Лос-Анджелес, 2017 год
Длинное разбирательство с охранным агентством ни к чему не привело: у них было зафиксировано, что в тот день дом на охрану никто не ставил. Ничего удивительного, что все камеры и датчики движения были выключены. Нет, никакие злоумышленники без кода доступа отключить систему не могли: система стопроцентно надежная.
– По-видимому, вы сами, доктор Воронин, забыли включить программу. У нас безукоризненная репутация, и другого объяснения наша фирма не видит. Случившееся, несомненно, весьма огорчительно. О, отказаться от наших услуг вы, разумеется, имеете полное право, но только по истечении срока контракта, это – одну секунду, проверим – через полтора года. Впрочем, в виде исключения и не признавая никакой ответственности, фирма пойдет вам навстречу и совершенно бесплатно установит еще одну видеокамеру и два датчика.
– Зачем мне еще два таких же бесполезных датчика?
Но на все вопросы я получал стандартные ответы:
– Мы можем еще чем-нибудь вам помочь? Наша главная задача – чтобы клиенты были довольны качеством сервиса. Спасибо, что пользуетесь нашими услугами, доктор Воронин!
Значит, всему виной моя собственная рассеянность, и это не могло не тревожить. Все же хирургу желательно отдавать себе отчет в собственных действиях. Я сменил все пароли, порадовался, что храню лекции и статьи на облаке и сообщил о случившемся страховой компании. Страховщики без возражений согласились покрыть установку нового стекла и копеечную стоимость старого компа.
Через пару дней я позвонил в полицию, поинтересовался, как идет расследование. Полиция не обнаружила в доме никаких подозрительных отпечатков пальцев. У меня, конечно, бывали гости, точнее, гостьи, но их следы Камила стерла как раз за день до ограбления. Сами взломщики явно действовали в перчатках. Соседи тоже ничего не видели и не слышали: Маунт Олимпус – не тот район, где в свободное время сидят на верандах в креслах-качалках, глазея на прохожих. Здесь участки отгорожены от дороги пышной растительностью, а внутри каждого дома имеются интернет, кинотеатр и спортзал. Увы, и в садах здесь не ковыряются, как какая-нибудь востроглазая мисс Марпл.
Итак, расследование безмятежно дремало в забытом файле. В ответ на мое возмущение детектив сообщил, что в США насчитывается тридцать три тысячи преступных группировок – от колумбийских наркодилеров до тюремных банд, и это помимо случайных преступников и мелких уголовников. Пришлось признать, что у полиции Лос-Анджелеса действительно имеются проблемы важнее сломанного прадедушкиного микроскопа.
Но меня порча связанных с прадедом вещей огорчала больше всего.
Втайне от всех я равнялся именно на него, на Александра Воронина первого. Прадед погиб за полвека до моего рождения, и все же я ощущал свое сходство с ним сильнее, чем с любым другим своим предком, может быть, даже больше, чем с покойным отцом. Мы с прадедом были тезками, и оба врачи. Даже внешне я пошел в него: Александр первый был таким же высоким и светловолосым. На единственной оставшейся от него фотографии тот же острый кадык, на запястье – знакомая мне острая косточка, фамильные длинные пальцы держат окуляр. Даже горбинка на носу была у меня та же.
Мне льстило любое сходство между нами, но в главном прадед превосходил меня на две головы. Александр первый был героической личностью, необыкновенным человеком. В моем возрасте он уже успел побывать военным врачом на Первой мировой, был ранен, после поправки стал главврачом российского госпиталя в Персии. Потом в качестве единственного медика он сопровождал колонну беженцев-крестьян, согнанных с насиженных мест войной, голодом и восстаниями.
А я родился слишком поздно. Пришлось довольствоваться заурядными и совершенно безопасными достижениями цивилизации. Подвиги в наше время заменили путешествия и спортивные рекорды. Тем обиднее было лишиться прадедовой вещи.
Это по его следам я стал врачом. Кстати, об этом я нередко жалел, но уж здесь прадед был не виноват. Он-то жил еще в те счастливые времена, когда доктор мало чем мог помочь больным, зато в их глазах был царь и бог. Над ним не было всемогущей администрации и нескончаемых бюрократических правил. На заре XX века больной еще был страждущим, а не клиентом. В те далекие времена еще не изобрели пенициллин, зато Александра первого никто не заставлял сочинять хвастливые отчеты о клинических и научных успехах, никто не обязывал проходить бесконечные курсы повышения квалификации и непрерывно сдавать все новые тесты и экзамены.
