Вы здесь

Две жизни. Часть 2. Глава 2. О чем молился пастор. Воспоминания Дженни (К. Е. Антарова, 1993)

Глава 2

О чем молился пастор. Воспоминания Дженни

Дни Наль и Николая текли легко, разнообразно и радостно. К завтраку, в двенадцать с половиной часов, приезжала Алиса, а до этого юная пара успевала осмотреть в Лондоне то, что с вечера назначал им отец. Обычно только за завтраком молодожены в первый раз встречались с Флорентийцем. Они все более и более привязывались к нему и не противились могучему очарованию своего великого друга.

После завтрака Алиса, Наль и Николай проводили час-другой с Флорентийцем, который руководил их обучением. Затем Алиса давала Наль уроки музыки, в чем последняя выказывала немалые способности. Расставшись после урока, каждая занималась далее своими делами. И до традиционного чая, подававшегося в пять часов, в доме царила полная тишина. Только в большом зале время от времени раздавались звуки рояля, затем опять наступала тишина. Это училась и обдумывала свои музыкальные произведения Алиса.

Николай, если только не занимался в библиотеке или не выезжал куда-нибудь с Флорентийцем, работал рядом с ним. К чаю все снова собирались вместе, и до обеда молодые люди гуляли, ездили верхом или отдыхали иначе, по своему вкусу. К обеду приезжал пастор и, посидев часок в кабинете Флорентийца, увозил дочь домой.

Среди кажущегося внешнего однообразия жизни целый новый мир открывался и молодым, и пожилым гостям Флорентийца. По настоянию хозяина Сандра и лорд Мильдрей стали обычными гостями за обедом, соединяясь в одну крепкую и дружную семью со всеми обитателями дома.

Под скромной внешностью пастора кроме недюжинного музыкального таланта скрывались еще ум и огромная образованность ученого, и он часто поражал экспансивного индуса своими познаниями и памятью настолько, что от восторга тот вскакивал, потрясал руками и топал ногами. Под укоризненным взглядом лорда Мильдрея, немало насмешив всех друзей своими кульбитами, Сандра утихал, конфузливо взглядывал на Флорентийца и, сложив руки, уморительно, с детским отчаянием говорил:

– Больше не буду, лорд Мильдрей, вот уж наверняка в последний раз я проштрафился. Никогда больше не буду, – и заставлял Наль и Алису смеяться.

– Если бы я мог завидовать, граф Николай, я бы всему завидовал в вас. В вашем спокойствии, элегантной, немного военной манере ходить и держаться, есть особый аристократизм, которого я не замечал в других людях. Но что еще отличает вас от других, – я не знаю. Могу сказать только, что вы принадлежите не к тому миру, в котором живем мы все, но к миру лорда Бенедикта.

– Долго ли ты, оксфордский мудрец, будешь величать Николая графом? Я нахожу, что вам всем пора уже бросить сиятельные титулы и звать друг друга по именам. Все вы – мои дети.

– И все же это правда, лорд Бенедикт, что Николай, – как вы приказываете его звать, – имеет какие-то особые качества, – вмешался пастор. – И если все мы ваши дети, то он из нас старший и больше прочих походит на отца.

– Благодарю, друзья, за высокое мнение обо мне. Но, право, это ваша детская фантазия. Я просто более выдержан и спокоен. Расстояние между мною и отцом ровно такое же, как между ним и вами. Нам лучше бы сегодня пораньше разойтись. Я вижу, что дорогой пастор сильно утомлен, – закончил Николай.

На побледневшем лице Алисы мелькнула тревога:

– Я вообще замечаю, что папа худеет. Он болен, но не хочет в этом признаться. Я пожалуюсь вам, лорд Бенедикт, на папу. Когда мне случается врасплох застать его, – он так погружен в свои мысли, что даже не сразу видит меня и не сразу понимает, о чем я ему говорю. И вид у него какой-то нездешний. Если бы мама увидела его в таком состоянии, она, наверное, решила бы, что папа беседует с ангелами, ведь она не раз уверяла нас всех, что отец временами впадает в безумие. С некоторых пор папа пугает меня чем-то новым, какой-то оторванностью, отрешенностью от земли, – говорила девушка, опускаясь на колени перед своим отцом.

Пастор ласково обнял дочь, заставил ее сесть рядом. На его добром лице сейчас сияла улыбка, а глаза точно благословляли дочь.

– Нам с тобой не следует беспокоить лорда Бенедикта, дитя. Люди не могут жить вечно. В первый же вечер знакомства с нашим великодушным хозяином я сказал тебе: «Мы с тобой нашли наконец верный путь, и я могу умереть спокойно».

