Глава первая. Этнос и нация
В примечаниях ко 2-му тому Сочинений И. В. Сталина сообщается, что название статьи «Марксизм и национальный вопрос» было первоначально иным. В журнале «Просвещение», где она впервые опубликована в 1913 г., статья озаглавлена «Национальный вопрос и социал-демократия». Годом позже она появилась отдельной брошюрой опять-таки с новым заголовком – «Национальный вопрос и марксизм»[5].
Автор, очевидно, гордился своей работой, и в изменениях ее названий видно, как он постепенно выпячивал ее теоретический аспект. Если первоначальным заголовком определялось, что темой исследования был подход социал-демократии к национальной проблеме, если вторым уже подчеркивалось место национального вопроса в общей системе марксистской теории, то окончательный вариант названия указывает, что в статье раскрывается марксистское понимание национального вопроса.
Так не лишенная достоинств, местами интересная, но одновременно схоластичная, начетническая статья постепенно возносилась на пьедестал выдающегося достижения теоретической мысли. Тщеславие, самооценка автора возрастали с каждым шагом вверх по иерархической лестнице. Когда же он достиг вершины, содержащееся в его достаточно скромном труде определение нации стало настойчиво внедряться в сознание народов Советского Союза. И, думается, это не прошло бесследно. Догматизм теоретических конструкций И. В. Сталина опасно совпадал со склонностью его сознания осмыслять действительность в полярных черно-белых тонах. В периоды обострения межэтнических отношений отчетливо видно, как идеологи этнических движений абсолютизируют отдельные признаки нации из определения Сталина. Вот почему освобождение от гипноза выработанной им формулировки важно не только для теории национального развития, но прежде всего необходимо для практической работы, для очищения атмосферы межэтнических отношений от ложных стереотипов.
Одним из первых марксистов, сделавших шаг в этом направлении, был крупный французский востоковед-арабист М. Роденсон. В статье «О марксистской теории нации»[6] он убедительно раскрыл слабые, уязвимые стороны концепции И. В. Сталина. Им было высказано несколько замечаний. Прежде всего, исследователь обратил внимание на то, что документация автора об образованиях национального типа «скудна». М. Роденсон напомнил, что Сталин провел в Вене два месяца, изучая с помощью Бухарина и Трояновского труды главным образом австрийских марксистов по национальному вопросу. Подобная ориентация его работы объяснялась тем, что австрийские социал-демократы активно обсуждали проблемы автономии национальных меньшинств, волнующие и русских марксистов.
«В этой полемике, – отмечал французский ученый, речь шла о доказательстве того, что автономия национальных меньшинств России не могла мыслиться без определенной территориальной базы этих меньшинств и что партия могла быть организована только на основе территориальных подразделений. Сталин счел необходимым выработать общую теорию, согласно которой территория остается, повсюду и всегда, признаком нации».
Исследователь утверждал, что, вопреки широко распространенному мнению, В. И. Ленин не слишком высоко ценил сталинскую работу. «Никогда, ни в одной из своих статей по национальному вопросу, – писал в подтверждение своего вывода М. Роденсон, – он не возвращается к сталинскому определению (нации. – В. И.). Еще важнее то, что в своих доводах он многократно занимает позицию, прямо противоположную сталинской». По мнению ученого, И. В. Сталин дал определение типа нации, характерного для Западной Европы в эпоху капитализма.
«Но схематическая жесткость его подхода имеет очень существенный недостаток, замораживая понятие, которое требуется определить, навязывая ему безупречную стройность, поистине метафизическую неизменность», – отмечал М. Роденсон.
С выводами этого ученого перекликались суждения о сталинской работе крупного южноафриканского марксиста Дж. Слово. Тезис Сталина по национальному вопросу, утверждал он, мог иметь ценность в конкретных условиях Австро-Венгерской империи после ее развала и последовавшей национальной перегруппировки и был важен при решении национального вопроса в Советском Союзе. Но его применимость в обстановке Южной Африки и даже в обстановке большей части Африканского континента, в лучшем случае, сомнительна[7].
Дж. Слово вспоминал, что в 1932 г. Коминтерн призвал коммунистическую партию Южной Африки выдвинуть такой лозунг:
«Полная и немедленная национальная независимость для народов Южной Африки. За право зулусов, басуто и других наций образовать их собственные республики. За добровольное объединение африканских наций в Федерацию независимых туземных республик».
Этот лозунг представляется ему глубоко ошибочным. По его собственному убеждению, «несмотря на культурное и расовое многообразие, Южная Африка не является многонациональной страной. Это нация в процессе становления, в процессе, который через борьбу продвигается вперед и может быть полностью завершен лишь после поражения расистской тирании. Концепция одной и единой нации, охватывающей все наши этнические общины, остается практически бесспорной целью освободительного движения».
Подчеркивая, что южноафриканский пример далеко не единичен, Дж. Слово говорил о том, как рассматривался национальный вопрос в партии ФРЕЛИМО в Мозамбике, стране с множеством различных племенных групп. Он цитировал высказывание одного из лидеров этой партии, Марселину душ Сантуша, сделанное тем в 1973 г. Тот утверждал:
«Основные условия для успешного изживания (трибализма) налицо. По общему вопросу, сформировали ли мы уже нацию в подлинном смысле слова, хочу сказать, что нация основывается на конкретной действительности. А самой важной ее чертой на нынешней стадии в Мозамбике является битва против португальского колониализма. Наша общая борьба против угнетения играет выдающуюся роль в создании национальной связи между всеми группами и культурами… Конечно, нация является продуктом истории, и ее формирование проходит через различные стадии. В этом смысле работа по конечному достижению национального статуса будет продолжаться и после независимости, хотя его основные моменты в Мозамбике уже существуют и продолжают дальше развиваться»[8].
Дж. Слово, в сущности, противопоставлял узкоэтническому подходу Сталина к проблеме нации значительно более широкий взгляд, требующий учета классовых, политических, наконец, конкретно-исторических факторов. Он замечал, что после Ленина возникла тенденция придавать основное значение культурно-лингвистическим (этническим) факторам в ущерб классовому подходу.
«Сплочение или разобщение рыхлых этнических групп, – писал Дж. Слово, – в одну или же несколько суверенных целостностей не может оцениваться на основе каких-либо универсальных формул того, что же образует нацию. Революционер знает, что на вывод влияют значительно более сложные политические соображения, чем содержащиеся в любом перечислении обычных «национальных» признаков»[9].
Столкновение двух мнений, двух подходов отнюдь не ограничивалось теорией. Для южноафриканских коммунистов, для многих государственных и политических деятелей других регионов Африканского континента определение нации имеет исключительно важное практическое значение. Вместе с тем, трудно не заметить, что от региона к региону сам этот термин начинает прилагаться к совершенно различным образованиям. Возникает вопрос: если справедлива критика позиции Сталина за узкоэтнический подход к проблеме, то не совершает ли ошибки и сам критик, называя нацией любое полиэтническое сообщество народов, пусть основывающееся на единстве экономических, политических и иных интересов? Понятие «нации» начинает выглядеть как кафтан, который в одних случаях слишком узок, в других – слишком широк.
К сожалению, Дж. Слово, указав, что сталинское определение не соответствует реальности Южной Африки, на этом прекратил его критический анализ. К слову сказать, М. Роденсон также высказал мнение, что сталинская формулировка неприменима к ситуации в арабском мире. И тоже на этом утверждении заканчивает свое развенчание сталинской работы. Таким образом, оба исследователя, решительно отвергая притязания национальной теории Сталина на универсальность, тем не менее, признают ее значимость в конкретной ситуации Европы, России начала века. Но, может быть, эта теория потому и не является универсальной, что страдает какими-то существенными изъянами? И так ли уж она применима в европейских и в российских условиях?
Сталин заявлял, что нация – это общность людей. И уточнял, что речь идет об устойчивой, исторически сложившейся общности, в основе своей – не расовой и не племенной. В подтверждение своей мысли он указывал, что нации образовывались из смешения различных народов.
Но следующего шага Сталин не делает: он не уточняет, что практически всегда такая общность внутренне неоднородна. Так, у тех или иных составляющих нацию групп степень развития национального самосознания бывает весьма различной. Эта особенность наиболее заметна у крупных этносов, занимающих большую территорию, отдельные районы которой слабо между собой связаны и экономически развиваются неравномерно. Обособленность отдельных территориальных групп иной раз становится столь значительной, что возникает реальная перспектива их превращения в независимые, самостоятельные нации. Так, англосаксонские переселенцы образовали ядра, вокруг которых сложились североамериканская, австралийская, новозеландская и некоторые другие нации.
Вместе с тем, внутри многих молодых этносов легко прослеживаются пережитки былых племенных образований. К примеру, один из крупнейших этносов Нигерии, йорубский, включает эгба, живущих вокруг города Абеокута, расселенных по территории восьми йорубских княжеств иджебу, экити, илеша, и целый ряд других подгрупп, отличающихся друг от друга диалектом, особенностями культуры, традициями. Хотя подавляющее большинство йорубов тяготеют к объединению, исламизированные йорубы в районе города Илорина, на реке Нигер, ревниво сохраняют свою обособленность.
Сходная картина наблюдается у соседей йорубов – бини. В их обществе еще недавно сохранялись глубокие следы родоплеменного уклада: мужское население разделено на возрастные классы, причем обычно их три – юноши, полноправные общинники, старейшины. В родственных отношениях явственно начало патрилинейности, когда старший сын наследует собственность, титулы, привилегии и обязанности отца; существует жесткое разделение трудовых обязанностей между мужчинами и женщинами, которым закрепляется подчиненное положение женщины. Местное название города Бенина, Эдо, дало название и языку этого этнического сообщества, относящемуся к западно-суданской группе ква.
Объединение в едином государстве, королевстве Бенин, благоприятствовало сближению родственных народов. Тем не менее давние различия между ними оказались довольно устойчивы.
Английский этнограф Р. Е. Брэдбери отмечал существование четырех крупных племенных союзов, собственно эдо, или бини, ишанов, северных эдо, в свою очередь распадающихся на четыре подгруппы, и урхобоисоко[10]. У северных эдо выделяются подгруппы, в свою очередь иногда насчитывающие десятки «независимых» племен. По наблюдениям Р. Е. Брэдбери, среди северозападных эдо от деревни к деревне имеются заметные различия в словарном составе местных диалектов.
Вместе с тем, в крае весьма ощутимо воздействие современности. Оно проявляется в объединительном влиянии школы, печати и радиовещания, в умножении экономических и иных контактов между изолированными еще недавно районами. Уэдоговорящих народов сложилась интеллигенция, выражающая их устремления.
Единична ли эта картина? Отнюдь нет. Сходные, хотя и не тождественные структуры у молодых национальных образований наблюдаются во многих районах Азии и Африки.
В ряду противоречий, раскалывающих национальные общности, особое место занимает разрыв между верхами, ассимилировавшими иностранную культуру, и низами, верными своим исконным традициям. Говоря о предреволюционной России, философ Н. А. Бердяев отмечал:
«Мир господствующих привилегированных классов, преимущественно дворянства, их культура, их нравы, их внешний облик, даже их язык, был совершенно чужд народу – крестьянству, воспринимался как мир другой расы, иностранцев»[11].
В годы революции и гражданской войны из этого разрыва вырвались страшные духи ненависти и вражды; ликвидация культурной верхушки страны бросила трагическую тень на всю последующую историю великого народа.
В более резкой, обнаженной форме проблема существует в странах третьего мира, где европеизированные верхи и говорят на другом языке, чем низы. Привилегии верхов огромны, весь их образ жизни в корне отличен от условий существования остального общества. Правда, в третьем мире почти нигде противоречие между верхами и низами не преодолевалось столь же радикальным образом, как в России, но и там не счесть поворотов истории, которые вызывали массовую эмиграцию интеллигенции, истребление наиболее образованной и просвещенной части общества. Достаточно вспомнить события 1964 г. на Занзибаре, где свержение монарха сопровождалось истреблением едва ли не всей арабизированной верхушки местного общества. Такой путь «консолидации» этнических общностей, как правило, сопровождался их культурным и духовным регрессом при одновременном подъеме шовинистических страстей.
Внутренняя неоднородность временами порождала острейшие кризисы. Не был ни случайностью, ни результатом только внешних давлений распад после Второй мировой войны ряда, казалось бы, прочных национальных образований. И в Германии, и в Корее, и в Йемене, и во Вьетнаме социальные и идеологические противоречия в какой-то момент оказались сильнее сознания национальной общности.
Наконец, такое важное обстоятельство, как факт, что ни на одном этапе истории национальное сообщество не бывает однородным в этническом отношении; оно всегда включает представителей других этносов, людей иного языка, иной культуры. Пожалуй, наиболее замкнутыми были родоплеменные общества, где перед интеграцией чужака вырастал барьер – необходимость его признания сородичем, человеком своей «крови». Этот барьер, тем не менее, за одно-два поколения преодолевался. Ныне ассимиляционные процессы идут проще, хотя тоже наталкиваются на трудности. Но главное: нет нации, которая не ассимилировала бы представителей различных этносов и, очевидно, не утрачивала бы тех, кого поглощают другие нации. От соотношения этих двух противоречивых тенденций во многом зависит развитие нации, ее здоровье. Как в одном из своих интервью говорил русский историк и географ Л. Н. Гумилев, «в тысячелетних колебаниях происходит беспрерывное смешивание народов. Так что нельзя говорить ни о какой «чистоте», тем более – исключительности или избранности. Этносы всегда возникают в результате контактов. В основе любого образования лежат как минимум два старых. На практике же составных частей, как свидетельствует великое множество исторических примеров, бывает гораздо больше»[12].
Через преодоление внутренней неоднородности – социальной, культурной, этнической – и происходит, по всей видимости, становление национальной общности. Ее устойчивость во многом, как показывает история, зависит от того, насколько успешно движется этот процесс. Но та же история подтверждает, что, когда стираются одни линии внутреннего размежевания, на поверхность выступают новые, ранее незаметные или не существовавшие. И все же изживание родоплеменной дробности, феодальных «пирамид», сословных, а затем и классовых барьеров образовывало как бы ступени к большей и большей национальной зрелости, ко все большей открытости, ко все большей способности сотрудничать с внешним миром, к изменению характера нации в результате все большей гуманизации межличностных отношений в ее среде.
Но вернемся к статье Сталина. Рассуждая далее над признаками нации, он подчеркивал, на первый взгляд с полным основанием, что национальная общность немыслима без общего языка. Правда, уточнял: «Это, конечно, не значит, что различные нации всегда и всюду говорят на разных языках или все, говорящие на одном и том же языке, обязательно составляют одну нацию».
Очевидность далеко не всегда выдерживает критическую проверку. Некоторые советские этнографы, размышлявшие над проблемой языка как фактора этногенеза, выделяли моменты, не укладывавшиеся в тесные рамки сталинской догмы. Академик Ю. В. Бромлей, в частности, писал: «…если исходить из идеи «общности языка» (имея в виду при этом общность одного языка) как обязательного этнического признака, то немало народов автоматически окажется за пределами этнической категории»[13].
Он напоминал, что среди народов нашей страны значительные массы башкир, карел, эвенков считают своим родным языком русский. Есть народы, отдельные части которых с трудом понимают друг друга. Это, например, северные, восточные и южные группы китайцев. Ученый далее отмечал, что у некоторых народов существует даже несколько хотя и близких, но разных литературных языков: у мордвы – эрзянский и мокшанский, у норвежцев – риксмол, ланнсмол, самноршк[14].
Это наблюдение привлекает внимание к существеннейшему аспекту взаимоотношений народа и его языка – их динамизму. При всей их устойчивости и даже консерватизме они изменчивы, текучи. В судьбах языка находит свойственная жизни этноса тенденция преодоления своей внутренней неоднородности, сращивания с другими этносами, наконец, поглощения. Если народ – центр притяжения для соседей, то его язык вырастает в средство межэтнического общения, средство распространения его культуры. И, напротив, язык народа, переживающего культурный спад, духовный разлад, вытесняется, зона его распространения сокращается.
