Вы здесь

Давайте помолимся! (сборник). Давайте помолимся!. (Роман-воспоминание) (А. М. Гилязов, 1993)

Давайте помолимся!

(Роман-воспоминание)

Всё, что я видел и пережил, вошло в эту книгу.

Первый год я писал её чернилами – но чернила кончились.

Второй год – слезами, но и слёзы высохли.

Третий год – кровью, но и её не хватило.

Гаяз Исхаки. «Лукман Хаким»1

Первая часть

1

Какую власть всё-таки имеют над нами воспоминания!

Юрий Казаков2

Если начну свой рассказ словами: «Эх-х, нечаянные радости тюрьмы!», не торопись укорять да ругать меня, дорогой читатель, мол, автор-то, похоже, рассудком помутился, и не спеши, пожалуйста, закрывать книгу! Если бы скрытая от многих глаз тюремная жизнь состояла из одних только бед, горестей и печалей, то никто бы оттуда живым не вышел!

В тюремных застенках – в этом тёмном мире, куда отовсюду собирают и заставляют вариться в одном котле преступников всех мастей, всё же выпадают небольшие, не больше кончика мизинца, радостные минутки. Следом за каждым узником в душные и тесные камеры входит Надежда. Ну и что же, что жизнь искалечена и разрублена на «до» и «после», отнять у человека Надежду не может даже самый беспощадный палач. Пока голова на плечах – Надежда жива. У каждой тюрьмы свои законы и традиции, свой цвет и запах, своё меню. Однако во всех тюрьмах у заключённых, при всех их различиях, общие утешения и чаяния: кто-то попал сюда недавно, кто-то не первый год чахнет в неволе, а кто-то и умирает, так и не дождавшись свободы. Из собравшихся в камере судеб, кажущихся на первый взгляд обрывочными и несвязными, складывается непрерывная цепочка Памяти, никогда не бывающая пустой тюрьма, словно каменная чаша, из года в год пополняется надеждами и чаяниями заключённых, они бережно передают их из рук в руки, от одного поколения к другому, стараясь не расплескать ни капли. В самые первые дни пребывания в камере, когда на душе тошно, когда подавлена воля и сломлен дух, тебя начинают знакомить с туманной историей этого заведения. А в конце рассказа добавят: «Архитектора-то этой тюрьмы самого посадили!» «Ага! – радуешься ты, – так и надо этому ироду!» «Да, – говорят твои товарищи, – выродок, придумавший адский погреб, не должен уйти от наказания!» Взявшиеся поведать тебе историю этой тюрьмы заключённые поднимут твоё настроение бессчётными примерами о других арестантах: когда-то верховодивших тюремных начальниках и, конечно же, о незадачливых следователях.

И что удивительно! На второе же утро твоего пребывания в 24-й камере «гостиницы» на Чёрном озере из коридора доносится глухой стук шагов! Деревянная нога! Слышно, как конвоируемый грязно ругает надзирателя! Сокамерники – казанец Нигмат Габитович Халитов и парень из Подберезья Кабир Мухаметшин расплываются в улыбке: «Ба, неужто прокурора загребли?! Только на прошлой неделе ещё ходил с проверкой по камерам».

Позже стало известно: арестовали заместителя прокурора. Такие радостные вести могут пробить насквозь не то что толстые тюремные стены, но и земной шар!

Быстро выйти на свободу из нашей тюрьмы, дурная слава о которой распространилась далеко за пределы Чёрного озера и одно упоминание заставляет содрогаться сотни невинных сердец, пустая затея, истории подобные случаи не известны, в цепочке Памяти такого звена нет. О том, чтобы сбежать, обманув охрану, и думать не смей! Смешно! Недавно оказавшиеся в заключении неопытные арестанты поначалу ещё тешат себя мечтами: «Это ошибка! Меня скоро выпустят!» – Напрасно! Сменив пару камер, вкусив все прелести тюрьмы, на собственной шкуре испытав, как работает российская исправительная система, арестанты быстро избавляются от несбыточных мечтаний. Все светлые надежды, с которыми они входили в мрачные камеры, одна за другой гаснут. В конце концов остаётся единственное – «Амнистия!» – незыблемая надежда всех сидельцев. Приближаются Октябрьские праздники – арестанты полны надежд. Подует весенний ветерок, на носу Первомай и День Победы, – угасшие осенью надежды разгораются с новой силой. Со временем арестант начинает от самого себя прятать чаяния и мечты, успокаивается, становится невозмутимым. Полгода пробарахтавшийся на грани утопления в Чёрном озере зэк – доктор юридических наук, год похлебавшие тюремной баланды – профессоры, а если встретишь среди них того, кто три года продержался на глади озёрной бездны – знай, перед тобой академик! По уровню и скорости приобретения знаний равных школе тюремной нет. Переходящий из одного «класса» в другой, отчётливо понимающий, куда ведут все «науки», заматеревший зэк уже не верит ни в амнистию, ни в хорошие сны, смотрит свысока на набрасывающихся на любой мелкий корм сокамерников, замыкается в себе. Повернувшись спиной к железной двери, он подолгу глядит на заколоченное крепкими досками слепое окно, прозрачное стекло которого со временем стало иссиня-чёрным. Силой воображения он размыкает все замки и сквозь двери и окна устремляется в одному ему известный, бережно хранимый, спрятанный от чужих глаз в глубинах сердца вольный край. На дверь он и не думает оборачиваться в минуты высокого полёта, потому что знает, она открывается лишь для того, чтобы впускать арестованных, и никогда – чтобы выпустить.

«Радости» я сказал. Есть они. Вы, наверное, скажете, что радостью было получить передачу с воли? Да, если принесут немного домашней еды – радуешься. Но как подумаешь, что в тяжёлые советские времена родным и знакомым приходилось обделять себя куском хлеба, чтобы ублажить ненасытную тюремную глотку… то вся радость от передачи гаснет, как свеча на ветру. А времени-то для раздумий в тюрьме предостаточно!.. И всё же… Если никто к тебе не приходит, не скучает по тебе – пропадёшь. Ты даже не жучок, загнанный и застрявший в расщелине каменной стены, ты – нуль, нет тебя, ты – чека, выпавшая из колёсного крепления заезженной, расхлябанной телеги, плетущейся на свалку, оставшийся лежать в непролазных зарослях полыни, мажущий всё и вся дёгтем, разлетевшийся на куски, бесполезный клин.

Нигмат Халитов, среднего роста, коренастый татарин, получает передачи регулярно. И дом его неподалёку от тюрьмы, на улице Чернышевского, по соседству с химическим корпусом нашего университета. Это – первое. Во-вторых, самое главное – Нигмат-ага не политический преступник. Он главный бухгалтер фабрики «Динамо», что на улице Ташаяк. Фабричное начальство, их помощники, помощники помощников, занижая сорта выпускаемой спортивной одежды и сырья, наворовали огромные деньги, но в один из дней эта злокачественная опухоль прорвалась! Теперь и директор фабрики Бибишева, и главный инженер Клейнерман, и последнее звено преступной цепочки, реализовывавший через маленький киоск выведенную из учёта продукцию тихий, покорный, близорукий Исаак Горлицкий оказались здесь. (Чуть позже мы ещё встретимся с Горлицким!) Похоже, что миллионы, прошедшие через руки Халитова, повлияли и на уровень его благосостояния: жена всячески ублажает, тюремная прислуга беспрестанно заботится о здоровье и настроении, из казённого фонда ему перепадает и белый калач, а гречневая каша, щедро сдобренная маслом, дымящиеся оладьи по нескольку раз на дню доставляются в нашу камеру из его дома. Частенько в масляном озерце лежит, бесстыже дразня наши голодные глаза толстыми ляжками, курица! А чай бухгалтер пьёт с шоколадными конфетами в золотистой обёртке, мы такое счастье даже и во снах не надкусывали!

Мне тоже приходят гостинцы. Их мне приносит мой одногруппник и сосед по комнате в университетском общежитии Нил Юзеев3. Расписываясь в графе «Передачу получил», я был изумлён его ответом на вопрос: «Кем вы приходитесь арестованному?» – Нил написал: «Друг». Ах ты боже мой! Надо было ответить: «Знакомый», не знает Нил тюремных тайн. Неведомо ему, что тех, кто пишет «Друг», самих вскоре ждёт тёмная дорожка! Ответил так ответил Нил, святая простота, чистая душа, один из самых искренних парней. Приносимые им две-три буханки чёрного хлеба о-очень кстати. В то время я пристрастился к курению. Достану, бывало, папиросу «Норд», от одной затяжки дым из ушей валит, слёзы полчаса текут. Но такая радость от этой отравы! Когда злобный полковник Катерли, который 22 марта 1950 года, прихватив своих безмозглых понятых, пришёл меня арестовывать, он и Нила заставил поставить подпись в ордере на обыск: больше Нил никаким образом к моему делу не причастен. Спасибо ему, пока я в ясном уме и светлой памяти, поблагодарю его за всё добро, что он для меня сделал! Не верьте тому, кто вздумает из каких-либо соображений очернять Нила! В тяжёлое, полное противоречий и непонимания время, когда вершились наши неокрепшие судьбы, когда мы ещё не понимали всей глубины и всех причин возникающих противостояний, Нил сумел сохранить достоинство, прямоту и искренность суждений. А ведь это очень и очень непросто – говорить, а тем более написать правду, когда две трети населения в той или иной степени связаны с Чёрным озером. Хотел бы я посмотреть на тех задир и забияк, которые пытаются сегодня бить себя в тщедушную грудь: «Мы такие!.. Мы смогли это!», как бы они повели себя в ту смутную, шаткую пору. Не дай Бог, конечно!

Кабир Мухаметшин – деревенский парень, плечистый, несмотря на высокий рост и сухощавость, с лопатообразными руками, достающими почти до колен. узколобый, с плотно сжатым ртом. Я не помню, чтобы он улыбнулся или рассмеялся. Легионер4. Судьбы татарских легионеров складывались одинаково: их за шкирку оттаскивали от межи и, вручив на троих одну винтовку и десять патронов, отправляли на войну, выдав коммунистическое напутствие: «Винтовку возьмёте у убитого товарища». Никто не знает, сколько сгублено татарских душ, сколько солдат-татар, втоптанных в глину, омытых кровью, похоронено от Белого до Чёрного моря. Белы косточки татарские разбросаны по глухим березнякам, по непересыхающим болотам-трясинам. А драгоценные души до сих пор витают где-то между небом и землёй, измождённые и неприкаянные, они так и не услышали заупокойной дуа[1] и слов прощания. «А те из вас, кто останется в живых, позавидуют мёртвым», – сказано в одной книге. О жестокой судьбе выживших военнопленных мы долго хранили полное молчание, боялись. Сейчас многое открылось, стало известно о примерном количестве заключённых, об их судьбах. С российской стороны пять миллионов семьсот тысяч человек оказалось в немецком плену. Это больше, чем численность Советской Армии в июне 1941 года, на момент начала войны! Три миллиона триста тысяч умерло или казнено в плену (Известия. – 1991, 4 апреля). Эти ужасающие цифры по крупицам вывели немецкие военные историки. Мы в этом направлении пока ничего не исследовали, вся информация – под замком. Всё ждём чего-то, кого-то боимся. Каждый пленный – живая душа. У неповторимой судьбы каждого узника есть начало и конец.

Кабир – один из этой многомиллионной армии. Выживший. И вся его вина лишь в том, что он выжил. Деревенский паренёк, татарин, до войны не выезжавший дальше околицы родной деревни, в промежутках между работой окончивший с грехом пополам четыре класса, попадает в плен. Голодный и изнурённый, избитый и подавленный, он лежал и ждал смерти, но кто-то пришёл в их концлагерь, в этот ад на земле, и, собрав военнопленных-татар, на родном языке по-человечески поговорил с ними. Подберезьевский парень с такими же, сломленными тяжёлой лагерной жизнью, солдатами записывается в легион, попадает в Берлин, где работает на конюшне. Кроме этого он ничего, можно сказать, и не знает. Погоняют – идёт, приказывают – останавливается. «Бывало, тяпну немного немецкой водки – шнапса, заткну немецкую пилотку за ремень и иду по Берлину, горланя на всю улицу «Галиябану», – рассказывал Кабир, то ли грустя по тем временам, то ли горько сожалея. А сейчас следователь впился ему в глотку, шнапсом попрекает. Всё, что ему нужно узнать: как и почему Кабир выжил в плену, шпионом какого государства является, с каким заданием заслан в Татарстан?