– Папа, папа, не разрывайте мне сердце. На кого же вы покинете меня? Зачем вы меня пугаете?

– Я старался взрастить в тебе сильную душу. В тебе одной я не ошибся. Ты знаешь мою верность Богу, ты знаешь, что нет смерти. Я уйду в вечную жизнь, и ничего страшного в этом нет. Если бы я в последний миг земной жизни не встретил счастья в лице лорда Бенедикта и не мог быть спокойным за то, что зло не окружит тебя, – я бы действительно не сумел уйти так, как подобает верному сыну Отца. Теперь же я знаю, что ты останешься под высокой защитой и зло не коснется тебя.

– О папа, папа, не покидайте меня, – зарыдала Алиса. – Я еще ничем не отплатила за ваши заботы, радость, любовь. За чудесную жизнь, что вы создали мне. Я не вынесу разлуки, я уйду за вами.

По знаку хозяина все гости вышли из комнаты. Лорд Мильдрей увез расстроенного Сандру к себе, а Николай увел плачущую Наль. Оставшись наедине с отцом и дочерью, Флорентиец подал обоим рюмки с лекарством. Вскоре лицо пастора стало бодрым и свежим. Рыдания Алисы тоже утихли, хотя ее глаза-сапфиры по-прежнему сохраняли скорбное выражение.

Когда оба гостя совершенно успокоились. Флорентиец взял их за руки и сказал:

– Жизнь дает людям зов в самой разной форме. Нередко ее призыв выражается в преждевременной смерти. Чаще – в Голгофе страданий. Иногда в человеке, прошедшем свою Голгофу, умирают его прежние качества, и он продолжает жить новой жизнью, как бы жизнью после смерти, поскольку все низшее и личное, что держало его в плену, все страсти и желания – все в нем умерло, освободило его дух. И сохранилась только его прежняя внешняя форма, наполненная новым, очищенным духом, чтобы через нее могла проходить в мир суеты и греха высшая любовь.

Есть такие места на земле – тяжелые, плотные и зловонные из-за своей моральной атмосферы, наполненной страстями, скорбью, злом, – куда люди высокого духовного развития, очистившиеся от страстей, уже проникать не могут. Но и там нужны самоотверженные, усовершенствовавшие свою личность души-проводники, через которые можно было бы помогать людям, гибнущим среди зла.

Флорентиец ввел отца и дочь в свою тайную комнату.

– Господи, второй раз я здесь, и второй раз точно перед престолом Божиим, – прошептал пастор.

– И вы не ошиблись, друг. Вы действительно перед престолом Божиим.

С этими словами Флорентиец откинул крышку белого стола, и взорам обоих предстал мраморный жертвенник, на котором стояла высокая зеленая чаша, как бы вырезанная из цельного изумруда. Подведя потрясенных своих друзей к жертвеннику, Флорентиец встал за ними, положил им руки на головы и сказал:

– Вы видите перед собой Огонь нетленной Жизни. В Нем – все силы земли. Им земная жизнь держится. Им все живое вдохновляется к творчеству. Это огонь сферы земли, вложенный в каждого человека.

Огонь этот и Свет солнца – два Начала жизни земли, плоти и духа, неразрывно связанных. С окончанием земной жизни человека огонь меняет форму. И меняет в зависимости от того, как именно Свет солнца был вплетен в путь человека им самим.

Нет ни одного животного, в котором было бы два Начала. Любое из них несет в себе только этот огонь земной сферы. И существуют миллионы людей, в которых огонь земли развит до высоких и даже высочайших степеней, а Свет солнца тлеет едва заметной искрой. Такие люди владеют большими знаниями сил природы, даже могут ими управлять, но в них не горит Свет солнца, Свет любви и доброты.

Они преданы тьме эгоизма, и горят в них только страсти и желания, только сила и упорство воли. Их темная сила во все вносит дисгармонию и раздражение. Их девиз – «Властвуя, побеждай», тогда как девиз детей Света – «Любя, побеждай». Упорство их воли – меч того зла, в запутанные сети которого они затягивают всякого, в ком находят возможность пробудить жажду славы и богатства. На эти два жалких крючка условных и временных благ и попадаются те бедные люди, из которых они делают себе слуг и рабов. Сначала их балуют, предлагают мнимую свободу, а затем закрепощают, соблазнив собственностью, ценностями, и так погружают в разнузданность страстей, что несчастные и хотели бы освободиться, да у них уже нет сил вырваться из цепких лап.