Национально-этническое самосознание склонно абсолютизировать роль языка в процессе национального становления, причем за этим скрывается культ самого этноса, стремление остановить его движение на некой вроде бы высшей точке эволюции. С тревогой относится оно к ассимиляционным процессам и взрывается, если подозревает хотя бы малейший элемент насилия, вмешательства власти в их поощрение или поддержку. В этой ситуации, как правило, отметается реально складывающаяся в обществе «иерархия» языков и агрессивно утверждается примат родного языка. Парадоксальным образом именно тогда-то и начинает торжествовать формула Сталина об «общности» языка как признаке нации.
Нельзя не задуматься о социальном и нравственном подтексте этого явления. Не означает ли факт существования «иерархии» языков и объективного неравенства людей, говорящих на этих языках? Разве существование в многонациональном обществе одного доминирующего языка не ставит в привилегированное положение и тех людей, для которых этот язык является родным? Ответ очевиден. Трудно не понять, почему человек, на своей родной земле вынужденный отказываться от языка своих предков, для того чтобы обеспечить успех своей карьеры, чтобы полнее выразить себя как личность в творческой деятельности, почему этот человек может испытывать ярость и негодование при ущемлении его родного языка.
И все же, если вдуматься, вопрос отнюдь не выглядит однозначным.
Вспыхнувшие в Советском Союзе в конце 80-х годов дискуссии вокруг этой проблемы шли не только на страницах научной и литературной печати, но захватили и улицу. Они обнажили как опасность государственного вмешательства в национальные процессы, так и губительность националистических крайностей. В полемике, временами обретавшей митинговые интонации, сталкивалось несколько точек зрения.
Белорусский этнограф В. К. Бондарчик, выступая на организованном журналом «Вопросы истории» «круглом столе» по национальному вопросу в СССР, рассказывал, что в его родной республике все городские школы работают на русском языке. Он говорил, что родители отказываются обучать детей на родном языке, считая, что он потерял перспективу, социальные, коммуникативные и все другие функции. По мнению ученого, в селах только 22 процента учащихся обучаются на белорусском языке, причем из них получают законченное среднее образование едва 10–12 процентов. Ученый утверждал, что «потеря языка – это один из этапов потери национального самосознания»[15].
Еще более тревожную картину нарисовала, говоря о вепсах, другая участница дискуссии, карельский филолог З. И. Строгальщикова. Она сообщила, что в конце 1937 г. вся деятельность по развитию вепсской народности была прекращена. Обучение в школах стали вести на русском языке, учебная литература на вепсском языке была конфискована. Ныне вепсский бытует только в устной речи. В результате ассимиляции численность народа быстро сокращается. Если в 1939 г. вепсов насчитывалось 32 тысячи, то в 1959-м – 16,4 тысячи, в 1979-м – 8,1 тысячи[16].
В течение нескольких месяцев шло обсуждение национального вопроса на страницах «Литературной газеты». Снова на первый план вышла проблема языка. Обмен мнениями, в котором участвовали писатели и ученые, подтвердил, что русификация затронула все народы Союза, сокращая зону влияния других языков. Казахский писатель С. Елубаев, в частности, говорил:
«Как Арал, ставший жертвой интернациональной безответственности, отошел от своих берегов на десятки километров, так и казахский язык, сужая сферу применения в городах республики, на сотни километров «отошел» в степь, в аулы. При двукратном росте населения почти в два раза сократился тираж книг на казахском языке. Катастрофически теряют зрителя национальный театр и кино…»[17].
Эта тревога, эта горечь понятны. Но вряд ли справедливо объяснять отступление отдельных языков только коммерциализацией культуры или одним давлением властей. К тому же, если оправдано возмущение административным «продвижением» русского языка, то вряд ли можно осуждать людей, которые самостоятельно и свободно делают выбор в его пользу.
Национализм, однако, резко выступает против права выбора. Характерно, что во всех ставших независимыми республиках бывшего Советского Союза только местный доминирующий язык признается государственным, несмотря на то, что русскоязычное население во многих молодых государствах весьма велико. А латышский поэт К. Скуниекс даже выразил возмущение тем, что живущие в Латвии русские добиваются признания их языка государственным наравне с латышским.
«Оригинальное предложение», – с тяжеловесной иронией утверждал этот деятель культуры[18].
В ходе дискуссии остро обозначилось одно противоречие, оказывающее сильное влияние на нравственный климат в этносе. Речь о конфликте между свободой личности и требованием этнической солидарности. На страницах «Литературной газеты» К. Катанян отмечал, что «равноправие языков, декларируемое законами, достигается на практике лишь путем насильственного принуждения изучать и использовать в равной мере языки с разными возможностями, с различными общественными функциями».
Развивая свою мысль, он утверждал:
«Желание уравнять и права граждан, и права языков – утопия, напоминающая небезызвестную попытку скрестить картошку с помидором, чтобы и вершки и корешки стали съедобными»[19].
Казалось бы, в атмосфере демократизации право личности самой выбирать, какой этнос ей ближе по языку, по культуре, должно было получить широкую и активную поддержку. Но нет. Тенденция к демократизации общественных порядков вошла в противоречие с тенденцией этносов к самоутверждению, а в ряде случаев к самоизоляции. Уже упоминавшийся латышский поэт заявил, что нужен закон о защите этноса. От кого? Очевидно, от своих собственных граждан. В журнале «Слово» филолог Т. Очирова резко критиковала академика Ю. В. Бромлея и доктора исторических наук Л. М. Дробишеву за то, что они признают право личности на свободный выбор национальности, на свободный переход из одной национальности в другую. Она гневно вопрошала:
«Но если, скажем, якут, по собственному усмотрению, вопреки сложившимся традициям жизни народа, назовет себя грузином, не будет ли такой этнический волюнтаризм сродни пресловутому проекту поворота северных рек?»[20].
Трудно понять, почему перспектива ассимиляции именно якута именно грузинской нацией показалась Т. Очировой столь невероятно опасной, что она сравнила ее с проектом поворота северных рек. Например, во Франции много уроженцев Индокитая, которые считают себя французами и являются таковыми в глазах закона. В Великобритании медленно, но верно врастают в английскую нацию выходцы из стран Азии, Африки, с Карибских островов. Некоторые англичане не скрывают, что относятся к этому процессу враждебно. Есть аналогичные настроения и во Франции. Но, только встав на расистскую или националистическую позицию, можно отрицать право якута, живущего на грузинской земле и говорящего на грузинском языке, считать себя частицей грузинской нации.
В реальной жизни диктат националистических сил в вопросе о языке зачастую принимал форму грубейшего насилия. Описывая один из митингов в Молдове, корреспондент «Правды» в этой стране сообщал, что толпа яростно кричала: «Нет – русскому языку!»[21]. Министерством просвещения принимались активные меры по закрытию школ с преподаванием на русском языке. Перед психологическим нажимом толпы способен устоять далеко не всякий. Когда шумит толпа, голос отдельной личности, пытающейся отстаивать свое право выбора, право на развитие своей индивидуальности, не слышен.
Такая ситуация тем опаснее, что языковое и этническое пространства вообще в редких случаях совпадают полностью. Разрыв между ними бывает столь значителен, что начинает восприниматься этносом как угроза его существованию.
Язык – это та стихия, в которой живет мысль народа, его самосознание, это стихия, через которую осуществляется его диалог с другими народами. В зависимости от множества факторов он либо расширяет охватываемое им пространство, либо отступает перед натиском другого языка. Но и в первом, и во втором случаях вдоль всей линии этих внешних контактов образуется более или менее широкой пояс двуязычия, а иногда и многоязычия. Некоторые из тех, кто чурается этнических контактов, заявляют, что двуязычие опасно для культуры и духовного развития человека, который-де уже ни на одном языке не способен четко и ясно выразить свою мысль и утрачивает национальные корни. Не опираясь ни на один сколько-нибудь убедительный эксперимент, они, например, утверждают, что «двуязычие дошкольников может быть одной из причин появления у них заикания»[22].
Вряд ли случайно подобные идеи получили особенно широкое распространение в Эстонии, где страх перед угрозой ассимиляции одно время принял патологически болезненный характер. В предельно категоричной форме, не допускающей сомнения и колебаний в отрицательной оценке фактора двуязычия, их выразил эстонский литератор Мати Хинт. Он в самом решительном тоне утверждал следующее:
«Неоспоримым фактом… являются отрицательные явления, сопутствующие двуязычию, по крайней мере, в раннем возрасте: интеллектуальное развитие ребенка может замедлиться, мышление на родном языке и общее понятийное мышление – затормозиться, порой возникает опасность речевых расстройств и так далее. Худшее, что может принести с собой бесконтрольное внедрение двуязычия, – это полуязычие, когда человек, вроде бы владеющий обоими языками, фактически не владеет ни одним: столкнувшись с чуть более сложной мыслительной конструкцией, он не способен выразить ее достаточно точно ни на одном из тех языков, которыми «владеет»[23].
Трудно поверить, что подобные высказывания делались серьезно. Ведь знание даже двух языков значительно расширяет умственный кругозор, и люди, использующие в работе два и более языков, обычно являются ферментом культурного подъема нации. Пушкин, Тютчев писали стихи по-французски. Интересно, что, когда в Советском Союзе шли баталии вокруг призрачной вредности многоязычия, в Париже состоялся симпозиум при участии 1300 филологов из 25 стран под лозунгом: «Многоязычие составляет часть прав европейцев»[24].
Думается, полное совпадение языкового и этнического пространств обнаруживается только на уровне племени. Ведь даже такие, казалось бы, монолитные нации, как французская или британская, включают разноязыкие этнические группы. Такой признак нации, как общность языка, является, следовательно, далеко не абсолютным, особенно на высоких уровнях развития нации. Это не означает, конечно, что можно мыслить национальное существование вне языка, но исторический опыт убеждает, что язык любого народа динамично сосуществует с другими языками в границах одной нации, что зона его влияния, или его пространство, не остается постоянной, а сокращается или расширяется и может быть меньше или больше зоны расселения этноса, или этнического пространства, что каждый этнос в какой-то своей части как минимум двуязычен.
Столкнувшись с тем, что существуют разные нации, говорящие на одном языке, Сталин дополнил перечень национальных признаков еще одним – принципом общности территории.
«Англичане и северо-американцы говорят на одном языке, и все-таки они не составляют одной нации». Почему? – вопрошал автор. И отвечал: «Прежде всего потому, что они живут не совместно, а на разных территориях. Нация складывается только в результате совместной жизни людей из поколения в поколение. А длительная совместная жизнь невозможна без общей территории».
Очевидность и этого наблюдения сомнительна. Исторически не общность территории является предпосылкой образования нации, а стремление этноса к самоутверждению, к сплочению его отдельных групп, часто рассеянных по большой территории, приводит к образованию целостного этнического пространства. К тому же параллельно развертывается процесс «сращивания» соседних этнических пространств. В огромных районах мира «чистота» этнической территории – эпизод, ее мозаичная пестрота – важнейший фактор истории.
Наиболее интенсивное переплетение различных этносов наблюдается в крупных городах. Именно они служат «конечной станцией» миграционных процессов. В мегаполисах пришлый люд тяготеет к образованию более или менее закрытых гетто, но с ходом времени начинает растворяться в коренном населении.
Тесные контакты между этносами существуют в зонах распространения двуязычия. В Европе велико количество районов, где совместно проживают люди различного этнического происхождения: словаки, венгры, украинцы, русины в Словакии, румыны, венгры, немцы в Трансильвании, литовцы, поляки, русские, белорусы на Виленьщине в Литве. В этих и многих других районах этническая чересполосица существует столетия. Массовые переселения людей в современную эпоху усложнили этническую картину во всем мире, причем многонациональный характер начинают обретать даже замкнутые моноэтнические общества вроде японского, хотя там нетерпимое отношение к чужакам граничит с расизмом.
Стихийное отношение этноса к территории двойственно. Конечно, он видит в ней почву, на которой вырос, которая его вскормила. В его глазах эта земля священна. А вместе с тем, он стремится к расселению, к смешению с другими народами. Этнос, находящийся на подъеме, разбрасывает свои побеги по огромному пространству, где его права неизбежно вступают в противоречие с правами другого или других этносов. Такие конфликты часто сопровождаются чудовищными кровопролитиями, причем территориальные притязания каждого из участников драмы обычно подтверждаются ссылками на историю, на прошлое. Подобная аргументация заводит их еще дальше в тупик, ибо практически нет земель, исторически принадлежавших только одному народу; как правило, в ту или иную эпоху один этнос вытеснялся другим, тот, в свою очередь, третьим и так далее. Выход все же обнаруживается, если признать за личностью право на свободный выбор места проживания, а затем и право возникшего в ходе переселений этнического меньшинства на собственный этнический и языковый анклав. Никто не должен обладать правом изгнания «инородцев» под тем предлогом, что они «вторглись» на чужие земли. Напротив, их права на сохранение своего языка, национальной культуры, традиций обязаны уважаться, где бы они ни жили.
Очевидно, тысячи крепчайших нитей соединяют этнос с родной землей, с окружающим его с детства пространством. Подсознательно он видит в нем сферу собственной безопасности и на вторжение туда реагирует как на угрозу своей будущности. Да и сам характер народа с ходом времени испытывает на себе воздействие окрестной природы. Н. А. Бердяев, например, неоднократно отмечал, что безбрежность российских просторов наложила сильнейший отпечаток на русский национальный характер. Он писал:
«Необъятность русской земли, отсутствие границ и пределов выразились в строении русской души. Пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли, та же безграничность, бесформенность, устремленность в бесконечность, широта».
Это наблюдение дорого ученому, и он возвращается к нему снова и снова в нескольких своих работах. Может быть, обнажаемая им связь между ландшафтом и народной душой выглядит несколько прямолинейной, а потому неточна и спорна. Скорее, важно направление бердяевской мысли, которая там, где Сталин различает лишь «территорию», видит узел сложнейших взаимодействий.
Этническое пространство народа и само несет след его души – его трудовых привычек, его вкусов и пристрастий, его культуры. Ландшафты Франции отличны от ландшафтов Германии, и это объясняется не одними природно-климатическими различиями, но и прямым воздействием людей. Ландшафт – это всегда история народа, история его труда и исканий.
Между субъективными представлениями этноса о национальном пространстве и объективным положением вещей часто возникает разрыв. То, что этнос субъективно воспринимает как свое пространство, объективно может включать территории, принадлежащие другим национальностям, да и само являться всего лишь анклавом, иной раз значительным, на чужих землях. Этот разрыв приобретает болезненный характер там, где господствующий этнос заявляет о притязаниях на монопольный контроль над территорией, без учета прав других народов, в нарушение обычно и прав человека. Проблема всегда исключительно деликатна, ибо затрагивает самый глубинный нерв народа, его боязнь за собственную судьбу. К тому же массовые представления о связи с землей, с территорией зачастую мифологизированы, иррациональны, а потому их трудно скорректировать с помощью доводов, обращенных к разуму, к чувству реальности.
Эти факторы требуют крайне осторожного отношения ко всему, что затрагивает территорию, которую этнос считает своим «жизненным пространством». Но одновременно следует ясно видеть, что мифологизированная, вдохновляемая этническим эгоизмом позиция в конечном счете несовместима с тенденциями современной истории, мешает естественному, свободному развитию нации. И здесь вновь обнаруживается, что догматизм сталинской формулировки объективно подкреплял именно националистический подход к проблеме общности территории как признака нации, с которым смыкался на уровне массового сознания. Такое переплетение благоприятствовало сползанию к замкнутости, к отгораживанию от соседей, создавая психологический климат, который становился сильнейшим тормозом национального роста.