Пузатый, через слово вспоминающий свою язву желудка Нигмат-ага тюремную баланду почти не ест, иногда только, преодолевая брезгливость и отвращение, проглотит пару ложек. Выскребать дно кастрюли, когда каши вдоволь, а курица жирная, достаётся Кабиру, телосложение у парня богатырское, аппетит завидный. Мне казалось, что после немецких концлагерей и долгого сидения в камере Чёрного озера Кабир превратился в какого-то полудурка, с которым и поговорить-то не о чем. Но однажды он меня удивил… В деревне у него остались родители и жена. Были ли дети, не помню. И деревня-то совсем недалеко, поезда до Казани ходят непрерывно. Но, к сожалению, никто к Кабиру Мухаметшину не приезжает. Меню Чёрного озера простое и скудное: с утра на кончике чайной ложки сахарный песок, кипяток с брошенными для отвода глаз считанными чаинками и пятьсот граммов хлеба. В обед баланда, отвратительно пахнущая лоханкой, на ужин кусочек рыбы размером с детский мизинец. Чего больше в этой рыбе – мяса или соли, сразу и не определишь. В один из дней наш Кабир, приоткрыв свою душу, долго плакал, утирая тыльной стороной ладони безудержные слёзы. И плач-то у него своеобразный: не то проклинает кого Кабир, не то воет, от этого рёва всем стало не по себе! Это испытал и надзиратель, ходивший туда-сюда по коридору, заподозрив неладное, он повернул «волчок», обвёл пристальным взглядом камеру и долго ещё так стоял за нашей дверью. Выяснилось, что, потеряв последнюю надежду, Кабир затосковал по первой жене. Оттого и плакал. В лютый мороз она пошла за водой к колодцу, подходы к которому превратились в ледяную горку. Наполнив вёдра, зашагала, поскользнулась, упала и сильно ударилась об лёд затылком. Там же испустила дух, бедняжка. Теперь у Кабира самое последнее желание, самое заветное: «Все меня забыли, бросили, никому я не нужен… Если Всевышний позволит, если когда-нибудь я выйду отсюда, вернусь домой, прибегу к могиле жены, рухну рядом и умру!»

Признаюсь, тяжело было наблюдать, как страдает и убивается этот угрюмый, недалёкий, в общем-то, человек – легионер Кабир Мухаметшин, как рушатся его надежды, как им овладевает отчаяние. Получив двадцать пять лет лагерей и клеймо шпиона неизвестно какой страны, Кабир распрощался с Чёрным озером и бесследно исчез…

Простите меня за многословность, конечно, многовато я рассказал о двадцать четвёртой камере, где просидел с марта по апрель. Ведь Нигмат-ага и Кабир – два разных мира, два разных опыта, первыми встретили меня в тюрьме, постарались преподать мне первые уроки на новом месте. От Кабира я получил первую информацию о татарском легионе.

Заключённому не дают застаиваться на одном месте, он постоянно в движении, переселяется из одной камеры в другую. Кабира отселили, остались мы вдвоём с Нигмат-ага. Оказывается, он отец двух взрослых дочерей. Одна из них учится в химико-технологическом институте. Теперь, когда мы остались вдвоём, мне хочется ещё сильнее сблизиться с Нигмат-ага, я жду, что этот человек, всю жизнь проработавший в системе МВД, вселит в меня толику надежды, не даст впасть в уныние. Но что может сказать этот несчастный заключённый? Все его слова крутятся вокруг одного: «Вот выйдешь ты в один из дней на свободу, сразу же отдам за тебя свою старшую дочь, самую красивую девушку в мире!» Он рассказывает, а я, наивный дурачок, душа нараспашку, не способный даже на два шага предвидеть ситуацию, развесив уши, верю каждому его слову!.. Нигмат-ага ведёт себя по-свойски, при каждом удобном случае расспрашивает меня о причине моего здесь пребывания, о моих друзьях-приятелях, о наших с ними разговорах и суждениях. После сытного обеда, с масляной кашей и куриным бёдрышком, его каждый день уводят на допрос к следователям.

Однажды возвратился я на рассвете с трудного, муторного допроса, длившегося всю ночь. Пока меня не было, между накрепко приделанными к стене кроватями поставили два табурета и настелили топчан. На голых досках съёжилось неприглядное тело в латанном-перелатанном бешмете. Двери камеры с жутким скрипом открываются, с грохотом закрываются, но тот мужик лежит, не шелохнётся, даже головы не поднимет. Человека в старом бешмете вселили к нам спешно, даже место не успели приготовить. Но он тоже хорош – как можно дрыхнуть в первую же ночь в тюрьме?! Рассвело. Промучившись всю ночь без сна, мы встретили новый день, начавшийся с крика «Подъём!» и лязга дверного «волчка». Молча пили утренний чай. Нигмата Халитова сразу же увели наверх. Как специалиста, державшего в кулаке скрытую от глаз экономику своего предприятия, его часто вызывают на допросы, устраивают очные ставки с главным инженером Клейнерманом и другими причастными к делу. Допросы эти проходят вроде бы безо всяких неприятностей и подвохов, во всяком случае я не помню, чтобы Халитов, попадая «из огня в полымя», кому-то на что-то жаловался. «Молчание – золото, но это не про нас! Покайся, расскажи обо всём, что знаешь, облегчи душу!» – такими словами Нигмат-ага частенько подзуживал и меня, простофилю…

Сразу после того как Халитова увели из камеры, ко мне приблизился оборванец-татарин и полушёпотом сказал: «Ты, парень, остерегайся этого сытого индюка! Его специально к тебе подсадили, чтобы всю подноготную выведать. О-очень подозрительный тип!» «Откуда знаешь?» – спросил я, растяпа, заикаясь от неожиданности. «Мы – политические, идейные. А он человек ЧК… У меня за спиной десять лет тюрем. Оставшихся в живых из тех, кого арестовывали в тридцатых годах, в сорок восьмом снова начали собирать. Эх, сбежать мне надо было, затеряться среди киргизов да казахов, ни одна собака не нашла бы… да здоровье подорвано. В Магадане да Колыме осталось здоровье. Душу всю вынули из меня, под рёбра залезли и сердце в клочья истерзали». Не успел я разузнать, кто он, откуда родом этот татарин, заработавший чахотку за десять лет каторжных работ на лесоповале и в сырых шахтах, сосланный туда по обвинению в подстрекательстве населения против коллективизации. Рассказывая о себе, он зашёлся долгим сильным кашлем, а когда приступ унялся, сидел, крепко стиснув грудь руками. Потом он долго умолял охранника дать ему ковшик кипятка – не дали.

2

Память моя, память, что ты делаешь со мной?!

Виктор Астафьев5

Я не внял советам татарина в потрёпанном бешмете, хотя он, добрая душа, набравшийся жизненной мудрости в перипетиях нелёгкой судьбы, пытался уберечь меня, упрямого барана, от ошибок. Только сегодня, с высоты прожитых лет, понимаю, что он хотел своей мудростью помочь моим бестолковым мозгам. Я уже тогда догадался, что Нигмат-ага неспроста сватает красавицу-дочь за пропащего студента, однако мой язык был неуёмен, вместо того чтобы не болтать лишнего, я резал Халитову правду-матку о несправедливости советской власти, порой преувеличивая свою антипатию к Сталину, мне так хотелось поделиться пережитым в юности, мыслями, накопившимися в душе. Эх, молодо-зелено, никуда не денешься, были просчёты, совершались и ошибки. Я этого никогда и не скрывал. Однако у меня хватает сил и мужества, чтобы найти оправдания своей молодости: хоть я порой и неоправданно близко доверялся окружающим людям, но к оценке глубинных процессов, происходящих в обществе, подходил взвешенно, понимал их правильно, трезвый разум предпочитал эмоциям!

Итак, снова начали сажать заключённых, получивших первые сроки в тридцатые-сороковые годы. Мужик в потрёпанном бешмете знал об этом, ещё живя на воле. Значит, они – бывшие политзаключённые, не прятались всё время по норам, делились друг с другом новостями, обсуждали очередную несправедливую инициативу властей. Путешествуя из камеры в камеру, я начал понимать тюремную жизнь, научился распознавать людей и распределять по группам. Самая многочисленная группа арестантов Чёрного озера – легионеры. Ага, – ворохнулась мысль в начинавшем проясняться сознании, – легионеры сидят за совершённые в годы войны преступления. Но почему-то их начали сажать не сразу после окончания войны, а в конце сороковых – начале пятидесятых годов. Даже вернувшихся в сорок третьем году привлекли только в пятидесятом! Почему так произошло? Почему легионеров начали сажать только в сорок восьмом? Что изменилось в политике государства в сорок восьмом году?

Из заключённых, взятых под стражу вторично, наиболее сильное влияние на меня оказал инженер Кулешов. За давностью лет его имя-отчество позабылось. Чему здесь удивляться, ведь прошло более сорока лет! Кулешов вошёл к нам в камеру с невозмутимым видом, с маленьким мешочком в руках, словно отпускник, отправившийся в гости к бабушке. Терпеливо дождался, пока за ним громыхнёт дверь, и только после этого, отвесив поклон, поздоровался. Я принял его за человека, давно мотающего срок, пережившего первую волну арестов, однако его, как оказалось, арестовали совсем недавно. Хотя он действительно имел срок за плечами! В этом человеке, уже пережившем один раз тюремный ад, меня восхитили спокойствие, достоинство, раскованность, зрелость и самоуважение. Заключённого под стражу Кулешова в годы войны вернули работать по специальности на крупный военный завод. «На заводе у меня был персональный конвоир, вооружённый солдат». У русских, бывает, встречается благородный тип мужчин богатырской внешности, принадлежащих к древнему знатному роду! У них величественная стать, гордая осанка, высокий лоб, чуть выступающий, словно отлитый из металла, крепкий подбородок, ровные, твёрдые как камень зубы. Движения их неторопливы, полны внутреннего достоинства. А Кулешов вдобавок к профессии инженера-химика ещё и большой знаток и любитель литературы и искусства, деликатный, образованный и воспитанный человек! «На Колыме и в Магадане очень много заключённых погибло от непосильных условий. Я с первого дня ареста боролся за выживание. Если попадёшь к ворам и бандитам, не имей с ними ничего общего… Говоришь, ничего не умеешь делать? И профессии у тебя нет. Это плохо, конечно. Но отчаиваться не следует! Гордо объяви, что у тебя есть профессия – каменщик! Ты же студент! Подключи свою смекалку». Когда я спросил: «Какой способ вы нашли, чтобы выжить?», Кулешов рассмеялся. «Гюго с Бальзаком6 спасли меня, – ответил он. – Я смолоду занимался в самодеятельном театре. Сначала работал суфлёром. Сорок три пьесы наизусть знаю! У воров есть странная особенность, они любят, когда им книги вслух читают или пересказывают по памяти. Вот я и взялся им каждый вечер романы «читать»! На самом интересном месте останавливаюсь, как Шахерезада7, на следующий вечер опять продолжаю. Кого-то по этапу уводят, на их место других селят. А я знай себе мелю языком. Если истории кончаются, свои придумываю!» Кулешов, рассказав без утайки, с какими трудностями предстоит мне столкнуться впереди, стал обучать меня профессии каменщика с помощью хлебных остатков. Не спеша, с толком и расстановкой он показывал, как соединять кирпичи в кладке, как класть раствор, как поднимать углы.