Только на прошлой неделе я рассказывал о нем по радио. Это вышло случайно: я разговорился в клинике с пациентом-иранцем, и он оказался корреспондентом на «Радио Фарда», канале «Свободы», вещающем на фарси. Услышав историю моей семьи, он уговорил меня дать интервью. В Лос-Анджелесе, главном месте обитания иранских эмигрантов, «Радио Фарда» пользовалось популярностью, и ради памяти прадеда я согласился.
Мы беседовали около часа. Я рассказал, как во время Первой мировой в знаменитом Брусиловском прорыве молодой полковой врач Александр Воронин был ранен, как еще царским правительством он был отправлен в прикаспийский город Решт, находившийся в зоне российского влияния. Перебравшись в Тегеран, он принялся лечить стариков в богоугодном заведении, основанном соотечественниками, а вскоре стал личным врачом Ахмад-шаха Каджара. После смены династии прадед занял ту же должность и при следующем шахе и вдобавок основал в Тегеране сиротский приют. В знак признательности первый шах Пехлеви подарил своему врачу серебряный газырь.
О такой штуке даже журналист никогда не слыхивал. Я вертел фамильный газырь в руке и старался как можно точнее описать слушателям этот узкий цилиндрик с запасом пороха на один выстрел. Казаки и горцы носили по восемь или десять газырей на каждой стороне черкески. Носил такие и будущий шах Пехлеви в те времена, когда еще служил в персидской Казачьей бригаде. Пришлось упомянуть и о самой бригаде, созданной в XIX веке в Персии русскими царями. На их штыках Пехлеви и пришел к власти в начале 1920-х. Этим подарком от шахиншаха Ирана я всегда немного гордился.
Кстати, а где теперь газырь? На обычном месте, на полке, его больше не было. Не оказалось и на столе. Неужели и его украли? Лучше бы сперли застрахованную фотокамеру или часы, чем память о предке. Я перетряхнул весь дом, но напрасно. Зато убедился, что вдобавок исчезла папка с тем немногим, что осталось от деда, журналиста и редактора на том самом радио «Свобода», от которого отпочковалось «Радио Фарда». Только во времена деда, в 1970–1980-е, «Свобода» еще вещала из Мюнхена. От деда всего-то и осталось, что несколько пожелтевших газетных статей, восемь страниц начатых и так и не оконченных воспоминаний о тегеранском детстве и несколько кассет с записями его программ. Теперь пропало и это.
Заодно я обнаружил, что исчезли все документы, связанные с отцом. Вот это меня уже не только возмутило, но и встревожило. Отец был не врачом и не журналистом, а кадровым сотрудником ЦРУ и в 1992 году погиб в Кабуле при невыясненных обстоятельствах. Официальное объяснение гласило, что Артема Воронина, работника Госдепартамента, убили неизвестные, которые так и не были найдены. Но от друга и соратника отца Виктора Андреевича фон Плейста мы знали, что отца убили иранские секретные службы, интересы которых пересеклись в Афганистане с интересами ЦРУ. Подробнее даже друг не имел права объяснить. Фотографии отца и его письма – это все, что у меня оставалось от него. Теперь не осталось ничего.
Грабителей явно интересовало лишь то, что каким-то образом касалось Ирана и истории моей семьи. Это не могло не тревожить. Я предпочел бы, чтобы воров привлекали традиционные ценности в виде золотых запонок, а не чужие семейные секреты.
Теперь я стал обращать внимание на всякие мелочи и скоро заподозрил, что кто-то обыскал и мой больничный офис. Его не взламывали, да это и не требовалось: у многих служащих администрации имелись ключи от офисов врачей. Секретарша ни о чем не знала, уборщик тоже, но я догадывался, что их преданность мне и служебному долгу небезгранична.
В тот же день я заметил, что кто-то рылся в бардачке моей машины. Открыть «Теслу»[2], это чудо электронного машиностроения, можно только через айфон. До сих пор я часто оставлял мобильник в офисе, уж очень сильно он отвлекал в операционной. Похоже, настала пора пересмотреть некоторые привычки. Да, и его секретный код 1111 явно оказался не так надежен, как мне казалось. Автомобиль, названный «Питер-турбо» после прочтения «Острова Крыма», стоял в этот день без видеонаблюдения, и взломщики наверняка это учли. Мне повезло, что машину не угнали. В ней хранились дорогие солнечные очки, кроссовки, спортивная одежда. Все это незваных гостей не заинтересовало.
