Вы здесь

Дашкова. Глава 3. Заговорщица (О. И. Елисеева)

Глава 3. Заговорщица

Судьба князя Дашкова трагична – он умер раньше, чем успел показать себя. А то немногое, что собирался сделать, привычно ассоциируется с именем его жены. Причем исключительно благодаря ее «Запискам». Присвоение – метод, которым мемуаристы примиряются с прошлым.

А как же слова княгини о грустных годах, проведенных без мужа? «Ни за какие блага мира я не желала бы опустить воспоминание о самом мелочном обстоятельстве из лучших дней моей жизни»{159}.

Помнить для себя и рассказывать читателям – разные вещи. Брак Екатерины Романовны нельзя назвать в полной мере счастливым. В письме ирландской подруге миссис Кэтрин Гамильтон 1804 г. наша героиня признавалась: «Я действительно была добровольной рабой воли своего мужа… Одно самолюбие одушевляло мое сердце – желание беспредельной любви моего мужа… Я знаю только два предмета, которые были способны воспламенить мои бурные инстинкты… неверность мужа и грязные пятна на светлой короне Екатерины II».

Вновь имена супруга и императрицы оказались рядом. По отношению к ним Дашкова испытывала близкие чувства: беспредельное обожание и мучительную ревность. «После мужа земным моим идеалом была Екатерина; я с наслаждением и пылкой любовью следила за блистательными успехами ее славы… считая себя главным орудием революции… я действительно, при одной мысли о бесчестии этого царствования, раздражалась, испытывала волнение и душевные бури – и никто не подозревал в этих чувствах… истинного побуждения»{160}. Всё объясняли «энтузиазмом» и «увлечением». Между тем «бесчестье этого царствования» – фаворитизм, любимцы, появлявшиеся у государыни помимо подруги. Именно они воспламеняли бурные инстинкты героини. Стало быть, речь о ревности.

«Неверность», «грязные пятна». Михаил Иванович и Екатерина Алексеевна сходным образом провинились перед княгиней. Поэтому их постигло сходное же наказание. Присвоение действий. На полях книги французского памфлетиста Ж. Кастера о перевороте княгиня с гневом пометила: «Не императрица, но я его сделала», «я была во главе заговора»{161}. То же самое она сказала сестрам Уилмот, когда речь зашла о Петре III, которого мемуаристка, «по ее собственным словам, свергла с трона»{162}. И продиктовала в воспоминаниях: «Мне принадлежала первая доля в этом перевороте – в низвержении неспособного монарха»{163}.

«Не надеюсь расплатиться с вами»

Доказывать, что роль Дашковой в заговоре была иной, чем рассказано на страницах мемуаров, – ломиться в открытую дверь. Гораздо интереснее ответить на вопрос: почему Екатерина II позволяла своему «неоцененному другу» оставаться в заблуждении и до определенного момента даже поддерживала иллюзию? По словам Рюльера, императрица незадолго до переворота посоветовала Орлову сблизиться с княгиней, и та, не подозревая о связи подруги с этим человеком, сама представила его государыне как одного из заговорщиков.

«Орлов, наученный ею, обратил на себя внимание княгини, которая, думая, что чувства, ее одушевлявшие, были необходимы в сердце каждого, видела во главе мятежников ревностного патриота… и с сей минуты Орлов, сделавшись… настоящим исполнителем предприятия, имел особенную ловкость казаться только сподвижником княгини Дашковой»{164}.

Следовательно, спектакль был выгоден. До роковой черты августейшая тезка хотела, чтобы Дашкова видела в себе главу комплота. А та пошла на поводу, ибо желание государыни совпадало с ее собственным. «Во-первых, я лишена была всякой опытности; – оправдывалась она перед миссис Гамильтон, – во-вторых, я судила о других по своим собственным чувствам, думая о всем человечестве лучше, чем оно есть на самом деле»[15].

Когда карты открылись, элементарное самоуважение не позволило Екатерине Романовне гласно признать ошибку. Она испытала жгучее унижение, оттого что была обманута. Другая на ее месте промолчала бы, желая сохранить лицо. Или потребовала объяснений. Наша героиня начала настаивать на реальности иллюзии. И билась отчаянно, до последнего вздоха. «По восшествии на престол она (Екатерина II. – О.Е.) писала польскому королю (Станиславу Понятовскому. – О.Е.) … что я, на самом деле, не более как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве».

Императрица действительно оказалась знатоком человеческих душ, подловив подругу на склонности к самообольщению. В качестве номинального руководителя заговора Екатерина Романовна сделала больше, чем сделала бы, считай себя рядовым участником. Княгиня говорила Дидро, что каждая ее встреча с государыней «угрожала кинжалом». Гамильтон и Уилмот не раз повторяла, что «рисковала головой перед эшафотом». Но первая жертва, принесенная на алтарь победы, была прозаичнее и в обыденном смысле тяжелее для такой рачительной хозяйки, как Дашкова. Она отдала деньги.

В мемуарах есть примечательный рассказ об ограблении: «Через два дня после отъезда князя со мной случилась неприятность. Я оставила при себе немногочисленную прислугу; какие-то матросы, работавшие в Адмиралтействе в Петербурге, взломали окно комнаты, где горничная хранила мое белье, платье и даже деньги… Они унесли все белье, все деньги и шубу, крытую серебряной парчой; благодаря этой шубе воры были впоследствии отысканы, но все-таки я осталась без денег и без белья… Мне тяжело было занимать деньги и этим увеличивать долги моего мужа»{165}.

Что настораживает в приведенном рассказе? Деньги сами по себе. В феврале 1762 г. Петр III заявил о желании ввести ассигнации, но первые бумажные купюры поступили в обращение накануне переворота, так что гвардейцам, принявшим участие в заговоре, жалованье выдали в том числе и новыми «билетами». Многие не знали их цены и, посмотрев, отдавали обратно. В момент грабежа деньги, остававшиеся на руках у княгини, были металлическими. Их нельзя было ни спрятать среди белья, ни хранить в гардеробной – они занимали слишком много места. Хрестоматиен пример М.В. Ломоносова, который получил за оду Елизавете Петровне в подарок 500 рублей, и ему привезли во двор телегу, груженную монетами разного достоинства. Деньги Дашковой должны были занимать сундук, выволочь который и унести через окно, не привлекая внимания домочадцев, соседей, целой улицы не представляется возможным.

Если учесть, что эпизод с ограблением имеется только в одной редакции, то его следует отнести к вставным. Княгиня сама разрешила Марте Уилмот дополнить мемуары теми случаями, которые она просто рассказывала сестрам. Марта в начале XIX в. не знала тонкости с металлическими и бумажными деньгами – у нее на родине давно ходили ассигнации, в современной ей России тоже – и легко предположила, что «билеты» могли лежать среди белья.

Вторая странность – поведение родственников Дашковой. Сестра Елизавета послала княгине полотно, затем рубашки, но не деньги, хотя именно финансовая помощь требовалась в первую очередь. Екатерине Романовне пришлось занимать на стороне, увеличивая долги мужа. Хотя дядя и отец могли просто дать оставшейся в одиночестве женщине некую сумму, чтобы она с дочерью протянула до возвращения князя. Наконец, следовало написать Михаилу Ивановичу – он направлялся к матери в Москву и мог прислать из имений. Ничего этого не произошло.

Все вели себя так, словно у Дашковой стащили шубу и белье. Что, вероятно, и отвечало истине. Остальное княгиня понемногу перетаскала подруге. Практически все крупные участники заговора раскошелились. Под предлогом недавнего ограбления княгине проще было занимать у знакомых, вопрос: на что? – отпадал.

Пунктирный след этих событий сохранился в письмах Екатерины, хотя осторожная императрица нигде не произнесла слова «деньги». «Не надеюсь расплатиться с вами вполне за вашу постоянную и истинную преданность»{166}. Разговор в карете на дороге из Петергофа 29 июня, на следующий же день после переворота, затрагивал именно вопрос платы за преданность. «Просите у меня, чего хотите; я не буду покойна, если вы мне тут же не укажете, что я могу сделать». Екатерина желала «облегчить себя от чувства признательности». Дашкова, напротив, хотела это чувство сохранить: «Я не думала, что дружеские услуги окажутся для вас тягостными».

Еще ярче тема воздаяния обозначилась в Петербурге, когда императрица возложила на подругу орден Св. Екатерины. «Вы хотите вознаградить меня за мои заслуги… в моих глазах им нет цены»{167}, поскольку они «никогда не продавались и не будут продаваться с торгу»{168}.

Тем не менее Екатерина II все-таки отдала долг. 9 августа в «Санкт-Петербургских ведомостях» был опубликован список лиц, пожалованных за участие в перевороте. Дашковой причиталось 24 тыс. рублей{169}, однако в черновике цифра была иной – 12 тыс.{170}. К началу августа отношения подруг уже были сильно напряжены, и в порыве раздражения императрица, вероятно, обозначила ту сумму, которую когда-то взяла у княгини.