Я спросил у этого мудрого и великодушного человека: «Почему опять начали арестовывать тех, кто прежде уже отбыл один срок?» Впервые на моих глазах инженер смешался, чему я был немало удивлён. Сегодняшним умом понимаю, нельзя было так в лоб спрашивать, но моё любопытство тогда было безграничным. «Почему за одно и то же преступление пытаются дважды наказать?» – несколько сгладил я, любопытный, но потихоньку начинающий усваивать тюремные уроки простофиля, прямой вопрос… Ничего не ответил мне инженер, но однажды, предчувствуя скорое расставание, крепко пожал мне руку и сказал: «Тут есть какая-то причина, студент! Должен быть во всём этом какой-то глубинный смысл!» При мне Кулешова ни разу не вызывали на верхний этаж. Хотя и он, и я надеялись, что там, наверху, для нас что-нибудь да прояснилось бы.

Ладно, отбросив эмоции, предположим: у советской власти был некий резон держать Кулешова в тюрьме… Он посвящён в военные тайны, здоров, относительно молод, короче говоря, ещё поживёт. Но зачем подвергать такой участи казанца Анатолия Рязанова – сморщенного, больного, жалкого заморыша, десять лет носом рывшего мёрзлый архангельский грунт?.. Один на тысячу зэков, выживший на жуткой каторге вдовец. Отец двух дочерей. Поставь его как взрослого мужчину на весы, замучаешься гири подбирать! Он весь в пригоршню поместится. Взгляд потухший. Разденется в бане – можно строение скелета изучать… Заикается, с жидкой козлиной бородкой, по возвращении из ссылки он долго обивал пороги родного комбината «Спартак»8, прежде чем его взяли на работу. Смиренного из смиренных, страдальца из страдальцев, саму святость!.. А теперь вот опять этого русского с размаху бросили в водоворот Чёрного озера! У него даже сил не осталось оплакивать безвременно ушедшую на тот свет жену, по которой сильно тоскует. Многое не успел он сказать ей, когда жива была… Гляжу-смотрю я на него, а в голове сплошное недоумение, в то время я ещё очень многого не понимал!.. Рязанова тоже не таскают на допросы к следователям, значит, приговор ему был вынесен ещё до ареста… Что ещё хочу сказать, Анатолий и в этот раз сумел вернуться из ада. Упиваясь долгожданной свободой, я бродил по улицам и переулкам Казани и несколько раз встретил Рязанова. Дважды побывавший в дьявольских силках старик ещё сильнее сдал, ходил, опираясь на палочку, а потом надолго исчез. Встретившись с ним снова, я не узнал Рязанова… Один глаз удалён, второй вперился в меня. Похоже, что узнал меня Анатолий. Дыхание хриплое, неровное. Сдерживая кашель, он спросил: «Как тебя зовут-то, подскажи, запамятовал я?» Небритый, мотня штанов сползла чуть ли не до колен, шея болезненно искривлена… О Тенгри, – прошептал я про себя, – зачем же ты так жестоко наказываешь детей своих, зачем калечишь их в тюрьмах и на каторгах?.. Больше я Рязанова не встречал…

Хочу помянуть добрым словом ещё одного казанца, вернувшегося из «хаджа». Фамилия у него была Авдеев. Пятидесятилетний мужчина казался мне тогда очень старым. Может, Авдееву и пятидесяти не исполнилось, в тюремной камере очень трудно точно угадать возраст человека. Работавший вдали от бурных событий, в медицинской лаборатории в Харбине, Авдеев вернулся раздобрев, отрастив брюхо. Натерпевшийся в тюрьме немало издевательств из-за своей комплекции репатриант[2] на момент нашего знакомства представлял жалкое зрелище. От его пуза не осталось и следа, брюки, с которых по тюремным порядкам были срезаны пуговицы, не держались на поясе, постоянно сползали. Левая рука Авдеева, словно приклеенная к поясу, поддерживала штаны. Меня этот человек поразил своей искренней верой и несгибаемой набожностью. Ничего не расстраивало Авдеева, ни тюрьма с её теснотой, ни скудное питание. Этот немало повидавший на своём веку человек переживал лишь из-за того, что не может как следует молиться! Вдобавок с него сорвали нательный серебряный крестик. Авдеев, выбрав на тюремной стене место почище, выцарапывает крест, незаметный взгляду иблиса-надзирателя. А его нагрудный крест всякому виден! Каждое утро он «обновляет» заточенной спичкой процарапанный на коже символ. «Чистое место в тюрьме искать, только в грех себя ввергать. По всем углам или кровь, или слёзы набрызганы!» – пытаются вразумлять Авдеева сокамерники, но их слова он оставляет без внимания. А те, сверху, тоже знают про выцарапанный на груди крест, время от времени вызывают Авдеева, чтобы поиздеваться. Соберутся с десяток жеребчиков и, тыча в «татуировку», наперебой ржут. Авдеев молча сносил хохот и насмешки, но его веру в милосердие и справедливость Сына Божиего ничто не могло сломить. Авдеев тоже благополучно вернулся в Казань, мы частенько встречались с ним во время прогулок, подолгу разговаривали. Со временем и он куда-то пропал. Как же он сумел выдержать все издевательства и посягательства на святое, бедняжка!

Среди заключённых Чёрного озера обнаружилась ещё одна группа. Счастливо избежавших кровавых когтей революции эмигрантов-россиян, осевших, пустивших корни на чужой земле, обзаведшихся потомством, – именно в сорок восьмом стали арестовывать и сажать в тюрьмы. Я продолжаю уже с высоты прожитых лет задаваться вопросом: что за зловещий год это был, сорок восьмой? Почему мы до сих пор не можем узнать и дать оценку кошмарным тайнам этого года?!

Легионеры, легионеры, татарские легионеры… Я поначалу думал, что в тюрьму попадают только те военнопленные, которые поддались на немецкие уговоры, стали легионерами. Но позже, соседствуя со многими бывшими солдатами, слушая рассказы об их непростых судьбах, я начал понимать, что среди арестованных много обычных красноармейцев, волею судьбы оказавшихся в немецком плену. Сейчас таких «преступников» можно встретить во всех камерах. Они томятся в застенках Чёрного озера без суда и следствия по два года и более. Ну да, побывали в плену, но родину не предавали, это не раз доказано на различных фильтрационных пунктах, когда их личные дела многократно просеивали через грубое и тонкое сито проверки. Если хотя бы одна неделя из жизни в плену оказывалась «непрозрачной», то их тут же отделяли до окончания войны от остальных и передавали в комендатуру! Главная их вина – остались в живых! Сейчас, собрав вместе военнопленных и легионеров, маринуют их в надежде, что рано или поздно обнаружатся какие-нибудь подозрительные факты. Я встретил в камере одного татарина: седовласый, высоколобый, интеллигентного вида. Если не ошибаюсь, он был откуда-то из-под Мензелинска. Дважды неудачно бежал из фашистских лагерей. На третий раз смог уйти от погони и добраться до французских партизан! Сражался против фашистов. После открытия второго фронта англичане забрали его с собой. Имея тысячу возможностей остаться в Англии, преданный своей родине татарин, тоскующий по ней, возвращается в Татарстан… Героическая личность, но всё равно не избежал ареста! Никакой вины на нём нет, казалось бы, но на Чёрном озере считают иначе: «Среди пленных не может быть невиновных, нужно только найти эту вину!» Именно такая директива спущена им сверху… Год сидит человек, два, под конец третьего года он ломается: «Подпишу любую бумагу!» После этого на него вешают всевозможные ложные обвинения. Получив положенный «совершённым» преступлениям «четвертак», он покидает Чёрное озеро. Другого выхода у него нет!..

На Чёрном озере есть камеры и на шесть человек. На третьем этаже. Одновременно со мной там находилось трое легионеров. Один из них, худой, высокий кряшен по фамилии Константинов, заставил меня заново погрузиться в раздумья…

3

Что творится в этом мире, шырк да шырк – скрежещут зубы!

Татарское изречение

Что видел в жизни, что знает о жизни этот легионер! Его держат в такой тюрьме, из которой даже муха не сможет вылететь. Запретили общение с людьми извне! Кроме сокамерников, он ни с кем больше не может поговорить, бедолага!.. Неужели это такой жестокий, отчаянный человек, которого нужно держать под постоянным присмотром за семью замками?.. Малограмотный, похоже, что и в школе-то не учился, он же подпишет всё, что предъявит ему следователь. Огромные, как деревянные лопаты, ладони с толстыми негнущимися пальцами не приспособлены держать карандаш, не то что писать, а фамилия длинная… Кряшен никак не может уместить в строке свою подпись «Константинов», буквы-то у него получаются крупные, чуть ли не с лошадиную голову. А подписать нужно каждую страницу протокола. И следователь щедр на слова, из кожи вон лезет, чтобы навесить на легионера тысячу обвинений, он мечтает сделать из него крупного преступника, а себя выдать за следователя, равного которому нет на свете! Вялотекущий вначале допрос заканчивается бурным скандалом. От вида Константинова с карандашом в руке следователь приходит в ярость, теряет над собой контроль!.. Он торопит заключённого, вынуждая того нервничать, и даже бьёт его по физиономии!.. Но фамилия всё равно не помещается на листе… Вернувшись в камеру, бедняжка солдат перед сном пытается пальцем по воздуху выводить свою фамилию. Она и на потолке камеры умещается, и на двери, но на бумаге протокола – ни в какую…

Легионеры, легионеры, татарские легионеры… До сих пор нет единого взвешенного взгляда о татарах, чьи судьбы Вторая мировая война собрала воедино. Все известные нам суждения на поверку оказались вздором, ничего, кроме усмешек, не вызывающим. Мы привыкли освещать некоторые события татарской истории, даже мирового значения, с позиций, выгодных большевикам. Несправедливо поголовно обвинять в предательстве и измене татарских солдат, воевавших против фашистов в Италии, штурмовавших Атлантический вал9, во Франции, соединившись с маки10, мстивших немцам. Вопиюще несправедливо! Большинство из виденных мной легионеров – сельские мужики, малограмотные крестьяне, до войны не выходившие дальше околицы родного аула, затюканные и запуганные властью люди. При первой возможности срывались они с тёплых заграничных мест и, не задумываясь о последствиях, бежали домой, спотыкаясь и падая. Свято веря в человечность советской власти. Были, наверное, в лагерях и те, кто пытался очернить советскую власть, раскрыть глаза на преступления против собственного народа в тридцатых годах, особенно, в тридцать седьмом. А кто-то своим умом дошёл до истины. Короче говоря, те легионеры, которые имели представление о звериной сущности советской власти, домой не вернулись, ясно понимая, что их ждёт на родной земле. Яркий пример тому – тюремные камеры Чёрного озера, набитые бывшими военнопленными и легионерами! В какой только грязи не изваляли некоторые наши писатели Шафи Алмаса, оставившего глубокий след в истории войны! Зато прошедший через все круги ада в немецком плену, но не изменивший своим принципам, воинской клятве, чести Анас Галиев коротко, но ёмко сказал: «Знали бы вы, скольких пленённых татарских парней спас Шафи Алмас!» Нет, мы не в силах взглянуть на легионерское движение в таком ракурсе, смелости не хватает, мы до сих пор не в состоянии избавиться от тяжёлых подков, прибитых большевиками, и высвободить шею от коммунистического хомута…