Если сердца ваши готовы служить светлому человечеству, если вы хотите принять девизом жизни «Любя, побеждай», если в вас горит желание приносить любовь и помощь высших братьев тем скорбящим сердцам, которые еще не безнадежно утонули во зле, – я буду давать вам указания, как и где вам действовать в ваших трудовых буднях.

Не о смерти думайте, но о жизни, идущей вокруг вас сейчас. Ищите не молитвы о будущем, но радостной любви, чтобы каждое текущее мгновение было насыщено добротой вашего сердце.

– Я хочу жить так, как призываете вы, – сказала Алиса.

– Все оставшиеся мне мгновения жизни на земле я хочу служить Отцу моему, как пытался я делать это до сих пор, – промолвил пастор. – В вас я вижу ту великую встречу, того наставника на земле, о котором всегда мечтал, и благодарю моего Создателя, пославшего мне ее.

Отец, а за ним дочь склонились перед жертвенником, вознося к небу свои молчаливые молитвы. Их лица были так спокойны, будто они никогда не знали страдания. Флорентиец поднял их, благословил и обнял каждого. Он простился с ними до завтра, наказав им сохранять в полной тайне свой новый путь любви и труда.

Возвратившись и, по обыкновению, не встретив никого из домашних, отец и дочь, посидев немного вместе, разошлись по своим комнатам. Переполненное сердце каждого, несмотря на теснейшую взаимную дружбу, жаждало одиночества.

Алиса, углубившись в книгу, данную ей Флорентийцем, скоро забыла обо всем. Душа ее нашла новый мир, и она легла спать, в первый раз в своей юной жизни обретя полное спокойствие, примирение и радость, не омраченные повседневной скорбью о семейном разладе.

Пастор, открыв свое окно, выходившее в благоухающий сад, долго смотрел на звездное небо, но спокойствия на его лице не было. Казалось, он вновь обдумывал всю свою жизнь. Он вспоминал о первой встрече со своей женой в Венеции. Леди Катарине было тогда восемнадцать лет, а ему двадцать один. Он и не помышлял о том, что уедет из Венеции женатым человеком, бросив карьеру певца, которую начал так блестяще. И первые встречи с будущей женой даже не произвели на него большого впечатления. Леди Катарина была тогда очень красива, жила у своей подруги, дочери высокопоставленного и знатного синьора. Происходя из родовитой, но обедневшей семьи, жившей в глухой провинции, леди Катарина стала жертвой неудачной любовной истории, должна была спешить с замужеством и дала себе слово выйти замуж за первого же подходящего иностранца, с которым встретится, чтобы уехать с ним из Италии. И подходящим для себя сочла лорда Уодсворда.

Выведав у простодушного англичанина всю его подноготную, поняв, что его можно взять только добротой и любовью, леди Катарина так играла роль безнадежно в него влюбленной, что бедный лорд попался на крючок и, сочувствуя ей, незаметно для себя полюбил бедную девушку, навек отдав ей сердце.

Не сразу удалось ему уговорить отца и получить разрешение на этот брак. Упрямый старик дал свое согласие на брак с тем условием, что младший его сын станет пастором. За это он обещал ему оставить в наследство дом в Лондоне, тот самый, где и жила до сих пор семья пастора, со всей обстановкой и садом. Но с условием, что дом будет принадлежать младшей дочери. Фамильные драгоценности бабушки тоже предназначались ему, любимцу. Но бабушка умерла внезапно, не оставив завещания. На словах она успела передать сыну свою волю касательно младшего внука, велев передать ему небольшую сумму денег и все бриллианты. Пастор разделил это наследство по своему усмотрению. Старшей дочери завещал деньги, младшей – дом и драгоценности.

Молодой лорд, поведавший девушке свои мечты об артистической карьере, рассказавший о своей любви к музыке, был очень удивлен, когда она принялась уговаривать его послушаться отца, сделаться пастором и немедленно на ней жениться. Никакие доводы логики не действовали. Девушка не верила в его артистические таланты, столь одобряемые профессорами. Не верила она и его способностям к науке и боялась стать женой ничем не обеспеченного певца или еще менее обеспеченного ученого. Дом же в Лондоне, предоставляемый немедленно за согласие стать пастором, казался ей уже кое-чем, а деньги и бриллианты для нее были надежнее славы певца или лавров ученого.

Ее настойчивые уговоры перешли в бурные мольбы о спасении, и последовали такие сцены, что бедный юноша, принеся в жертву свои мечты, повел к алтарю девушку, которую – как она говорила ему теперь, – он шокировал и компрометировал своим поведением.

«Чем была вся моя семейная жизнь?» – думал в ночном безмолвии пастор.

Для него каждый прожитый день являл собой ряд внутренних катастроф.