Характерно поведение нашей героини: она оплатила этими деньгами долги мужа. Те самые, которые увеличила, занимая после кражи.

Кредит

Если бы для переворота достаточно было 12 тысяч, подругам удалось бы избежать первых недоразумений. Но требовалось гораздо больше. Очень рачительная, когда дело касалось обыденной жизни – домов, имений, векселей, – Дашкова впадала в словесную высокопарность, едва речь заходила о свершениях на благо Отечества. Эту черту подметил Дени Дидро: «Если дело само по себе великое, она терпеть не может, чтоб унижали его какими-нибудь мелкими политическими расчетами»{171}.

А для Екатерины II скрупулезный расчет лежал в основе любого предприятия. К моменту переворота большинство служащих Петра III уже полгода не получало жалованья{172}, в этих условиях «материнские благословения» императрицы, передаваемые гвардейцам вожаками заговора, дорогого стоили.

У французских авторов, писавших по горячим следам о «петербургской революции», мелькают сообщения, будто государыня «раздала золото, деньги и драгоценности, которыми обладала»{173}. Прусский посланник Гольц в конце августа 1762 г. доносил Фридриху II, что «Панин… давно уже снабжал императрицу суммами, которые были употреблены на подготовление великого события»{174}, т. е. переворота. Кроме того, Екатерине удалось устроить Орлова на должность цалмейстера (казначея) при генерал-фельдцехмейстере (командующем артиллерии). Так что деньги в артиллерийской кассе тоже не задерживались.

Иностранные авторы не раз упоминали, что и Дашкова во время переворота раздавала гвардейцам деньги, взятые у государыни. Княгиня возражала: «Я не просила и не получала денег от императрицы; тем менее приняла бы я их от французского министра, как то утверждают некоторые писатели. Мне их предлагали и открывали огромный кредит; но я неизменно отвечала, что, с моего ведома и согласия, никакие иностранные деньги… не будут употреблены на поддержание переворота»{175}.

Все акценты расставлены точно. «С моего ведома и согласия». Княгиня знала, что Екатерина II получила-таки нужную сумму от английских купцов, но подчеркивала, что не несет за это ответственности, ибо всегда возражала. Ее руки не запятнаны иностранными деньгами, это «клевета совершенно ложная». Но кто и при каких обстоятельствах открывал Екатерине Романовне кредит? И почему назван французский министр?

В Семилетней войне Россия сражалась с Пруссией на стороне Австрии и Франции. Петр III заключил с Фридрихом II мир и даже союз. Вена и Париж дорого бы дали за возвращение Петербурга на театр боевых действий, поэтому оба двора были кровно заинтересованы в свержении императора. Но их посланники не считали Екатерину серьезной претенденткой на престол, поэтому в разной форме отказали ей.

15 марта граф Марси д’Аржанто доносил в Вену: «Императрица прислала мне секретным путем приятное и обязательное уверение, что, если бы она имела хотя малейшую власть, то, конечно, употребила бы ее на сохранение прежней политической системы». То есть на продолжение войны с Фридрихом II. Однако ответа от австрийской стороны не последовало.

С французами получилось интереснее. Бретейль лично симпатизировал императрице. Тем не менее, когда Екатерина обратилась к нему за субсидией, он уклонился. Более того – поспешно уехал из Петербурга, испросив отпуск. 3 июня он вручил канцлеру письмо, сообщавшее об отлучке. И тут его посетил Джованни Микеле Одар, управляющий имениями Екатерины и ее доверенное лицо. Одар намекнул Бретейлю на грядущие перемены, которые могут быть очень выгодны Франции, и попросил финансовой помощи. Бретейль отделался туманными обещаниями. Накануне отъезда Одар явился вновь.

«Императрица, – заявил посланец, – поручила мне доверить вам, что побуждаемая самыми верными своими подданными и доведенная до отчаяния обращением с ней супруга, она решилась на все, чтобы положить этому конец. Не зная, когда ей удастся исполнить свое мужественное решение, и какие затруднения представятся ей на пути, она спрашивает вас, может ли король помочь ей шестьюдесятью тысячами рублей… в обмен на расписку»{176}.

Бретейль заколебался. Он сказал, что ему необходимо получить разрешение короля на выдачу такой крупной суммы, но для этого потребуется документ с просьбой о предоставлении денег. Пусть он будет ни к чему не обязывающим, но написанным рукой императрицы. Например: «Я поручила подателю этой записки пожелать вам счастливого пути и попросить вас сделать несколько небольших закупок, которые прошу вас доставить мне как можно скорее»{177}.

15 июня дипломат покинул Петербург, переложив дела на секретаря посольства Беранже, но не пояснив тому суть договоренности с Одаром. Когда доверенное лицо императрицы явилось, секретарь посольства был удивлен визитом. Но еще больше он поразился, прочитав собственноручную записку Екатерины: «Покупка, которую мы хотели сделать, будет, несомненно, сделана, но гораздо дешевле; нет более надобности в других деньгах»{178}. Это был отказ от сотрудничества.

Перед нами любопытная ситуация: заинтересованные дипломаты отказывают в финансовой помощи императрице, которая обращается к ним напрямую. Но готовы открыть свои кошельки перед ее подругой, которая никого ни о чем не просила. В приведенном случае можно оценить степень преувеличения, которую допускала Дашкова. Поскольку Одар был рекомендован Екатерине Алексеевне именно ею, она не без оснований считала его своим человеком. А переговоры с ним – переговорами с собой. Бретейль не сумел сразу сказать «нет», это и названо: «открывали огромный кредит».

Прежде чем двигаться дальше, познакомимся с Одаром, поскольку этот человек сыграл заметную роль в перевороте и близко общался с княгиней. Он родился около 1719 г. и приехал в Россию в конце царствования Елизаветы Петровны. По протекции канцлера Воронцова был определен в чине надворного советника в Коммерц-коллегию и в 1761 г. подал на рассмотрение два мемуара: один с обзором российской коммерции в целом, другой – о правилах конфискации товаров в случае банкротства. Эти сочинения Одар представил племяннице канцлера Дашковой, о чем свидетельствует сопроводительное письмо, полное самых лестных выражений в адрес княгини{179}.

Рюльер осмелился называть Одара наперсником Екатерины Романовны, склонившим молодую женщину отдаться Панину, чтобы вовлечь того в заговор. «Тщетно княгиня, в которую он (Панин. – О.Е.) был страстно влюблен, расставляла ему свои сети. Она подогревала его страсть, но была непоколебима, полагая среди прочих причин тесную связь, которую имела с ним мать ее, что она была дочь этого любовника. Пьемонтец по имени Одар, хранитель их тайны, убедил сию женщину отложить всякое сомнение и даже пожертвовать [будущим] ребенком»{180}.

Этот пассаж вызвал волну негодования Дашковой. «В числе иностранцев, прибывших в Россию, – писала она, – был один пьемонтец, по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника Коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; он был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он… попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат… Мне удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу… Он не был близким мне человеком и не имел на меня никакого влияния; я его даже мало видела, а в последние три недели перед переворотом… не видела ни разу. Я… советов его не спрашивала, и он, конечно, имел бы еще меньше успеха у меня, если бы посмел уговаривать меня отдаться моему дяде, графу Панину»{181}.

Рассказ княгини примечателен уже потому, что каждая его строка вызывает вопрос. Неясно, почему в опасный момент подготовки заговора племянница канцлера взялась хлопотать перед Екатериной за едва знакомого человека. Разве что ее убедил дядя, покровительствовавший советнику. Однако императрица поначалу уклонялась, ей не нужен был соглядатай Воронцова в близком окружении. Но и совсем не исполнить просьбу Дашковой она не могла. Надо знать настойчивость на грани бестактности, которую проявляла Екатерина Романовна, когда бралась кого-нибудь пристраивать. В записках государыни имя Одара вскользь упомянуто трижды, и всякий раз Екатерина ссылалась на какую-нибудь помеху, препятствовавшую ей заняться делом пьемонтца, пока, наконец, не сдалась: «С голоду он при мне не умрет». В мае 1762 г. императрица приняла протеже подруги управляющим одного из имений.

Прекрасно чувствовавший политическую конъюнктуру Одар быстро стал из человека канцлера человеком Екатерины. Такие метаморфозы случались в окружении императрицы. Характеристика нравственных качеств пьемонтца совпадает у Дашковой и Рюльера. Француз приписывал ему такие слова: «Я родился бедным; видя, что ничто так не уважается в свете, как деньги, я хочу их иметь, сего же вечера я готов для них зажечь дворец; с деньгами я уеду в свое отечество и буду такой же честный человек, как и другой»{182}. С такими взглядами «тонкий, хитрый, живой человек», видимо, догадался, что служить Екатерине выгоднее. Позднее Бретейль утверждал, что заслуги Одара «перед императрицей были велики, но сам он жадный и наглый проходимец»{183}.