После этого я уже не мог отделаться от ощущения, что за мной следят, – ощущения неприятного, как колющая бирка на вороте. За рулем я чаще, чем требовали соображения безопасности, поглядывал в стекло заднего вида, а по дороге от стоянки к больнице и обратно невольно оборачивался. Даже не поленился и заказал жалюзи для панорамного окна в гостиной. С любимым видом ночного города пришлось проститься.
Я подозревал, что имею дело с людьми, которые очень настойчиво пытаются найти нечто весьма специфическое. Но что именно, я понятия не имел.
Еще через пару дней позвонила мать. Кто-то рылся и у нее в квартире.
– Взломали железную дверь?
– Нет, дверь вроде не взламывали. И замок в порядке. Но кто-то обыскал мои бумаги. Знаешь, я не могу найти папины письма.
– Может, Бонита?
Бонита уже несколько лет каждую неделю убирала кондо матери.
– Уж точно не Бонита! С чего бы ей явиться в неурочный день и рыскать в моем письменном столе? И зачем ей чужие письма по-русски? Она и по-английски с трудом читает. И потом, у нее ключ только от нижнего замка, а дверь была заперта на оба.
Был еще один человек, которого я заподозрил, но не решился высказать свои сомнения по телефону. Сразу после работы я поехал к матери. Она жила на восьмом этаже в доме с консьержем. Дверь была в полном порядке, только что уехавшая полиция никаких следов взлома не обнаружила. Да и внутри квартира выглядела точно так же, как всегда. Пушистый Ханк невозмутимо возлежал на кожаном кресле цвета топленого молока, на диванах были разбросаны разноцветные шелковые подушки, в вазах стояли свежие розы, благоухали ванильные ароматизированные свечи, кремовые стены украшали пятна абстрактных картин, океан в окнах слепил глаза. Поврежден был только верхний ящик письменного стола.
Мать нервно играла висевшим на шее кулоном. Я знал эту ее манеру – это означало, что она расстроена.
– Саша, пропали все письма Темы.
– Ты уверена? Может, ты их просто куда-то переложила и забыла?
Она только беспомощно развела руками. Я решился тонко намекнуть на очевидное:
– Мам, а что, если это Патрик в пароксизме ревности?
Патрик Донован – мамин кавалер. Низенький, чопорный, старше матери лет на десять, любитель ирландской музыки и сшитых на заказ костюмов, ее постоянный партнер по танго. Они познакомились лет пять назад, когда мать купила это кондо и решила избавиться от множества вещей, скопившихся в нашем прежнем доме. Среди них оказалось несколько персидских ковров, самовар, с десяток более-менее ценных персидских миниатюр. У Патрика была галерея иранского искусства. Он явился к матери оценить вещи, оценил хозяйку и с тех пор не покидал ее. В последнее время он уговаривал мать выйти за него замуж, но она категорически отказывалась, чему я в глубине души был очень рад.
– Ладно тебе, Саша. Зачем Патрику старые русские письма?
– Коллекционер – тот же одержимый. Может, он надеялся обнаружить переписку с шахом. У него есть ключи от твоей квартиры?
Мать не ответила прямо – не любит, чтобы я вмешивался в ее личную жизнь. Значит, есть. Казалось бы, какое мне до этого дело. И все же я почувствовал легкое раздражение, хотя вслух никогда бы не признался, что способен на такую детскую ревность. Впрочем, будь лысый Патрик хоть на фут выше и избавься он от этих смешных усиков, не исключено, что я бы легче отнесся к его присутствию в жизни матери.
Вслух я всегда горячо уверял ее, что она должна поступать так, как лучше для нее. Она слушала, играла кулоном, заправляла короткий черный локон за ухо, виновато смотрела мимо и уверяла, что замуж не собирается. Ей хорошо так, как есть, она привыкла быть одна. Я понимал ее: я и сам чувствовал то же.
– Это не Патрик.
Я пожал плечами:
– В любом случае это кто-то, у кого имеются ключи.
– Да у кого же? Кроме меня и Патрика, полная связка только у тебя.
Консьерж подтвердил, что ни Патрик, ни Бонита сегодня в дом не входили. Судя по книге посещений, куда записывают всех посторонних, с утра в здании даже гостей ни у кого не было. Двое посыльных оставили пакеты у консьержа, а в лифт заходили только жильцы. Мать нервничала, я пытался ее успокоить:
– Мам, ты в последние дни оставляла где-нибудь свою сумку? Имею в виду в таком месте, где из нее могли вытащить ключи? В приемной врача или на вешалке в парикмахерской?
Она покачала головой:
– Нет, точно ничего такого. Моя сумка всегда при мне.