Неряшливая и жадная итальянка с дурными манерами трудно поддавалась элементарному внутреннему и внешнему воспитанию. И только окончательное его решение, твердое как скала, стоившее немалого количества истерик и сцен, заставило леди Катарину образумиться и усвоить внешние требования, предъявляемые английским обществом к женщине ее круга. Пастор объявил категорически, что до тех пор, пока она не научится вести дом и хозяйство и держать себя, как подобает английской леди, она не будет представлена ни его отцу, ни старшему брату, не будет введена в их семью, а следовательно, лишится того высшего общества, которого так жаждет.

Целый год прошел в напряженной борьбе. Дочь родилась преждевременно, на голове пастора появились первые седые волосы, и вот наконец налет богемы, неизвестно как и где приобретенный, благодаря огромным усилиям воли и доброте мужа, сошел с леди Катарины. Постепенно вводимая мужем в общество, она усвоила внешний аристократизм, оставаясь по сути мелкой и жадной мещанкой.

Пользуясь своей красотой, пасторша легко завладевала сердцами, но прочной дружбой ни с кем похвастаться не могла. Какие горькие минуты переживал пастор, возвращаясь в свой тихий дом из богатых покоев отца и брата! Леди Катарина, ослепленная блеском роскоши, только и говорила, что о слабом здоровье его брата, об отсутствии у него наследников и об их блестящем будущем после смерти брата, когда ее муж станет единственным наследником всех его богатств.

Вспомнилось пастору и рождение его младшей дочери. Насмешки матери сыпались на голову бедной крошки, синие отцовские глаза и кудрявые белокурые волосы которой раздражали ее. Так и росла бедная Алиса, видя, как мать всегда и во всем предпочитала старшую сестру. Но кроткий ребенок, восхищавшийся и матерью, и сестрой, не только принимал как должное свое положение Золушки. Доброе, не знавшее зависти сердце искало любой возможности служить обеим. И девочка всегда бывала эксплуатируема, часто в ущерб своему здоровью. Пришлось пастору и здесь наложить вето, с которым уже была хорошо знакома его жена. Вот об этом-то и думал сейчас пастор, стараясь отдать себе отчет, насколько виновен он перед Богом и собой в своей нескладной жизни. Он поднялся, закрыл окно и опустился на колени перед аналоем, на котором лежало Евангелие.

– Господи, виновен человек во всей своей жизни, и только он один виновен. Знаю – скоро отойду. И молитва моя к Тебе: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром». Я слишком поздно понял, что главное условие всей жизни, всюду, не только в семье – мир сердца. Я старался нести его всем. Но в семье своей поселить его не сумел. Проходя свой день, я стремился принести всем встречным бодрость. Я стремился ободрить и утешить каждого. Я хотел, чтобы вошедший ко мне одиноким – ушел радостным, ибо понял, что у него есть друг.

Но в своей собственной семье, при всей силе доброты, я не достиг не только гармонии, но даже чистоты. Господи, я понял все страдание земли своим разбитым сердцем. И я его принял и благословил. Защити Ты дитя мое величием Твоей благой любви. Ибо мое сердце не выдерживает более двойственности и не может больше биться, пребывая в компромиссе.

Я знаю единый путь человека на земле – путь самоотверженной преданности Тебе. Но радость этого пути, отравляемая ежедневной ложью и лицемерием в семье, не ввела меня в число слуг Твоих, на которых лежит отражение Тебя.

Ныне, у божественного огня, я понял, увидел новый путь любви. Я знаю, что срок мой настал, я ухожу с земли, – прими меня с миром и не оставь дитя мое беззащитным.

Лицо пастора посветлело. Перед ним ярко и ясно стоял образ Флорентийца, и уверенность в его помощи крепла в нем, на сердце становилось легко и спокойно. Вся нечисто прожитая семейная жизнь перестала его тревожить. Это было уже прошедшее, далекое и чуждое. Точно не он, теперешний пастор, прожил эту жизнь; не он боролся, чтобы понять и исполнить свой путь, как путь утешителя каждому встреченному на земле, а иной человек, о котором он сам теперь сохранил только воспоминание.

Мелькнувшая молодость, занятия наукой, музыкой, любимая дочь, цветущая природа – все показалось ему одним мгновением. Отрешенность, долго жившая в его сердце как мучительное страдание, стала вдруг радостью раскрепощения. Дух его ничто больше не тяготило. Он понял, что жизнь – это одно мгновение Вечности; земная жизнь человека завершается тогда, когда истощается его творческая сила, и земля, как место труда и борьбы, ему более не нужна. Можно умереть молодым, и только потому, что в данных земных условиях ни сердце человека, ни его сознание больше не могут сделать ничего. Нужны иное окружение и иная форма, чтобы дух и творческие способности могли совершенствоваться.