Его закинули к нам в камеру летом, в самый разгар жатвы. По неписанным законам Чёрного озера – ночью. А у меня как раз была жаркая бессонная пора – ночные кошки-мышки со следователем! Татарина из Заказанья, который был родом из-под Арска, арестовали прямо в поле, когда он занимался перевозкой снопов. Все последующие дни он мучительно очищал свою худую одежду, рубаху с протёртыми до дыр локтями, штаны с залатанными коленками, от острых колючек. Светлая, формой похожая на дыню голова его резко контрастировала с живыми тёмно-карими глазами. Когда они начинали оживлённо озираться вокруг, то делали хозяина похожим на плохо прирученного к рукам полудикого зверька. Из-за лысины и живых глаз я принял его за образованного, умного человека. А на деле оказалось, он не то что писать, читать не умел. Во время наших недолгих тюремных разговоров я не помню, чтобы он был чем-то опечален или взволнован. Как говорится, день прошёл – и ладно. В голос, может, и не смеялся этот татарин, но в уголках губ озорные складки появлялись! Перед самым арестом он в гружёную снопами телегу посадил попутный груз – соседскую вдовушку. А женщина та – высший сорт, спелая малина, ни больше ни меньше!.. По дороге из плохо застёгнутой «норки» штанов вывалилось мужское достоинство. «Ну, ну, не прячь такую красоту!» – сказала вдовушка и, взяв сокровище в руки, тут же нашла ему более укромное место. «Из-за этого меня арестовали, что ли?» – недоумевал татарин. А когда узнал, что его взяли из-за участия в легионерском движении, он, вспомнив прошлые фильтрации, сказал: «Тьфу, опять мне старые грехи шьют! Ладно, пару недель продержат и выгонят пинками!» Россию, пол-Европы проползший на брюхе, но при этом абсолютно ничего не кумекающий ни в истории, ни в географии невежда-татарин в этот раз крупно ошибся! Как я уже говорил, он по-русски и двух слов связать не мог. Сколько мы ни старались научить его правильно говорить «конвоир», он обращался к охраннику «комбайн». Узнавший на войне пару-тройку терминов, он вместо «следователь» говорил «истребитель», и ничего с ним нельзя было поделать, язык его «рихтовке» не поддавался. Всей одежды на нём – рубаха и тонкие штаны, ни трусов, ни майки у бедолаги отродясь не было. Подошла очередь нашей камере идти в баню. На Чёрном озере за чистотой следили зорко, поэтому все дружно, без возражений собрались и отправились на помывку. Всем выдали по кусочку мыла размером со спичечный коробок. После бани поджарое, почти дочерна прокопчённое солнцем и ветрами тело «грозы» вдовушек заказанской стороны облачилось в рубаху и штаны из грубой бязи. На тюремных продскладах закончилась картошка, перебои с поставками овощей, вместо них в суп кладут крупу, и на обед перепадает весьма густая и сытная баланда. Тем арестантам, кто на допросах ведёт себя послушно, подписывает всё, что прикажут, достаётся «премия». С некоторых пор и нашему лысому тоже стали выдавать двойную пайку. За обе щеки уплетает крестьянский сын полную чашку баланды! Ни разу в жизни не наедавшееся досыта, хлебнувшее лиха и на фронте, и в плену, денно-нощно надрывавшееся на колхозных работах дитя природы за короткий срок в камере отъелось на тюремной баланде, округлилось и, поглаживая через белую рубаху прорезавшийся животик, однажды заявило: «Я готов и десять лет тут сидеть, лишь бы не прогнали!» Вот уж воистину, если нет ума у человека, свой взаймы не дашь.

Может, напрасно Кабир Мухаметшин возмущался, мол, «гостинцы ему не приносят»? Разве не показал нам лысый татарин уровень жизни крестьян в середине пятидесятых годов, которые, между прочим, регулярно собирали урожай, а не бездельничали?! Какие ещё аргументы нужно добавить к желанию крестьянина добровольно остаться в тюрьме, чтобы не помереть с голоду?!

Позже нам стало известно: дело этого бесхитростного дитя природы, преданного сына Земли – татарского крестьянина рассматривали в трибунале, и советские офицеры, золотые погоны которых украшены крупными большевистскими звёздами, неусыпно стоящие на страже советской законности, вынесли приговор: «Английский, французский, бельгийский шпион, своей деятельностью подрывавший устои советской власти, приговаривается к лишению свободы сроком на 25 лет с отбыванием в колонии строгого режима, с последующей ссылкой и лишением гражданских прав сроком на 5 лет». Неудивительно, что такой спрос на работу в органах правосудия. Следователю – денежное вознаграждение, увеличение пайка, его авторитет неуклонно растёт…

История Чёрного озера тех лет укрыта непроницаемым чёрным занавесом. «Колымские рассказы» уважаемого Ибрагима Салахова11 частично позволяют нам заглянуть за этот полог. Какие только наказания не применяли в тридцатые годы!

Мне двадцать два года! Возраст, когда уже способен глубоко вникнуть и оценить любую новость, любое событие! Каждый человек – ценная загадка!.. Но почему-то интереснее изучать людей, распределив их на группы. Почему так произошло? В чём вина представителей той или иной группы? Легионеры, повторно арестованные, репатрианты, студенческая молодёжь. А есть одиночки, которых нельзя причислить ни к одной из групп! Санько. Украинец. В солдатской форме. Влажные губы, густые широкие брови. Разговаривает несколько манерно, любит играть словами. Этот парень безо всякого злого умысла зашёл в красный уголок воинской части и, увидев на обложке одного из журналов фотографию Ким Ир Сена12, крикнул: «А корейский вождь-то на обезьяну похож!» Трибунал проявил снисходительность: вместо обычного «четвертака» «осчастливил» Санько «червонцем»…

В 36-й камере, где обычно томились шесть или семь человек, я прохлаждался довольно-таки долго. Однажды в дверь камеры втолкнули плотного, округлого, похожего на пчелиный рой, сбившийся зимой в клубок, с огромными, пудовыми кулаками, с чугунной шеей и густо заросшей физиономией человека. Другие, оказавшись по эту сторону двери, робеют и теряются. Потому что для арестанта дверь – самый страшный и непредсказуемый элемент интерьера: кто знает, что ждёт за ней?! А этот… можно подумать, на парад вышел. Грудь колесом, голова гордо вскинута, кулаки сжаты. Странным был этот Шамраев!.. Пайку хлеба разламывал пополам и уничтожал за два укуса. И хотя еды давали – кот наплакал, но Шамраев и такую порцию поглощал с фырканьем, разбрызгивая слюну, кряхтя, чихая и по-обезьяньи почёсываясь. Прикурив папиросу, «убивал» её за две затяжки. Шамраев был не из наших краёв, живущие рядом с татарами русские более или менее привыкали к местным порядкам, а этому нет никакого дела до остальных – здесь он хозяин! Как начнёт рассказывать скабрезные анекдоты или случаи из личных амурных похождений, да во всех подробностях, хоть ложись и умирай со стыда! Он ни разу не рассказывал о том, кто он, откуда, за что попал сюда. А когда не рассказывают, ещё больше хочется узнать. Чувствуя повышенный интерес к себе, заключённый ещё сильнее замыкается – это неписаный закон тюрьмы. Когда Шамраев появился в нашей камере, я был уже достаточно опытным арестантом! Мы так ничего и не узнали бы о нём, если бы в один из дней к нам не подселили ещё одного арестованного. А незадолго до этого Шамраев придумал одну затею. «Сейчас обязательно кого-нибудь приведут. Как только загрохочет дверной засов, мы все прикинемся дурачками. Новичок войдёт – мы молчим, пялимся в потолок и будто ничего не замечаем!» Застучали засовы, загрохотала открываемая дверь, в камеру ввели тихого, бледного, жалкого с виду еврея. Мы – пошедшие на поводу у Шамраева тупоголовые бараны – высунув языки, равнодушно смотрим в потолок. А Шамраев, забыв про им же придуманный уговор, молнией метнулся к еврею. «Аха! Жид! Это хорошо! Была бы моя воля, я бы всех жидов по тюрьмам рассовал!» Вошедший, шумно хлопая белёсыми ресницами, замер, удивлённо взирая то на воинственно настроенного Шамраева, то на нас, с ослиным упрямством корчащих из себя полудурков. Кто-то, быстро опомнившись, поздоровался с иудеем и начал беседу… Хоть мы и исправили свою ошибку, быстро приняв Исаака Горлицкого в коллектив, но Шамраев всё равно долго бурчал вполголоса в своём углу, как преждевременно разбуженный от спячки медведь. Теперь мы понимали, кто он: этими несколькими грубыми словами он выдал в себе или полицая, или жандарма. Наверняка этот злыдень, сбежав от наказания в Татарстан, отлёживался где-нибудь на тёплой печи.

Исаак Горлицкий тоже живым и невредимым вернулся в Казань. Продолжил заниматься своим делом: продавал в киоске всякую необходимую в быту мелочёвку, газеты и журналы. Не скажу, что мы с ним часто виделись, но время от времени пересекались. Исаак был справедливым и послушным, всегда стремящимся сделать добро человеком. При каждой встрече он вспоминал Шамраева, никак не мог забыть унижения, которые нанёс ему этот ублюдок в первый же день.

Никогда не забываются люди, обогатившие тебя какой-нибудь чертой. И ведь не говоришь себе: «А возьму-ка я за образец для подражания вот это его качество!» Наоборот, всё происходит незаметно, твой ум, твой дух сами по себе вбирают лучшие качества окружающих. Каждое новое знакомство, каждая беседа сродни находке драгоценного клада.

Когда о мужчине говорят «красивый человек!», на какие качества делают акцент?.. Больше сорока лет прошло, а его образ как сегодня перед глазами! Если помыслы твои чисты, разум не замутнён, дух не сломлен, то и в тюрьме Чёрного озера можно сохранить красоту! Тоска давит человека, крошит и перемалывает, человек теряет волю и продолжает мельчать, потихоньку превращаясь в пресмыкающегося, земляного червя. Видимо, в этом и состоит главная функция тюрьмы! Чуть позже я приведу некоторые примеры, свидетельствующие о верности данной мысли. Уже на Чёрном озере встречались люди, потерявшие надежду, махнувшие рукой на весь мир и на своё будущее. Среди потрёпанных, месяцами не вдыхавших свежего воздуха и не видевших солнечного света людей, больше похожих на подземных гадов, чем на разумных существ, он выделялся гордой статью, чистотой и опрятностью одежды. А ведь он, как мне известно, не вчера попал в тюрьму, сидит уже три-четыре месяца! Я не смогу объяснить, как ему удавалось сохранять себя, створки его души всегда были наглухо закрыты, но в каждой клеточке его тела чувствовались уверенность в себе, неуязвимость, сила. Он никогда не спешил, все движения его были размеренны и заранее просчитаны. Держал ли он в руках кружку с кипятком, черпал ли ложкой баланду, вытирал ли тщательно рот после еды белоснежным платком – всё это было изящно и естественно. Как умудрялся он сохранять чистоту платка? Не знаю. Не могу сказать. Шамраев тоже был загадочный, но его тайна была обёрнута в грубость и животную дикость, бессердечие и изуверство. Молчаливая загадочность этого человека также была зловеща и нагоняла страх, но вместе с тем была в ней и какая-то притягательность. Взгляд его был зловещ или манера стоять посреди камеры неприступной скалой, но если с палачом Шамраевым я согласился бы остаться в камере с глазу на глаз, то с этим человеком – испугался бы. Хорошо, что нас шестеро было! Этот человек ни с кем не разговаривал, наши беседы не поддерживал. Если, перехватив его взгляд, попробуешь завязать разговор, он краешком глаз холодно улыбнётся и постучит пальцем по уху, мол, «не слышу». Наблюдая за ним, я по некоторым признакам понял, что он прекрасно слышит, но не хочет с кем-либо из нас разговаривать. Фамилия этого странного человека была Аюкин. Фамилию-то не спрячешь, и изменить её проблемно, потому как конвой, войдя в камеру, первым делом ткнёт кулаком в грудь и спросит: «Фамилия?» И так он поступит с каждым арестантом. И лишь потом уведёт того, за кем пришёл. Аюкин так Аюкин. Не татарин, факт. Загадочного, подозрительного, но при этом красивого мужчину недолго держали в 36-й камере. Вскоре мы прослышали о том, что Аюкин в оккупированном немцами Пятигорске был начальником жандармерии. Вот так вот, в тюрьме, если очень захотят, любую тайну раскроют! Жандарм… Кровь стынет в жилах. Не одни только шамраевы зло на земле множат, но и такие вот щёголи-аюкины, молчаливые исподтишочники, любят кровушки людской попить. Внешность зачастую обманчива… Пока ты любуешься красотой, крышечка-то котла р-раз и захлопнулась… и ты в мгновенье ока стал желанным лакомством для изуверов!