Она сидела на диване, поджав ноги, и казалась такой маленькой и хрупкой, что мне стало стыдно оставлять ее здесь одну. Я немного поколебался и исполнил долг преданного сына: предложил ей переехать ко мне на некоторое время.
Она обхватила подушку, помотала головой:
– Серьезно, Сашенька, зачем? Ты целыми днями на работе. Что я там буду делать?
– А здесь что?
– Ты смеешься? Здесь у меня вся жизнь расписана по часам. Завтра в полдевятого йога, потом я встречаюсь с Нэнси. И Ханк. Ханк страшно отомстит тому, кто сдвинет его с родного дивана. Мы с ним любим стабильность и независимость. Нет, нет, нет.
Ханк, огромный, пушистый, жирный черный котяра, мамин любимец и повелитель, действительно никак не намеревался куда-либо перемещаться. Пришлось предложить самому переночевать у них с Ханком, но мать только замахала руками и отчаянно затрясла головой. У нее это означало категорический отказ, и все-таки я обреченно настаивал. Чем меньше мне хотелось провести ночь на узком диване с мстительным Ханком под боком, тем яснее я понимал, что это мой долг. К счастью, щелкнул замок, и на пороге появился Патрик с сырами и вином, как записной ловелас.
Я внимательно следил, как он воспримет новость о взломе и пропаже писем. Как бы мать за него ни заступалась, у него мог быть мотив. Да, он закрыл свою лавку пару лет назад, но продолжал торговать персидским антиквариатом через разные сайты и был заинтересован в вещах, связанных с Ираном. Он мог не знать, что у матери давно не осталось ничего ценного – такого, что можно выставить на продажу. Наверное, я плохой физиономист: Патрик показался мне искренне недоумевающим.
Впрочем, каким бы плохим физиономистом я ни был, одного взгляда на мать было достаточно, чтобы догадаться, что их с Патриком пора оставить наедине. Это избавляло от бессонной ночи и мести Ханка, так что я взял с матери слово, что она завтра же сменит оба замка, и охотно смылся. Все-таки иногда этот преданный зануда Патрик очень кстати.
Дорога домой сначала шла вдоль пляжей с одинаковыми натренированными и загорелыми телами, затем свернула внутрь материка и стала карабкаться между желтых холмов с рассыпанными здесь и там баснословно дорогими виллами.
Лос-Анджелес – это скопление людей, отказывающееся стать городом. Все просто: любой город – это общность, а Лос-Анджелес создан на идее торжества индивидуума, поэтому он и выглядит как гигантская бесформенная деревня. Эл-Эй ценит деньги, физическое совершенство и талант и умеет щедро награждать тех, кто этим обладает. Но даже здесь люди иногда болеют, и тогда им нужны врачи. Это позволяло мне жить в этом городе так, как я хотел. Да, я любил суетный, тщеславный, опасный и живой Эл-Эй.
По дороге я размышлял над чередой странных взломов. Теперь не было никаких сомнений: кража отцовских писем у матери напрямую связана с исчезновением семейного архива у меня. Если, конечно, это не какой-то мрачный розыгрыш. Но мать не стала бы так странно шутить. Да, кто-то настойчиво ищет наши семейные документы. Работа отца в ЦРУ позволяла предположить, что неизвестные могли заинтересоваться им и его бумагами, но его уже двадцать пять лет не было на свете. Промелькнула мысль, что неплохо было бы посоветоваться с Виктором Андреевичем.
«Питер-турбо» плавно брал повороты. Фары выхватывали цветущие бугенвиллеи и вдовьи ряды кипарисов. Я свернул на свою улицу, миновал подсвеченные архитектурные фантазии соседей: европейский замок, утопающий в зарослях хищных кактусов и доисторических хвощей, за ним неоклассический портал с люстрой под колоннами и подъездной аллеей с пальмами. Под холмом улица делала крутой поворот. Отсюда сквозь кроны сосен было видно небо, отраженное в панорамных окнах моего дома на холме. Возвращаясь, я всегда чувствовал себя так, как, наверное, чувствует себя орел, когда спускается в гнездо на вершине скалы.
Поставил на полную мощность «Стабат Матер» Перголези и вышел с бутылкой Barbera d’Alba на заднюю террасу. Бассейн обрушивал нагретые закатным солнцем воды в расстилающуюся за домом долину. Свиристели и чирикали птицы, от невидимых соседей доносились запахи барбекю и далекий смех. Редкий спокойный вечер. Я скинул одежду, прыгнул в бассейн и постарался забыть обо всех неприятностях. Завтра меня ждет день в больнице, и там их непременно окажется больше, чем хотелось бы.