Элемент историзма появлялся в рассуждениях автора, когда он подходил к вопросу о роли экономических связей в сплочении нации в одно целое. В поисках примера он обратился к Грузии. По его словам, «грузины дореформенных времен жили на общей территории и говорили на одном языке, тем не менее они не составляли, строго говоря, одной нации, ибо они, разбитые на целый ряд оторванных друг от друга княжеств, не могли жить общей экономической жизнью, веками вели между собой войны и разоряли друг друга, натравливая друг на друга персов и турок».
Далее автор уточнял: «Грузия, как нация, появилась лишь во второй половине XIX века, когда падение крепостничества и рост экономической жизни страны, развитие путей сообщения и возникновение капитализма установили разделение труда между областями Грузии, вконец расшатали хозяйственную замкнутость княжеств и связали их в одно целое».
В этом высказывании хотелось бы отметить два момента: во-первых, возникновение нации непосредственно связывается с развитием капитализма, а во-вторых, оно обусловлено преодолением феодальной раздробленности. По мнению автора, рождение нации – это довольно позднее историческое явление. В Грузии оно отнесено им ко второй половине XIX века.
С острой критикой этого мнения на упоминавшейся дискуссии в журнале «Вопросы философии» выступил грузинский философ Н. З. Чавчавадзе. Он утверждал: «Представитель любой нации чувствует себя оскорбленным, когда ему говорят, что она сформировалась только в XIX в. Уже в IX в. у грузин было определение того, что значит быть грузином, что такое Грузия, грузинская нация. Существовало национальное самосознание, а нам говорят, что, оказывается, мы стали нацией только в XIX в. благодаря проникновению капитализма в Грузию. А в XIX в., когда здесь «возник капитализм», было, насколько я знаю, всего 3 или 4 богатых человека, которых с большой натяжкой можно назвать капиталистами»[25].
Вероятно, в каком бы веке ни сложилась та или иная нация, тысячелетие или всего лишь десятилетие назад, в этом нет ничего для нее оскорбительного. Вряд ли было целесообразно усложнять уже крайне запутанную и сложную проблему подобными эмоциональными, уместными скорее на митинге, чем в научной полемике, моментами. Но само по себе утверждение ученого о древности грузинской нации и его аргументы интересны. Они заставляют снова задуматься над связью этногенеза с социально-экономическим развитием, над общностью экономической жизни как одной из характерных особенностей нации.
Что же обнаруживается? Так, хотя при капитализме экономические обмены приобретают невиданную ранее интенсивность, единые экономические пространства, причем охватывающие огромные территории, возникают за века до торжества капиталистического способа производства. Еще в глубочайшей древности сложилась специализация отдельных этносов по формам экономической деятельности. Наиболее значительный пример – народы-земледельцы и народы-кочевники.
Но часто бывало, что только часть этноса монополизировала какое-то ремесло, какой-то участок экономики. В развивающихся странах такое явление наблюдается повсеместно. В результате разделения труда между этносами и возникающих между ними экономических связей образовывались огромные суперэтнические конгломераты – сообщества.
«Специализация» этносов прослеживается и в современных обществах. В Голландии со времен Средневековья сохраняется монополия местной еврейской общины на обработку алмазов. Во Франции выходцы из Туниса удерживают значительную часть розничной торговли зеленью. В Объединенных Арабских Эмиратах пакистанцы – это основной костяк офицерского корпуса, тогда как афганцев используют преимущественно на земляных работах.
В разные времена в разных регионах мира экономическая «специализация» этносов играла, по-видимому, далеко не одинаковую роль в образовании единого полиэтнического экономического пространства. Где большую, где меньшую. Вместе с тем, при изучении собственно этнического экономического пространства следует учитывать консолидирующее влияние такого фактора, как разделение труда между земледельцами, ремесленниками, торговцами, военными, жрецами, у многих народов, образовывавших касты, которые в своей совокупности составляли единый социально-этнический организм. Разделение труда было прочным основанием собственно этнического экономического пространства, в границах которого на почве родоплеменных представлений возникала идея надплеменного единства, питавшаяся мыслями об общности «божественного» происхождения, о кровной близости.
Этнос вступал в историю и самодовлеющей экономической единицей, и частицей широкого экономического объединения. В зависимости от того, какой способ производства становился господствующим в границах этнического союза, менялись как формы взаимодействия различных этносов, так и формы социально-экономической организации занимаемого каждым из них пространства. Капитализм вносил в этот процесс стремительность, радикализм, беспощадность, которого тот был лишен раньше, но не менял двух его основных направлений, с одной стороны, способствуя образованию этнически замкнутых рынков, а с другой – включая такие экономические зоны в более сложные союзы, конгломераты, блоки. В сущности, от эпохи к эпохе изменялись степень однородности этноса, характер его экономического фундамента. Однако же, сложившись, он долго сохраняет свои основные характеристики.
Хотя языковое, культурное и экономическое пространства этноса полностью почти никогда не совпадают, всегда есть зона, где такое совпадение – реальность, и где находится его устойчивое жизненное ядро. Такое ядро обладает огромной силой притяжения. Занятая им часть этнической территории воспринимается народным сознанием как колыбель нации. Оказавшиеся от него оторванными группы продолжают видеть в нем прежде всего свою историческую родину. В конечном счете, когда значительные культурные, социальные и экономические перемены происходят в этом ядре, они постепенно, как круги по воде, охватывают все части этноса.
Привычка делать акцент на противоположности классовых, и прежде всего классовых экономических, интересов мешала в полной мере оценить значение факторов, которые цементировали общество, объединяя людей. Та же привычка заставляла забывать, что, в конечном счете, любой способ производства не только раскалывает общество на классы, но и цементирует общество, соединяя эти классы в некую органическую целостность на базе чувства солидарности. По мнению И. В. Сталина, буржуазии принадлежит главенствующая роль в сплочении этноса, в разрушении разделяющих его внутренних перегородок, и это представление отвечает марксистскому видению буржуазии как ведущей силы экономического развития. Однако односторонность этого подхода явственна. Этнические общности складывались задолго до появления капитализма на мировой арене, и их судьбы не зависят напрямую от его будущности.
Правда, капитализм дает мощный импульс этнической культуре, этническому самосознанию, благоприятствуя превращению этноса из образования, закрытого разнообразным контактам с другими народами, в образование открытое. Процесс гуманизации общественного сознания, его развития в сторону большей этнической терпимости, несмотря на многочисленные и временами страшные по своим последствиям сбои, приобретает небывалый размах.
Сталин не поставил вопрос о существовании различных типов нации, различных типов этноса. Возможно, в его глазах он имел второстепенное значение, отодвигался на второй план необходимостью решения более общей задачи – определения того, какие внешние признаки отличают нацию. Но, очевидно, эта общая задача не может быть решена без первой. В то же время существует прямая связь между положением личности в обществе и типом этноса, к которому эта личность принадлежит. Интересно отметить, что ни Сталин, ни большинство его оппонентов не принимали во внимание этот аспект национального развития.
О зависимости, существующей между степенью развития личности и состоянием этноса, красноречиво свидетельствует, в частности, советский опыт. Конечно, жизненный путь каждого человека индивидуален, и все же было несколько особенностей советской действительности, оказывавших единообразное воздействие на миллионы людей. Скажем, рабочий, которого официальная идеология провозглашала хозяином страны, на самом деле был почти полностью отстранен от дел государственных. И это было не единственное противоречие в его судьбе. На предприятии он, номинальный владелец средств производства, чувствовал свою полную от них отчужденность. Рабочий, занятый будто бы свободным трудом, часто ощущал себя закабаленным, угнетенным и эксплуатируемым. В мире официально провозглашенного равенства он видел вокруг себя людей, наделенных привилегиями, причем одной из самых существенных была привилегия бездельника получать такую же ставку, как и честный труженик.
Двойственность ситуации, в которой находилась личность рабочего, благоприятствовала постепенному распаду нравственности. Пьянство, воровство, хулиганство, цинизм подтачивали нормы общественного поведения, разлагали рабочий класс. Но этот процесс затрагивал далеко не всех в равной степени; какая-то часть советского пролетариата сохраняла верность традиционным этическим ценностям, наглухо замкнувшись перед натиском официальной пропаганды.
Не менее мучительно воспринимал двойственность собственного положения интеллигент, находившийся в полной зависимости от государственной машины. Отчетливо видя, как далеко расходятся слово и дело, он был лишен возможности изменить положение. Если же решался на такую попытку, то вступал в конфликт с системой и обычно бывал ею раздавлен. На более высоком уровне размышления, и он, как рабочий, начинал отвергать официальную идеологию. Тоталитаризму государственно-политической системы он почти автоматически противопоставлял демократию, а лозунгам интернационализма – обращение к национальным истокам, призывы к возрождению национальной культуры.
В атмосфере повседневной лжи и неуважения к человеку, под воздействием окружавшей человека на каждом шагу политической демагогии деформировалось самосознание народа. Нравственное разложение общества сопровождалось загниванием и вырождением культуры, где естественное чувство национальной гордости постепенно вытеснялось грубой агрессивностью и надменным самодовольством. Национальное самосознание перерождалось, выделяя шовинизм, ксенофобию. В характере народа на первый план выступали отрицательные свойства – нетерпимость, высокомерие, нравственная слепота. Это были глубоко чуждые исторически сложившемуся русскому национальному характеру тенденции.
Постепенно формировался тип нации, наделенной крайне противоречивыми чертами. Неразвитость личности проявлялась в слабости связей, возникавших между людьми, в ослаблении чувства солидарности. В атомизированном обществе не существовало прочных социальных структур. При любом ограничении внешнего по отношению к нации государственно-политического контроля появлялась опасность дестабилизации всей государственной машины. Если национальные интересы есть хорошо понятые и сбалансированные интересы всех составляющих нацию общественных слоев и групп, то понятно, почему для этого типа нации характерна неразработанность национальных интересов, формируемых к тому же правящими кругами без учета мнений общества и легко пересматриваемых в зависимости от сдвигов конъюнктуры. Тяготеющие к обособлению региональные, местнические движения легко разрывали непрочные социальные, культурные, экономические связи внутри нации. Ее развитие замораживалось.
В странах третьего мира на процессы национального развития огромное деформирующее воздействие оказывает, в частности, закабаленность женщин. Иногда приходится слышать, что те сами не восстают против ущемления своих прав, смиряются с исторически сложившимся неравенством. Но это неверно, хотя влияние древних представлений о месте женщины в обществе и оказывает на нее сильнейшее влияние. К тому же в повседневной жизни существует разделение трудовых обязанностей, которое, закрепляя приниженное положение женщин, обеспечивает им, тем не менее, определенную роль в общественной и хозяйственной жизни, которой они дорожат. Что усложняет женскую судьбу, так это давление варварских пережиточных порядков, жертвой которых она становится, поскольку мужское превосходство в условиях этого варварства приобретает особенно бесчеловечные, жестокие и унизительные формы.
Выдающаяся писательница Таслима Насрин, оказавшаяся вынужденной покинуть свою родину, Бангладеш, чтобы укрыться от преследований со стороны религиозных фанатиков, в одном из своих интервью рассказывала о судьбе женщин на своей родине, вспоминая собственный жизненный опыт:
«В нашем детстве моей сестре и мне, в отличие от мальчиков, запрещалось проявлять интерес к внешнему миру. Все наше воспитание подчинялось одной задаче: научить нас прислуживать. Оставаться дома, готовить еду, вести хозяйство. В юности я восстала против всего этого, задавая самые простые вопросы: почему мои родители не обучали тому же моих братьев? Почему они мне говорили, что я просто обязана научиться готовить для будущего мужа, хотя я и занималась заметно лучше братьев?
К тому же я видела у соседей избитых женщин, женщин в слезах, мужчин, разводившихся из-за пустяка, брошенных жен, вынужденных возвращаться к отцу, где наталкивались на враждебность братьев. Если я все-таки получила разрешение продолжить учебу, то потому, что мой отец был человеком образованным, врачом. Но сколько моих однокашниц было лишено этой возможности? И даже в тех случаях, когда они могли учиться и дальше, им редко позволяли подниматься выше начальной школы. Лишь бы иметь возможность предложить мужу чуть образованную жену. Девушкам никогда не дозволяется продолжать образование ради их собственного развития. Родители отнюдь не мечтают увидеть их независимыми, а лишь желают найти им хорошего мужа»[26].
По словам Таслимы Насрин, благодаря деятельности общественных организаций женщины в деревнях начинают пробуждаться. Они выходят из своей изоляции, ищут работу, добиваются финансовой самостоятельности. Но фундаменталисты не терпят их независимости, осуждают их в фетвах, иногда убивают.
Писательница делилась мыслями: «Религия пытается навязать своего рода слепоту, пассивность, запрещая задавать вопросы. Когда еще ребенком я нарушала это правило, моя мать объясняла мне, что «так не делается».
Писательница также отмечала, что семейное право, регулирующее брак и наследование, ставит женщину в невыгодное положение. «Его следует изменить», – говорила Таслима Насрин, высказывая мнение, что «ни в одной цивилизованной стране не должно официально сохраняться исламское право».
Неравенство мужчин и женщин – это источник внутренних конфликтов, которые подтачивают этнос изнутри. В конечном счете не может такое положение не сказываться и на его нравственном здоровье. Нынешний подъем фундаментализма практически во всех мусульманских странах в значительной степени является своего рода «идеологической» реакцией на стремление женщин к эмансипации, к равноправию, что истолковывается определенной частью местного общества как результат внешних влияний. В Иране после свержения шаха были сразу же приняты жесточайшие меры по пресечению женской эмансипации. Торжество мусульманских фанатиков в Афганистане также сопровождалось отменой всех принятых прежними властями мер по защите женщины, по ее обучению, приобщению к современной культуре.
К тому же, разве может этнос, допускающий неравенство в собственной среде, относиться лучше к чужакам, к «инородцам»?
Как видно, недопустимо отрывать историю нации от истории отдельного человека, судьбу нации от судьбы личности. Там, где та подавлена и бесправна, и нация «заболевает». Напротив, если для развития личности, причем в осознании общности ее интересов с интересами нации, существуют благоприятные условия, это незамедлительно – и положительным образом – сказывается на жизненной силе всей нации. Вот почему проблема женской эмансипации в странах третьего мира, особенно в странах Азии и Африки, – это важнейшая составная часть более широкой проблемы прав человека и проблемы здорового национального развития. От реального прогресса в этой области во многом будет зависеть как нормализация климата внутри этносов, так и нормализация их взаимоотношений.
Внимание к личности неизбежно заставляет взглянуть на нацию изнутри. Такой подход представляется более плодотворным, чем механическое перечисление ее внешних признаков. Да и сами они оказываются соединенными между собой органично, как свойства одного социального организма. Обнаруживается и их постоянное взаимодействие, причем последний в сталинском перечне признаков нации – ее психический склад, проявляющийся, по словам Сталина, в общности культуры, – находится в фокусе такого взаимодействия.
Сталин подчеркивал: «Конечно, сам по себе психический склад, или как его называют иначе – «национальный характер», является для наблюдателя чем-то неуловимым, но поскольку он выражается в своеобразии культуры, общей нации, – он уловим и не может быть игнорирован». Представляется, что наряду с языком именно культура – главное определяющее своеобразие этноса начало. Но и здесь не все так ясно, как кажется на первый взгляд. Ю. В. Бромлей высказывал мнение, что существует различие между этнической культурой и культурой этноса, предупреждая от смешения этих двух понятий. Он отделял этнически специфическое от культуры в целом. Не граничит ли, однако, столь тщательное отмежевание специфического, узкоэтнического от основного ствола национальной культуры со схоластикой? Хотя в любой культуре имеются элементы общечеловеческие, присутствуют элементы заимствованные и есть сугубо национальные, свойственные исключительно данной национальной культуре, все они в равной степени неизбежно проходят через национальное сознание и приобретают черты, свойственные только данному народу. Культура энергично ассимилирует внешние влияния, превращая чужеродное в национальное, родное.