Тюрьма – это гнездо «живых» вестей, сюда они слетаются, отсюда же и вылетают в мир. Заключённых непрерывно перегоняют из одной камеры в другую. После обысков, которые устраиваются раз в пять-шесть дней, мала вероятность оказаться в камере, где ты сидел ранее. Надзиратели так наловчились, что от их зоркого глаза не ускользнёт ни одна чёрточка, будь она даже размером с комариное бёдрышко, нацарапанная на стене, ни одно крошечное, размером не больше чечевичного зёрнышка, пятно на полу. Они буквально облизывают камеру сверху донизу. В прочитанных мной книгах сказано, что тюремные стены – это настоящий архив, в котором хранятся стихи, завещания, наставления и прочее. На Чёрном озере подобное абсолютно невозможно. Личный обыск проходит с невиданным унижением, тщательно ворошат волосы, приказывают то сесть на корточки, то встать на колени. Оголив твой зад, раздвигают ягодицы и что-то ищут в этих тёмных глубинах. Муса Джалиль13 испытал все тяготы немецкого плена, был узником суровых тюрем Моабит и Шпандау. Если бы Муса сидел на Чёрном озере, мы его последних стихов ни за что бы не нашли. Немецкие тюремщики по сравнению с нашими кажутся детьми, учениками, не правда ли? Надзиратели точно знают, что в камерах нет никакого криминала, они его и не находят. Главная цель шмонов – унизить заключённых, сломить дух. Если услышите, что кто-то хвастается, мол, перестукивался через стену камеры Чёрного озера морзянкой, не верьте! Это ложь! Чёрное озеро – огромная трёхэтажная тюрьма. Она словно плывущий в кромешной тьме чёрный корабль, там любой шорох за версту слышен, попробуй-ка постучи! И не заметишь, как окажешься в сыром, холодном карцере, кишащем мокрицами!..

Ради чего, из каких коварных соображений беспрестанно переселяют арестантов из одной камеры в другую? С высоты прожитых лет я так представляю себе этот процесс: в конце недели собираются три-четыре следователя и раскидывают в несколько кучек бумажки с именами арестантов подобно тому, как раздают колоду карт. Затем совещаются: кого с кем им наиболее выгодно посадить? Тюремщики давно освоили феномен «психологическая совместимость». Раньше я слышал о том, что следователи частенько спускаются в тюремный коридор и, прильнув к волчку, наблюдают за поведением, вслушиваются в разговоры предоставленных самим себе арестантов, изучают их повадки и делают заключёния о том или ином человеке – так оно и было, оказывается. Арестант – это, в общем-то, запертый в клетку зверь. Заключение каждый переживает по-своему. Некоторые замыкаются, а кто-то даже в отсутствие темы всё равно болтает, лишь бы убить время. Кто-то пытается вспомнить забытые, на воле казавшиеся ненужными молитвы, чтобы у давно умерших родителей, у друзей и родственников вымолить прощение. В заключении у всех смягчается характер, многие начинают осуждать себя за свершённые злодеяния… Правда, совсем обмякших тоже не любят, стараются держать таких на удалении. В камере вынуждены тесно сосуществовать люди с различными характерами и привычками. Следователи стараются посадить вместе людей, абсолютно не подходящих друг другу. Чтобы арестанту не только на допросах было беспокойно, но и в камере! Тогда арестант быстрее сломается, начнёт подчиняться. Совместимость космонавтов изучают сотни учёных в специальных институтах. Если несовместимы – беда! Пытка!

В арсенале тюремщиков Чёрного озера огромное количество способов усмирения строптивых арестантов! Попробуй потягайся с ними!.. Запретят передачи-гостинцы. Подселят в камеру «отборный» человеческий сброд: мелочных, наглых, буйных, обжор, дураков и придурков всех мастей, людей без стыда и совести. Один воняет так, что нутро выворачивает от этого смрада. Другой храпит на всю тюрьму, задыхается, вскакивает посреди ночи и, выпучив ошалелые глаза, начинает теребить тебя, кусать. У третьего хронический сквозняк в пятой точке… «надует» так, что хоть вешайся, вонь на зубы липнет. Четвёртый папиросину «поедает» быстрее, чем макаронину.

Кстати, о куреве… В 36-й камере мы, как правило, сидим впятером-вшестером. Большей частью – легионеры, деревенские кренделя. Никому из них передачи не носят. Курево – дефицит! В один из дней от запасов табака остаются жалкие крохи. Колумбов нет14, из Америки табак не привезёшь! А табак… верный спутник солдат и арестантов! Не то что сигарета, окурок ходит в чине генерала. Русские уважительно величают его: «чинарик». Окурок пускают по кругу. Чтобы не жгло пальцы, мастерят мундштук, один на всех. Крошат пустой спичечный коробок, щепки смешивают с бумагой, используя вместо клея намятый хлебный мякиш, лепят некое подобие мундштука. Кому первому затягиваться, кидают жребий. Счастливчик делает глубокий затяг и выдыхает дым в рот вставшему в очередь соседу. Путешествуя из одного рта в другой, дым ослабевает, и до последнего в очереди доходит один запах. Так вот маленький окурок приносит в камеру большое счастье. Очередь не нарушается. Если попытаешься влезть без очереди – считай, что ты труп, за курево и глотку запросто могут перегрызть. Не дай бог, конечно. Наконец, выкурены последние крошки, в камере воцаряется тишина и уходить она, похоже, не собирается. Оставшиеся без курева семь мужиков – попавшие в западню семь львов, семь трёхглавых драконов! От табака не осталось и крошки, все карманы перерыты, углы тумбочек многократно подметены! Красную площадь в Москве столь тщательно не метут, наверное! «Ни у кого не осталось?!» В один голос: «Ни у кого!» Наступает очередь самодельного мундштука. Пропитанную никотином бурую трубку ломают, измельчают и делают из этого «табака» самокрутку. От одной затяжки жутко горькой и вонючей «сигарой» из глаз брызжут слёзы, вся камера начинает кашлять и чихать. Едкий дым выползает в коридор, надзиратель тоже давится кашлем и колотит в дверь камеры пяткой большого железного ключа: «Вот я вас!.. Без воды и туалета оставлю!» – грозится вертухай.

Камеры Чёрного озера никогда не пустуют, но встретить здесь кого-то, кроме сокамерников, – и не мечтай, небывалое дело! Если по коридору должен пройти встречный конвой, тебя немедленно втолкнут в тесный деревянный ящик, размером с древнеегипетский саркофаг для мумии. Такие «гробики» предусмотрительно расставлены в каждом углу тюремного лабиринта. Шарканье арестантских ног можно услышать только во время десяти – пятнадцатиминутных прогулок. Эти прогулки по дну высокого каменного мешка большая радость для заключённых. Без них человек, лишённый солнечного света, голубого неба, белых облаков, быстро жухнет и умирает. Сидят в тюрьме и женщины. Когда они выходят на прогулку, оглашая тюремный двор стуком каблучков, мужские камеры замирают, все мужчины стараются как можно ближе придвинуться к стене, выходящей во двор…

4

Не надо стремиться на встречу с прошлым,

потому что неизбежны разочарования.

Василь Быков15

Вести, слухи, было-не было…

Я сейчас многое знаю! В одной из камер сидит студент университета Адлер Тимергалин16. Мой земляк. На воле мы очень редко встречались. В одной из квартир на улице Подлужной жили несколько студентов. Случайно забредя в этот район, я зашёл и в их квартиру: тесная жаркая комната полна парней, некоторые разделись до маек – горячие споры, крики, накурено так, что казалось, дым под давлением вырывается сквозь щели. Дали слово и мне. Адлер, помнится, упрекнул меня в замкнутости и пассивности. Не могу до конца согласиться с этим, но запомнился Адлер как ершистый, целеустремлённый, точно знающий, какой дорогой ему идти, человек. Он казался мне несгибаемым, обладающим сильным, намного сильнее моего, духом. Недоставало мне духовной зрелости, это правда, ветреным я был. Сейчас-то понимаю, что незаслуженно превознося каких-нибудь проходимцев, увязывался за ними и совершал немало ошибок, но… Прошлого, как известно, не воротишь. Да разве избавлен я, сегодняшний, от ошибочных оценок и суждений?! У татар есть меткая и ёмкая фраза: «Алтыдагы алтмышта». Перефразируя пушкинскую строку, смысл этого татарского выражения можно перевести так: «Заблуждениям все возрасты покорны – и шесть лет, и шестьдесят».

В тюрьме все, кажется, знали о том, что по соседству сидит Адлер Тимергалин. Если скажу, что в то лето в каждой камере сидело по студенту, буду прав. Но самым знаменитым и восхваляемым, о ком слагали легенды и передавали из уст в уста, был Адлер. Он, оказывается, на допросах говорил о порочности советской власти, о жестокости Сталина! Ничего не стесняясь, никого не боясь, глядя следователю в глаза! А те его даже побаивались якобы. Решив, что Адлер тронулся рассудком, его повезли на экспертизу в психбольницу, что на Арском поле. Ведь таких арестантов Чёрное озеро ещё не видывало! Не забывайте: это пятидесятые годы! Не знаю, говорил Адлер эти слова или нет, но уверен, что парня на Арское поле, в самую строгую из тюремных больниц России, возили. Легенды на пустом месте не родятся. И покалеченным, измождённым узникам Чёрного озера тоже нужен был герой-богатырь из своих. Рассказывая о его подвигах, они и сами растут… Ага, – радуются они, – вы, чекисты, нас-то одолели, а попробуйте-ка теперь Адлеру Тимергалину горло перекусить! Что, вязнут зубки-то?!

Услышав однажды: «Мазит Рафиков17 тоже в тюрьме», я не поверил. Этот человек буквально поклонялся советской власти, написал сотню стихов, восхваляющих Ленина-Сталина и их деяния. Как он мог оказаться в тюрьме? Летом сорок девятого, отдохнув на каникулах в родном Кугарчинском районе, Мазит Рафиков, брызгая слюной, рассказывал о благополучии колхозов, о сытой и счастливой жизни крестьян под чуткой опекой Сталина. Я, рассказывая по возвращении с каникул о противоположном, вступил в спор с Мазитом. «Нам пора переходить на американскую фермерскую систему! Без этого нам крестьян не прокормить», – пытался я переубедить оппонента. Кто же думал, что мои слова вскоре лягут на стол КГБ?

Вторым знаменитым арестантом был студент юридического факультета университета по фамилии Фролов. Но не столько поступками он прославился на Чёрном озере, сколько бородой. Едва перешагнув тюремный порог, ты попадаешь «в плен» к парикмахеру, он буквально порабощает тебя! Не допустит ни единого волоса на твоей голове, придёт и сбреет едва обозначившуюся растительность. Огромным, лысым, мутноглазым был наш парикмахер. А Фролов не дался этому громиле, не позволил сбрить бороду. Когда тот намеревался применить силу, Фролов, зажав бороду в кулак, закатывал истерику, начинал кататься по полу! В конце концов объявил голодовку! Выведенные из себя охранники связали парня и начали запихивать еду во все дыры – и снизу, и в уши, и в ноздри. Мне тоже довелось повстречаться с этим человеком, месяц державшим всю тюрьму в напряжении. Получивших срок арестантов некоторое время томят в больших пересыльных камерах. Встретив в такой камере Фролова, я был крайне изумлён: нескладный, сутулый, маленького роста, смирный туберкулёзник предстал передо мной. А его легендарная борода, лучше б мне этого не видеть, три волосинки в шесть рядов! Вот так Илья Муромец!