Светало. Пастор встал с колен, подошел к окну, открыл его и сел в кресло.

Его мысли вернулись к Алисе. Но теперь тревоги за дочь он уже не испытывал.

Он знал, что каждый может прожить только свою жизнь. И сколько бы ни старался ты протоптать тропинку для своих детей, жизнь повернет ее так, что только сам человек, только он один, сможет проложить ее для себя. Ни пяди чужой жизни не проживешь.

Когда Алиса утром вышла в сад поливать цветы и увидела отца сидящим у окна, она кинулась к нему. Но в ту же секунду радость ее померкла и сменилась тревогой.

– О, папа, вы больны? Что с вами? Вы так изменились за ночь, осунулись, так бледны, что я сейчас же вызову доктора.

– Успокойся, дитя, у меня бессонница. Не могут старые люди всегда быть здоровыми. Я уже говорил не раз: и молодые могут умереть, а для старых – это неизбежно. О чем тревожиться? Люби меня, но люби спокойно, люби всякую мою форму, ощущай близость со мной, где бы я ни жил, далеко или близко. Верная любовь не знает разлуки.

Слезы готовы были брызнуть из глаз Алисы, но доброе ее сердце мужественно победило свою скорбь, чтобы не тревожить отца.

– Папа, вам не хочется выйти в сад?

– Нет, дитя, мне так хорошо здесь.

– Я сейчас принесу вам шоколад. Отдыхайте и ждите меня, я скоро. Уж я заставлю вас есть сегодня, – стараясь казаться веселой, говорила Алиса. Но как только она завернула за угол дома, где ее не мог видеть отец, она села на скамью и, закрыв лицо руками, горько зарыдала.

– О чем ты плачешь, Алиса? – резко спросила Дженни с балкона своей комнаты. – Разбила куклу? Или сегодня, у новых друзей, тебе хочется иметь томный вид страдающей жертвы?

Алиса собралась рассказать Дженни о болезни отца, о своей тревоге за него, но взглянув во враждебные глаза сестры, сказала только:

– Ты все шутишь, Дженни. А мне кажется, что над нами нависло горе, которого ты не хочешь видеть.

Дженни рассмеялась так же резко и насмешливо продолжала:

– Давно ли ты в мудрецы записалась? Шестнадцать лет слыла дурочкой и вдруг попала в умницы у лорда Бенедикта. Кому это делает честь? Его прозорливости или твоей хитрости?

– Меня, Дженни, ты можешь называть как угодно. Но если ты хоть раз еще позволишь себе сказать что-либо неуважительное о лорде Бенедикте, – ты уйдешь из этого дома, чтобы никогда в него не вернуться. Помни, что я тебе сейчас сказала, – это дом мой. И чтобы ни единого непочтительного слова о лорде Бенедикте в этом доме произнесено не было!

Что-то отцовское, когда он говорил свое редкое, но неумолимое «нет», засверкало в глазах Алисы. Необыкновенная решительность и железная твердость в ее голосе – все это было так неожиданно в кроткой и нежной сестре. Дженни сразу почувствовала, что это не пустая угроза, что она действительно останется без крова, если нарушит этот запрет Алисы.

Дженни знала, что кроткий отец обладал колоссальной силой характера, и ничто не могло изменить его решения, если он его продумал и высказал. В Алисе она сейчас узнала эту отцовскую черту, как давно уже узнавала в самой себе черты характера матери.

Пока Дженни приходила в себя от изумления, Алиса готовила завтрак пастору. Не один пастор провел сегодня бессонную ночь. Дженни вчера возвратилась домой в полной размолвке с матерью. И обе, недовольные друг другом, разошлись по своим комнатам, не помирившись перед сном.

Не в первый раз за последнее время мать и дочь был недовольны друг другом, что поражало их обеих, живших до сих пор в большой любви и дружбе и не ссорившихся прежде. Ленивые, самолюбивые и вспыльчивые, они всегда искали в Алисе причину своего дурного настроения. Им всегда казалось, что они недовольны ею, а не друг другом. Бессознательно ища ее общества в минуты раздражения, обе они, покоряемые кротостью и любовью девочки, ее всегдашним желанием успокоить и развлечь их, поддавались обаянию этой чистоты и самоотверженности, хотя и считали Алису дурочкой.