Другая сторона, в сущности, той же темы – вопрос о двух культурах в одной нации. Он возник на почве сугубо догматического толкования «священных текстов марксизма-ленинизма», в частности, известного утверждения В. И. Ленина, что «есть две национальные культуры в каждой национальной культуре», параллельного его же утверждению, что «есть две нации в каждой современной нации»[27]. Там, где В. И. Ленин лишь подчеркивал, как важно учитывать классовое расслоение общества, способное в определенных условиях взрывать изнутри национальное единство, схоласты пошли на абсолютизацию культурных различий между классами до такой степени, что поставили под сомнение само существование общенациональных культур.
Это была аберрация мысли тем более опасная, что какая-то доля правды в ней заключалась. В любой национальной культуре заметны социальные межи, иногда обозначенные очень явственно.
В русском обществе дворянство говорило на французском языке, наверное, бессознательно отгораживаясь от массы простого люда. В странах третьего мира французский, английский, португальский по сей день служат барьером, стоящим между привилегированными слоями и остальным обществом. Знание иностранного языка было к тому же признаком европеизации. Разрыв между культурой верхов и культурой низов в развивающихся странах породил немало острых конфликтов.
И все же такой разрыв никогда не бывал полным. Более того, великие творения литературы и искусства, созданные выходцами из привилегированных, европеизированных слоев общества, в конечном счете, приходили к народу. В своем внутреннем развитии культура разрушала классовые, социальные барьеры, одновременно расслаиваясь по уровням интеллектуальной насыщенности на жанры и направления, апеллирующие к отличающимся друг от друга скорее степенью духовного роста, чем социальным положением, категориям общества. И оставаясь, тем не менее, общенациональной. Эта реальность отнюдь не соответствовала, в сущности, мифологизированному истолкованию истории, согласно которому «поднимающийся класс» должен ликвидировать класс, находящийся у власти, а в сфере духовной жизни культуре этого класса-победителя следовало вытеснять, разрушая без остатка, как будто бы враждебную, культуру побежденного класса. Схоласты-начетчики долгое время нарочито старались не замечать того, что в обществе доминирует процесс его все большего внутреннего усложнения, своеобразной «миниатюризации» становившихся самодовлеющими социальных групп, постоянного изменения их удельного веса в национальных структурах. Такое общество нуждалось для самовыражения и самопонимания в противоречиво многообразной культуре, широко открытой внешним влияниям.
Не является ли элементом национальной культуры и то, что обычно называют характером нации? Этот термин нуждается в уточнении. Вряд ли можно, не впадая в абсурд, говорить о том, что сообщество людей, называемое нацией, обладает некоей автономной психической жизнью. Как представляется, под национальным характером понимается поведенческая модель, типичная для данного народа и обусловленная единством его сознания, общностью исторического опыта, системы надличностных коллективных представлений о мире, обществе, личности и о нормах поведения каждого человека.
И мелкий жест, и действия в трудной ситуации равно выдают этническую принадлежность человека. Есть совокупность жестов, выполняемых бессознательно, автоматически, есть манера держать голову, носить костюм, здороваться или прощаться, свойственных одному народу и совершенно чуждых другому. На индивидуальном уровне всегда возможны исключения, но, скажем, группа французских туристов резко отлична своей жестикуляцией от аналогичной немецкой группы. Хотя обычно жесты являются автоматическими, они бывают и полны смысла, выражают и эмоциональное состояние человека. Жест символичен, причем традиционность делает понятным знак, который он представляет. Этой знаковой системой каждый овладевает с младенчества, и она вместе с устной речью накладывает на личность неизгладимый национальный отпечаток.
На более высоком уровне поведение диктуется нормами этикета. Он регулирует формы отношений между людьми в зависимости от их семейного, имущественного, сословного положения и играет огромную роль в поддержании социальной устойчивости. За каждой из норм этикета стоят века опыта, века культурной работы. Он является как бы светской обрядностью, и его разрушение свидетельствует о болезненной ломке и социальных, и межличностных отношений. Нельзя забывать и того, что нормы этикета вырастают из представлений о личности и ее природе. Народная мысль, имея дело со стандартными и повторяющимися жизненными ситуациями, кодифицировала поведение, которое считала в данных ситуациях наиболее разумным. У каждого народа оно, естественно, было индивидуальным, заставляя предполагать существование национальной психики, национального характера.
Манере поведения, культуре во всех ее материальных и духовных проявлениях, общественному сознанию народа присущи черты, которые складываются в национальный стиль, всегда неповторимо своеобразный. Этот стиль – неотделимая особенность каждой нации, во многом предопределяющая ее индивидуальность.
Выдающийся русский философ А. Ф. Лосев писал:
«Индивидуальность ничем нельзя объяснить, потому что даже бесконечный причинный ряд объясняет в индивидуальности какую-нибудь одну ее сторону. Индивидуальность объяснима только из себя самой»[28].
По всей видимости, раскрываемы лишь отдельные моменты национального своеобразия. В арабском мире символика чисел, орнаментальных знаков и цвета, понимание структуры пространства как расщепленного на светское и сакральное, общественное и семейное, восходящая к архаичному видению мира и разделению труда мужская доминанта в культуре при подавлении женского начала во многом сформировали стиль жизни и стиль культуры, где семейный замкнутый мир противопоставляется открытому, общественному, где священное, «небесное» пространство выделяется из «земного», светского, со строгой геометризацией и орнамента, и украшенных им архитектурных сооружений, с культом мужественной силы, с ритмами музыки, архитектуры, орнамента, в которых ощутимы поиски числовых «знаменателей» мироздания.
Во Франции, где темпы движения истории были стремительнее, чем на Арабском Востоке, тем не менее, национальное с достаточной отчетливостью проступает через череду стилей различных эпох. Парадоксальным образом в этом национальном стиле сочетаются почитание авторитета и бунтарство, рассудочность и склонность к эмоциональным порывам, культ независимой личности и замешенный на конформизме культ государственной власти, солнечная ясность ампира и туманная мистика готики. В строгой геометричности французских парков, в однообразной застройке буржуазных кварталов крупных городов, в помпезной пышности некоторых школ живописи проявляется одна сторона национального характера. В прозрачной нежности музыки Дебюсси, в фантасмагориях средневековых витражей, в чувственной лирике Верлена – ей противоположная. Противопоставление, впрочем, условно. Обе стороны национальной культуры сращены в различных соотношениях, дополняя друг друга и друг другу противореча.
Ощущение народом своей индивидуальности – мощный фактор национального самосознания. Многое здесь зыбко, субъективно, с трудом поддается дешифровке. Плотный слой этнического самосознания в значительной мере образовывался пережиточными коллективными представлениями, в которых противоречиво сочетаются миф и реальность. В глубочайшую древность уходят корни мифа о кровном единстве людей одной нации; не менее архаичны и мифы, питающие веру в этническое превосходство, связанные с представлениями о божественном происхождении народа, об его избранности. Провозглашение нации священной доводит до предела процесс подобного самообожествления.
Нация – одно из тех громких слов, которые люди слишком охотно наполняют мистическим содержанием. Оно ставится ими в ряд со словами родина, народ, кровь, род или, из более современного лексикона, класс, партия, Государство и многими-многими другими, которые то появляются в этом ряду, то из него выпадают. Их реальный смысл обычно размыт, да он и не слишком важен: в сущности, перед нами – звуковые символы, своего рода слова-иконы, перед которыми преклоняют колени, не слишком внимательно к ним приглядываясь или, в данном конкретном случае, прислушиваясь. За них многие готовы отдать жизнь, но мало тех, кто способен их объяснить. А ведь если вдуматься, сам термин «нация» скорее можно бы сравнить со старым лопающимся мешком; так много разного, несовместимого туда затолкнуто. Вот уже не одно столетие история тащит за спиной этот мешок, не решаясь ни отбросить в сторону, ни разобрать его содержимое.
Теперь же, когда термин «нация» прочно закрепился в общественном сознании, уточнить его содержание стало вдвойне непросто. Там, где требуется честный анализ, общественное мнение настаивает на пиетете, исключающем саму возможность такого анализа. Напротив, руки демагогов оказываются развязаны. Им удобно оперировать понятиями, смысл которых четко не определен.
Из пропасти в национальном сознании между реальностью и мифом зачастую вырываются бешеные националистические страсти. Ярость и злоба всегда присущи попыткам подогнать действительность под мерку мифа. Нужны ли примеры? Один из них – поистине поразительные высказывания ныне умершего грузинского политического и культурного деятеля З. Гамсахурдиа на митинге в селе Ахалсопели Кварчельского района Грузии, где собравшиеся, в частности, услышали:
«Кахетия всегда была демографически самым чистым районом, где грузинский элемент всегда преобладал, всегда властвовал. Сейчас же там так устроили дело, что мы в раздумье: как спасти Кахетию? Тут татарство поднимает голову и тягается с Кахетией, там – лекство, там – армянство, а там еще осетинство, и они вот-вот проглотят Кахетию. Вот что нам сделали эти коммунисты, эти предатели. Продали, за деньги продали этот наш любимый, святой уголок, Кахетию, эту родину героев, родину святых продали, продали чужеродцам, и сегодня мы стоим перед катастрофой».
Далее З. Гамсахурдиа воскликнул:
«Сила на нашей стороне, грузинская нация с нами, и мы расправимся со всеми предателями, всех призовем к надлежащему ответу и всех злых врагов, приютивших негрузин, выгоним из Грузии»[29].
Миф о «демографически чистом» крае, о «чистой» расе, очевидно несостоятельный, обернулся в данном случае требованием расправ над чужаками, насильственного очищения Кахетии от чужеродных элементов, якобы представляющих угрозу для грузинской нации. Толпа бешеным ревом одобрила речь оратора.
Сцена типичная для переживаемого миром времени.
Нельзя не задуматься над тем, как общественная мысль «видит» нацию, какое содержание вкладывает в это понятие. И не оказывает ли это видение влияние на политических деятелей, теми, может быть, до конца не осознаваемое?
В мышлении многих народов слово «нация» постепенно начало наделяться чуть ли не мистическим значением. Процесс ее «обожествления» происходил стихийно, проявляясь по-разному в различных культурных средах. В третьем мире в ходе борьбы за независимость революционная пропаганда утверждала, что освобождение нации откроет перед массами путь к процветанию, и нация провозглашалась самодовлеющей ценностью. Во многих странах Африки, завоевавших независимость, был создан культ нации-государства, где государством обеспечивалось единство нации, а волей нации освящалась деятельность государства.
Одновременно провозглашалось, что интересы нации превыше интересов личности, превыше интересов отдельного человека. Повсеместно в общественном сознании закреплялся крайне мифологизированный образ нации, или, вернее, Нации.
Из глубочайшей древности выплывали представления, казалось бы, давно преодоленные и отброшенные человеческой мыслью. Одним из основных, если не главным, признаком нации утверждалось ее якобы объективно существующее кровное единство. Защита «чистоты» крови, т. е. прекращение всех контактов с «инородцами», приобретала чуть ли не религиозный смысл, вызывая вспышки общественной истерии в случаях нарушения, особенного сексуального. Другой столь же «священный» признак нации – «чистота» ее исторической территории. Она оберегалась всеми доступными средствами от чужаков-переселенцев, от всех людей иной культуры, само присутствие которых на национальной почве ее «оскверняет».
Священно и время нации – ее история. Попытки объективно, трезво оценить национальное прошлое, как правило, вызывали болезненную реакцию, и колья запретов, образующих плотную изгородь вокруг национальных «святынь», увенчаны многочисленными черепами жертв.
Субъективное представление народа о нации насыщено колоссальным эмоциональным содержанием, а реакция на реальное или кажущееся нарушение священных принципов чистоты крови, территории и времени обычно напоминает реакцию глубоко религиозных людей на святотатство, на тягчайший грех. И в том, и в другом случае возникало впечатление, что нарушителем поставлено под угрозу благополучие народа, разрушается система его духовной безопасности, подтачивается его внутренняя сила.
Если образ нации, складывавшийся в общественном сознании, расходился с действительностью, то сплошь и рядом приходилось наблюдать не ретуширование картины, а отрицание действительности, ее отбрасывание. Французский социолог Э. Морэн, изучавший субъективные аспекты национального процесса, писал, в частности, о противоречии реальности с мифом кровного единства:
«Что касается расового единства, то смешение рас в Западной Европе еще до образования наций не смогло превратить его в фактор национального объединения. Но национальное чувство является столь глубоко матри-патриотическим, что выступает как чувство кровного единства, вызывающее к жизни расистскую мифологию». По мнению ученого, в сознании народа «нация образует «расу» не в биологическом, а в культурном смысле этого слова, если такое возможно. Ибо подпитывающее его семейное начало нисходит к прошлому, к подлинно клановому пласту, чтобы общаться и воссоединиться с длинной чередой предков». При этом, в отличие от архаического клана, у которого лишь один предок-основатель, нация может основываться снова и снова чередующимися друг за другом «отцами отечества». «Это религия, которая может обладать собственным пантеоном», – писал Э. Морэн о национальном самосознании[30].
Наблюдения ученого выявляют важность иррационального, мифологического начал в народных представлениях о природе этноса. Но, думается, выделенные Э. Морэном факторы – лишь часть более широкого круга идей. При всей важности чувства этнической однородности вряд ли допустимо упускать из виду и такие аспекты народного видения этноса, как языковое, культурное, территориальное единство, наконец, чувство национальной солидарности или общности исторических судеб. Как ни мифологизированы, как зачастую ни фантастичны эти представления, их влияние на народ, на его эмоциональные реакции и поступки всегда оказывается сильным.
Сакрализация общественным мнением собственного представления о нации приводит к тому, что сам термин оказывается чем-то вроде «священной коровы», неприкасаемым, не подлежащим критике. Каждая этническая группа спешит провозгласить себя нацией, словно бы в результате что-то коренным образом изменится в ее положении. Одно из проявлений такой психологии – усилия отодвинуть время превращения родного этноса в нацию – возможно дальше в глубь веков. И такие стремления обнаруживает не только массовое сознание, но и ученые мужи, которым бы следовало с большей беспристрастностью и объективностью относиться к национальному вопросу в целом. Но нет. Пожалуй, именно интеллигенция захватила ведущую роль в сакрализации всех аспектов нации, в безудержном возвеличении всего того, что касается национального начала в жизни народа. Как только оказывался задет национальный нерв, волны иррационализма поднимались в общественном сознании тем выше, чем ослабленнее сдерживающее, критическое начало, которое, казалось бы, олицетворяет интеллигенция. Однако, как правило, та первая пьянела в шовинистическом или националистическом угаре.
Интересно сопоставить видение нации бытовым сознанием и ее определение И. В. Сталиным. Параллели до такой степени разительны, что возникает вопрос: не разработал ли Сталин свое определение с оглядкой на общепринятые взгляды? В сущности, его формулировка – это народный образ нации, с которого сорваны сакральные покровы, поспешно замененные на тогу псевдонаучности. Догматизм и статичность, характерные для сталинского текста, свойственны и представлению о нации, разработанному общественным сознанием.
И еще одна черта: ни наш исследователь, ни общественное сознание не делают попытки отличить нацию от этноса. Сталин, например, явно не видел различия двух понятий – этноса и нации. Давая определение нации, он, по сути дела, обозначал основные признака этноса. Нация же – не просто исторически особая форма развития этноса, но по некоторым важным моментам – его диалектическая противоположность.
Этнос как форма существования социума складывался в глубине веков. Его многообразие чрезвычайно, поскольку общество, приспосабливаясь к различным природным условиям, к различной исторической обстановке, образовывало группы, индивидуальность которых с ходом времени очерчивалась все более определенно. К тому же никогда не прекращалось их сращивание, их новое размежевание, образование новых этносов и их последующее раздробление. Этнос существует в движении, идущем через преодоление внутренних противоречий, через достижение все более далеких горизонтов. И само его внутреннее здоровье, степень его зрелости зависели и зависят во многом от того, как успешно и насколько свободно протекает этот процесс.