С.М. Соловьев считал, что императрица использовала Одара для тайных сношений со своими сторонниками{184}. Во всяком случае, для связи с Дашковой он подходил как нельзя лучше, посещая княгиню без малейших подозрений, в качестве старого, всем обязанного ей протеже. Именно через пьемонтца Екатерина Романовна могла получить сведения о контактах с французским послом и о том, что тот фактически потребовал расписки. Тут разразился скандал.

«Объявляю себя лицом посторонним»

Среди записок Екатерины II к подруге есть одна, резко выделяющаяся на фоне других простотой тона и серьезностью автора. Кажется, что мы отогнули краешек занавеса и заглянули за кулисы. Актеры только что смыли грим.

«Не могу представить, кто вам сообщил такое известие; конечно, было бы трудно найти письма, которые не существовали, еще труднее открыть источники сведений в настоящем случае, в котором я торжественно объявляю себя лицом посторонним. Император прочитал каждое письмо и знает все, что нужно знать: он, разумеется, видит, что все это бред невежества и глупости. Я ничего не понимаю относительно бумаг, найденных у английского консула: скажите мне, что вы знаете об этом. Если заподозрили в его поступке заднюю мысль, то, разумеется, по внушению врага его, Кейта. Но это не мое дело. Я предаю огню все ваши письма»{185}.

Чему посвящен этот документ? Есть польская пословица: если вы не понимаете, о чем идет речь, значит, разговор об очень больших деньгах. Записка Екатерины – об очень больших деньгах. И о фактическом провале заговорщиков накануне переворота.

Из первых строк видно, что императрица открещивается от некоего ложного, по ее словам, известия и «несуществующих» писем, о которых неизвестный источник сообщил Дашковой. Источником княгини под рукой Екатерины был Одар. Мерси д’Аржанто и Беранже, в донесениях назвали его «секретарем» и «опорой заговора». После неудачи с французским послом пьемонтец обратился к представителям английским торговой колонии и, вместо шестидесяти тысяч Бретейля, занял сто тысяч у купца Фельтена{186}.

Такой заем не мог быть осуществлен без ведома английского торгового консула в Петербурге. Вероятно, последний попросил у Одара нечто вроде письменного обязательства, как прежде сделал Бретейль. Об этом стало известно главе посольства сэру Роберту Кейту, который спровоцировал обыск у консула.

Сам посол считался близким другом семьи Дашковых. «Кейт был в милости у Петра III, – писала наша героиня. – Князь Дашков и я жили на очень короткой ноге с этим почтенным старым джентльменом; он так нежно любил меня, что я, как будто в самом деле была его дочерью, – так он, обыкновенно, называл меня». Екатерина держала в голове эту близость, когда просила подругу разузнать подробнее, что известно о бумагах консула.

Беседы сэра Роберта с Дашковой, судя по ее «Запискам», шли достаточно откровенно: «Однажды… Кейт, заговорив об императоре, заметил, что он начал свое царствование оскорблением народа и, вероятно, кончит его общим презрением». Именно от Кейта княгиня узнала о неких «письмах», изобличавших финансовую связь консула и императрицы. Ее возмущение было столь велико, что она обратилась к подруге за разъяснениями. Екатерина в приведенной записке от всего отперлась.

След разговора с дипломатом остался в мемуарах княгини: «Однажды, навестив английского посланника, я услышала отзыв, что гвардейцы обнаруживают расположение к восстанию, в особенности за Датскую войну. Я спросила Кейта, не возбуждают ли их высшие офицеры. Он сказал, что не думает; генералам и старшим военным чинам нет выгоды возражать против похода, в котором ожидают их отличия»{187}. У разговора нет окончания. Екатерина Романовна оборвала диалог там, где он соскальзывал на неприятную тему. Иначе пришлось бы распространяться об «иностранных деньгах». Соединив рассказ из воспоминаний княгини с запиской Екатерины II, удается кое-что прояснить.

Уже после переворота, 6 июля, прусский министр Бернгард Гольц донес в Берлин Фридриху II: «Кейт в начале своего пребывания здесь давал государыне взаймы, в надежде, что это поможет ему быть главным лицом при перемене правления; впоследствии он увидел, что это ни к чему не привело. Со смерти покойной императрицы к Кейту прибегали еще раз, чтобы получить от него еще некоторое количество денег; но он отказал, боясь, что этим просьбам не будет конца… Теперь он не может похвалиться, что государыня на него за это не сердится»{188}.

Кейту действительно нечем было похвастаться. Накануне переворота он не только не дал будущей самодержице денег, но и поставил ее дело под удар, сообщив Петру III о тайных контактах жены с британскими купцами. Бумаги, найденные у английского консула, стали известны императору, но, по-видимому, не содержали ничего серьезного, иначе Екатерина не вывернулась бы. Тем не менее из осторожности она посчитала правильным сжечь письма Дашковой. Ведь та напрямую спрашивала о деле.

Реакция самой княгини показательна: «Когда граф Строганов был сослан в свои поместья, я посоветовала Одару поехать с ним». О ссылке Строганова мы поговорим позже. Сейчас важно отметить, что Екатерина Романовна, которая, по ее словам, мало знала пьемонтца, дала ему совет скрыться у одного из своих родственников – сторонников императрицы, которого Петр III «загнал на дачу» буквально в канун переворота. Пояснение: «ради его здоровья» вызывает улыбку – Одар был слишком глубоко «прикосновенен» к денежным делам императрицы, чтобы его не спрятать.

Примерно за месяц до роковой черты почти пресеклись и контакты подруг. «От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи со мной в течение пяти месяцев, – после переворота жаловалась императрица Станиславу Понятовскому, – а четыре последние недели ей сообщали лишь минимально возможные сведения»{189}. Молодость, неопытность, откровенный разговор, случайно брошенное слово… «Только олухи и могли ввести ее в курс того, что было известно им самим».

«Озеро нимф»

Сразу после отъезда Михаила Ивановича из столицы княгиня предалась горести. Екатерина Романовна была очень впечатлительной, и душевные страдания могли вызвать у нее лихорадку на нервной почве. Августейшая подруга утешала Дашкову как могла. «Сокрушаюсь, что отъезд нашего посланника опечалил вас, – писала она. – Мне вдвойне больно за это обстоятельство, потому что вы знаете, как близко я принимаю все, что до вас касается». «Письмо ваше так грустно настроено, что я советовала бы вам менее сокрушаться о разлуке с нашим посланником; я уверена, что он возвратится к нам по добру, по здорову». «Я охотно извиняю вам чувствительность, но берегитесь, милая княгиня, слабости… Эта чувствительность есть доказательство нежного сердца, и я уверена, что ваш ум поставит ее в приличные границы. Мне не хотелось бы допустить вас до уныния; это, право, недостойно вашего характера».

Видимо, в письмах к императрице, как и в послании к Гамильтон, Дашкова жаловалась на привязчивость своего сердца и именовала себя «добровольной рабой» мужа. Потому что в ответ Екатерина возражала: «Я… не согласна с вами, если вы думаете, что управлять вашим сердцем легко. Выбросьте эту мысль из головы».

Другой фрагмент из письма Екатерины тоже кажется ответом на мысли, озвученные много позднее для Гамильтон: «Земным моим идеалом была Екатерина». Вряд ли императрице было неприятно преклонение, но она считала своим долгом остановить подругу: «Я ничего не скажу о лестных выражениях вашего письма, ибо не хочу разочаровывать вас относительно моих воображаемых совершенств… Вы заслуживаете этой хитрости с моей стороны, уверив себя в качествах, вовсе не свойственных мне».

И в другом послании: «Если я сделаюсь избалованной и тщеславной, кого же мне обвинять в том, кроме вас и ваших друзей?» Видимо, княгиня не раз возвращалась к приведенным размышлениям. Для нее не так уж важно было, к кому их обратить. К старой подруге или новой. В конце концов, она вела беседу с собой.

Считая, что Екатерина управляет ее сердцем, княгиня и от подруги требовала полноты чувств. Но главное – пыталась подчинить своей недремлющей заботе, оградить от остального мира стеной ревнивой привязанности. Ответные записки императрицы показывают, что Дашкова хотела контролировать ее контакты: «Не беспокойтесь, я не имею никакого сношения с О[тто] С[такельбергом][16] …Я очень хорошо знаю его характер, и разговор наш никогда не заходит далее обыденных предметов»{190}.

Вместо отвергнутых, княгиня предлагала Екатерине своих посредников, но та иной раз уклонялась: «Готова верить, что лицо, о котором вы пишете, заслуживает доверия и доброго мнения; но… я не могу видеть его иначе как в обществе и говорить с ним открыто».

Иногда попытки Дашковой сделаться единственной посредницей вызывали справедливую отповедь: «Я не хочу совершенно отказываться от независимости, без которой нет характера»{191}. Или: «Если вы найдете мое мнение – неуместным и опасным, вспомните, что мои принципы основаны не на общих взглядах и побуждениях, а на довольно верном знании человеческого сердца и характера».