Первым в операционную ввезли Берни Дженкинса: семьдесят лет, тяжелые травмы, в сознании. В шесть утра фермер полез по приставной лестнице на крышу и упал. Головная травма, но трепанацию черепа я отменил – четкого источника кровоизлияния нет, пока остается только мерить внутричерепное давление.
Вдобавок у Дженкинса были переломаны ребра. Меня насторожили бледность и холодный пот пациента. Померили давление – 80 на 40, пульс 125. Я потребовал УЗИ. Так и есть, кровотечение в брюшной полости. Вскрыл живот, вынул селезенку, зашил. Только выдохнул с облегчением – новая напасть: старик не просыпался. Оставалось послать его на компьютерную томографию головы.
Следующим ввезли мальчика с саркомой. Худенький, лопоухий Томас выглядел младше своих восьми лет. Я как взрослому пожал ему ладонь, представился, пытался шутить, напустил на себя дурацкую профессиональную бодрость. Все, только бы мальчишка не почувствовал мою растерянность: мне операции на детях всегда даются тяжело, а тут еще родители, свидетели Иеговы, наотрез отказались давать разрешение на переливание крови. Хотелось схватить этих людей за грудки, затрясти, заорать: «Вам что, собственного сына не жалко?» По заплаканным лицам, по тому, как они непрестанно молились, я видел, что жалко. Пришлось срочно менять план операции, чтобы по возможности избежать кровотечения. Теперь все пойдет в три раза дольше.
Пока мальчика готовили, я воспользовался короткой передышкой и спустился в кафетерий за чашкой двойного эспрессо. Через минуту ко мне подсел Джахангир Ансари, пластический хирург. О нем я знал только, что он перебрался в Штаты из Тегерана.
– Искандер-джан, случайно слышал ваше интервью. Оказывается, мы с вами некоторым образом земляки.
– Кажется, это интервью сделало меня знаменитым!
– Еще бы! «Радио Фарда» слушают везде, где говорят на фарси, даже в самом Иране. А в Эл-Эй тем более, здесь нас больше ста тысяч.
Я кивнул. Клиника частной практики, в которой я был партнером, находилась в Беверли-Хиллз, здесь каждый третий – выходец из Ирана. Недаром Лос-Анджелес прозвали Тегеранжелесом.
Ансари подмигнул:
– Буду гордиться, что предок моего русского коллеги был доверенным лицом шахиншаха Пехлеви. Эх, будь у меня даже малая часть шахских сокровищ, я бы давно отказался от ночных дежурств!
Даже я краем уха слышал легенды о вывезенных шахской семьей деньгах.
– Джахангир-джан, надежнее всего скрывать иранские миллиарды под личиной рядового трудяги-хирурга.
Нас прервал звонок из полиции: полицейский детектив хотел уточнить список предметов, которые пропали при ограблении. Заодно дежурно заверил, что как только у сыскного отдела появятся новости, они непременно меня обрадуют. Джахангир даже через стол перегнулся, чтобы ни слова не упустить. Блестя черными глазами, он с детским любопытством поинтересовался:
– Вас уже ограбили? Быстро работают!
– Думаете, шахские миллионы искали?
Джахангир согласно зацокал:
– Наверняка. Пропало что-нибудь ценное?
– Как раз нет. Непонятно даже, зачем вломились. Все переворошили, перетрясли, а унесли только личные бумаги из семейного архива.
Иранец потряс воздетыми ладонями:
– Искандер-джан, говорю вам, это иранские дела. Это все из-за этого вашего интервью. Всем известно, что аятоллы преследуют каждого, кого подозревают в том, что он помогает шахской семье скрывать миллиарды. Те самые миллиарды, которые вывез последний шах. Только на днях ограбили виллу Фараджулла, известного адвоката в Беверли-Хиллз, – его семья тоже была связана с семейством Пехлеви.
– Они что, надеялись, что мой матрас набит золотыми динарами?
Джахангир оглянулся на полупустые столики, пригнулся ближе и заговорщицки понизил голос:
– Кто же их знает, что именно им нужно. Вот вы говорите, документы забрали. Что-то ищут. Что-то происходит. Только за последние пару лет случилось несколько подозрительных смертей. Крупный подрядчик Мехди упал с недостроенного небоскреба и разбился насмерть. В автокатастрофе погиб Халили, один из директоров Ситибанка. – Ансари с удовольствием загибал пальцы. – На пляже Эль-Матадор утонул Назариян, адвокат одной важной шишки из Гугла. – Откинулся, довольно блеснул черными глазами, будто теорему Ферма доказал. – Объясните, с какого перепугу старому Назарияну втемяшилось плескаться ночью в океане?