Механизм внутриэтнических противоречий никогда не останавливался, но действовал в одних условиях вяло и медленно, в других – энергично и стремительно. Постепенно он изживал остатки старых социальных структур, подводя этнос к превращению в нацию. Происходило стирание диалектальных различий в языке и выработка единого общенационального языка при одновременном образовании двуязычных и многоязычных групп там, где этнос соседствовал с другими народами. Осваивалось этническое пространство, которое получало все более прочный отпечаток этнической культуры. Вместе с тем, на его территории расселялись выходцы из соседних краев, а он образовывал анклавы на их землях. Менялось и «время» этноса: по мере того, как он ассимилировал другие народы или, напротив, сам поглощался ими, его историческое сознание заглядывало все дальше в прошлое или, напротив, постепенно оскудевало, утрачивало интерес к давним событиям, причем в первом случае видение собственной истории становилось реалистичнее, а во втором миф медленно укутывал прошлое плотной пеленой.
Качественная грань отделяет этнос от нации, и приближался он к этой невидимой грани в процессе длительного исторического развития. Когда в ходе социальных революций вчерашние подданные, отчужденные от дел страны, превращались в полноправных граждан, распоряжающихся ее судьбой, и происходила скрытая, подспудная мутация этноса в нацию. Во Франции ее первым свидетельством зрелости была Декларация прав человека и гражданина. Демократизация общества, предшествующая мутации этноса, сопровождалась и глубочайшими культурными переменами, пересмотром в этносе психологических установок, в частности в сфере межэтнических отношений. Естественно, это происходит не мгновенно.
В чем близость и в чем различие двух форм существования социума – этнической и национальной? Как это часто случается, словно растворенные в реальности, скрытые признаки и черты того или иного явления кристаллизуются в мысли философов, историков, политологов. И в прямой связи с поставленным выше вопросом нельзя не вспомнить взгляды двух выдающихся французских мыслителей – Эрнеста Ренана и Мориса Барреса.
Будучи современниками, они представляли два противоположных подхода к проблеме нации, к национализму, сформировавшиеся во французском обществе в последнюю четверть XIX века.
В книге «Сцены и доктрины национализма» Баррес провозглашал, что «национализм есть приятие детерминизма». Он утверждал: «Мы не являемся господами возникающих в нас мыслей. Они исходят не из нашего рассудка; они представляют собой ответные реакции, в которых выражаются очень давние психологические предрасположенности. В зависимости от среды, в которую мы погружены, нами вырабатываются оценки и суждения, при этом человеческий разум сработан таким образом, что мы попадаем след в след наших предшественников. Не существует личных идей; даже самые редкие идеи, даже самые абстрактные суждения, даже самые утонченные софизмы метафизики суть лишь общечеловеческие способы чувствовать и обнаруживаются у всех существ одной природы, преследуемых одними и теми же образами»[31].
Личность, следовательно, даже в самых своих высших духовных проявлениях существует лишь как некая пассивная крупица огромного целого – Нации. Уходя корнями в глубину веков, это целое незыблемо, оно не подвластно воле отдельного человека, отдельных людей. Напротив, оно полностью подчиняет себе личность, предопределяя саму ее природу.
Анализируя взгляды Барреса, исследователи П. Дезальман и Ф. Форест отмечали, что, в соответствии с его концепциями, каждый человек оказывается заключен в узкие рамки национальной культуры, лишенный возможности из них вырваться. Любой чужеземец мог быть лишь противником, ибо само его существование угрожало целостности Нации, в которую он не мог интегрироваться; ведь их Земля и Предки не были общими.
Позиция Ренана разительно противоположна, поскольку исходит из утверждения принципа свободы выбора. В лекции, прочитанной в Сорбонне 11 марта 1882 г. под названием «Что такое нация?», он говорил: «Нация – это душа, духовное начало. Два элемента, являющиеся, по правде говоря, одним, образуют эту душу, это духовное начало. Один – в прошлом, другой – в настоящем. Один – это совместное обладание богатым наследием воспоминаний; другой – это нынешнее согласие, желание жить вместе, решимость поддерживать ценности полученного нераздельным наследия»[32].
Развивая эти положения, Ренан заявлял: «Нация, следовательно, суть великая солидарность, образованная осознанием жертв уже принесенных и тех, которые предстоит принести впредь. Она предполагает единое прошлое; однако в современности воплощается во вполне осязаемом факте – в согласии, в ясно выраженном желании продолжать жить совместно. Существование нации является (простите мне эту метафору) каждодневным плебисцитом подобно тому, как существование личности является постоянным утверждением жизни»[33].
Вероятно, только на основе длительного опыта демократии могла сложиться концепция Э. Ренана. И все же есть в его утверждениях элемент преувеличения. Если бы нация была равнозначна с государством, его мысли выглядели бы правомернее. Однако от этнического самосознания невозможно освободиться с такой же легкостью, как от паспорта или гражданства. Это обнаруживается прежде всего у народов, состоящих в значительной части из переселенцев. В современном израильском обществе сохраняются разительные различия между выходцами из России, Грузии, арабских стран, из Западной Европы. Они – пленники своего прошлого. В США иммигранты тяготеют к образованию этнических общин, лишь медленно врастающих в инородную национальную среду. Это явление едва ли не повсеместное.
Впрочем, еще большим преувеличением является детерминизм концепции Барреса, призванный оправдать культ этноса и подчинение личности этому культу. Гуманизация общественных отношений, ведущая к тому, что права человека наполняются все более реальным содержанием, расшатывает сами основы власти этноса над человеком и его сознанием. Однако заблуждения двух мыслителей позволяют увидеть в двух подходах более ясно и четко отражение двух исторических тенденций: проявление этнического начала в случае Барреса и национального – во взглядах Ренана. В двух концепциях выразилось, в одном случае, древнее представление народа о природе своего единства и соотношения этноса и личности, а в другом – новое видение национальной общности и новое представление о месте личности в этой общности.
Вместе с тем, если вдуматься в концепцию Ренана глубже, нельзя не заметить и ее слабостей. Прежде всего, нация в его представлении как бы лишается какого бы то ни было этнического содержания. Действительно, в глазах мыслителя она встает сообществом сограждан, этническое происхождение которых, строго говоря, не имеет ни малейшего значения. Но разве реальна такая картина? Разве история нации не является продолжением истории одного или нескольких этносов?
Ответ очевиден. Более того, этот «надэтнизм» нации оборачивается, скажем, в случае Франции господством французского этноса, влившись в который и должны отрешиться от своей этничности различные национальные меньшинства. Но, естественно, не национальное большинство, что было бы абсурдно. Думается, решительная и последовательная политика ассимиляции национальных меньшинств, энергично осуществлявшаяся во Франции различными правительствами, была очевидным практическим применением концепции Э. Ренана. Как было логичным и ущемление этнических притязаний этих меньшинств, поскольку в их требованиях автономии, права образования на родном языке и других усматривались поползновения на некие особые этнические права, а следовательно, некий расистский дух, противоречащий принципу полного равенства прав сограждан в единой нации вне зависимости от их этнического происхождения. Такие поползновения решительно пресекались. И на практике великий демократический принцип мог привести и приводил к серьезному ущемлению демократии.
В ряде стран Африки концепция французского мыслителя в несколько переработанном виде стала теоретической основой государственного строительства. Его взгляды, «освобождающие» идею нации от этнического содержания, приобрели особую популярность среди политиков, действующих в полиэтническом обществе, там, где нет служащего полюсом притяжения исторически доминировавшего этноса.
Отцом теории нации-государства был выдающийся государственный деятель Африки, талантливый поэт Леопольд Седар Сангор. Излагая свои взгляды по этому вопросу, он писал:
«Именно государство воплощает волю нации и обеспечивает ее устойчивость». Он же подчеркивал, что «только деятельность государственных властей способна объединить наши различные народности в единый народ, в единое сообщество, в котором каждая личность самоотождествляется с коллективом, а тот – со всеми своими членами»[34].
Развивая эти идеи, президент Камеруна А. Ахиджо в 1964 г. писал:
«Национальное единство означает, что на национальной строительной площадке нет ни эвондо, ни дуала, ни бамилеке, ни булу, ни фульбе, ни баса и т. д. и т. д., но везде и всегда – только камерунцы»[35].
Сторонники теории нации-государства отмечают, что, поддерживая государство и его стратегию развития, отдельные народности срастаются в единую нацию. Властью в африканских странах разработан сложнейший механизм распределения государственных должностей, политического влияния, экономических преимуществ среди различных этносов, способствующий их дальнейшему сплочению. Важным фактором единства служит также языковая общность элиты: интеллигенция, государственные служащие, деловые люди, да и широкие слои населения используют как средство межэтнического общения язык вчерашней метрополии, огромным плюсом которого является, в частности, то, что его нельзя применить как орудие закрепления политического и культурного господства ни одного из местных этносов.
Изучавший проблему исследователь Коджо Гуену подчеркивал, что идея принадлежности к единой нации-государству пустила корни в сознании людей многих африканских стран. По его наблюдению, «уроженцы каждого нового государства разделяют на международном уровне с большей или меньшей убежденностью чувство принадлежности к одной и той же правовой целостности, а в результате обладают чем-то для них общим. Хауса, как игбо или йорубы, называют себя нигерийцами и гордятся принадлежностью к великой стране. Бариба и фоны Бенина назовут себя бенинцами; бамилеке, эвондо и дуала Камеруна считают себя камерунцами и как таковые будут иметь дело с сенегальцами, угандийцами или ганцами»[36].
Вместе с тем ученый прекрасно видит зыбкость этого чувства. Он задается вопросом: «Что же препятствует прочному укоренению сознания национальной принадлежности?» И отвечает:
«Кажется, это сильное этническое самосознание, которое зачастую опирается на чувство социокультурной солидарности, существовавшее еще до колонизации»[37].
С оглядкой на это наблюдение он считает необходимым предостеречь: «Безудержный культ государства и государственных интересов представляет реальную угрозу здоровому объединению национальных индивидуальностей, поскольку скорее сдерживает созидательную энергию отдельных народов, чем направляет и объединяет ее в общем порыве»[38]. Он подчеркивает важность поиска свободы для личности и этносов, поддержания справедливости и определенного уравнивания шансов и средств к существованию этнических групп, признания законности культурных различий[39].
Очень скромные, очень ограниченные пожелания, но и они отнюдь не везде в третьем мире принимаются во внимание власть предержащими.
Нетрудно увидеть уязвимые места в концепции нации-государства, в частности, явно завышенную оценку объединительной роли собственно государства и, напротив, недооценку собственно этнического фактора.
Легко заметить, что культ государства может обернуться недемократическим пренебрежением интересами отдельных этнических групп, составляющих основу данного государства. И не раз оборачивался. В истории африканских стран уже неоднократно идея надэтнического единства становилась оправданием крутого подавления этносов, выступающих под сепаратистскими лозунгами.
Но есть ли ей практическая альтернатива? Думается, прав К. Гуену, когда обращает внимание на необходимость осуществлять теорию нации-государства на базе последовательной демократизации всей общественной, социальной и политической жизни, что позволит органично проявляться естественному стремлению различных этносов к сотрудничеству, а им самим – свободно, сознательно идти в определенных обстоятельствах на добровольное ущемление своих интересов во имя интересов всего сообщества. И ради его сохранения.
В свете африканского опыта особенно важно присмотреться к подходу к проблеме нации испанского философа Хосе Ортега-и-Гассета. Он отмечал, что «все попытки дать точное определение нации, в современном значении этого слова, остались безуспешными»[40]. Он спрашивал, какая реальная сила сплотила под единой верховной общественной властью миллионы людей, которые мы сейчас называем Францией, Англией, Испанией, Италией, Германией. И отвечал: «Не кровное родство, так как в этих коллективных организмах течет различная кровь. Не единство языка: народы, соединенные в одном государстве, говорят или говорили на разных языках. Относительное однообразие расы и языка, которого они сейчас достигли (если это можно считать достижением), – следствие предыдущего политического объединения».
Наблюдение испанского мыслителя, что нация – качественно иная категория, чем этнос, очень важно. Существенно также, что ход его рассуждения идет против установившихся в бытовом сознании уродливых представлений о нации. И не менее ценна еще одна его идея. Ортега-и-Гассет утверждал: «Не то, чем мы вчера были, но то, чем все вместе завтра будем, – вот что соединяет нас в одно государство».
Устремленность в будущее объединяет нацию сильнее и крепче, чем обращенность к прошлому, чем сползание к давним этническим предрассудкам.
Важнейшую предпосылку образования нации испанский философ увидел в демократизации общества. В национальных государствах современной Европы он отмечал тесную связь и единство интересов отдельной личности с общественной властью, чего не было в античном государстве.
Ученый не закрывал глаза на существование классов привилегированных и классов обездоленных, но высказывал убежденность, что в Англии, Франции, Испании, Германии не было просто «подданных», каждый являлся членом, участником единства. «Национальное государство в корне своем демократично, и это гораздо важнее, чем различия в формах правления», – писал он.
«Общность крови, языка, прошлого – неподвижные, косные, безжизненные, роковые принципы темницы, – развивал ученый свою мысль. – Если бы нация была только этим, она лежала бы позади нас, нам не было бы до нее дела!» Он с восхищением повторял блистательную метафору Э. Ренана о том, что жизнь нации – это каждодневный плебисцит, подчеркивая, что она освобождает гражданина, который повседневно, своим свободным выбором подтверждает принадлежность к нации. «Мысль о том, что нация осуществляется благодаря ежедневному голосованию, освобождает нас», – писал он.
Для Х. Ортега-и-Гассета демократизация – это не просто политические перемены, не просто переход от монархии – или партийного единовластия – к народовластию. Демократия – это не только политическая система власти, но образ жизни, культура общежития, основывающаяся на взаимоуважении, терпимости, на балансе интересов, прав и обязанностей различных социальных групп. В силу этого она и превращается в важнейший фактор трансформации этноса в нацию.
Подкупает красота идей, нравственность которых наделена силой точной, выверенной временем исторической правды. Привлекает и заложенная в них перспектива, их открытость будущему. И все же полностью согласиться с мнением философа невозможно. В его рассуждениях не принята, в частности, во внимание сила исторической инерции, выражающаяся в прочности традиционных этнических связей, в социальной закабаленности человека, в его подчинении определенным мировоззренческим стереотипам. Может быть, ни в одной другой сфере общественного сознания столь не ощутимы напряженность конфликта между древними, нисходящими к первобытности идеями и мифами, привычками души, и современными представлениями, как в сфере национально-этнической. Этот конфликт отнюдь не преодолен, и бывает достаточно сравнительно незначительного потрясения, чтобы архаика с ее спутниками – расизмом и обскурантизмом – одерживала новые и новые победы в людских умах.
Вместе с тем, и в подходе испанского философа, как и у Э. Ренана, явственно понимание идеи нации как некоего освобождения от ограниченности этнического начала. Но опять возникает вопрос, не лишает ли такое «освобождение» эту идею нации ее исторических корней? Не превращается ли нация в некую абстракцию, которую невозможно обнаружить в реальном мире, в этнической мешанине конкретной истории? Появляется и опасность отождествления нации и государства, социума и политической формы его существования. А как ни существенна роль государства в консолидации нации, оно, государство, не сводимо к нации, так же как и нации для полноценного развития отнюдь не обязательно создавать собственное государство.