Там же, в пересыльной камере, состоялось моё краткое знакомство с ещё одним интересным человеком. Переводчик Молотова18, русский по национальности, изъездивший полмира, мог бы дать ответы на многие мои вопросы. Жаль, быстро расстались! Хотя за год, проведённый в застенках Чёрного озера, я лучше стал разбираться в различных проблемах, но неразрешённые вопросы всё равно оставались:

– Почему именно в сорок восьмом году стали массово сажать военнопленных и легионеров?

– Почему именно в сорок восьмом стали заново сажать тех, кто однажды уже отбыл срок на каторгах и в тюрьмах?

– Почему именно в это время стали сажать репатриантов?

– Почему самых талантливых, грамотных, выделяющихся из общей массы передовыми взглядами студентов высших учебных заведений бросали в камеры, отрывая от учёбы и изолируя от общества? Арестовали даже Гурия Тавлина19 и Мазита Рафикова. Какие же они «враги народа»?

Кстати, о студентах. В тридцать шестой камере я встретил студента биофака Михаила Хошабу. Низкорослый, плотный ассириец с густой порослью чёрных кудряшек на груди удивил меня тем, что умел ловко перескакивать с одного языка на другой. «I can see the sun when it is raining», – начинает он петь по-английски и вдруг неожиданно продолжает на татарском:

Суның кадерен чүлдән килгән

Юлчылардан сорап бел.

Дусларыңның кем икәнен

Авырлыкта сынап бел!

Незатейливая вроде бы песенка: «О цене воды спроси у путников, прошедших через пустыню. Цену друзьям своим узнаешь, лишь пройдя сквозь беду», а у меня глаза увлажняются…

Михаил тоже благополучно вышел на свободу. В конце пятидесятых годов, я тогда работал в редакции журнала «Чаян»20, этот стремительный, как молния, и круглый, как колобок, человек «перекатился» через порог нашей редакции! Ладный парень с ассирийским лицом обратился ко мне: «Не одолжишь ли немного денег на дорогу?» Куда уж он ехал, я забыл. Но вот, что деньги занимал, помню! Сам-то я жил в те времена небогато, можно даже сказать, бедствовал. Снимал крошечный угол в Новой Слободе, где ютился с молодой женой и недавно родившимся первенцем Искандером. Сообразительный, живой был Михаил Хошаба, ассирийский парень!

* * *

Из 36-й камеры, живущей сдержанно и терпеливо, как, собственно, и предписывают тюремные порядки, меня перевели на первый этаж. Оказавшись в узкой, тесной камере, я сразу же загрустил. Пустая камера всегда ввергает арестанта в страх и уныние, леденит душу. Почему меня переселили? Какую подлость они опять задумали? Со следователем в последнее время каких-либо заметных разногласий не возникало, хотя одно всё-таки было: желая очернить Шарафа Мударриса21, он пытался разными нечистоплотными методами выбить из меня показания, но ничего не добился. Зачем они привязались к Шарафу, не понимаю.

Почему я здесь? Мысли мои – скакуны, сбросив седока, мчатся в непроглядную даль. Я загрустил, вспомнил родителей. Что, интересно, говорят обо мне однокурсники? Чувствую, их по очереди вызывают в эти дни на Чёрное озеро на допрос. Какие показания они дают?

Три-четыре дня промаявшись в ожидании каких-либо новостей-изменений, я собрался было лечь спать, как перед самым отбоем в камеру вводят, кого бы вы думали? Нигмата Халитова! Расстались мы с ним по-хорошему, и в этот раз встретились, как старые друзья, обнялись. «Не отпустили?» – с лёгкой усмешкой спросил Нигмат-ага. «А тебя?» – задал я встречный вопрос. «Нас великое множество… Люди день ото дня прибывают. Вскрываются новые факты, дело пускают на доследование». Увлёкшись беседой, мы не заметили, как начали разговаривать в полный голос. Загремела жесть волчка. Сегодня надзиратель – «китаянка». Действительно похожая на китаянку, желтолицая, раскосая татарка – злючка из злючек. Если случайно навалишься спиной на стену или если заметит, что сидишь облокотившись, «китаянка» тут же вскипает: «Не прислоняйся!», «Не облокотись!» «Я тебе…» Русский-то весь избит-переломан у бедолаги. Давно, видимо, забыла она, как разговаривать по-человечески…

У заключённых к дежурным офицерам, совершающим утренний обход, к ежедневно меняющимся надзирателям своё, строго определённое отношение. Оно никогда не меняется, передаётся из поколения в поколение. Годы и узники не ошибаются: надзиратели никогда не снимут однажды надетые оболочку и маску. Среди надзирателей есть ещё один татарин. Долговязый простой деревенский парень. Как уж он оказался в этой собачьей своре, непонятно. Тихий, обходительный, никогда не повысит голос, не станет торопить. В закоулках коридора может и коротко расспросить, поинтересоваться, как дела. Увидев, что ты мучаешься без курева, даст пару-тройку папирос. И стар и млад обращаются к нему уважительно: «Абый»[3].

Кличка невысокого русского надзирателя, лающего, словно сторожевой пёс, Кусачки. Нам для подстригания ногтей выдают железные кусачки. Коротышка – точь-в-точь этот инструмент! Одна сторона острая, другая – тупая. Среди дежурных больше всего мне запомнился офицер по фамилии Пронин. Именно он принял меня ночью. Мурлыча от удовольствия, раздел догола, обрезал все пуговицы на одежде, из ботинок вытащил шнурки… Ведя по коридору, он до боли стискивал запястья арестантов, не шелохнуться! Никаких наручников не надо! Можно подумать, что этот человек прямо тут, в тюрьме, родился, всю жизнь в каземате проживёт, тут и помрёт однажды. Он тут главный, хозяин. С утра заходит в камеру, суровым взглядом обшарит каждый закуток, каждую щель, каждое пятнышко, ничего не упустит. Поначалу он был в звании старшины, уже при мне ему присвоили младшего лейтенанта. Пронин и до этого псом был, а получив «высокий» чин, совсем с цепи сорвался, бешеным псом стал. Ненасытная крыса в золотых погонах этот Пронин: если крови арестантской не попьёт, души заключённым вдоволь не потерзает – до конца дня будет смотреть на всех голодными крысячьими глазками. И словно мерзкий крысиный хвост неотвязно волочилась за ним молва: «Он здесь с тридцать седьмого года служит, много душ прошло через его руки»… Всех подробностей не знаю, говорю то, что услышал от других. Пронин и сейчас жив – седой, скособоченный, тихий старичок…

Но самое удивительное в другом: в дни моего пятидесятилетнего юбилея телеграммы шли целую неделю, а доставлял их не леший с болота и не шайтан из подземелья – Пронин, да-да, тот самый бешеный пёс Пронин! Узнал он меня или нет, я не уточнял, не хотелось ставить человека в неудобное положение. Позже через работников почты узнаю: фамилия этого почтальона Седов, согласно анкетных данных, «всю жизнь проработал преподавателем физкультуры в школе». Правда о Чёрном озере настолько глубоко запрятана, все ходы наперёд просчитаны, даже такие мелкие сошки, как надзиратели, прятали настоящие фамилии, живя под прикрытием служебных прозвищ.

Ой, я же совсем не про это хотел рассказать, видать, от долгого сидения в пустой камере мозги набекрень съехали, не в ту степь завели! Когда появился Нигмат-ага, я успокоился и спал крепче. Резко проснулся от злого громогласного «Подъём!» Вскочил как ужаленный, сходил в туалет. Вместе мы вылили парашу и стали ждать чай. Устрашающе грохнул засов, мы синхронно заложили руки за спины и насторожились. Вошёл Пронин, пристально оглядев камеру, высунул голову в коридор и призывно кому-то махнул. Ввели приземистого, невзрачного мужичка. Спичками торчащие во все стороны рыжие усы и борода ещё сильнее подчёркивали его неприглядность. У того, кто приходит с воли, в руках обязательно какой-нибудь дорожный узелок, у тех, кого переселяют из других камер, под мышкой зажаты матрас, одеяло и подушка, а у этого руки были абсолютно пусты. Пронин процедил сквозь зубы, надменно шевельнув бескровными губами: «Эй вы! Принимайте царский подарок!» Выйдя из камеры, он ещё долго подглядывал за нами в немигающий хищный зрак волчка. На вошедшем была суконная шинель, достающая до пола, на голове – шапка размером с воронье гнездо. Он несколько раз робко обвёл взглядом камеру и неспешно снял шапку и шинель. Худой, кожа да кости, брюки заправлены в изрядно изношенные носки, на удивление изящные щиколотки ног и взлохмаченная голова, вот что предстало нашему взору. «Холодно!» – сказал он, пытаясь согреть слабым, болезненным дыханием пальцы, напоминающие синюшные голубиные коготки. Его первые слова нас немало удивили: ведь в камере было не скажу, что жарко, но достаточно тепло. Новичок решил разъяснить ситуацию и кивнул на ноги: «Меня снизу привели, из подвала». У него на ногах были импортные ботинки из грубой кожи на толстой подошве, подбитые железным каблуком. Пока мы принюхивались да присматривались друг к другу, принесли чай. Новичок не стал класть сахар в чай, запрокинув голову, высыпал песок из пригоршни в рот и в два глотка осушил кружку. Мы на него смотрим, он на нас.

Этот невзрачный человек – легионер, и не рядовой, а ответственный работник газеты «Идель-Урал»22. Ещё до войны Кави Ишмури, а это был именно он, ошивался возле литературных кругов Казани, а в войну выпустил в Берлине две книги стихов под псевдонимом «Кави Таң». По окончании войны он ускользнул от советских войск в Чехословакию и жил там до сих пор под именем Антони Полачек. В декабре сорок девятого Ишмури разыскали и под конвоем привезли на Чёрное озеро. Пока его ни с кем не сводили, держали в подвале, в карцере. Следователь Узмашов, радуясь поимке столь крупной «щуки», каждый день потрошит добычу. Ишмури скрывать нечего, увесистая подшивка «Идель-Урал» лежит на столе у следователя. «Да тебя за каждый рассказ можно вешать, мерзкая душонка!» – стращает Узмашов. «Раз так, чего же он меня мучает!» – пустил слезу Ишмури. Бедолага-поэт, измученный одиночеством, подвальной стынью, крысами и зловеще оскалившимся на него будущим, узнав, что я студент университета и даже чего-то там пописываю, сильно обрадовался. Завалил вопросами. «Мастер точности» Нигмат Халитов, держа чуткие ушки по ветру, время от времени подключался к разговору, избегая задавать откровенно провокационные вопросы. Я отвечал, стараясь не навредить Кави Ишмури. Его многое интересовало: в каком состоянии газеты-журналы, театры, литературные кружки, как живут студенты, какие цены на базаре, в магазинах, и прочее, и прочее!

Я к тому времени повидал немало легионеров, узнал многие их секреты. И хотя я имел приличное количество информации о лагерях Радома, Вустрау, Едлина23, о сражениях на Атлантическом валу и на севере Италии, но на Кави Ишмури смотрел с удивлением. Впервые встретил я человека, который открыто выступал против советской власти, писал антибольшевистские стихи. Возвышать его или нет? Мне казалось, и я не раз этим хвастался, что много знаю, но правильно определить татарским легионерам и Кави Ишмури верное место в истории мне, конечно, не хватало знаний и опыта.

Ишмури долго не мог согреться. То ли холодный карцер тому виной, то ли его нутро холодил непреодолимый страх перед советским судом. Он очень жаловался на недостаточную температуру тюремного чая. Помню, как он мечтательно говорил: «Эх, сейчас бы опустошить кипящий-шипящий самовар чая!»

Этот оборванец-поэт общался с президентом «государства» «Идель-Урал» Шафи Алмасом, принимавшим активное участие в исторических событиях в самом центре Европы, был в тесных связях с Мусой Джалилем.