Теперь Алисы, как и пастора, целыми днями не было дома. Работа, которую всегда делала Алиса, свалилась теперь на них. Ведь Алиса постоянно стирала, гладила, шила, что-то перекраивала, чтобы Дженни и мать выглядели нарядными. Рояль ждал Алису неделями, потому что, даже уходя из дома, обе давали ей наказы, во что их одеть завтра, совершенно не думая о том, что эксплуатируют девочку. Раздражаясь, обе кое-как сами прилаживали теперь свои туалеты, проклиная в душе тот день и час, когда лорд Бенедикт переступил порог их дома.

Запершись в своей комнате вечером, Дженни рвала и метала. Неоднократные размолвки с матерью, отсутствие у нее всякой выдержки и не сходившие с уст проклятия докучали Дженни. Только теперь она увидела, как некультурна ее мать, и оценила благородство отца. За всю сознательную жизнь Дженни пастор не сказал ее матери ни одного слова повышенным тоном и не позволил себе ни единого неджентльменского поступка по отношению к ней. Он был справедлив к обеим дочерям, балуя обеих одинаково. Мать же признавала только Дженни. И она со стыдом сейчас вспоминала, как часто съедала сладости, предназначенные сестре, как мать отнимала для нее у Алисы врученные ей подарки. И как та, радостно улыбаясь, отдавала Дженни все лучшее, что имела.

Вспомнила Дженни и свой первый бал у деда. Мать приказала Алисе выпросить у деда завещанные ей по наследству бриллианты, чтобы Дженни могла их надеть. Дед ласково, – при всей своей суровости он всегда был необычайно ласков с Алисой, – в просьбе отказал. Подняв ее личико своей красивой рукой, он сказал:

– Не Дженни и не твоя мать, а ты наденешь бриллианты моей матери. Они предназначены тебе и будут присланы к твоему первому балу.

– Тогда уж, дедушка, их наверное никому не придется надеть. Ведь моего первого бала никогда не будет.

– Почему же так, внучка? – рассмеялся дед, обнимая девочку, чего тоже почти никто не удостаивался.

– На балы не возят дурнушек. Да и кроме того, я предпочла бы послушать классическую, а не бальную музыку. Ах, дедушка, как ты меня огорчил. Дженни ведь такая красавица. Ну как же она явится на бал с голой шеей?

– Может шею свою прикрыть чем-нибудь или вообще на бал не ездить.

– Так ей и сказать?

– Так и скажи.

Личико ребенка опечалилось. Алиса долго еще пыталась объяснить деду, что так огорчать людей нельзя. Это его смешило, он громко хохотал и все же отвез ее домой с коробкой конфет, но без драгоценностей. Дженни вспомнила и этот день, и ясно видела перед собой поникшую фигурку сестры. Под градом материнских упреков Алиса только горестно твердила, что просила деда так усердно, как самого Бога, но, видно, по ее грехам, ни тот, ни другой ее просьбам не вняли.

Картины жизни мелькали в памяти Дженни одна за другой, и вот в доме появился молодой ученый, друг отца, Сандра.

Дженни в первый же вечер уловила восхищенный взгляд гостя, когда Алиса играла и пела, и с тех пор старалась не допускать Алису к роялю при Сандре. Но тот умел действовать через отца, и это выводило из себя немузыкальную и ревнивую Дженни. Способная, с хорошей памятью, она легко схватывала суть каждой книги и была довольно образованна, хотя и не желала следовать той программе образования, которую ей предлагал отец. Знакомство с Сандрой, желание обратить на себя его внимание заставило ее серьезно учиться, и она – не без пользы для индуса – иногда припирала его к стенке в споре. Но поразмыслив на свободе, индус являлся с новыми книгами и доказывал Дженни, что она оперирует фактами по-дамски. И Дженни должна была прочитывать целые тома серьезных книг, чтобы разобраться, права ли она. Это ее злило и утомляло, раздражая еще и потому, что, как она ни старалась увлечь собой Сандру, он поддавался ее очарованию только до тех пор, пока рядом не появлялась Алиса. Стоило той войти – и вся ученость слетала с Сандры, он становился ребенком и дурачился с ней, смеясь так весело и радостно, как этого никогда не могла добиться Дженни никакими чарами своего кокетства. Ревность жгла ее сердце. Но она ни в чем не могла упрекнуть сестру. Алиса старалась незаметно скрываться, когда появлялся Сандра, и ни разу его имя не слетало с ее губ иначе, чем в числе поклонников сестры.

Сейчас Дженни стало словно душно в атмосфере зла и раздражения. Она поняла, что любит отца, любит и сестру, и хочет быть с ними. Она оценила их духовность и не знала теперь, как к ним подойти, как покончить с той двойственностью, в которой жила. Казалось бы, куда проще: попросить Алису взять ее с собой к лорду Бенедикту. Там она могла бы получить совет, как приблизиться к отцу и сестре, не вызывая ревности матери. Но… как просить сестру? Как сказать ей? Лорд Бенедикт? Обратиться к нему? Невозможно: и стыдно, и страшно.