С иных, чем испанский философ, позиций подходил к проблеме русский мыслитель правого толка И. А. Ильин. В частности, он исключал из поля зрения демократизацию как одну из важнейших предпосылок формирования нации. И его логика объяснима. Философ связывал вопрос о национальной принадлежности человека с его патриотическим чувством. При этом он подчеркивал важность достижения духовности в этом инстинктивном чувстве любви к родине. По его мнению, любовь к родине, патриотизм не зависят от заложенной в них перспективы, их открытости будущему. И все же чувствительны к внешним обстоятельствам, таким, как признаки расы, крови, формальной принадлежности к тому или иному государству. Он также отделял идею нации от этнического начала. Но ход его рассуждений принципиально отличен от движений мысли французского и испанского философов. Он писал: «Долгая жизнь на чужбине не делает ее родиной, несмотря на сложившуюся привычку к чужому быту и природе и даже на принятие нового подданства – все это остается бессильным, пока человек не сольется духом с дотоле чуждым ему народом. Признак расы и крови не разрешает вопроса о родине; например, армянин может быть русским патриотом, а может быть и турецким патриотом, но может быть и армянским сепаратистом, революционным агитатором и в России, и в Турции. А в великую войну за Россию патриотически дрались на фронте представители многих десятков российских национальностей. У людей смешанной крови происхождение бессильно разрешить вопрос о родине. Формальная принадлежность к какому-нибудь государству не только не обеспечивает патриотическое настроение у граждан, а, наоборот, в случаях завоевания или произвольного проведения границ, создает недобровольное подданство и вызывает в душах упорное антипатриотическое напряжение…
Все это означает, что родина не определяется и не исчерпывается этими содержаниями; она больше и глубже, чем каждое из них, взятое в отдельности, и чем все они вместе»[41].
Далее И. А. Ильин уточнял: «Родина есть духовная жизнь моего народа; в то же время она есть совокупность творческих созданий этой жизни; и, наконец, она объемлет и все необходимые условия этой жизни – и культурные, и политические, и материальные (и хозяйство, и территорию, и природу). То, что любит настоящий патриот, есть не просто самый «народ» его; но именно народ, ведущий духовную жизнь; ибо народ, духовно разложившийся, павший и наслаждающийся нечистью, – не есть сама родина, но лишь ее живая возможность («потенция»). И родина моя действительно («актуально») осуществляется только тогда, когда мой народ духовно цветет; достаточно вспомнить праведный, гневный пафос иудейских пророков-обличителей».
Именно духовная жизнь, продолжал И. А. Ильин, есть то, за что и ради чего можно и должно любить свой народ, бороться за него и погибнуть за него[42]. Что же касается любви к родине, то она, подчеркивал мыслитель, не вынудима; она есть дело свободы, внутренней свободы человеческого самоопределения[43]. И, наконец, резюмируя ход своей мысли, И. А. Ильин заключал:
«Родина есть дух народа во всех его проявлениях и созданиях; национальность обозначает основное своеобразие этого духа. Нация есть духовно своеобразный народ; патриотизм есть любовь к нему, к духу, его созданиям и к земным условиям его жизни и цветения»[44].
По идее русского мыслителя, этничность человека как бы растворяется в духовной общности, образующей ядро нации. В духовной сращенности люди образуют национальное единство, которое «снимает» родимое пятно их этнического происхождения. Но вряд ли можно отрицать, что в его концепции заложено то же внутреннее противоречие, что столь очевидно во взглядах Ренана и Ортега-и-Гассета: надэтническая «национальная» общность или невозможная абстракция, или единство вокруг и на основании этнической культуры.
Таким образом, идея нации изначально выступает в Западной Европе, где и родилась, в двух ипостасях – этнической и гражданской.
Дело в том, что она сплеталась с идеей социального освобождения и почти полностью отождествлялась в общественном сознании с представлением о суверенности народа. И не случайно. Торжество идеи нации во Франции происходит во время революции 1789–1794 годов. В Италии движение за освобождение от австрийского гнета соединяется с борьбой за объединение нации и преодоление феодальной раздробленности страны. В меньшей степени социальный аспект национального движения заметен в Германии, хотя и там процесс формирования германской нации требует расчистки национального государственного пространства от руин феодализма.
Вот почему в глазах европейского общественного мнения нация сразу же выглядит и как этническое сообщество, добивающееся независимости, или единства и независимости, и как коллектив выступающих за социальное раскрепощение сограждан. Лишь с ходом времени обнаруживается, что эти две ипостаси далеко не всегда тождественны, а во многих районах мира практически никогда таковыми не бывают. Соответственно формируются два основных подхода к пониманию нации: ее видение как этноса, создавшего собственную государственность, и ее видение как сообщества равноправных сограждан, этническое происхождение которых не имеет правового значения.
Можно бы сказать, что рискованно распространять частный, прежде всего европейский, опыт национального строительства на остальной, очень на Европу не похожий мир. И это было бы верно, хотя лишь отчасти. Ибо сначала важно выявить, в чем ошибочна европейская идея нации вне зависимости от географического либо исторического контекста ее зарождения. А она от противоречий не свободна.
В частности, вряд ли верно утверждение, что нация, не добившаяся независимости и не выработавшая собственной государственности, не может считать себя полноценной. Существование подобных представлений выгодно честолюбивым политикам и бюрократам, которым сулят доступ к рычагам власти, и, естественно, они энергично способствуют их распространению. Их интересы можно понять, но это не доказывает их правоты.
Если же нация – это динамичное сообщество людей, зачастую различного этнического происхождения, но сложившееся вокруг одного доминирующего этноса, скрепленное общностью исторических традиций, единством культуры и близостью стремлений, то для формирования такого сообщества его независимая государственность отнюдь не является непременным условием. Нация и государство сосуществуют как бы в разных плоскостях. В границах единого государственного образования вполне могут взаимодействовать несколько наций, и если государственный механизм не захвачен бюрократией одной какой-то национальной группы, их свободному развитию мало что будет мешать. Иначе говоря, только в тех случаях, когда нация в рамках единого полиэтнического сообщества оказывается жертвой угнетения и дискриминации в какой-либо форме, вопрос о создании собственного отдельного государства становится для нее действительно актуальным. При этом бросается в глаза, что даже в тех случаях, когда постановка вопроса о собственной государственности является исторически оправданной, решение этой задачи не обходится без колоссальных утрат.
Более того, становящаяся независимой нация часто оказывается пленницей – и жертвой – собственной независимости. Характерен в этом отношении опыт стран Тропической Африки. В период борьбы за независимость в национально-освободительном движении сталкивались две позиции. Сторонники одной выступали за сохранение крупных государственно-административных сообществ, вроде федерации Французской Западной Африки или федерации Французской Экваториальной Африки. Широчайшее распространение получили идеи панафриканизма. Один из творцов этой концепции, президент Ганы Кваме Нкрума, выдвинул проект создания на территории Африканского континента единого государства.
Победила, однако, вторая позиция – сторонников превращения в независимые государства мелких административно-территориальных образований. Их торжество обернулось для народов тягчайшим поражением. Раздробленность способствовала экономическому застою и политическому авторитаризму. В силу бедности населения, узости внутреннего рынка, слабости предпринимательской прослойки на роль главного организатора экономического развития оказалось выдвинуто государство, а более конкретно, государственная бюрократия.
Часто говорят, что малые народы не смеют и претендовать на независимость. Это, конечно же, вздор. Но очевидно, что именно для малых народов наиболее велик риск попасть в историческую ловушку собственной независимости и стать пленником внешних, далеко не всегда доброжелательных сил. Напротив, именно в рамках крупного полиэтнического государственного образования они легче могут и обрести свободу, и сохранить достоинство.
В странах третьего мира с характерной для большинства из них пестротой этнического состава населения, тем не менее, иной раз выходит на первый план именно «этническое» видение нации. Но очевидно, что применение этого подхода на практике способно разрушить национальный мир, столкнуть между собой различные этнические составляющие населения. Поэтому широкое распространение приобрела модель, вдохновляющаяся ливанским образцом государственного строительства. Суть ее заключается в том, что каждая этническая и религиозная группа получает оговоренную в некоем общественном договоре долю власти, долю экономического могущества, долю социальных привилегий. Как известно, в Ливане четко определялось, какие ключевые государственные посты – президента, премьер-министра, сколько мест в парламенте выделяется каждой из конфессиональных и этнических групп. И система успешно работала, пока демографические процессы не изменили давнее соотношение сил.
Интересен в этом отношении эксперимент, который в течение нескольких послевоенных десятилетий осуществлялся в Малайзии. В 1981 г. из 11 миллионов человек, населяющих федерацию, 54 процента составляли малайцы, или «бумипутра» – «сыны земли», 36 процентов – китайцы, 12 процентов – индийцы и один процент – другие национальности. Среди китайцев и индийцев едва ли не большинство образовывали потомки иммигрантов, прибывших в страну в конце XIX – начале XX века для работы на плантациях или оловянных рудниках. С ходом времени им удалось добиться существенного улучшения своего экономического положения и социального статуса. К 1970 г., ставшему переломным в истории страны, около 49 процентов малазийцев жили ниже официальной черты бедности, причем в деревнях с преобладающим коренным населением бедность была уделом уже 68 процентов населения. Малайская аристократия удерживала ключевые посты в государственном аппарате, в частности в полиции и армии, но в экономике 60 процентов предприятий принадлежали иностранному капиталу, более 30 процентов – малайзийцам китайского происхождения, тогда как малайцы владели всего двумя процентами предприятий. Многие из них ощущали себя чужими в собственной стране[45].
Правда, в конституции Малайзии имелись статьи, закреплявшие за «бумипутра» определенные преимущества. В государственном аппарате им резервировалось большинство мест – в соотношении 4:1. В учебных заведениях малайцам предоставлялось 80 процентов стипендий. Кроме того, по этническому принципу выдавались лицензии на некоторые виды предпринимательской деятельности и ремесел. Только малайцам выделялись участки земли, предназначаемые на цели развития[46].
Однако эти привилегии лишь усиливали этническую напряженность: их было недостаточно, чтобы открыть перед «сынами земли» дорогу к экономическому процветанию, но они существенно ущемляли политические и социальные права других этнических групп.
Взрыв произошел 13 мая 1969 г., через три дня после парламентских выборов. В Куала-Лумпуре вспыхнули погромы. По официальным данным, погибли 143 китайца, 25 малайцев, 13 индийцев и 15 человек иных национальностей. В стране ввели комендантский час, открытие недавно избранного парламента отложили более чем на 18 месяцев. В государственном руководстве произошла смена поколений.
Молодые лидеры Малайзии провозгласили рассчитанную на 20 лет «новую экономическую политику» (НЭП). Она была нацелена на решение двух главных задач: «сократить и по возможности устранить бедность путем повышения жизненного уровня и расширения возможностей трудоустройства для всех малайзийцев вне зависимости от расы», а также «перестроить малайзийское общество для преодоления экономического неравновесия с тем, чтобы сократить и по возможности устранить отождествление расы с экономической функцией»[47]. Если говорить более конкретно, намечалось повысить долю малайского капитала в предпринимательстве с 2 до 30 процентов. В 1971 г. была принята поправка к Конституции, позволяющая правительству требовать от университетов преимущественного приема абитуриентов из малайских семей. Публично обсуждать вопрос о специальных правах «бумипутра» было запрещено под страхом судебного преследования.
Осуществление программы «новой экономической политики» продолжалось четыре пятилетки. В течение этого периода производство в среднем возрастало на 6,5 процента ежегодно. Эти темпы ускорились в 1988–90 годах, составив 9,2 процента. В конечном счете, стране в основном удалось решить намеченные в 1970 г. задачи. По мнению руководства Малайзии, бедность, от которой страдало большинство «сынов земли», сейчас уже не является заслоняющей все остальное проблемой. Доля «бумипутра» в предпринимательском секторе экономики увеличилась несколько меньше, чем предполагалось, – до 20,3 процента, причем за это же время с 32,3 процента до 46,2 процента поднялась доля капитала других малайзийцев[48].
Снял ли этот выдающийся результат этническую напряженность? По-видимому, лишь частично. Закрепление в законе специальных прав одного народа не компенсируется тем, что в реальной жизни другой народ сохраняет экономические преимущества. Общество остается расколотым, взаимная подозрительность сохраняется. Оценивая итоги реформ, еженедельник «Дальневосточное экономическое обозрение» писал:
«Нэп была почти исключительно ориентирована на включение большего числа малайцев в современный сектор экономики, на предоставление им большего числа мест среди менеджеров и лиц свободных профессий в городах, на расширение частнособственнического малайского сектора; как и раньше, мало китайцев занимает высшие государственные должности, их немного среди дипломатов, военных и полицейских; индийская доля в предпринимательском секторе после 20 лет НЭПа чуть выше одного процента»[49].
В такой обстановке этническая стабильность почти целиком зависит от экономического благосостояния страны. И от авторитарности – или авторитета – государственной власти.
Что касается сторонников взгляда на нацию как добровольное объединение сограждан, то они вообще склонны оставлять этническое начало как бы за скобками. В их концепции оно утрачивает свою роль конституирующей нацию силы. Главное значение придается политико-правовому развитию общества, демократизации государственного устройства. Идея демократии внешне вытесняет идею этническую. Но только внешне.
Ответить на вопрос, когда этнос становится нацией, – непосильная задача для сторонников этого подхода. Более того, сама его постановка может показаться им неправильной, поскольку роль этнического фактора в функционировании демократического государства в их глазах не существенна. Они вообще хотели бы уйти от проблемы определения нации и очень любят подчеркивать трудность этой задачи. Любопытна позиция по этой проблеме группы видных политологов либеральной направленности, собравшихся в 1994 г. в городке Кона на Гавайях на научный семинар и принявших нечто вроде меморандума. Формулируя свое представление о нации, они ограничились ссылкой на мнение видного британского специалиста по национализму Хью Сетон-Уотсона, который, придя к выводу о невозможности научного определения этого понятия, замечал:
«Я могу лишь сказать, что нация существует, если значительная часть общества считает, что образует единую нацию, или ведет себя как единая нация»[50].
Сложности теоретического порядка многократно возрастают, когда сторонникам государственно-правовой концепции нации приходится решать конкретные проблемы, порождаемые этническими движениями. Характерный пример – попытки французского правительства социалистов найти справедливый подход к Корсике, когда в конце 70-х – начале 80-х годов там усилилось движение за автономию острова. 23 декабря 1981 г. министр Гастон Деффер представил на совете министров страны проект закона oб «особом статуте территориального (!) сообщества Корсики». С возмущением докладывал министр, что его проект был отклонен Государственным советом на том основании, что передача депутатам-корсиканцам дополнительных прав в области культуры, образования и экономического развития нарушила бы юридическое равенство между Корсикой и другими областями Франции. 6 января 1982 г. совет министров при участии главы государства, президента Франсуа Миттерана, приступил к обсуждению первого проекта этого закона. Завязался оживленный обмен мнениями, который есть смысл процитировать полностью: «Шевенман: На странице 6 говорится о «корсиканском народе». Меня тревожит это выражение. Не заговорят ли завтра о «баскском народе» и о «бретонском народе»? Мы тут вставляем палец меж шестеренок, не представляя, куда нас затянет.
Миттеран: Это верно, надо быть повнимательнее в выборе слов. Мы все говорили о «корсиканском народе». Существует еще и «бретонский народ». Для меня это прежде всего проблема культуры.
Шейсон: Выражение «корсиканский народ» меня все-таки смущает по международным соображениям.
Миттеран: Вы думаете о «палестинском народе»?
Шейсон: Да, оно смущает.
Миттеран: Возражение не имеет решающего значения. Направление намечено. Давайте не допустим, чтобы нас останавливали лексические соображения.
Моруа: Опасности нет, поскольку в предыдущем абзаце позаботились подтвердить неделимый характер республики.
Лябаррер (мэр города по): Из-за «баскского народа» я все же озабочен.
Шевенман: Народ – это носитель суверенитета. От имени народа вершится правосудие, и народ имеет право на государство.
Миттеран: Но Франция не вдруг сложилась. Все эти народы – составная часть французского народа.
Деффер: Эврика! Вот и решение! Предлагаю записать: «корсиканский народ, составная часть французского народа».
Миттеран: Даю вам свое согласие. В объяснительной части будет использована ваша формулировка»[51].