Пассаж про «общие взгляды и побуждения» очень любопытен. Накануне переворота княгиня решила теоретически подготовиться к грядущим событиям: «Я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света»{192}. В библиотеке Екатерины Романовны сохранились издания, с которыми она знакомилась в это время, – «Revolutions Romaines», «Revolutions du Portugal», «History of Revolution In Sweden»{193}. Если учесть нервную возбудимость княгини, разлуку с мужем и плохой сон, то запугивание себя кровавыми картинами пагубно сказалось на ее состоянии. «Румянец сбежал с моих щек, и я худела с каждым днем». Видения, которым Дашкова предавалась в ночь на 28 июня, – лишь кульминация ужасов, и раньше являвшихся ее мысленному взору. Позднее мисс Элизабет Картер, встречавшая Дашкову в Англии в 1770 и 1776 гг., писала подруге: «Могли ли вы предположить, что женщина, способная сыграть такую роль, имеет очень слабые нервы? Амбицию следует делать из более крепкого материала»{194}.

У императрицы нервы казались канатами. Дашкова объясняла спокойствие подруги тем, что она якобы не знала о надвигавшихся опасностях. «В это время государыня часто писала мне, и, по видимому, с более спокойным духом, менее встревоженная грядущими обстоятельствами, чем ее друзья, которых ожидания относительно близкой перемены были гораздо серьезнее, чем ее собственные»{195}.

На самом деле «не подозревала» именно Дашкова. В разговоре с Дидро она передала свои ощущения: «За три часа до переворота можно было подумать, что он отстоит от нас несколькими годами впереди».

Реальный заговор зрел сам по себе, книжные химеры в голове Екатерины Романовны – сами по себе. «Вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня», – писала она. Нервы были ни при чем. Дашкова провалилась в болото.

Вспомним земли, которые отец уговорил княгиню взять у императора и которые осушали мужики-отходники Дашкова единственно «из преданности и благодарности за свое благосостояние». Участок был обширен: он начинался в четырех верстах от Петербурга и тянулся до Анненгофа и Екатерингофа. «Я через день ездила в свое имение, или, скорее, на мое болото, чтобы в одиночестве записать некоторые мои мысли», – сообщала Екатерина Романовна. В поездках молодую женщину должен был сопровождать кто-то из родных. Эту роль взял на себя ее зять Строганов, женатый на кузине Анне Михайловне. Отношения супругов давно разладились, и не будь граф так некрасив, совместные путешествия с золовкой вызвали бы много подозрений. Но Magot[17] оставался Magotом, которому природная неловкость помешала даже спасти спутницу. «Желая погулять по лугу, казавшемуся мне уже обсохшим, я погрузилась в болото по колено. Ноги у меня промокли, и, возвратившись домой, я заболела».

Кирьяново, впоследствии великолепно обстроенное на пожалованные Екатериной II деньги, имело для княгини какое-то роковое значение. В 1783 г., еще до возведения загородного дворца, она привезла сюда гостившую подругу миссис Гамильтон. Вход в имение отмечали только деревянные ворота из нескольких балок. Верхняя упала в ту минуту, когда Дашкова проходила под сводом, и ударила княгиню по голове{196}. К счастью, без последствий. Ни крови, ни сотрясения мозга. Но, видно, крепко же молились за своих бар мужики, осушавшие местную трясину, если хозяйка дважды чуть не лишилась жизни.

В первый раз императрица страшно рассердилась на Строганова и обещала даже подраться с ним за то, что он водит княгиню по болотам. «Каким образом вы зашли в озеро нимф? Конечно, я пожурила бы вас, если бы не сочувствовала подобным приключениям в девятнадцать лет вашего возраста. Впрочем, чтобы наказать вас… я предскажу, конечно, не на радость вам, что через два года вы совершенно излечитесь от таких шалостей»{197}.

Любопытно послание государыни Строганову. Ни слова упрека, зато самые лестные отзывы в адрес его спутницы: «Я так глубоко чувствую ее дружбу, что едва ли можно чувствовать глубже. Я совершенно ей предана, и это единственная дань, которую могу заплатить ей. Понимаете ли вы?»

А мы? Что именно должен был понять Строганов? Дашкова ездила за город записывать мысли о будущем перевороте – «я старалась уяснить свои идеи и изыскивать более практичные и верные средства для достижения задуманной цели» – т. е. составлять план. Разговоры молодых людей не могли не касаться положения при дворе. Императрица сообщала другу, что он вправе доверять княгине. Строганов не был в числе активных заговорщиков. Его следует назвать сочувствующим. Тем самым «олухом» из письма к Понятовскому, который был способен ввести золовку «в курс» «очень немногих обстоятельств».

Таким образом, Екатерина замыкала общение подруги на вроде бы и близком к себе человеке, с которым можно говорить без опасения предательства, но в то же время практически ничего не знавшем. Если бы Строганова взяли и допросили – риск чего возник накануне переворота – молодой граф смог бы показать только на Дашкову. А ей в свою очередь были известны «лишь минимально возможные сведения»{198}.

Свой круг

Но желание императрицы и реальность совпали далеко не полностью. Дашкова не только перезнакомилась со всеми «вожаками» заговора, но и пыталась оказывать на них влияние. Ей самой представлялось, что она вербует сторонников: «Как только определилась и окрепла моя идея хорошо организованного заговора, я начала думать о результате, присоединяя к моему плану некоторых из тех лиц, которые своим влиянием и авторитетом могли дать вес нашему делу»{199}.

Первым и самым жирным гусем должен был стать Никита Иванович Панин, воспитатель наследника, родной дядя мужа Екатерины Романовны. Прежде он служил послом в Швеции и считал ее политическое устройство образцом для подражания. По-родственному княгине казалось легко поговорить с вельможей. В одной из редакций сказано, что во время болезни: «меня посещали мои родные, и между ними и дядя, граф Панин… Я несколько раз решилась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III». В другой – посредником между вельможей и заговорщицей на первых порах назван молодой князь Николай Васильевич Репнин, их общий родственник: «Князь Репнин, любимый его племянник… знал меня хорошо; он представил меня нашему общему дяде как женщину строго нравственного характера, восторженного ума, как пламенную патриотку, чуждую личных честолюбивых расчетов».

Впоследствии общение Екатерины Романовны и Никиты Ивановича было настолько плотным, что всякая видимая необходимость в посреднике отпала, и Репнин упоминался уже просто как сторонник обоих заговорщиков. В связи с пожалованием воспитателю наследника генеральского чина Дашкова описала царедворца: «Ему было сорок восемь лет, он был слаб здоровьем, любил покой, всю свою жизнь провел при дворе, или в должности министра при иностранных дворах, носил роскошный парик с тремя распудренными и позади смотанными узлами, очень изысканно одевался», словом, напоминал «старого куртизана времен Людовика XIV», от души «ненавидел солдатчину и все, что отзывалось кордегардией»{200}.

В этих словах заметно стремление княгини как бы «состарить» своего дядю, показать его почтенным, немного смешным и вовсе непригодным для роли воздыхателя. Дашкову легко понять, если вспомнить, что злые языки называли Панина ее любовником. «Мое знакомство с ним незадолго до революции отнюдь не было коротким, – признавала Екатерина Романовна, – но потом возникла между нами дружба, которая послужила предлогом клеветы для моих врагов»{201}.

Читая воспоминания княгини, следует знать, что Никита Иванович родился в 1718 г., т. е. в момент переворота ему исполнилось 44 года. Он считался одним из самых удачливых придворных ловеласов, среди его сердечных побед была и красавица Анна Михайловна Строганова. За 15 лет до описываемых событий, в 1747 г., камер-юнкер Панин приглянулся Елизавете Петровне, но могущественный клан Шуваловых, из которого происходил последний фаворит Иван Иванович Шувалов, почувствовал опасность. Панину удалось фактически скрыться за границей в качестве дипломата.

По замечаниям иностранных послов, Никита Иванович был страстно влюблен в Екатерину Романовну, при этом его особенно пленяли ум, острословие и обширные государственные планы племянницы. Через год после переворота новый английский министр граф Джон Бекингхэмпшир так описывал этот родственный союз: «Панин… имеет и знания, и острый ум и даже прилежание, когда у него оказывается свободное для дел время после женщин и гастрономических утех… По натуре он ленив и чувствен. Задушевной его любимицей является княгиня Дашкова. Он говорит о ней с нежностью, видится с ней почти каждую свободную минуту и передает ей важнейшие тайны, с таким беспредельным доверием, какое едва ли следовало бы министру. Императрица, узнав об этом и справедливо встревожившись… заставила Панина дать обещание, что он никогда не будет говорить с княгиней Дашковой о государственных делах. Он дал слово, но в этом случае нарушил его»{202}.