Дженни решилась просить совета у Николая.

«Граф, – писала она, – мне впервые приходится обращаться за советом и помощью к чужому и малознакомому человеку. Но Вы не просто человек. Вы ученый и философ, и вот к этому последнему я решаюсь обратиться. До сих пор я очень уверенно и самонадеянно вела линию своей жизни и была убеждаема постоянным в ней успехом, что веду ее правильно и именно так, как следует.

Некоторый разлад в моей семье казался мне следствием детского, непрактичного простодушия отца и сестры. Теперь же в душе моей ад. Туда закрались сомнения. Там я вижу многое, ах как многое, не таким, как это мне казалось до сих пор. И найти выход, чтобы обрести хоть каплю равновесия, я не могу. Я все больше раздражаюсь, и чем яснее понимаю, что мое злобное настроение доказывает только мою же неправоту, тем больше злюсь. И сама вижу, как змеи в моем сердце шипят и поднимают головы.

К чему и зачем я все это говорю Вам, граф? Потому, что образы лорда Бенедикта и Ваш стоят передо мной неотступно. Только в Вашем доме я впервые поняла, что жизнь может двигаться вперед добротой. И странно, там, в доме лорда Бенедикта, я не ощущала особенно сильно его и Вашего влияния. Даже – почти изгнанная лордом из его дома – я зло смеялась первые дни, усердно отравляя жизнь Алисе и папе. Но чем дальше, тем яснее я начинаю видеть ваши лица, и в моем сердце становится все печальнее.

Я прошу Вас, разрешите мне поговорить с Вами. Вспоминая строгое и какое-то особенное лицо лорда Бенедикта в последний миг расставания, я не смею обратиться к нему с просьбой о встрече. Его величавость – не поймите меня дурно, я уверена, что она – отражение его души, а вовсе не внешний фасон, – меня сковывает. Я не смею обратиться к нему и не могу себе представить, как обнажить перед ним язвы сердца.

Я попрошу Алису передать Вам это письмо, но никогда не решусь переступить порог того дома, где сейчас живете Вы, потому что это дом лорда Бенедикта. И я не смею просить Вас приехать ко мне. Не откажите мне в просьбе выйти завтра в три часа в Т-рсо-сквер и поговорить со мною. Примите самые искренние уверения в полном уважении к Вам.

Дженни Уодсворд».

Это письмо стоило Дженни многих скорбных размышлений. Гордая девушка не хотела, как ей казалось, поддаваться слабости, и только ее незаурядный ум помог ей признать свои ошибки и упомянуть о них в письме.

Окончив письмо, Дженни вздохнула с облегчением. Она, по крайней мере, перешла некий Рубикон. Ей казалось, что она захлопнула в своей душе дверь какого-то чулана, темного и неприятного, и может не заглядывать туда хотя бы несколько часов. Оставалась еще одна проблема: просить сестру передать письмо. На деле это оказалось для Дженни гораздо труднее, чем она вначале полагала. В сердце своем, смягчившемся во время написания письма, она точно раскрыла объятия Алисе. Но… внезапно Дженни услышала, как сестра разговаривает с отцом, и голос Алисы, полный доброты и ласки, вдруг мгновенно напомнил ей недавнюю сцену у балкона, ожившую до боли четко и ясно. Потрясенная вспомнившимися ей словами Алисы, Дженни первым делом бросилась к письму, чтобы разорвать его в клочья.

Но вместо этого она закрыла лицо руками и горько, по-детски зарыдала.

Дженни, гордая Дженни, так много мнившая о своей красоте! Дженни, оберегавшая свое лицо от малейшего дуновения ветерка, не уронившая и слезинки, чтобы не испортить кожу, – Дженни рыдала, забыв обо всем, кроме глубокой горечи на сердце. Чьи-то нежные руки обняли ее. Чьи-то горячие губы целовали ей руки. Чье-то дыхание согревало ее, проникая в самое сердце, точно вытаскивая оттуда занозу.

– Дженни, сестра, любимая моя, дорогая. Прости меня, я ведь такая глупая, ты это знаешь, прости, родная. Я не сумела донести до тебя свою мысль так, чтобы ты, такая умная, поняла бы меня.