Итак, кажется, что компромисс найден. Но этот компромисс неустойчив. Признав, что корсиканский народ является составной частью французского народа, мысль не может не сделать и следующего шага, а именно, допустить этническую самобытность корсиканского народа, а затем и еще одного шага – согласия с существованием у него специфических прав. Если же отказаться от этой логики, то неизбежно придется вступить в противоречие с нормами демократии и отрицать права корсиканцев на автономию. Естественно, как часто случается в политике, направление, в котором будет развиваться мысль, зависит от того, как складывается ситуация, какие силы включаются в борьбу и насколько эта борьба серьезна.
В конечном счете, в концепции государственно-правового взгляда на нацию на первый план выходит принцип «одно государство – одна нация». Он очень опасен.
Опасность заключается в том, что демократизм государственно-правового подхода к нации легко оборачивается грубым авторитаризмом, непризнанием специфических прав гражданина, вытекающих из его принадлежности к этническому меньшинству. Нельзя не вспомнить, как болезненно реагировали министры-социалисты, убежденные демократы, на само упоминание о «бретонском народе», о «баскском народе» и о «народе корсиканском», превращенном в проекте закона из этноса в «территориальное сообщество Корсики». Проблема признания прав этнического меньшинства становится особенно мучительной в тех случаях, когда это меньшинство расселено компактно, занимает четко очерченную территорию. Не трудно предвидеть, что может наступить момент, когда такое меньшинство потребует признания своего права на отделение и тем самым поставит под угрозу целостность государства-нации. Жесткое подавление баскского сепаратизма, как в Испании, так и во Франции, красноречиво свидетельствует о том, сколь далеко готовы зайти демократические власти в подавлении подобного вызова со стороны этнического меньшинства.
Разработчики теории нации как государственно-правового образования не могут не понимать внутренней противоречивости этой концепции, ее потенциального антидемократизма. Да и жизнь заставляет их учитывать требования этнических меньшинств, которые заметно активизировались по всей Европе. Ныне в известных пределах приходится признавать их права. Но понимая, в каком направлении может пойти эмансипация меньшинств, политические круги, представляющие интересы «национального» большинства, уже сейчас принимают определенные меры предосторожности. Вряд ли случайно в Европе приобрел характер священной догмы закрепленный в многочисленных международных документах принцип незыблемости территориальной целостности европейских государств, нерушимости их границ. Тем самым пресекается возможность для этнических меньшинств образовать в будущем собственные государства, хотя при этом нарушается такой основополагающий принцип демократии, как суверенность народа. Или же другой вариант: находящийся в меньшинстве этнос вообще не признается народом, а лишь частью какого-то другого народа. Антидемократичность как первого, так и второго подходов вряд ли нуждается в доказательствах. Когда же принцип территориальной целостности государства, его «единства и неделимости» торжествует над принципом суверенности народа, демократии остается либо стыдливо отвернуться в сторону, либо смущенно потупить взор.
Принцип «одно государство – одна нация», очевидно, никогда открыто не формулируется, поскольку слишком явственно благоприятствует интересам этнического большинства. Тем не менее, именно ему следуют правительства западноевропейских стран в своей внутренней и внешней политике. Как иначе истолковать отказ от признания права на отделение от Хорватии сербов Крайны, живущих компактной группой и тесно связанных культурными и экономическими узами с соседями, сербами Югославии? Трудно понять и то, почему эти же страны не восстают против ущемления прав меньшинств в прибалтийских государствах – Латвии и Эстонии. А ведь решительно отказываясь признать государственным язык этих меньшинств, хотя они составляют свыше трети местного населения, власти Латвии и Эстонии ставят их перед альтернативой: либо ассимиляция, либо ущемление гражданских и политических прав. При этом активно используются методы административного давления.
Газета латвийского курортного местечка, находящегося неподалеку от Риги, рассказывала в заметке «Соблюдение закона о государственном языке в Юрмале»: «Юрмальский инспектор по государственному языку Ирена Аугустова сообщает, что за недостаточный уровень знаний государственного языка (в соответствии со статьей 26 Кодекса административных нарушений) оштрафованы юрмальчане: 1. Заведующий отделом снабжения ГАФ «Юрмала» Геннадий Хватов (30 латов). 2. Экономист Юрмальского управления водоснабжения и канализации Анна Чертова (10 л.). 3. Инженер по технике безопасности ГАФ «Юрмала» Владислав Шевцов (10 л.). 4. Директор пансионата «Драудзиба» Язенс Козурс – за нарушение правил визуальной информации (50 л.)»[52].
В переводе с языка административного произвола на общепонятный это означает, что люди были оштрафованы за использование языка, который для большинства из них является родным и понимаемый 95 процентами местного населения.
Факт возмутительный, к тому же лишь один из многих.
Так, казалось бы, демократическая концепция нации оборачивается грубейшим произволом и ущемлением этнических прав, прав человека, а в результате способствует расколу сограждан по этническому признаку, провоцирует противостояние большинства и меньшинства, отравляя отношения между ними. В государствах многонациональных ее претворение в жизнь вызывает волну сепаратистских движений, стремительно разрушая климат взаимного доверия и уважения. К тому же вчерашние меньшинства, образовав собственные государства, оказываются там в положении большинства, которое на своей территории не склонно считаться с правами этносов, являющихся меньшинствами. Возникает бесконечная цепь насилия, где палач сам является жертвой, а жертва – палачем.
Ситуация и безнравственна, и иррациональна.
В конечном счете, и этнический взгляд на нацию, и ее «гражданское» понимание делают это людское сообщество в известной мере пленником государства: государственных границ, государственной власти, государственной идеологии. В силу множества причин в общественном мнении едва ли не повсеместно доминирует убежденность, что национальная идея, лишь сомкнувшись с идеей государственности, открывает перед этносом дорогу к его превращению в нацию. Но это неверно. Как государство этническое, так и «демократическое» ограничивают свободу развития этноса-нации, затрудняют его контакты с соседями, ограничивают свободу миграции. Его развитие оказывается «заторможенным» на определенной точке исторической параболы, и для того, чтобы открыть перед собой новые перспективы, ему понадобятся чрезвычайные усилия. Народ временами крайне болезненно ощущает эту свою скованность.
Французы в эпоху Наполеона Бонапарта предприняли почти безумную попытку вырваться за очерченные государством пределы. В другое время, поддавшись иным идеям, встали на путь завоеваний немцы. Но войны не могут решить такие проблемы.
В сущности, только в пределах больших многонациональных государственных образований этнос находит полную свободу развития. В периоды демографического подъема он может там свободно расселяться. Ничто не мешает ему, перемешиваясь с другими этносами, усваивать их культуру, делиться с ними достижениями собственной цивилизации. Свобода миграций резко снижает опасность межэтнических конфликтов. В обстановке постоянного культурного и духовного обмена складывается мощная наднациональная цивилизация, благодаря которой голос каждого отдельного народа оказывается слышнее, громче. К тому же ничто не создает таких благоприятных условий для бурного развития литературы, изобразительных искусств, работы научной мысли, как тесное взаимодействие культур с различными традициями, с различным багажом конкретных знаний, с различным мировосприятием. Конечно, если эти контакты происходят в обстановке непрекращающейся демократизации межэтнических отношений, призванной снять груз национального неравенства и угнетения. А предпосылкой успешности такого процесса служит та же демократизация, но уже самого общества в каждом из взаимодействующих этносов. Прогресс в этом направлении порождает эффект самоускорения. Чтобы проиллюстрировать это явление, один конкретный пример:
Неравенство мужчин и женщин – далеко еще не решенная проблема в странах западной цивилизации. Однако в обстановке гибкости общественных структур, в атмосфере демократизма не вызывает особого удивления быстрота, с которой иной раз удается и в этой области добиться существенного прогресса.
Американская журналистка и общественная деятельница, Барбара Эренрайх, опубликовала блестящий анализ феминистского движения в США в 70–80-е годы[53]. По ее наблюдениям, толчок движению дали экономические перемены: если в 50–60-х годах большинство мужчин, принадлежавших к рабочему или среднему классам, могли рассчитывать, что их заработки позволят содержать семью без помощи работающей жены, то два десятилетия спустя большинство американских мужчин уже не были в состоянии поддерживать семью без женской помощи. Многие американские женщины, включая жен и матерей, были вынуждены пойти работать.
Б. Эренрайх писала: «Вернувшись на сцену в 70-х годах, феминизм начал наступление на традиционно мужские профессии в двух направлениях. С одной стороны, женщины просто требовали быть допущенными на равных условиях. С другой, они ставили под вопрос саму суть представлений об этих профессиях: исключительность, притязания на научную объективность и служение обществу. Например, феминисты хотели, чтобы женщины были врачами, но они также хотели уничтожить медицину как элитарную профессию и выдвигали на первый план квалификацию и участие более скромных работников здравоохранения, как, скажем, акушерок-самоучек».
Результаты движения впечатляют. Б. Эренрайх отмечала: «В медицине в 1969 году лишь девять процентов студентов-первокурсников были женского пола; в 1987 году их стало 37 процентов. В юриспруденции в 1973 году лишь восемь процентов получивших дипломы бакалавров были женщины; через десять лет их стало 36 процентов. В области управления предприятиями в 1973 году лишь 4,9 процента получивших степень магистра были женщины; 10 лет спустя 28,9 процента новых магистров управления бизнесом были женщины».
По мнению исследовательницы, «эта перемена в судьбе женщин должна расцениваться почти также, как получение ими избирательного права».
«Феминизм, – подчеркивала Б. Эренрайх, – затронул жизнь женщин из разных классов общества, он изменил их жизнь в таком отношении, которое не имеет ничего общего с экономикой или динамикой какого-либо определенного класса. Уничтожив наиболее жестокие формы дискриминации по признаку пола, движение открыло двери женщинам всех классов, рас и состояний. Женщины завоевали право на аборты, на равную оплату за равный труд, право на равенство при получении образования; и феминистки продолжают делать все возможное, чтобы расширить эти права и завоевать новые, такие как субсидии на уход за детьми и оплаченный отпуск по беременности и родам. Крупнейшая, вероятно, победа феминистского движения для всех женщин относится к нематериальным сферам собственного достоинства и самоуважения».
Такие успехи исподволь изменяют сам облик нации, особенности ее культуры, ее миропонимание, национальный характер.
В странах третьего мира эмансипация женщин происходит мучительно, особенно там, где сильно влияние ислама. Важнейшее препятствие, наряду со слабостью демократических традиций, образует культура, носящая отчетливо выраженный «мужской» характер, подчеркивающая мужское превосходство и закрепляющая системой мифов, законоположений, обычаев, формами имущественных и трудовых отношений господствующее положение мужчин в обществе. Как сказывается «мужской» характер национальной культуры на отношениях данного народа с соседями? Ведь они в значительной мере подчиняются нормам мужского кодекса чести, отличаясь повышенной жесткостью, агрессивностью и воинственностью.
К чему это отступление? В третьем мире еще сохраняются многочисленные полиэтнические сообщества, выживание которых позволит уберечь составляющие их народы от многих трагических испытаний, выпадающих на долю этносов, пытающихся в одиночку решать свои проблемы. В это же время в странах Севера ищут новые формы межнационального сотрудничества. Представляется, что предпосылкой и сохранения исторически сложившихся полиэтнических конгломератов, и создания новых полиэтнических образований является как демократизация общественных отношений в этносе, так и возможность демократизировать межнациональные отношения. Взаимосвязь этих двух процессов – едва ли не единственная дорога к сохранению многонациональных сообществ в одних странах и к их возрождению – в других. Это же и дорога к освобождению общественного сознания от системы взглядов, связывающих судьбы национальной идеи с идеей национальной государственности.
Бесценен в этой области опыт, прежде всего позитивный, но и отрицательный тоже, накопленный в Советском Союзе. В период, когда различные политические силы развязали яростную кампанию с целью его разрушения, основное внимание советской и международной общественности привлекалось прежде всего к таким событиям в его жизни, как массовые насильственные депортации в Среднюю Азию крымских татар, ряда народов Кавказа. Они были обвинены – совершенно несправедливо – в массовом сотрудничестве с оккупационными властями. Этот страшный эпизод не вычеркнуть из истории Советского Союза, но нельзя допускать и того, чтобы он заслонял другие, светлые, страницы этой истории. А таких страниц немало.
С точки зрения некоторых специалистов, советская национальная политика допустила просчет, сделав ставку на этнический фактор и подчинив ему административное деление государства. Более того, благодаря существовавшей системе национальных союзных республик, национальных автономных республик, национальных автономных краев и областей, автономных районов различные этносы страны якобы были поставлены в неравноправные отношения: в стране будто бы была создана иерархия народов. Но этот упрек, мягко говоря, несправедлив.
Особенностью советского подхода к национальному вопросу было сочетание двух принципов – этнического и гражданского. С одной стороны, все граждане вне зависимости от национального происхождения имели совершенно одинаковые права. В то же время делалось все, чтобы у людей разных национальностей было максимально одинаковым и реальное наполнение этих прав. В первые послереволюционные годы возникло множество небольших национальных образований на уровне района или нескольких районов, создаваемых с тем, чтобы дать возможность местному населению, отличному по языку от доминирующей в округе нации, обеспечить образование на родном языке, поддерживать свои национальные обычаи и традиции. Существование многочисленных автономий помогало учитывать все разнообразие культурных и иных запросов многонационального населения.
В годы советской власти многие малые народы страны получили собственную письменность, а их культура приобрела современный характер. В Советском Союзе прилагались гигантские усилия для развития культуры и образования в Средней Азии, где существовали древние центры образованности и знания, пришедшие в упадок в результате оторванности от мировой цивилизации. Демократизация общественных отношений среди кавказских и среднеазиатских народов ускорила эмансипацию женщин, нанесла сильнейший удар по патриархально-феодальным пережиткам. Равенство народов постепенно становилось не просто формально провозглашенным принципом, а реальным фактом.
Однако нарушения норм демократии с ходом времени сказались и на подходе власти к национальному вопросу. В стране перестали изучаться реальные проблемы, возникавшие в сфере межнациональных отношений. Постепенно возник огромный разрыв между административными границами республик и автономий, с одной стороны, и зонами этническими, с другой, что в последующие годы породило немало чрезвычайно болезненных ситуаций. Естественные процессы ассимиляции стали деформироваться в результате грубого административного вмешательства и давления, что придало им характер взрывоопасный. Центральные и местные власти больше не принимали во внимание интересы этнических меньшинств. Эти и другие деформации отравляли атмосферу, вызывали недоверие и враждебность между народами.
И все же сложившееся в Советском Союзе полиэтническое сообщество имело здоровые основания. Хотя его опыт сравнительно недолог, он и своими отрицательными сторонами подтверждает справедливость мысли, что сочетание двух демократизаций – как на уровне межличностном и социальном, так и на уровне межэтническом – является ключом к здоровому ненасильственному национальному развитию, к преодолению возникающих в сфере межнациональных отношений патологий.
Но будет ли когда-нибудь востребован этот опыт? Как и ценный опыт, накопленный в других странах? Или же возобладает стихийное движение к углублению глобального кризиса национальных отношений, который столь многих заставляет задумываться: а не наступил ли конец истории?
Какие же признаки отличают нацию и ее характеризуют? Как представляется, нация – это внутренне противоречивое, динамичное, демократическое сообщество сограждан, этнически зачастую неоднородное, но группирующееся вокруг одного этноса; обладающее принятым как средство внутринационального общения национальным языком при локальном распространении других языков. В ряде случаев это сообщество лишено собственного пространства, однако чаще располагающее национальной территорией, которая включает анклавы, заселенные другими национальностями, и образует аналогичные вкрапления на чужой территории. Сообщество, создавшее культуру, представляющую органичный сплав культур сплотившихся в сообщество народов; сознающее общность прошлого, настоящего и будущего, общность исторических интересов, а также собственную духовную индивидуальность. Очевидно, такое определение идет вразрез с узкоэтническим. Противоречит оно и «образу» нации, бытующему в общественном сознании.