Решившись на разговор с Паниным, племянница перечислила ему заговорщиков и сообщила, что среди них нет единого плана. «Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената», – писала Дашкова.

«– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол, и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота…

Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости»{203}.

Это описание не противоречит собственному рассказу Панина в беседе с его старинным другом датским послом Ассебургом. «Неудовольствие особенно распространилось между солдатами, и гвардия громко роптала… За несколько недель до переворота Панин вынужден был вступить с ними в объяснения и обещать перемену, лишь бы воспрепятствовать немедленному взрыву раздражения»{204}. Однако в записке датского дипломата имя Дашковой не упомянуто, главная роль отведена рассказчику – Никите Ивановичу. Знакомый ход, не правда ли?

С.М. Соловьев заметил: «Дашкова постоянно употребляет слово заговор, но из ее рассказа прямо выходит, что заговора не было, а был один разговор»{205}. Это не совсем верно. Заговору действий предшествовал заговор мнений. При этом Екатерина Романовна сыграла важную роль медиатора между гвардейскими заговорщиками и вельможами. Родство с Паниным позволяло ей не привлекать особого внимания. Результат был не совсем во вкусе императрицы. «Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии», – писала княгиня.

Но Панин при всей видимой нерешительности был человеком опытным и искушенным в интригах. Во время первого же разговора ему удалось, что называется, «перевербовать» Екатерину Романовну и сделать ее сторонницей своего плана по возведению на престол Павла Петровича. Княгиня даже дала ему слово поговорить об этом с гвардейцами. «Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему в свою очередь самой переговорить с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти, вследствие того, что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но Провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план»{206}.

Подобная шаткая позиция сделала Дашкову ненадежной в глазах основной группы заговорщиков. Императрица очень осторожно упоминала о разногласиях в стане ее сторонников. «Не все были одинакового мнения: одни хотели, чтобы это совершилось в пользу его сына (Павла. – О.Е.), другие – в пользу его жены»{207}. Среди первых сама Екатерина упоминала только воспитателя царевича. «Панин хотел, чтобы переворот состоялся в пользу моего сына, – сообщала она Понятовскому, – но они (Орловы. – О.Е.) категорически на это не соглашались»{208}.

Что касается Дашковой, то в переписке с Екатериной, она проявляла такую же шаткость, как и в разговоре с дядей. Это видно из ответа императрицы: «Вы охотно освобождаете меня от обязательства в пользу моего сына; чувствую всю вашу доброту»{209}. Вопрос о том, кто наденет корону, пока оставался открыт.

Другим важным лицом, участие которого в заговоре было бы желательно, являлся гетман Кирилл Григорьевич Разумовский. Молодые офицеры из группы Дашковой предприняли для сближения с ним немалые усилия. «Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружеской ноге, но не надеялись заставить его действовать в нашем смысле. Я посоветовала им каждый день сперва неопределенно затем и более подробно говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу на счет готовящегося большого заговора и переворота… Когда же наш план созреет полностью, они откроются ему и дадут ему чувствовать, что он… рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать за одно с ними»{210}.

Рассказывая о вербовке Панина и Разумовского, княгиня не объясняла, почему были избраны именно эти, а не другие вельможи. Между тем каждый из них уже состоял в заговоре, когда Екатерина Романовна обратилась к ним. Панин вступил в переговоры с императрицей накануне смерти Елизаветы Петровны. А Разумоский участвовал еще в заговоре канцлера А.П. Бестужева-Рюмина 1758 г., т. е. был самым старым из сподвижников Екатерины II. Накануне переворота он, без всяких понуканий со стороны других заговорщиков, напечатал в подчиненной ему типографии Академии наук Манифест о вступлении Екатерины II на престол.

Таким образом, Дашкова повторно устраивала переговоры, суетилась и составляла планы, в уже сложившемся кругу. Пока она обращалась к известным Екатерине и проверенным людям, дело не выглядело опасным. Но княгиня в любую минуту могла наткнуться на сторонника Петра III, как случилось с Кейтом. Хуже того – на предателя.

Пострадавшие

Принято много говорить об агитационной роли Дашковой. Отчасти из-за того, что никакая другая роль из ее мемуаров как будто не следует. Лучшее высказывание по этому поводу принадлежит историческому писателю XIX в. Д.Л. Мордовцеву: «Там, где все иногда зависит от пламенного слова, сказанного в роковой момент, чтобы наэлектризовать массу, ободрить нерешительных, – там экзальтация хорошенькой женщины становится сильнее целого корпуса гренадер»{211}.

Для подобного вывода есть основания. Екатерина II и Рюльер с редким единодушием признавали, что княгиня много и открыто говорила в пользу императрицы. Эти пламенные призывы вредили ей во мнении Петра III. Таким образом, Дашкова была заметна. Из всех заговорщиков – одна. Она, как магнит, притягивала недовольных и… внимание сторонников императора.

Княгиня сообщала, что накануне переворота слуги в доме следили за ней. Соглядатаи были приставлены и к Панину. 27 июня не смог отделаться от них Григорий Орлов. «Хвост» сопровождал бежавшую из Петергофа Екатерину II до самых ворот Верхнего парка.

Но раньше всего стали приглядывать именно за неосторожной на язык Дашковой. Ее агитация не прошла даром. Помимо друзей-гвардейцев, в мемуарах назван круг лиц, как будто не причастных к заговору, а на деле – оказавшихся высланными из Петербурга незадолго до переворота. О князе Михаиле Ивановиче мы уже говорили.

Другим членом семьи подруги, к которому императрица попыталась найти подход и привлечь на свою сторону, был любимый брат княгини – Александр. В будущем один из крупнейших оппозиционеров, он мог стать в 1762 г. участником заговора. Поведение Екатерины в отношении него очень похоже на тактику с Михаилом Ивановичем – лестные замечания, добрые слова, многообещающие намеки. «Я самого выгодного мнения о вашем старшем брате, – писала она. – Он кажется мне молодым человеком необыкновенной будущности. При том, в его любезном расположении ко мне очень много сходства с его сестрой»{212}.

Сам Александр Романович вспоминал позднее о Екатерине: «Она старалась быть чрезвычайно любезною в обращении со всем, в противоположность мужу, который оскорблял всех и каждого. Быть может, она уже тогда питала надежду некогда управлять Россиею»{213}. Ища сторонников, императрица широко раскидывала сети. Пример Дашковой убеждал, что даже в семье фаворитки у нее найдутся сочувствующие. Но в середине апреля, как раз тогда, когда, по словам княгини, она «нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества», ее брата Александра назначили полномочным министром в Лондон.

По дороге молодой камергер должен был заехать в Пруссию, чтобы получить устные инструкции от Фридриха II{214} – унизительная для русского посла деталь. К апрелю отношения Петра III с «Романовной» уже не вызывали у Воронцовых таких радужных надежд, как прежде, и симпатии молодого поколения семьи могли перейти к императрице. Поэтому удаление Александра из Петербурга оказалось очень уместным. Когда совершился переворот, Екатерина II не преминула заверить посла в своем добром расположении: «Вы не ошиблись, веря, что я не изменилась относительно вас. Я с удовольствием читаю ваши донесения и надеюсь, что вы будете продолжать вести себя также похвально»{215}.

Еще один родственник Дашковой – Николай Васильевич Репнин, будущий известный полководец и крупный масон – находился буквально на пороге заговора. Это был едва ли не первый поверенный, которому Екатерина Романовна открыла свои взгляды. «Он меня понял совершенно», – отмечала княгиня. И познакомил с Паниным, а сам оставался в кругу сочувствующих, не встречаясь с императрицей.

9 июня Петр III устроил обед в честь заключения союза с Пруссией, а вечером еще и ужин в узком кругу. Напившись так, что «его в четыре часа утра вынесли на руках, посадили в карету и увезли домой во дворец», император перед отъездом наградил Елизавету Воронцову орденом Св. Екатерины «и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин, с тем, чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля». Николай Васильевич сообщил об этом княгине в пятом часу утра едва ли не как о крахе заговора: «Все потеряно; ваша сестра получила орден Св. Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом прусского короля»{216}.

Для императрицы генерал-майор Репнин мог стать ценным союзником, т. к. командовал пехотным полком. Но князь отличился в Семилетней войне, нравился Петру III, часто сопровождал его, и осторожная Екатерина не пошла на сближение сама. А Репнин, как видно, предпочитал, чтобы оба лагеря считали его своим человеком. Государь не обманул надежд, отправив храброго воина полномочным министром к Фридриху II, а вместе с ним и полк, который должен был присоединиться к прусской армии, развернув оружие против австрийцев{217}.

Была ли миссия Репнина случайной? Или император назначал генерал-майора, памятуя о его ненадежном родстве? Во всяком случае, князь оказался уже третьим человеком из близкого окружения Дашковой, кого Петр III услал с почетным поручением подальше от Петербурга.