Я не знал. Джахангир тоже не знал, но явно наслаждался атмосферой страшных тайн и неразгаданных преступлений.
– Говорю вам, это все секретные агенты аятолл. О ВЕВАКе, Министерстве разведки и безопасности Ирана, слыхали? Нет? То-то и оно. Это они охотятся за украденными миллиардами. Вы выступили по радио, они тут же вас вычислили и – вуаля!
– Я-то им на что сдался?
Ансари пожал плечами, словно снимая с себя ответственность:
– Кто-то помогал Мохаммеду Пехлеви вывозить эти миллиарды и распределять их по офшорным счетам. Это были преданные шахской семье люди. Они знают, где эти деньги лежат по сей день и как до них добраться. Судя по всему, по мнению секретных иранских служб, вы попали в число этих избранных.
Затарахтел бипер, вызывая меня в операционную. Я с облегчением кивнул Джахангиру и поспешил к лифту. В коридоре наткнулся на каталку с фермером Дженкинсом, его везли в нейрохирургическую реанимацию. Компьютерная томография подтвердила мои подозрения – внутричерепное кровоизлияние и тяжелый отек мозга. Крепкий старик, еще утром пытавшийся заменить черепицу, теперь лежал недвижной глыбой, и его вентилировала машина. Из-под простыни выглядывала заскорузлая от вечной работы ладонь. Эх, Берни, хочется верить, что ты успел вдоволь порыбачить, поохотиться, встретить на своей ферме много радостных восходов и умиротворяющих закатов, потому как домой ты, похоже, уже не вернешься. Что делать, я только врач, не чудотворец.
Вот и с мальчиком все пошло не так гладко, как я надеялся. После операции маленький Том стал белее простыни, сердце колотилось как у зайца, гемоглобин упал до четырех и упорно рос ацидоз. Никуда не денешься, ему требовалось переливание крови.
Мать всхлипывала, отец вжал голову в плечи, но оба упирались:
– Кровь переливать нельзя. Наша религия запрещает.
Я стиснул челюсти, подавил ругательство. Времени на уговоры не оставалось, да я и по опыту знал, что со свидетелями Иеговы это бессмысленно. Сдернул перчатки и тоном, который приберегал специально для таких случаев, приказал:
– Идите домой. Вы устали.
Несчастные переглянулись и покорно засуетились:
– Да, у нас был долгий день. Мы пойдем.
Я только кивнул: времени не было ни секунды. Едва за ними закрылась дверь, я велел интерну связаться с социальным работником. Теперь оставалось ждать, пока суд срочно назначит над ребенком временного опекуна, и тот утвердит постановление врачей, что благополучие пациента требует переливания крови. Только так можно пренебречь запретом родителей, не рискуя нарваться на судебный иск.
Рабочий день наконец-то закончился. Перед уходом я оставил указания дежурному врачу:
– Эндрю, как только будет разрешение, перелейте хотя бы одну пачку эритроцитов.
Вышел, прошел весь коридор, не выдержал, вернулся:
– Знаете, Эндрю, если в течение часа ничего не будет, переливайте без разрешения. Под мою ответственность.
Толкнул стеклянную дверь и шагнул из кондиционированного мертвецкого холода на раскаленную стоянку. Больница отпустила свою жертву до завтра. За порогом озорно шуршали пальмы, беззаботно блистало солнце. Промчался открытый автомобиль с хохочущими парочками, за ним летел шлейф музыки. Здесь люди ничего не знали о страдающих детях и умирающих стариках. Я тоже хотел выкинуть больничный ад из головы.
Чтобы сохранять душевное спокойствие, чтобы не позволить чужим страхам и боли стать моими, я должен забывать о больнице за ее порогом. Женская часть больничного персонала удивлялась, почему я не приударяю за женщинами-коллегами. Только слепой не заметил бы улыбки и взгляды, которые они на меня порой бросали, но я все это игнорировал. Увы, меня не привлекают женщины-врачи и медсестры, я не могу отделаться от ощущения, что от них веет антисептиком и формальдегидом. За дверями госпиталя я предпочитаю превращаться в обычного человека и забывать о сизифовой борьбе медицины со смертью. Мне больше по душе девушки легкомысленные, пышущие здоровьем, веселые и, главное, не ищущие замужества.