Еще одно-два замечания. Нередко высказывается суждение, что этничность – биологическое качество человека, а этнос – биологическая группа, что-то вроде стаи или прайда. Если учесть, что отличительная черта этноса – это культура, что вне культуры людское сообщество не существует и существовать не может, то понятна ошибочность суждения, представляющего этнос лишь биологической группой. С другой стороны, этнос иногда противопоставляют нации как некое «природное», «естественное» объединение людей сообществу сограждан, образующему государство, когда нация тождественна государству. При таком подходе к нации ее этническое своеобразие исчезает, что также неправильно. Строго говоря, как представляется, ошибочно абсолютизировать противопоставление нации этносу, забывая, что и нация, и этнос суть две формы существования сообщества людей, что их противопоставление может быть лишь весьма условным.
Нация есть преодоление этничности, а вместе с тем, она не существует, не может существовать вне этнического или полиэтнического организма. Двигаясь по некой восходящей исторической параболе, людское сообщество то набирает силы, становясь нацией, черпающей энергию из контактов со своими соседями, то, слабея, замыкается в себе, в своей этничности.
Через преодоление этничности, этнической ограниченности она сращивается с другими нациями. И в то же время через такое сращивание укрепляет свою этничность и становится нацией.
Один из труднейших вопросов – о формах существования наций. Строго говоря, количество народов на земном шаре столь невелико, что ценнее, пожалуй, выявить своеобразие каждого из них, чем пытаться их объединить по некоторым общим чертам.
Что же касается неповторимой индивидуальности этнических образований, то здесь необходимо, как представляется, учитывать, что взаимосвязь национальной индивидуальности с историческим путем нации – самая непосредственная. И история народа запечатлена не только в преданиях или в багаже конкретных знаний народа о собственном прошлом. Его историческая память – и в этике, в нравственных идеалах, в нормах поведения, в предрассудках и прозрениях, в характере, наконец. Своеобразие каждого народа – это, в конечном счете, своеобычность его исторического пути, хотя одно не сводимо к другому.
И все же очень многое позволяет выявить некий общий для всех народов фон.
Вероятно, уточняя признаки, характерные для всех наций, нельзя не упомянуть такого, как степень демократизма. Не внешнего, чисто политического, но глубинного, основывающегося на способности к интеллектуальной терпимости, гуманизме, способности уважать другой народ, чужую культуру, на самостоятельности личности. Этот признак особенно существен, потому что степень демократизации общества есть как бы суммарный результат взаимодействия происходящих в нем процессов – классовой борьбы, культурного и духовного развития, эволюции хозяйственной, научно-технического прогресса.
Политическая демократия – лишь частное проявление глубинного, неуклонного процесса демократизации общества. В истории не редки случаи, когда он происходит в условиях жесткой политической системы, преследующей инакомыслие, ограничивающей даже основные свободы личности. Так, в Советском Союзе государством была проделана колоссальная работа по развитию образования народа, по поддержке народной культуры, по преодолению традиций и обычаев, которые ущемляли достоинство женщины. Многое было сделано в развитие того, что слишком помпезно называлось дружбой народов, а проще могло бы быть названо межнациональным сотрудничеством. Все это были различные стороны демократизации общества, что, в конечном счете, и обусловило крах режима, не сумевшего пойти в ногу с процессами, которые он сам же и подтолкнул. Напротив, уже весьма скромный успех политической демократии в России ознаменовался массовым разорением народа, острейшим кризисом системы образования, отчуждением народа от культуры, а культуры – от народа и, в конечном счете, вылился в существенное ограничение и ущемление самой политической демократии. Вот почему, наверное, можно сказать, что если ценность демократизации общества абсолютна, поскольку от нее зависят благополучие всех его членов и нравственное здоровье нации в целом, то ценность политической демократии – относительна и обусловлена конкретными историческими условиями.
Иной раз в этой связи приходится слышать, что нации нужно подразделять на два типа – демократические и авторитарные. И, действительно, с этим трудно спорить. В мире существует большая группа демократических государств и, на другом полюсе, еще более многочисленные диктатуры.
К сожалению, противопоставление основывается главным образом на учете различий, существующих в сфере правовой, политической, в сфере государственного устройства. В большинстве случаев анализ ограничивается учетом сиюминутных, преходящих обстоятельств народной жизни, редко затрагивая глубинные особенности наций и их развития. Поэтому и заключения бывают иной раз поверхностны.
Скажем, разве справедливо было бы относить немецкий народ в период Третьего рейха к числу недемократических наций только на том основании, что избиратели в 1933 г. поддержали национал-социалистов и в стране установилась фашистская диктатура? Вряд ли утвердительный ответ был бы верен. Дух народа оставался демократичен, демократичной продолжала быть его культура. Фашистская аберрация национального сознания оказалась сравнительно недолгой.
Другой пример – русский народ. Его обвиняли и обвиняют в пассивности, в покорности, в преклонении перед кнутом, утверждая, что все это – приметы его недемократичности. Опять-таки суждение слишком торопливое и предвзятое.
В ходе своей истории русский народ выработал довольно развитую систему демократии. В таких городах, как Псков и Новгород, был демократичным сам механизм государственного управления, основывавшийся на прямом участии народа в решении важнейших вопросов внешней и внутренней политики. В Москве существовала традиция Земских соборов, выражавших общенародную волю. Наконец, в деревне действовала общинная демократия, уцелевшая даже при крепостнических порядках.
И самодержавный характер государственной власти вытекал не из недемократичности русского народа, а был предопределен рядом других факторов национальной истории, в частности рождением российского государства в тяжелейших условиях борьбы с внешними врагами, представлением о священном характере высшей власти и рядом других. Он находился в известном противоречии с народными демократическими традициями.
Какие же в этих условиях различимы типы существования этносов? Один из главных – моноэтнический, когда этнос в силу причин, которые могут быть чрезвычайно многообразны – от чисто географических до культурно-психологических, ревниво отстаивает свою обособленность. Второй – полиэтнический при отчетливом доминирующем положении одного этноса. Таковы британская, испанская, французская и целый ряд других наций, где вокруг одного наиболее крупного и влиятельного группируется созвездие других народов. Наконец, третий тип – полиэтнические сообщества, где наблюдается теснейшее равновесное переплетение разнородных этнических групп, но часто вокруг одного в культурном и экономическом отношении лидирующего народа.
По сравнению с этносом нация – более сложное образование, причем стоящее на других основаниях. Она напоминает молекулу, образованную различными атомами – этническими группами. Если этнос цементируется в первую очередь сознанием общности происхождения, т. е. прошлого принадлежащих к нему мужчин и женщин, то в нации более важную роль играет убежденность в общности будущего. Вот почему в духовной жизни нации столь существенное место занимает вопрос об историческом ее призвании, о национальной идее и т. п.
Понимание того, что нация менее замкнута, чем этнос, иной раз проявляли даже лидеры движений, имеющих репутацию националистических. Интересно в этом отношении высказывание бывшего председателя Верховного Совета Литвы В. Ландсбергиса в интервью газете «Известия». Он говорил: «…нация – это необязательно люди одного этнического происхождения. Это люди, которые относятся к данному государству как к своей родине. Они и составляют у нас условную литовскую нацию, в которую входят не только коренные жители – литовцы»[54].
Такие образования возникали не только в эпоху господства капиталистического способа производства. Прочные, длительно существовавшие полиэтнические сообщества национального типа известны и в античности, и в Средние века. Их внутренняя сплоченность иной раз зависела от единства веры, единства религиозных убеждений. Этот фактор сохранил свое значение вплоть до современности. Израиль на Ближнем Востоке, движение сикхов в Индии свидетельствуют о том, как мощно соединяет религия изначально разнородные по культуре этнические элементы.
Л. Н. Гумилев отмечал три формы сосуществования этносов: «1) Симбиоз – сосуществование двух или более этносов в одном регионе, когда каждый занимает свою экологическую нишу; 2) Ксения – буквально «гостья» – вариант симбиоза, группа иноземцев, живущая замкнуто; 3) Химера – сосуществование двух или более чуждых этносов в одной экологической нише. Обычно химеры – последствия миграций и, как правило, неустойчивы»[55].
Эта схема слишком тесна, чтобы охватить многообразие реальности. К тому же, если можно говорить об этническом пространстве небольших по численности, относительно изолированных народов как об «экологической нише», то территория, занимаемая крупными этническими группами, обычно столь неоднородна в природном отношении, что ее сравнение с нишей вряд ли возможно, даже когда она является анклавом в этническом пространстве другого народа. И какие этносы можно считать «чуждыми» друг другу? Ни религиозные, ни культурные, ни нравственные различия не являются чем-то абсолютным, не образуют непреодолимого барьера враждебности и несовместимости.
Полиэтничность, т. е. союз нескольких этносов в границах одной нации либо сообщества, составляет характернейшую черту развития и становления современных наций. Для Европы характерно преобладание наций, группирующих несколько малых этносов вокруг одного, доминирующего. Здесь же известны случаи национальных образований на базе двух, как в Бельгии, или четырех, как в Швейцарии, равнозначных этносов. К тому же в результате миграций этническая картина Европы быстро изменяется, на ней появляются совершенно новые элементы.
В ходе сосуществования в рамках единого полиэтнического сообщества крупных и в численном отношении небольших этносов начинают проявляться их различные подходы к его перспективам. В интересном исследовании об исторической памяти больших и малых народов российский исследователь А. Празаускас отмечает[56], что положительные воспоминания характерны прежде всего для доминирующих этносов и в меньшей степени для других крупных народов. Напротив, «в исторической памяти этнических меньшинств и малых народов чаще преобладают всякого рода обиды и перипетии борьбы за выживание. Поэтому у них сохраняется повышенная чувствительность к любым проявлениям несправедливости, своеобразный «комплекс меньшинства», нежелание раствориться в «единой нации». Как правило, малые народы с трудом поддаются интеграции».
Степень «чувствительности» отдельных наций, больших или малых, к проявлениям несправедливости не поддается измерению. Вряд ли она заметно изменяется от народа к народу. Вряд ли существуют глубокие различия и в том, как народы поддаются интеграции. Но, может быть, горечь иных воспоминаний действительно сильнее у малых народов, способствуя их повышенной замкнутости? Среди них постоянен страх перед ассимиляцией, перед поглощением более крупным этносом. Это настроение не может не порождать в их сознании определенные болезненные явления, в частности, обостренную озабоченность этнической «чистотой», этническое высокомерие.
Сравнение культурного потенциала крупных и малых народов, находящихся на одной ступени экономического развития, показывает, что сила притяжения первых превосходит, и очень значительно, силу притяжения вторых. Если первые во многом предопределяют лицо современной мировой цивилизации, то вклад малых народов объективно скромнее. Их культура зачастую выглядит периферийной, она во многих отношениях вторична, несет нестираемый отпечаток более мощных соседних культур. К тому же, как ни оригинальна, как ни самобытна культура каждого численно небольшого народа, подсознательно он не может не понимать, что его культура не в состоянии с равной степенью интенсивности развиваться во всех областях, будь то наука, литература, живопись, музыка, философия и т. д. И что, несмотря на всегда возможные огромные достижения в отдельных сферах, по отдельным направлениям, неизбежно в целом эта культура приобретает характер вторичности, провинциальности. От этого не избавлены и крупные народы, но у них данный процесс менее заметен и вызывает менее болезненную реакцию по защите самобытности национальной культуры, которая начинает выглядеть у малых народов в некоторых случаях чуть ли не ее главным и единственным достоинством.
Крупные национальные культуры имеют, как правило, открытый характер. Они активно поглощают культуру зарубежья, не испытывая при этом особенных опасений утратить свой характер. Многочисленные переводы, выставки иностранных художников, гастроли зарубежных музыкантов – все это свидетельства национальной открытости и, к слову сказать, предпосылки интенсивного – и самобытного – духовного роста. И такая открытость давала культуре крупных народов известные преимущества. И. Шафаревич справедливо отмечал, что сотрудничество народов порождает культуру качественно более высокую, чем мог бы создать один из них. Культура и самого крупного из народов приобретает новое измерение, которого не имела бы иначе. И это всегда было типичным для России. Ученый напоминал в этой связи примеры Гоголя и Шевченко[57]. Если в годы советской власти наша литература и не имела столь же великих фигур, как эти две, само явление стало еще более масштабным, охватив наряду с литературой и многие другие сферы – научный поиск, музыку, изобразительные искусства и архитектуру. Сейчас, когда слово «советский» ушло в прошлое, как не вспомнить, что его истинное «национальное» содержание определялось не пышными официальными декларациями или трескучими постановлениями высших партийно-государственных органов, а тесным взаимодействием народов и их культур, объединенных между собой, в частности, и через культуру русского народа.
Напротив, малые нации – постоянные жертвы разнообразных фобий. Они «ненавидят» то одного, то другого из своих соседей, поднимаются то против одного, то против другого культурного влияния.
Национализм и великой, и малой нации по своей природе одинаков. Различие в том, что великая нация лишь в редчайшие моменты своей истории переживает бурные вспышки обострившегося национального чувства, тогда как малые сплошь и рядом целиком подпадают под контроль шовинистических сил. У великих народов этническая агрессивность, этническое высокомерие одних групп населения обычно нейтрализуются гуманностью, духовной широтой большинства. Среди малых народов атмосфера складывается несколько иная. Если одна идея, одно настроение находят у небольших по численности народов поддержку хорошо организованной и энергично действующей группы, то в условиях кризиса той часто удается навязывать это настроение, эту идею всему обществу.
Интересно свидетельство эстонского писателя Яана Каплинского, который отмечал: «…для нас нация становится своего рода религией. Комитет Эстонии и его руководство (так и хочется сказать – политбюро) – храм данной религии, чьи жрецы прилежно бдят за правильностью общественного мнения, за тем, чтобы оно не впадало в ересь. Ибо за ересью, естественно, стоят происки врагов, заговоры, предательство, продажность»[58].
Вероятно, впрочем, эти «жрецы» не имели бы успеха, если бы «паства» не оказывала им активной поддержки. Это подтверждает опять-таки Яан Каплинский: «Мне кажется, что эстонцы, как многие малые народы, склонны оказывать давление на своих соотечественников, так сказать, внутри себя, требовать, чтобы каждый поступал и думал «по-эстонски», равняясь на большинство или же на определенный авторитет (Народный ли фронт или Конгресс Эстонии)»[59].
При объединении «жрецов» и «паствы» возникает атмосфера, пожалуй, не менее удушающая, чем в иных тоталитарных государствах. Личность оказывается пленницей этноса, она подвергается повседневному интеллектуальному, психологическому прессингу, и требуются колоссальная сила характера и независимость мысли для сохранения самостоятельной позиции.
Заложником «духа единства» может стать и лидер того движения, которое этот «дух» воплощает. Когда на президентских выборах в Грузии в мае 1991 г. З. Гамсахурдиа собрал более 90 процентов голосов, он, естественно, счел себя выразителем и проводником тяги масс к единству. И насаждал его, опираясь на государственный аппарат. Этнический тоталитаризм не менее страшен, чем тоталитаризм идеологический, и грузинскому президенту – интеллектуалу и вчерашнему диссиденту – удалось это очень быстро доказать за недолгие месяцы своего правления.
В крупных национально-этнических организмах тенденции на установление любой формы духовной монополии, будь то идеологической, религиозной или этнической, наталкиваются на значительно более мощное сопротивление, чем в относительно небольших. Природа их сознания более полифонична. В их среде громче звучат многие, часто несущие противоположные мысли, голоса. В определенные периоды истории крепнут настроения замкнутости, консерватизма, намечается поворот к ориентации на прошлое, но и в такие времена не исчезает интерес к внешнему миру, готовность к заимствованиям и сотрудничеству. У каких-то групп общества возникают опасения в том, что этнос находится под угрозой, но всегда сохраняются и силы, верящие в здоровье нации. Столкновение противоположных тенденций образует некую равнодействующую национальной истории.