Слезы сестры, такие необычные и вызванные ею, совсем уничтожили бедную Алису. Она готова была отдать самое жизнь, чтобы утешить сестру. И все же сознавала, что оскорбить лорда Бенедикта в своем доме она не позволит. Все, что было связано с ним, было ей дороже жизни. Алиса умерла бы за сестру, но не могла изменить ему, ибо он-то и был сейчас центром ее жизни. Дженни ничего не отвечала. Но под проявлением ее доброты затихла и вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, прильнув к сестре, точно к доброй няне. Она молча, все еще чуть-чуть хмурясь, подала письмо Алисе. Та взглянула на адрес, ласково поцеловала ее еще раз и, спрятав письмо за корсаж, вышла из комнаты.

Впервые Дженни почувствовала благодарность к сестре и сожаление о своей внутренней разъединенности с нею. Пасторша же, избалованная тем, что к ее выходу в столовую к двенадцати часам Алиса подавала обильный завтрак, непременно с несколькими горячими итальянскими блюдами, теперь каждый раз раздражалась и оглашала дом претензиями к кухарке, не умевшей ей угодить. Ее так и передергивало всякий раз, когда Алиса садилась в элегантный экипаж и уезжала из дома, часто вместе с отцом. Она долго пилила пастора, доказывая, что ей необходимо иметь свой экипаж, но получив и здесь его железное «нет», поняла, что должна покориться. Она, конечно, не оставила попыток получить желаемое и стала выпрашивать экипаж у тестя. Тот ответил ей, что охотно подарил бы ей лошадь, но сын запретил, а ссориться с ним он не хочет. Брат мужа, к которому пасторша обратилась с той же просьбой, дал ей такой же ответ.

Настырная женщина стала бороться с пастором, с каждым его распоряжением, приказанием, пожеланием. Поняв давно, что сгубила карьеру мужа и сама избрала скромную жизнь пасторши вместо блестящей и обеспеченной жизни жены знаменитого певца, она вымещала на муже всю злобу за свою же ошибку. Не зная английских законов, она сначала хотела развестись, надеясь, что сможет вместе с разводом получить половину состояния мужа и уехать за границу. Но и тут все оказалось против нее, а стать вне общества она не решилась. Так и шла ее жизнь в полном отдалении от мужа, который стал жить в своем кабинете и после рождения Алисы не переступал порога супружеской спальни.

Пасторша, ища развлечений на стороне, все же вела внешне безукоризненную жизнь, и репутация ее была незапятнанной. Пастор соблюдал внешнюю видимость счастливой семейной жизни и не пропускал случая появляться на людях вместе с женой тогда, когда этого требовали обычай или этикет. Его доброта и джентльменская вежливость с женой вводили всех в заблуждение. Да и кому могло прийти в голову, что, имея мужем одного из известнейших ученых, человека большого музыкального дарования и честнейшей души, супруга пастора могла быть недовольной своей семейной жизнью.

Непостоянная в своих увлечениях, пасторша часто искала новой любви, но тщательно скрывала свои порывы от домашних. И Дженни, убежденная, что мать – жертва самодура-отца, обожала ее вдвойне, стараясь вознаградить ее за холодность мужа. Но не так давно зоркие глаза Дженни стали подмечать кое-что такое, чего пасторше вовсе не хотелось, хотя она и старалась воспитать Дженни на свой лад, уверяя, что в Италии не скрывают своих чувств.

Однажды Дженни нечаянно столкнулась на улице с матерью, когда та под густым вуалем выходила из подъезда чужого дома вместе с малознакомым мужчиной. Ни мать, ни дочь не произнесли ни слова за всю обратную дорогу. Дженни и дома молча прошла к себе. За обедом она уже овладела собой и старалась отвечать матери обычным тоном. Но в сердце ее уже не существовало идеала в лице матери. Поверженный кумир перестал держать ее в своей власти.

Дженни не плакала, не стонала. Она охладела сразу. И пасторша поняла, что любовь и доверие своей любимой дочери она теряет. Но и сейчас она не признала своих ошибок и не желала меняться. Она хотела, чтобы Дженни принимала ее манеру жить как единственно правильную и возможную.

Избалованная прежней привязанностью Дженни, пасторша не могла смириться с тем, что любимая дочь отдалилась от нее, и она внезапно стала совсем одинокой в своей семье. Тогда она решила соблазнить дочь идеей блестящего замужества.

Не одну бессонную ночь она обдумывала ситуацию. Она легкомысленно перебирала в уме неженатых молодых людей и пожилых аристократов, знакомых и незнакомых. И успокаивалась к утру на том, что найдет Дженни состоятельного жениха с именем и блестящим положением и тем вернет себе доверие дочери.

Так и жили члены семьи пастора, и никто не сознавал, кроме него самого, что в их дом уже нашла дорогу смерть.