Этот принцип я нарушил только единожды. В Гондурасе я приударил за медсестрой. Меня соблазнили не столько прелести Марджери, хотя, им следовало отдать должное, сколько легкомыслие и жизнелюбие Латинской Америки. Мы оба оказались в Гондурасе в составе врачебной миссии. Сидели рядом на старой какамайке, списанной еще из советской авиации. Самолет нес нас из Сан-Педро-Сулы в Ла Сейбу, городок на берегу океана. В Ла Сейбе, перевалочном пункте для нескольких каналов наркотрафика, были красивая гавань и центральная площадь в испанском стиле, отстроенная на деньги Евросоюза, а дальше тянулись трущобы, по которым деловито разъезжали лимузины с хмурыми молодчиками за темными стеклами.
Весь американский медперсонал поселили в гостинице с пышным названием «Гранд Отель Париз». Возможность оценить фигуру медсестры Марджери Пирс представилась в бассейне отеля. Вечером в баре мы вместе распивали местное пиво «Сальва вида». Мэгги заявила, что по-испански это значит «спасательный круг», а я, уже счастливо захмелевший, заявил ей, что мой спасательный круг – это сама Мэгги. Она в самом деле оказалась девицей веселой и общительной. Ее присутствие обещало украсить эту поездку.
Для меня такие врачебные миссии были, наверное, одним из самых важных в жизни. Я ведь выбрал медицину, мечтая стать «врачом без границ», лечить нуждающихся Африки и Латинской Америки. В интернатуре мне довелось побывать с несколькими добровольческими врачебными миссиями в странах третьего мира, и я твердо намеревался сделать эту деятельность основной. А поскольку Гарвард, моя alma mater, готовил нас не только к кромсанию человеческих тел, но прививал своим птенцам научное любопытство, высокие амбиции и ощущение ответственности за все человечество, я воображал, что в свободное от спасения третьего мира время буду заниматься исследованиями и двигать вперед науку.
Но сложилось иначе. Как назло в конце специализации мне предложили работу в престижной и успешной частной практике в Беверли-Хиллз с перспективой партнерства. От такого предложения не отказываются, я тоже не устоял. Хирург не может держать клинику без больницы. Поэтому, чтобы иметь «привилегии», иначе говоря, право оперировать частных больных в хорошем медицинском центре, два дня в неделю я тянул лямку в «Рейгане» при университете Калифорнии. Медицинский центр UCLA имени Рейгана был одним из лучших в мире, так что хоть я и не стал лейб-врачом шаха, профессиональных достижений стыдиться не приходилось.
Но того обстоятельства, что я совершил выбор, руководствуясь материальными соображениями, я стыдился. Свой похожий на корабль дом я впервые увидел на велосипедной прогулке. У дороги торчала табличка «продается», и это гордое, устремленное ввысь строение с первого взгляда меня пленило. Банк охотно дал кредит хирургу с частной практикой, чего не сделал бы для «врача без границ», и я приобрел эту виллу, сам до конца не осознавая, какие возможности дает моя работа. «Тесла» модели Х, электроавтомобиль, угрожающий отправить двигатель внутреннего сгорания в музейные залы – к печатной машинке, зеркальному фотоаппарату и магнитофону, тоже был куплен в кредит. Разумеется, мальчишество, но как удержаться от соблазна почувствовать себя в одном ряду с Сергеем Брином и Илоном Маском. Теперь за все приходилось расплачиваться, а это значит, что жертвам Эболы придется немного подождать.
Гарвард со мной крупно промахнулся, получив всего-навсего еще одного успешного хирурга-плейбоя с частной практикой. Совесть и память о благородном прадеде не давали покоя. Пришлось договориться с совестью, что она простит меня, если в придачу к американцам я буду бесплатно лечить людей в третьем мире.
В Мэгги мне сразу понравилось, что она тоже постоянно участвовала в такого рода поездках. Окончательно же расположили в ее пользу отличные ноги и исключительное чувство юмора: Мэгги заливисто смеялась каждой моей шутке. В этой глухомани даже вечно соперничающие врачи и медсестры не могли не сплотиться. С утра мы все вместе завтракали, потом автобусик доставлял всю команду в больницу, когда-то построенную в этой банановой республике всемогущей корпорацией «Юнайтед Фрут» для работников своих плантаций.
Днем я делал мелкие операции щитовидки, грыжи, разбирался с несложными случаями заячьей губы. Мэгги подбирала слуховые аппараты в клинике ухо-горло-носа. Вечером, после общего ужина, мы оба неизбежно оказывались в баре; неудивительно, что в какой-то момент мы оказались в постели. Легкость, с которой это случилось, я не посмел отнести на счет собственной неотразимости. Для меня это было частью того, что случается в путешествии, и не имеет отношения к повседневной жизни.