Четвертым изгнанником стал Строганов, которого по наущению жены просто сослали на дачу. 9 июня во время праздничного обеда в честь заключенного с Фридрихом II союза государь, придравшись к жене, назвал ее «дурой». Причем прокричал оскорбление через стол, чтобы слышали все. «Императрица залилась слезами и… попросила дежурного камергера графа Строганова, стоявшего за ее стулом, развлечь ее своим веселым, остроумным разговором»{218}.

Граф, «придворный юморист», скрыв собственное возмущение выходкой государя, пустился шутить, бросая настороженные взгляды на «своих врагов, окружавших императора, в числе которых находилась его жена, конечно, не пропустившая случая представить поступок мужа в дурном свете»{219}. В другой редакции сказано еще резче: «Его жена, ненавидевшая его, была очень дружна с моей сестрой и с Петром III». Все-таки Екатерина Романовна терпеть не могла кузину Анну.

Сразу же после обеда Строганову было приказано оставить двор и отправляться на дачу на Каменном острове впредь до нового распоряжения. Там же Екатерина Романовна посоветовала скрыться и Одару.

Итак, по кругу общения Дашковой наносились точечные удары. Даже последующий арест Пассека, входившего именно в ее фракцию, подтверждал внимание к княгине. Саму молодую даму не трогали, поскольку она напоминала яркий поплавок на глади озера – попавшуюся рыбу снимали с крючка, а Екатерине Романовне предоставляли возможность по-прежнему привлекать потенциальных врагов режима хлесткими рассказами об императоре.

Такую политику трудно назвать непродуманной. Но государыня оказалась умнее сторонников мужа. Она тоже посчитала роль подруги выгодной. К Дашковой устремлялись люди, не слишком важные в заговоре. Их устраняли. А настоящий комплот зрел под рукой императрицы. В сущности, Екатерина подставляла тезку под удар. Делала ее приманкой для «олухов», одновременно предупреждая серьезных людей держаться подальше.

«Екатерина никогда не называла княгине Орловых, чтобы отнюдь не рисковать их именами», – сказано в одной из заметок государыни. Окружавшие подругу светские знакомые не могли стать опорой заговора. «По признанию самой Дашковой, они были менее решившимися, чем Орловы… у нее было более льстецов, чем людей, веривших в нее»{220}.

«Разумный план»

Но княгиня не знала об этой хитрости, ее голова была занята составлением планов переворота. И тут нас ждет новая лакуна в мемуарах. Создается впечатление, точно никакого плана не было вовсе. «Наш круг с каждым днем увеличивался численно; но… окончательный и разумный план все еще не созрел… хотя мы и согласились единодушно совершить революцию, когда его величество и войска будут собираться в поход на Данию»{221}.

По словам княгини, заговорщики никак не могли прийти к общему мнению: обменивались проектами, «которые были то составляемы, то отвергаемы». «Они казались мне, большею частью, праздными мечтами, без твердых начал и убеждений».

В беседах с Дидро наша героиня держалась той же линии. Переворот был «делом, сказала она, непонятного порыва, которым все мы бессознательно были увлечены… Все единодушно шли к одной и той же цели; в заговоре было так мало единства, что накануне самой развязки… казалось, не было и вопроса о том, чтобы провозгласить Екатерину императрицей. Ее возвел на престол крик четырех гвардейских офицеров»{222}. Говоря о перевороте, княгиня «отвергла всякое притязание на него, как за себя, так и за других».

Странное признание. Мемуары поясняют эту мысль: «За несколько часов до переворота никто из нас не знал, когда и чем кончатся наши планы; в этот день был разрублен гордиев узел, завязанный невежеством, несогласием мнений насчет самых элементарных условий готовящегося великого события, и невидимая рука Провидения привела в исполнение нестройный план, составленный людьми, неподходящими друг другу, недостойными друг друга, непонимающими друг друга и связанными только одной мечтой, служившей отголоском желания всего общества. Они именно только мечтали о перевороте, боясь углубляться и разбирать собственные мысли, и не составляли ясного и определенного проекта. Если бы все главари переворота имели мужество сознаться, какое громадное значение для его успеха имели случайные события, им пришлось бы сойти с очень высокого пьедестала»{223}.

Интересна не скрытая полемика с Орловыми, а попытка убедить Дидро, будто речи не шло о короне для Екатерины II. Примерно тогда же, в замечаниях на книгу Рюльера княгиня признавалась: «Я не скрывала мыслей относительно того, что императрица должна стать правительницей до совершеннолетия сына». За возведение на престол цесаревича Павла выступал Панин. Дашкова как будто с ним соглашалась. В мемуарах она не раз назвала подругу «правительницей», а не самодержицей, и поместила обоснование конституционного строя:

«Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или слишком неповоротлива… не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами»{224}. Иными словами, государь «волен творить добро, но не имеет никакой возможности сотворить и малейшее зло».

По мысли Панина, его воспитанник должен был царствовать «следуя… формам шведской монархии», кроме того «он стоял за… содействие Сената». Княгиня подтверждала, что «императрица не имеет прав на престол, и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына», «но Провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план».

Итак, проекты Никиты Ивановича названы общими, а их конечная цель – регентство для Екатерины – наиболее разумным и законным результатом переворота. Но позиция княгини в момент заговора вовсе не была столь устойчивой, как во время создания мемуаров, о чем свидетельствует ее переписка с подругой{225}.

Значит, вопрос о короне для Екатерины II обсуждался предварительно, и дело решил не только «крик четырех гвардейских офицеров». Это майор и капитан Измайловского полка братья Н.И. и М.И. Рославлевы, измайловец же капитан М.Е. Ласунский и секунд-ротмистр Конногвардейского полка Ф.А. Хитрово, принявшие в 1763 г. участие в новом заговоре. На допросе Хитрово заявил о будто бы проведенной Паниным «подписке», «чтобы быть государыне правительницею, и она на это согласилась; а когда пришли в Измайловский полк и объявили про ту подписку капитанам Рославлеву и Ласунскому, то они ей объявили, что на то не согласны, а поздравляют ее самодержавною императрицею и велели солдатам кричать ура»{226}.

Все перечисленные лица входили во «фракцию» Дашковой. Их она назвала Панину как главных заговорщиков, с ними взялась обсудить предоставление короны цесаревичу. Впоследствии император Павел I очень не любил княгиню. Корни его ненависти не просто лежали в событиях переворота. Когда воспитанник спрашивал графа Никиту Ивановича, почему в роковой день корона досталась не ему – законному наследнику – а узурпатору, Панин, не кривя душой, мог ответить: моя племянница Дашкова взяла на себя обязательство договориться с гвардейцами, но при провозглашении подчиненные ей офицеры выкрикнули вашу мать самодержицей. Фактически Павел винил княгиню в предательстве.

Итак, можно более или менее уверенно говорить о стратегической цели – регентство для Екатерины II. Но вопросы тактики остаются открытыми. О них княгиня не обмолвилась ни словом. «Многое еще предстояло сделать до вожделенной минуты», – рассуждала она. Что же именно?

Иностранные дипломаты приписывали нашей героине самые решительные планы. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер сообщал о фракции Дашковой: «Они устраивали совещания на квартире у юной, еще не достигшей двадцатилетнего возраста княгини… Замысел состоял в том, чтобы 2 июня старого стиля, когда император должен был прибыть в Петербург, поджечь крыло нового дворца. В подобных случаях император развивал чрезвычайную деятельность, и пожар должен был заманить его туда. В поднявшейся суматохе главные заговорщики под предлогом спасения императора поспешили бы на место пожара, окружили Петра III, пронзили его ударом в спину и бросили тело в одну из объятых пламенем комнат. После этого следовало объявить тотчас о гибели императора при несчастном случае и провозгласить открыто императрицу правительницей»{227}. Заметим, Шумахер хорошо знал о планах регентства для Екатерины II. Это повышает доверие к его информации.

Рюльер наделял сторонников Дашковой не менее кровожадными планами: «Если бы желали убийства, тотчас было бы исполнено, и гвардии капитан Пассек лежал бы у ног императрицы, прося только ее согласия, чтобы среди белого дня в виду целой гвардии поразить императора… Отборная шайка заговорщиков под руководством графа Панина осмотрела его комнаты, спальню, постель и все ведущие к нему двери. Положено было в одну из следующих ночей ворваться туда силою, если можно, увезти; будет сопротивляться, заколоть и созвать государственные чины, чтобы отречению его дать законный вид»{228}.

Неудивительно, что подобные планы не попали в мемуары княгини. Годом позднее английский посол сэр Д.Г. Бекингхэмшир нарисовал образ нашей героини, никак не вяжущийся с «Записками»: «Ее идеи невыразимо жестоки и дерзки, первая привела бы с помощью самых ужасных средств к освобождению человечества, а следующая превратила бы всех в ее рабов. Если бы когда-либо обсуждалась участь покойного императора, ее голос неоспоримо осудил бы его, если бы не нашлось руки для выполнения приговора, она взялась бы за это»{229}.