Я ещё не знал всей правды об основной цели татарского легиона, об их деяниях, воспринимал Кави как чудом вернувшегося с того света. Про Мусу Джалиля Кави ничего особенного не рассказал, говорил о нём с подчёркнутым равнодушием…

Ишмури снова и снова расспрашивал о своих ровесниках, с кем вместе учился, с кем начинал писать стихи: о Шайхи Маннуре24, Хатипе Госмане25. А что я, пупырышек на ровном месте, мог рассказать о таких известных в народе глыбах? Кави больше интересовали бытовые подробности: в каких квартирах живут, что едят, с кем общаются? В «Идель-Урал» напечатали известное стихотворение Шайхи-абый «Тартай арбасы» («Тачка») и посвятили автору целый разворот газеты. «Шайхи смелый поэт!» – сказал Ишмури, решительно поджав разбитые в лепёшку губы.

Меня очень коробило от того, что татарские легионеры – много повидавшие, немало испытавшие на своём веку, волею судеб оказавшиеся в разных странах, на поверку оказывались примитивными, ограниченными, недалёкими людьми, которые абсолютно не интересовались ни историей своего народа, ни литературой. Я не хочу сказать, что уже в пятидесятых годах был образованным, умным и интеллигентным человеком, но после знакомства с Кави Ишмури, одним из руководителей татарского легиона… в меня вселился один вопрос: и этот придурковатый голодранец собирался вершить судьбу великого татарского народа? Вселился вопрос и выселяться не собирался. Пообщавшись с легионерами других национальностей, русским Кулешовым, переводчиком Молотова, начальником жандармерии Пятигорска Аюкиным… неординарными, загадочными людьми… я невольно невзлюбил Кави. Слава богу, нас недолго продержали в одной камере, и следователь ни разу не задавал мне вопросов об Ишмури.

Благополучно вернувшись в Казань, я всё как есть рассказал Шайхи-абый. Не стал скрывать и своего неприязненного отношения к этой мрачной личности.

«Меня расстреляют! – душераздирающе вопил Ишмури, ещё не остыв от допроса у тюремного стервятника Узмашова. – Как пить дать, расстреляют!»

Трибунал проявил снисхождение к этому больному, слабому, сломленному духом, жалкому поэтишке. Кави Ишмури не расстреляли, приговорив к двадцати пяти годам. Согнувшись в три погибели от благодарности, Ишмури пожелал всем судьям долгих лет жизни, крепкого здоровья и райского благополучия. В пятьдесят шестом году, когда заключённых толпами стали выпускать на свободу, вышел и Ишмури, вернулся в Казань. Встретился он и с Шайхи-абый. «Ничего он не добавил к моим сведениям о Мусе, слишком низок горизонт у парня», – усмехнулся Шайхи-абый.

В нашей истории не так много событий, про которые можно сказать «татарское движение, татарский подъём, татарское национальное дело». В самый разгар Второй мировой войны известная многим национальная организация «Идель-Урал» приобретает новое содержание, новые оттенки. До сих пор не было такого человека, который сказал бы веское слово и дал справедливую оценку официальному руководству «Идель-Урала», сосредоточенной вокруг Мусы Джалиля интеллигенции. Но в последние годы, особенно после того, как в Казань попали воспоминания Анвара Галима26, народилась буря жарких, противоречивых, «братоубийственных» споров, лишённых при этом каких-либо веских аргументов-доказательств, – очень даже свойственно это нам, татарам. Рукопись совсем ненадолго попала в руки и к вашему покорному слуге. Упершись локтями в эти мемуары, раздувшись от важности, я не собираюсь выражать каких бы то ни было новых идей, говорить что-то иное, доселе неизвестное о Мусе и его окружении, упаси меня Бог от такого. Если необходим какой-то новый, обновлённый взгляд на всем известное старое, пусть его вырабатывают специалисты, которым ведом каждый шаг Мусы и его группы, каждое их деяние. Мир не изменился, просто открылись его теневые полушария, практически низвергнуты решётки архивов, обмякли и поддались замки на ртах. А значит, изменится взгляд и на татарскую историю, откроются и выйдут на авансцену новые неопровержимые факты и доказательства… Будущее само покажет, нужна или нет справедливая оценка деятельности Мусы и его окружения. Попытки подкорректировать историю зачастую приводят к ещё большему её искажению!

Анвар Галим – новое для нас имя. Он умер 3 марта 1988 года в Нью-Йорке от обширного инфаркта. Почуяв приближение смерти, Анвар Галим передал ключи от квартиры своему коллеге по работе в нью-йоркском бюро радиостанции «Азатлык» («Свобода») Сабирзяну Бадретдину. Бадретдин и его близкие друзья похоронили Анвара Галима на мусульманском кладбище. Да пребудет душа покойного в раю! Прости ему, Всевышний, все прегрешения, вольные и невольные! Рядом с Бадретдином на прощальной молитве стояли соотечественники Рокия и Абдулла Вафалы. Позже они все вместе заходят в дом покойного, перебирают его вещи и находят среди них объёмную рукопись. Пробежавшись по страницам, приходят к единому мнению: эти записи не должны потеряться, и отправляют пухлую папку, которую покойный автор незатейливо назвал «Воспоминания», Гарифу Султану27 – шефу татаро-башкирской редакции «Азатлык» в Мюнхене. Султан-эфенди с вниманием относится к рукописи, делает с неё некоторое количество ксерокопий. В 1990–1991 годах он дарит их нескольким соотечественникам, путешествовавшим по Мюнхену.

Ни о рукописи, ни о знатных эфенди я прежде не знал. Услышав однажды фразу: «Кое-кто уже роман дописывает на материалах этой рукописи!», я обрадовался: и у татар, оказывается, есть проворство!

Как я выше предупредил, становиться хозяином этой рукописи, как-то использовать её в своих целях не собираюсь. Единственное, включу в книгу коротенький отрывок из воспоминаний, и то лишь те страницы, которые покойный автор посвятил Кави Ишмури. Думаю, у меня есть на это право: на Чёрном озере первым встретил его, я. Текст даю без изменений, немного подкорректировав шероховатости авторского языка.

195-я страница рукописи Анвара Галима озаглавлена: «Один вечер с Кави».

«Берлин. 1943 год, 12 августа. 11 часов вечера.

Не успел я прочесть распространённое среди легионеров Мусой Джалилем воззвание Ахмета Симая, как вошёл работник редакции «Идель-Урал» Кави. Невысокого роста, плотный, с непомерно большой головой. На родине он успел два года поработать после окончания техникума учителем, а также в редакции местной районной газеты. В этой же газете он опубликовал свои стихи. Но в издающихся в Казани более крупных газетах его стихи не приняли, не опубликовали. Только в «Яшь ленинчы»28 («Юный ленинец») дали два его детских стиха, по двенадцать строк каждый. С момента опубликования этих двух стихов и до самого начала войны Кави, возомнив себя поэтом, неоднократно ездил в Казань, мечтая устроиться в какую-нибудь редакцию, но мечте его не суждено было осуществиться. В каждой редакции к нему относились с прохладцей, всюду он слышал лишь одно: «Вам ещё нужно учиться и учиться, присылайте нам из района свои стихи, а мы тут будем решать». Здесь, в Берлине, начав работать в редакции «Идель-Урал», он решил было: «Передо мной открылась широкая дорога, буду теперь беспрепятственно публиковать свои стихи», – но вышло опять не по его. Алиш29, сам будучи писателем, подправлял его стихи и посоветовал ему переделать их. Поэтому Кави недолюбливает Алиша, считает, что тот напрасно придирается к нему, мешает творить.

Кави с порога скинул военную форму и, устало охнув, плюхнулся на стул. «С охоты возвращаюсь», – пояснил он. Его охотничья делянка – лагерь для русских и украинских девушек «Остарбатер»30. Кави почти каждый день после работы мчится туда. Немного переведя дух, Кави начал разговор: «Сегодня оставил своей девушке немного картошки и хлеба, а также продовольственную карточку». Удовлетворение этим поступком можно было прочесть на лице Кави. Я ничего ему не ответил, ждал, что он дальше скажет. Увидев, что я не настроен на разговор, Кави встал со стула: «Что случилось, ты какой-то не такой сегодня, что-то произошло?» Я рассказал, что взяли Алиша, арестовали Мусу. «Значит, следующим будешь ты», – сказал Кави. Я удивился. «Это почему же, Кави, какое отношение я имею к этим двоим? Или ты сомневаешься во мне?» – спросил я. «Вы все одна шайка, одного поля ягоды, наверняка знаете, кто чем занимается», – пробубнил он. Я объяснил ему, за что их арестовали. Кави успокоился. «Теперь, друг Кави, литературой в редакции будет заниматься Симай. У тебя с ним отношения вроде бы неплохие, стихи твои публиковать будет полегче», – после этих слов Кави раскрылся. «У меня есть одна обида на тебя, – сказал он. – До сих пор ты ни одного моего стиха не взял для литературного журнала, хочу узнать, почему, или мои стихи хуже, чем стихи Нигмати?» «Кави! – воскликнул я. – Значит, хуже, я ведь тоже умею плохое отличить от хорошего. Если ты будешь меньше спешить, а больше думать и стараться, я уверен, ты напишешь хорошие стихи». Я давно понял, что Кави метит на должность заведующего литературным сектором. Сегодня он понял, что опять не смог осуществить мечту, и после недолгой паузы перевёл разговор в другое русло: «Знаете, Галим, по правде говоря, арестовать могут и меня. Потому что где-то с месяц тому назад Алиш повёл меня на квартиру Идриси-ханум. Кроме Ахмета Симая там были Муса Джалиль, Гариф Ш., Фуат Булатов. А на столе стояла бутылка водки. Немного выпили. Все начали что-то оживлённо обсуждать, мне не хотелось присоединяться к их разговору. Только Ахмет Симай подошёл ко мне: «Кави, приятель, очень хорошо поступили, спасибо, что пришли, об остальном расскажет Алиш, он всё вам объяснит», – сказав это, он покинул квартиру вместе с Мусой. Мы недолго пробыли после их ухода. По пути домой Алиш был немногословен: «Это был тайный кружок, никому не рассказывай, позже я объясню, что к чему», – вот и всё, что я услышал от него. После этого прошло много времени, но Алиш ни о чём мне так и не рассказал. Ничего, кроме: «Позже, в другой раз!», я от него не дождался. Сейчас-то я понимаю, за что их арестовали, ох как понимаю! Значит, они и меня выдадут. Я, наверное, тоже занесён в их списки!» Желая успокоить Кави, я посоветовал: «Если ты ничего, кроме того, что рассказал мне, не знаешь, то тебе не о чем переживать. Может, и вызовут тебя на допрос, расскажешь им всё как есть». Но Кави на этом не успокоился: «В лагере Остарбатер ждут, что советские войска дойдут до Берлина, мол, поражение немецкой армии неизбежно, не раз я слышал перешёптывания на эту тему. А ты как думаешь, чем всё закончится?»

Хоть и не хотелось мне размышлять о том, чем закончится война, но Кави я всё же ответил: «Не знаю, возможно, я ошибаюсь. Может, мыслю неправильно. Но в победу русских, в то, что они дойдут до Берлина, верить абсолютно не хочется. Даже если русские окажутся в Берлине, то я надеюсь, что между ними и американцами возникнут какие-нибудь конфликты. Но если русские и вправду окажутся здесь, то нам ничего не останется, как бежать… По-немецки мы мало-мальски шпрехаем, может, получится здесь осесть, а может, американцы нам помогут, как знать?» «Нет! – отрезал Кави, – если меня арестуют, если закроют в тюрьму, то для меня самое лучшее – просидеть в тюрьме до прихода русских. Вы – другое дело: и статью вышли, и мастью удались. А если я скажу, мол, только что из тюрьмы вышел, а сидел за то, что не хотел с немцами сотрудничать, за то, что боролся против них – мне поверят и ничего не сделают. А если не посадят меня, тогда к приходу русских взлохмачу волосы, надену рванину, обрасту щетиной, измажусь в грязи и буду в таком виде ходить по улицам. Им ничего не останется, как сжалиться надо мной и отправить домой – и это будет лучший вариант для меня». Такие вот планы были у Кави.