В Ла Сейбе нам было прекрасно. Я водил ее гулять по променаду, и это само по себе было захватывающим приключением, потому что для гринго ходить по этому городу с красивой женщиной оказалось рискованно. Все оставшиеся вечера мы провели в барах – сначала в том, где собирались американские экспаты, а потом, когда мне надоели американцы, нашли декадентскую дискотеку. По вечерам в этом вертепе играли какие-то длинноволосые полураздетые типы. Один раз на танцплощадке нас застиг дождь, в другой вечер мне пришлось защищать Мэгги от назойливых приглашений местных парней. Не знаю, чем я упивался больше – атмосферой опасности или собственной ролью защитника.
Мэгги была счастливой, какими бывают все девушки в начале нового романа. Она говорила по-испански, остальные мужчины в миссии и в барах мне слегка завидовали, так что я не сомневался, что мне крупно повезло.
За трудовую неделю мы наградили себя уик-эндом с нырянием. Вся группа погрузилась в самолетик с раздолбанными сиденьями и вылетела на остров Руатан. Такси промчало мимо роскошных многоэтажных гостиниц и высадило нас в крохотном поселке Вест Энд с одной-единственной немощеной улицей и разноцветными фанерными домиками в широколистных зарослях. Я поселился на отшибе, в райски прекрасной оконечности лагуны. Таким, наверное, был Ки Вест во времена Хемингуэя: узкий песчаный спуск к океану по тропке в банановых зарослях, тишина, которую нарушают только крики птиц, одиночество, лопасти вентилятора над кроватью с сетчатым пологом, ночные ныряния.
Но со мной в моем раю оказалась моя Ева. Мэгги поселилась в моем бунгало, это выглядело как само собой разумеющееся. У меня не хватило духу воспротивиться.
С каждым днем она становилась все утомительнее. Мэгги любила болтать, смеяться, слушать громкий рок. Я же предпочитал плавать, нырять, читать и наслаждаться одиночеством, ставшим таким притягательным с тех пор, как оно оказалось недоступным. Нет, я понимал, что бедняжка ни в чем не виновата, и не мог не считаться с ней. Чем меньше удовольствия я получал от ее общества, тем сильнее становилось чувство вины. Поэтому вместо ночных ныряний я безропотно таскался с ней на дискотеку, которую устраивали на огромном помосте в конце длинного пирса, вместе с прочими туристами смотрел в спортбаре трансляции европейского футбола и ужинал в ресторанах с остальной компанией. На ночь я по ее требованию закупоривал все окна и включал кондиционер, хотя предпочел бы слышать во сне звуки тропической ночи.
Посреди залива на двух якорях дрейфовала заброшенная яхта. Мы залезали на палубу по веревочной лестнице и загорали там. К мачте был привязан канат, если как следует раскачаться, можно было, как на тарзанке, спрыгнуть с верхотуры в море. Как-то к яхте подплыли две девушки-англичанки. Я помог им взобраться и с удовольствием болтал с ними, пока не заметил, что Мэгги скисла. Так я догадался, что я «при Мэгги» и другие девушки для меня недоступны. Тогда я окончательно понял, что этот расклад – доступ к одной в обмен на воздержание от всех других – меня не устраивает. Не потому что я такой ненасытный, а потому что хочу быть свободным.
Я честно выполнил все, чего требовала Мэгги, в качестве расплаты за романтическое приключение. Поездка была испорчена, но для меня все заканчивалось в Гондурасе. По прилете в Лос-Анджелес я твердо намеревался вернуться к обычной жизни.
У Мэгги были иные планы. Она сочла, что я поступил с ней непорядочно – использовал и бросил. Она хотела знать почему. Попытка охладить ее пыл рациональными объяснениями оказалась такой же успешной, как попытка охладить кока-колу в морозильнике: Мэгги взорвалась. Для меня она была славной, милой девушкой, одной из многих, и так я это и хотел оставить. Ей же я совершенно ошибочно показался то ли единственным, то ли лучшим из того, что на тот момент имелось, и она хотела, чтобы я стал последним. Меня грызли ощущение вины и злость на самого себя. Ни на том, ни на другом нельзя строить счастливый брак.
С тех пор у меня на работе появилась недоброжелательница, в больнице за мной закрепилась репутация бабника, а сам я поклялся никогда больше не смотреть на женщин-коллег глазами голодного самца. Правда, с тех пор как в операционной появилась хорошенькая врач-интерн из России, Екатерина Соболева, мне все чаще приходилось напоминать себе об этом обещании.