Со своей стороны можем констатировать только, что княгиня опять промолчала там, где начиналось самое любопытное. И понудила заполнить белое пятно известями из других источников. «О себе я должна сказать, что, угадав – быть может, раньше всех – возможность низвержения с престола монарха, совершенно неспособного править, я много над этим думала», – писала она. Иными словами, догадалась, что Петра III свергнут, и заранее примкнула к победителю? Иногда Екатерина Романовна допускала очень красноречивые оговорки.

«Талант говорить дурное»

И снова об агитации. Рюльер помещал Екатерину Романовну в самую гущу гвардейской массы – в казармы. «Княгиня, уверенная в расположении знатных, испытывала солдат, – писал француз. – Орлов, уверенный в солдатах, испытывал вельмож. Оба… встретились в казармах и посмотрели друг на друга с беспокойным любопытством»{230}.

Конечно, явление княгини в казармах выглядело бы неприлично. Втягиванием в заговор нижних чинов занимались офицеры. Во фракции Дашковой – П.Б. Пассек. Именно ему императрица через подругу вручила собственноручную записку, которая подтверждала товарищам, что капитан говорит от ее имени: «Да будет воля Господа Бога и поручика[18] Пассека! Я согласна на все, что может быть полезно отечеству».

Похожее письмо имелось и у Орловых: «Смотрите на то, что вам скажет тот, который показывает вам эту записку, так, как будто я говорю вам это. Я согласна на все, что может спасти отечество, вместе с которым вы спасете меня, а также и себя»{231}. А вот Екатерине Романовне подобный документ был ни к чему. Она вела опасные разговоры в кругу друзей, знакомых и родни. Здесь ее рассказы о выходках Петра III имели успех.

Девять лет спустя, в феврале 1771 г., священник Британской церкви в Петербурге Джон Глен Кинг, знавший Дашкову по России и встретившийся с ней на дороге в Спа, жаловался английскому послу Джорджу Макартни, что княгиня, «приехав в Лондон», «очернила» его «как могла». «Вы знаете ее характер и талант говорить дурное»{232}, – добавлял пастор.

А мы? Ведь себя княгиня оценивала «с оттенком восхищения». Из ее текстов создается впечатление, будто она, как ребенок, говорила первое, что приходило на ум, и с детской непосредственностью удивлялась, чем обижены окружающие. Но это иллюзия. Анализируя мемуары, мы показали, насколько перед исследователем непростой, продуманный текст, умело затушевывающий все, о чем княгиня предпочитала не ставить публику в известность. Касаясь Петра III, она как-то обронила, что в разговорах с ним «всегда принимала тон балованного, упрямого ребенка». Ключевые слова: «принимала тон». Не та ли роль разыграна и в «Записках»?

Прямота и искренность – разные вещи. За внешним чистосердечием всегда обнаруживалась определенная цель. Екатерина II подчеркивала, что подруга не сдерживала себя, публично заявляя о пристрастии к императрице: «Так как она нисколько не скрывала этой привязанности… то поэтому она повсюду говорила о своих чувствах… Вследствие подобного поведения… несколько офицеров, не имея возможности говорить с Екатериною, обращались к княгине Дашковой, чтобы уверить императрицу в их преданности… считая последнюю более близкой к ней»{233}. В данном случае декларируемая преданность позволила юной заговорщице выглядеть «более близкой» к императрице и разговаривать с той от лица обратившихся к ней офицеров. То есть набрать политический вес.

Другой пример. В начале XIX в. Кэтрин Уилмот писала родителям: «Княгине никогда не приходит в голову скрывать от кого-либо свои чувства – можете представить, в каком привилегированном положении она находится. Независимо оттого, приятна правда или нет, княгиня говорит ее всем в глаза. Слава Богу, что княгиня разумна и добра по натуре – в противном случае она была бы невыносима»{234} На протяжении жизни Дашковой встретится немало людей, готовых оспорить предпоследнее утверждение и согласиться с последним: невыносима. Но для нас важна цель: подчеркнуть, что «она первая по званию, положению, уму в любом обществе», требовать «по дворцовой привычке» «почтительного отношения к себе». Ведь говорить «правду» всякому в лицо и не слышать возражений от нижестоящих – действительно привилегия.

Таким образом, «свобода языка, доходящая до угроз», которая годом позже, во время заговора Хитрово, возмутит императрицу, была для Екатерины Романовны не целью, а средством. Благодаря названному качеству, наша героиня решала поставленные задачи. Значит, о спонтанности ее критических порывов речи не шло[19].

При этом «правда» всегда оказывалась неприятной. «Она чересчур пристрастно судит о делах», – жаловался в 1803 г. после знакомства с Дашковой Ф.В. Ростопчин в письме к ее брату С.Р. Воронцову. «Мы не могли… [не] поспорить между собою»{235}. Екатерина II посвятит подруге комедию под красноречивым названием «Именины госпожи Ворчалкиной».

О Петре III крестница тоже говорила вовсе не ложь, а неприятную правду. Хрестоматиен ее отзыв: «Поутру быть первым капралом на вахтпараде, затем плотно пообедать, выпить хорошего бургундского вина, провести вечер со своими шутами и несколькими женщинами и исполнять приказания прусского короля – вот что составляло счастье Петра III, и все его семимесячное царствование представляло собой подобное бессодержательное существование изо дня в день, которое не могло внушать уважения»; «Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним… возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам»{236}.

Очень точное наблюдение. Нет оснований утверждать, будто Дашкова утрировала, рисовала на императора карикатуру. Дипломатические донесения полны куда более резких отзывов. Так, прусский министр Карл фон Финкенштейн, которому по статусу полагалось симпатизировать Петру Федоровичу, писал: «Не блещет он ни умом, ни характером; ребячлив без меры, говорит без умолку, и разговор его детский, великого Государя не достойный… привержен он решительно делу военному, но знает из оного одни лишь мелочи; …Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит… Нация его не любит, да при таком поведении любви и ожидать странно»{237}.

А вот слова известного русского ученого А.Т. Болотова – в тот момент полицейского чиновника в Петербурге, часто бывавшего во дворце: «Редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме… а чаще уже до обеда несколько бутылок аглицкого пива… опорожнившим. …Он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами …Всем нам тяжелый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно»{238}.

По страницам мемуаров Дашковой разбросано множество анекдотов про Петра III. То он на глазах у офицеров-измайловцев забавляется с негром Нарцисом и колет того полковым знаменем, чтобы «смыть позор» после драки с профосом (экзекутором). То требует у приближенных свою, императорскую, долю во взятке за неправедно решенное дело о сербах-переселенцах. Подобные сюжеты старательно собраны, и, надо думать, именно пересказывая их, княгиня осуществляла пропаганду. Неудивительно, что впоследствии о самой Екатерине Романовне будут передавать немало колких сплетен – как и в случае с Петром III, далеко не беспочвенных.

Однако нас интересуют не только произнесенные слова, но и те, что остались за рамками мемуаров. О чем княгиня умолчала? Прежде всего, о реформах Петра – пусть неудачных, скомканных, начатых кое-как, но все-таки являвшихся предметом живого обсуждения в петербургском обществе.

«Записки» хранят глубокое молчание по поводу Манифеста «О вольности дворянства». Этот акт, как мы помним, вызвал умиление у князя Михаила Ивановича, предлагавшего поставить императору «золотую штатую». Названным документом было начато «раскрепощение» русского благородного сословия: оно получило право не служить, которого давно добивалось. Ненадолго Петр III стал так сильно любим, что его положение на престоле казалось незыблемым[20]. Одним из вдохновителей манифеста называли отца Дашковой – Романа Илларионовича, имевшего на государя большое влияние.

Возможно, княгиня промолчала, чтобы не касаться его имени. Ведь она утверждала, будто ее батюшка при Петре III «был нулем»: «Мой отец не играл никакой роли при дворе; хотя государь и оказывал знаки внимания моему дяде канцлеру, но не руководствовался ни его советами, ни правилами здравой политики, которых он и не слушал»{239}.

Возможно, княгине не хотелось вообще затрагивать тему преобразований неудачливого монарха. Ведь мог возникнуть вопрос: а так ли уж плох государь, предпринявший подобную реформу?

Однако в умолчании княгини был и идейный подтекст. Манифест выбивал одно из звеньев вековой цепи, сковывавшей престол с дворянством, а дворянство с крепостными. Пока дворянин служил царю, крестьяне служили дворянину, а земля мыслилась как награда за ратный труд. Если барин становился свободен, то отпустить следовало и холопов. Так было бы справедливо, иначе нарушался принцип распределения большого, государственного «тягла» на всех жителей страны. Реальный процесс раскрепощения занял еще век. Большинство современников княгини, как писала Екатерина II, «вообще не понимало, что для слуг может существовать иное состояние, кроме рабства».

