедал, зимний ветер приносит стужу с Апеннин, я немного перебрал и слышу, как старик из Афин играет на флейте, а мальчик аккомпанирует ему на лире. Благословенны безмолвие и темнота, царящие на ступенях Сената. Говорят, на завтра назначен выход Августа, состоятся игры, гладиатор, вооруженный сетью и трезубцем, сразится с африканским львом. Даже сейчас слышен рев зверя, запертого под Колизеем в подвале с каменными стенами. Ретиарий готовится к завтрашнему утру: чинит сеть, проверяет прочность узлов, точит трезубец.
Римлянин, ты прогуливаешься в одиночестве на холодном полночном ветру, среди высоких мраморных колонн; думаешь о жестоких, безжалостных людях, коварных сластолюбцах в тогах, заполняющих это место днем, понимаешь, насколько вечно и неискоренимо зло, процветающее и на этих холмах».
Он услышал шаги в отдалении, увидел двух полицейских, на которых падал свет уличного фонаря. Они остановились, посмотрели на него; Джек представил себе, что в их глазах застыло извечное подозрение; они ждали, когда он совершит нечто предосудительное, полезет на стену, поднимет с земли кусочек мрамора, сунет в карман отколовшуюся частицу истории.
Полицейские снова сделали его американцем, отняли призрачное римское гражданство. За ним следили две пары глаз; он утратил свою недосягаемость, мир предъявлял ему свои требования; он был объектом наблюдения, его инкогнито грозили нарушить. Грохот мчащейся колесницы превратили в шорох, львы смолкли, в подвалы сквозь распахнутые двери проник лунный свет. Из соседнего бара доносилась джазовая мелодия. С появлением полицейских звуки, льющиеся из флейты, сменились чиханьем мотоциклетного мотора, доносящимся с улицы. Христос и Цицерон давно умерли, и лишь ночной ветер дул с гор так же, как и две тысячи лет назад.
Джек двинулся вдоль стены, глядя на неровный тротуар. Полицейские проводили его взглядом, наверно, думая: «Если понадобится, мы задержим его в другой раз».
Устав от ходьбы, он поймал такси. Возле отеля пересек улицу и подошел к газетному киоску, заваленному журналами с портретами кинозвезд на обложках. Джек купил парижскую «Трибюн» и посмотрел на стопки англоязычных книг в ярких мягких обложках. Его внимание привлекла книга, сдержанностью своего оформления выделявшаяся среди изданий, украшенных изображениями шикарных полулежащих красоток и джентльменов с револьверами. Он взял в руки неброский томик. Это был сборник стихотворений Катулла, переведенных английским поэтом. Джек решил, что Катулл – это именно то, что ему требуется после видений, навеянных стенами Форума; купив книгу, он направился в отель.
Забирая свой ключ у портье, он испытал легкое разочарование – в его ящике не лежало никакой корреспонденции. «Что ж, – сказал себе Джек, – обойдусь обществом Катулла».
Скинув туфли и пиджак, расстегнув воротничок рубашки, он устроился в гостиной и начал читать.
Значит, время пришло – поспешно юноши встали.
Смело встали, сейчас запоют: нужна им победа!
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену![26]
Внезапно зазвонил телефон. Джек дал ему прозвенеть дважды, наслаждаясь предвкушением того, что сейчас услышит в трубке знакомый голос. Подняв ее, он произнес:
– Алло.
– Мистер Эндрюс? – спросил какой-то мужчина.
– Да.
– Вы меня не знаете. Я – Роберт Брезач. Не могли бы мы с вами встретиться, мистер Эндрюс?
Голос, как показалось Джеку, принадлежал вежливому, молодому, образованному американцу.
Джек взглянул на часы. Уже перевалило за полночь.
– Нельзя ли обождать до завтрашнего дня?
– Я – друг мистера Деспьера, – сказал незнакомец. – Дело не терпит отлагательства.
Джек вздохнул:
– Ладно. Я в номере 654.
Джек опустил трубку, испытывая раздражение. Это было так похоже на Деспьера – послать к нему друга, способного настаивать на встрече в первом часу ночи.
Джек отнес Катулла в спальню. Он постеснялся оставить томик на виду, тем более что он был тут единственной книгой, не считая путеводителя по Риму, купленного Джеком в лавке на берегу Сены и привезенного сюда в надежде, что удастся посмотреть достопримечательности. Если гость окажется наблюдательным и сообщит Деспьеру о том, что видел эту книгу в номере Джека, Жан-Батист, несомненно, решит, что томик Катулла – декорация, с помощью которой Джек пускает своим посетителям пыль в глаза.
Раздался стук. Джек подошел к двери гостиной и открыл ее. У порога стоял высокий человек в пальто цвета хаки с капюшоном и деревянными застежками.
– Входите, – сказал Джек и сделал шаг в сторону, чтобы Брезач мог пройти через маленькую прихожую в комнату. Закрыв дверь, Джек проследовал за гостем. Оказавшись в комнате, Брезач повернулся и посмотрел на Джека. У русоволосого, коротко подстриженного и очень красивого молодого человека лицо было таким же худым и нервным, как у Стива, сына Джека. Брезач стоял, с любопытством разглядывая Джека сквозь стекла очков серьезными внимательными глазами.
– Я убью вас, Эндрюс, – сказал Брезач.