Сама Дашкова только с серьезными оговорками соглашалась на возможность освобождения крестьян. В беседе с Дидро в 1770 г. она сказала: «Если бы самодержец, разбивая несколько звеньев, связывающих крестьян с помещиком, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой»{240}.

К тому времени «звенья», соединявшие дворянина с царем, были уже восемь лет как разбиты. Но даже когда Екатерина II значительно расширила и конкретизировала привилегии дворянства в Жалованной грамоте 1783 г., закрепившей за русскими права европейских благородных сословий, княгиня продолжала вести себя так, будто цепь по-прежнему прочна. В ином случае пришлось бы признать несправедливость владения крепостными и войти в конфликт с собой. Для нашей героини легче было находиться в конфликте с реальностью.

Ростопчин не зря писал об уже старой Дашковой: «Она… не хочет убедиться, что изменения и новизны приносятся самим временем»{241}. Точное выражение. Княгине не хотела убеждаться. И создала свой особый мир, в котором дворянин служил, а значит, владел людьми по праву. Манифест взрывал эту картину. Поэтому не мог попасть в личное пространство Екатерины Романовны – в ее мемуары.

«Рыдая, как женщина»

Еще в начале июня Дашковой казалось, что переворот «отстоит… несколькими годами вперед». Но события развивались стремительно. Узел противоречий, затянувшийся вокруг августейшей семьи, невозможно было распутать. И нетерпеливый император решил разрубить его. Арестовать ненавистную жену, а официальной любовнице вручить орден Св. Екатерины – как залог ее будущих прав. Иными словами: обнаружить намерения жениться во второй раз.

Ссора с супругой на торжественном обеде 9 июня подтолкнула его к действиям. Вечером Петр, по обыкновению, напился и отдал роковой приказ об аресте, а на «Романовну» возложил красную орденскую ленту. Согласно «Запискам», к Дашковой с известием о награждении сестры прибежал Репнин. Но странное дело – кузен ни словом не обмолвился о решении государя взять императрицу под стражу. Кроме того, княгиня указала, что Петр захмелел на ужине в Летнем дворце. Создается впечатление, что Репнин с места вечеринки явился в дом кузины. Между тем все происходило под гостеприимной кровлей канцлера, где в тот момент находилась и племянница. Как в классической пьесе, было соблюдено единство времени, места и действия – разъятое позднее в мемуарах. Зачем?

При всей взбалмошности Петра III в его действиях можно проследить логику. Решение арестовать жену – пусть и желанное в течение многих лет – далось ему непросто. Екатерина Алексеевна обладала огромной популярностью в народе, на нее смотрели как «на последнюю надежду». Каждое появление императрицы на улице встречали волной ликования. «Были минуты, когда восклицания толпы разражались энтузиазмом, – писала она подруге. – …Я часто провожала покойную императрицу в подобных случаях, но никогда не видела такого выражения народной любви»{242}.

Сочинялись фольклорные плачи от имени императрицы, в которых покинутая жена жаловалась на мужа и соперницу:

Они думают крепку думушку,

Крепку думушку заединое.

Что хотят они меня срубить-сгубить{243}.

Безымянным песельникам из толпы вторили и известные авторы, такие как Алексей Ржевский:


Друзья, сошедшись со друзьями,

Залившись горькими слезами,

Вещают: гибнем, что начать?

Пойдем, пойдем Ее спасать{244}.

В таких условиях императрица, по ее собственному признанию, не слишком боялась ареста: «Она знала… что вовсе не могли коснуться ее… особы без величайшего риска. Народ был ей всецело предан»{245}.

А вот Петр III – внешне сильный и всевластный – нуждался в поддержке, в помощи, в преданных людях. Поэтому он отправился в дом канцлера Михаила Воронцова, где чаял найти сторонников. За помощь клана император платил дорогую цену: брал «Романовну» в жены. Этого от него долго добивались, и теперь государь демонстрировал готовность, награждая любовницу «семейным» орденом русских царей.

Этим жестом Петр показал, что выбор сделан. Воронцовы выиграли: они станут новой августейшей семьей. «В тот самый вечер, когда возложена была на графиню Екатерининская лента, – вспоминала государыня, – [он] приказал адъютанту своему, князю Барятинскому, арестовать императрицу в ее покоях». Испуганный Барятинский поспешил к принцу Георгу Голтингскому, дяде государя, рассказал ему, в чем дело, а тот, в свою очередь, «побежал к императору, бросился перед ним на колени и насилу уговорил отменить приказание»{246}.

А вот как происшествие описано у Дашковой. В рассказе нет ни сестры, ни екатерининской ленты, зато показана ссора с принцем Георгом. «Император посетил еще раз моего дядю, государственного канцлера, в сопровождении обоих Голштинских принцев и обычной свиты… Мне нездоровилось, и я отказалась от чести ужинать с императором… Каково было мое удивление, когда я узнала, что государь и его дядя принц Георгий, как настоящие прусские офицеры, из-за различия мнений в разговоре обнажили шпаги и уже собирались было драться, но старый барон Корф (женатый на сестре жены канцлера) бросился на колени перед ними и, рыдая, как женщина, объявил, что он не позволит им драться, пока они не проткнут шпагой его тело… Он прекратил эту глупую сцену, которая, по всей вероятности, сильно обеспокоила моего дядю, хотя и не присутствовавшего при ней, так как он лежал больной в постели… Жена его в испуге выбежала из комнаты в самом начале сцены и сообщила ему бог знает что»{247}.

Дата посещения не названа, как и предмет спора. Сама Дашкова, сестра-фаворитка, брат Семен, их отец и канцлер как будто не присутствуют за столом. К кому же приехал государь? Предположить, что Михаил Илларионович все еще болел – с момента смерти Елизаветы Петровны по начало июня, – трудно, ведь он уже 8 января появился при дворе. Важная деталь – нежелание самой Екатерины Романовны выходить к ужину: стало быть, она жила в тот момент у дяди.

Важны и обнаженные шпаги спорщиков. Значит, принц Георг готов был защищать императрицу от ареста не на коленях, а с оружием в руках. Теперь становится понятно, почему августейшая племянница во время переворота из всей родни только к нему пыталась отправить караул, чтобы спасти от разбушевавшихся мятежников{248}.

Сцена, описанная Дашковой, очень любопытно расположена в мемуарах. Сразу после рассказа об отъезде мужа из Петербурга «в феврале месяце» княгиня поместила историю с оскорблением императрицы во время торжественного обеда, но не назвала даты[21], а следом вставила эпизод с посещением Петром III дома канцлера, подчеркивая, что дядя был еще болен и лежал. Михаил Илларионович оправился от своей дипломатической болезни в начале января, а до этого «был при смерти от одышки с очень сильной горячкою»{249}. Таким образом, все события сдвигаются к зиме. И только несколькими страницами ниже, упоминая вечеринку в Летнем дворце, княгиня сообщала о визите Репнина и его патетическом восклицании: «Все потеряно; ваша сестра получила орден Св. Екатерины».

Однако до конца изгладить из мемуаров следы реального времени невозможно. «Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно для отпразднования заключения мира с прусским королем, – писала Дашкова, – и в Летнем дворце состоялся еще ужин… Тут Петр III по-своему изобразил радость, и его в четыре часа совершенно пьяного вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец»{250}.

Зачем императора повезли «домой», если он и так дома? Стало быть, указано неверное место попойки. Если вечеринку устроили после торжественного обеда, значит, княгиня в двух местах рассказала об одном событии, разорвав его.

Для чего? Следует помнить, что внутри «Записок» существует свой хронотоп, несовпадающий с реальным. Пожилая Дашкова могла кое-что забыть, а могла, напротив, рассказывать именно так, как события выстроились в ее голове. Оба эпизода подтолкнули княгиню к действиям. После истории со шпагами она, «не теряя времени, старалась утвердить в надлежащих принципах друзей мужа». А после случая с лентой Св. Екатерины «решила открыться графу Панину».

Если перед нами одно событие, то и общение с офицерами, и беседа с Паниным произошли вскоре после 9 июня. За девятнадцать дней до переворота. Что пересекается с обидным отзывом Екатерины II, будто от Дашковой все скрывали «в течение пяти месяцев» и только в последние «недели» ей сообщали «минимально возможные сведения»{251}.

Отнеся первые разговоры с будущими мятежниками едва ли не к зиме, княгиня «врастила» себя в заговор на раннем этапе. Растянула свое участие на те самые «пять месяцев», в которых ей отказала подруга.

Как соединить эти выводы с рассказами Марты Уилмот? Готовя мемуары к публикации, «ирландская дочь» писала издателю лорду С.Д. Гленберви о Дашковой: «Она отличалась необыкновенной простотой и правдивостью – качествами, которых в такой степени развития, как у нее, я не встречала решительно ни у кого, кроме тех, что говорят или пишут под присягой… Ничто не могло подкупить ее к приукрашиванию факта, ничто не могло удержать от сообщения истины… Она думала, что для доказательства… достаточно одного ее свидетельства»{252}.