Я объяснил Кави, что ничего хорошего в стране не будет, никаких облегчений и поблажек для нас, как бы мы ни старались, не сделают, уважения нам у властей ни за что не снискать. Во время разговора я наблюдал за Кави и подмечал проявления его нервозности и взволнованности: он то и дело чесал шею, громко шмыгал, часто отряхивал ёжик волос. Он молча поднялся со стула и направился было к двери, но снова развернулся: «Скажи правду, немцы били Алиша во время ареста?» – «Кави, вот ты был в лагере для пленных, в легионе, и в редакции часто встречаешься с немцами, скажи, тебя когда-нибудь били, насмехались над тобой, унижали?» «Нет, – ответил Кави, – пока ничего такого не было. Я боюсь избиений, и если к русским попаду, тоже боюсь, что избивать они будут, иначе я так не волновался бы…» «Ни по рукам, ни по ногам Алиша не сковывали, даже плохого слова не сказали, увели, как будто давнего хорошего знакомого», – ответил я. После этих слов Кави просиял лицом. «Хорошо было бы и завтра поговорить, будет ли у тебя время? Я каждый раз, вернувшись из лагеря, не знаю, куда себя деть», – с этими словами он ушёл от меня.

Назавтра мы не встретились. Потратив немало времени в поисках нового жилья, я поздно вернулся домой. Через несколько дней после ареста А. Алиша арестовали и Кави. Но через пару дней выпустили. Ш. Нигмати по поводу скорого освобождения Кави пошутил: «Знаете, почему так быстро выпустили Кави? У него голова не пролезала в дверь камеры, вот поэтому они и вынуждены были отпустить!»

После освобождения Кави продолжал работать в редакции «Идель-Урала» до самого закрытия газеты. Не сомневаюсь, что он не покинул Берлин и после взятия его советскими войсками. А может, поступил так, как планировал: взлохмаченный, заросший щетиной, в старых, рваных одеждах пошёл к советским солдатам, выкрикивая: «Я политический заключённый!» Возможно, какой-нибудь сердобольный офицер и поверил ему. В общем, вести о том, что Кави вернулся на родину, доходили до меня».


Да, вернулся Кави, вернее – вернули его. Чем он жил в Чехословакии, что испытал, прячась там до конца сорок девятого года? Есть тысячи способов спрятаться, но я представляю себе Кави Ишмури и… Нет, пожалел Всевышний мужества для этого бедолаги! Но можно ведь и по-другому рассуждать: трусливые и никчёмные в обычной жизни люди при определённых обстоятельствах проявляют чудеса героизма, не так ли?! Давайте забудем сложившееся об этом человеке впечатление, я хочу добром помянуть покойного: пусть он ни на кого не держит обиды. Когда вокруг рушится мир, когда в пыль перемалываются скалы, а моря низвергаются в бездну, когда день и ночь поменялись местами, и даже само понятие времени искажено до неузнаваемости, какими словами можно описать поступки простых татарских крестьян, вчерашних праведных землепашцев, практически безоружными вышедших против немецкой лавины, независимо от того, какими способами удалось им уцелеть в кровавой мясорубке? Такие слова есть – это мужество и героизм! Причинил ли кому-нибудь вред, сподличал ли хоть раз Кави Ишмури? Ой ли. Мне особенно запомнилась его радость от того, что он наконец вернулся на Родину, как бы ни унижали его, гоня по этапу. И это самый главный вывод, самый важный итог, который я подвёл после нашего с ним общения. Мы, татары, легко покидаем родную землю, быстро её забываем. Куда бы ни приехали, тут же облачаемся в местные одёжки и со страхом разглядываем себя в зеркале: «Не видно ли, что я татарин? Не заметно ли, что приехал из Казани?» Стремясь угодить местному населению, напяливаем на себя маску и так в ней и живём. Заканчивая мысль, вот что хочу сказать: если вы где-то услышите или прочитаете о Кави Ишмури, не сомневайтесь: Кави Ишмури любил свою Родину!

5

Напрасно шутили: «Кави не пролезет в двери камеры». Пролез Кави, и вошёл, и вышел, проскальзывал как намыленный! Если нужно, тюремные двери могут расширяться! Напрасно боялся солдат: «Будут бить, истязать!» В пятидесятые годы, когда мы «гостили» на Чёрном озере, случаи избиения арестантов были очень редки. Я, конечно, не могу отвечать за всю огромную тюрьму, от карцера меня тоже Бог уберёг, но при этом я ни разу не слышал, чтобы кто-то возмущался: «Били, живого места не оставили!» Как я уже говорил, тюрьма – это своего рода корабль, денно-нощно плывущий по морю бед и мучений к неизведанным островам. Какими бы толстыми дверями с мощными засовами ни ограждали, многие тайные события тюремной жизни становятся известны и понятны заключённым. Со временем арестант, отсидевший немалый срок, становится родным для тюрьмы, для него не остаётся тайн в жизни мрачного трёхэтажного здания. По стуку раздаваемых обеденных плошек ты точно знаешь, сколько людей сидит в соседних камерах. По шарканью обуви на прогулочной площадке тебе известно, сколько человек вывели на прогулку. Щебечет ли одинокая птичка за решёткой – она что-то говорит тебе. Пролетит ли самолёт, надвое разрезая небо, загудят ли охрипшим, простуженным от постоянного пребывания на ветру голосом заводские трубы – это всё информация для арестанта, никаких часов не нужно с такими точными сигналами. Нас не били. Зачем тратить силы на избиения? У следователей достаточно испытанных, широко распространённых способов и методов раздавить тебя, истребить в тебе человечность, навсегда сломить твой дух. Наука истязания лишённых свободы людей, искусство «выделки» их шкур – очень развитая наука, с тысячелетним опытом. Страны непохожи друг на друга, с различными государственными устройствами, со своими конституциями, но система наказаний во все века, во всех странах практически одинакова. Например, лишение сна. Днём не то что лежать, сидеть, прислонившись, запрещается. Тесные, зловонные камеры. Хочешь ты этого или нет, в углу напротив двери ядовитым грибом «растёт» параша. В туалет выводят только дважды в день: утром и вечером. Но человеческий организм не очень-то подчиняется тюремному режиму, все люди разные, и график опорожнения у каждого свой!

На пять-шесть камер один надзиратель. Но и он не сидит на месте, смотрит в глазок, переходя от одной двери к другой, проверяет свои камеры. К моменту отбоя ты уже наполовину мёртв: веки непроизвольно закрываются от сильного желания спать, плечи отяжелели, суставы ломит от усталости. Только ляжешь на шконку – налетает, отгоняя сон, вихрь мыслей! Самое страшное в тюрьме – это мысли. Время близится к полуночи, и вдруг раздаётся гром – открывается дверь. И дверь непростая – тюремная! Неплохо было бы, если бы посадили того конструктора, который придумал эту дверь, но… Заломив тебе руки, обдав запахами лука и чеснока, тебя спешно уводят наверх – в комнату к следователю. Следователь сытый, здоровый, целый день отдыхал, занимался спортом, с женой забавлялся, довольный, от него пахнет дорогим парфюмом. Ты садишься на тяжёлый табурет с обитыми железом ножками и кладёшь руки на колени. Смотри, мол, руки мои пусты. Следователь на тебя и не взглянет, ноль внимания, ему хорошо, он звонит какой-то Гале, нахваливает, расточает в её адрес пресные, однажды заученные дифирамбы… Кладёт трубку и снова набирает номер… На этот раз Танин. Не стесняясь, хвалит её мягкий, большой, как мельничный жернов, зад, спускается ниже, к коленкам… Смеётся, хихикает! Есть ты в кабинете, нет тебя, человек ты или насекомое – ему всё равно. Поскрипывая блестящими хромовыми сапогами, входит щеголеватый кудрявый капитан. Они тепло приветствуют друг друга, приятельски обнимаются, затевают непринуждённую беседу. Вспоминают чей-то весёлый день рождения, дорогой коньяк, ароматное пиво, раков. Перебивая друг друга, восторгаются. Опять принимаются накручивать покорное ухо телефона. Звонят Николаю, чтобы узнать, когда день рождения Маруси. Время идёт. Повязав на округлый зад маленький фартук, цокая каблучками, в кабинет входит красивая девушка с подносом. На нём бутерброды из белого хлеба с маслом и сыром и пара кружек с ароматным, способным свести заключённого с ума, чаем. Причмокивая от удовольствия, потирая холёные руки, то и дело смеясь над свежими анекдотами, офицеры долго чаёвничают. Поблагодарив за угощение, капитан уходит. Следователь достаёт из серебряного портсигара, украшенного дарственной надписью, ароматную сигарету и закуривает. Подойдя к окну, смотрит вдаль, туда, где за тюремным забором должны начинаться вольные просторы. Снова садится. Берёт телефонную трубку и, передумав, кладёт на место. Опять кто-то входит в кабинет. От долгого сидения у тебя ломота во всём теле, болезненно зудят глазницы и кажется, что нет сил не то что согнуть спину, пошевелить рукой. Ничего не сказав, ни о чём тебя не спросив, следователь захлопывает весьма пухлое «Дело» и вызывает конвой.

На рассвете ты возвращаешься в камеру, ложишься спать, и почти сразу же раздаётся стук волчка: «Подъём!» Попробуй не проснуться, не подняться с кровати! Одна ночь проходит в таком режиме, вторая, третья. Даже самые крепкие люди больше трёх суток не выдерживают. Невзирая на постоянный голод, еда перестаёт лезть в глотку, чай дерёт наждаком, единственная тюремная радость превращается в пытку. На четвёртый день человек ломается, теряет уверенность, становится тенью самого себя, перед его глазами встают разные видения, о какой стойкости тут можно говорить!.. На пятые сутки он уже готов подписать любые бумаги. Прошедшие через это испытание, ожидающие приговор сокамерники подначивают, уму-разуму учат: «От следователей не отвертеться, если живыми выберемся в лагеря, напишем прокурору, да что там – самому Сталину! Главное, не подохнуть на Чёрном озере!» Заключённых, призывающих проявить стойкость, не поддаваться, я в тюрьме не встретил. А ведь здесь, как нигде, жаждешь человеческого внимания, совета, хочется кому-то верить, довериться… Знаю, есть и другие примеры: Жан Вальжан31, легендарный человек-кремень, девятнадцать лет проведший в кандалах, в холодном каменном подвале, при ежедневных пытках и избиениях. Но остались ли такие несгибаемые герои в безнадёге тоталитарного режима? А ведь я привёл примеры самых простых пыток Чёрного озера, через которые прошли практически все арестанты.

29 февраля 1992 года по телевизору показали документальный фильм «Конец дворянского гнезда. Неизвестный террор». Ведущий, изучив дела32 расстрелянных в томской тюрьме знатных личностей – князей Голицына, Волконского и многих других, приводит немало поучительных примеров и ужасающих фактов.

«Я изучил порядка десяти тысяч дел, – с горечью рассказывает автор фильма. – Всего двое отвергли предъявляемые им обвинения. Их дела так и подытожены: «Виновным себя не признал». Из десяти тысяч лишь двое проявили стойкость! Одна из них – княгиня Елизавета Волконская. С детства прививаемые этому потомку знатного рода благородство, честь, выдержка помогли не сломаться в тюремных застенках. Елизавета Волконская смогла гордо смотреть в лица палачей-большевиков. Помните, жена декабриста Волконского поехала в Сибирь вслед за сосланным мужем. В сталинские времена история повторилась. Вслед за сосланным мужем Елизавета Волконская добралась аж до Томска. Оказывается, он под другой фамилией работал художником в местном театре. Даже и в этой глубинке сцапали Волконских!.. Их расстреляли, но папки тюремных дел сохранили незапятнанные, гордые имена.

В одной только тюрьме Томска десять тысяч арестантов оговорили себя, легли под топор палача. Даже подумать страшно, каким изощрённым пыткам подвергли их следователи и надзиратели!

А что это, «признать вину»? Думаю, что поговорить об этом, раскрыть суть понятия, самое время и уместно. Ты – гражданин СССР, любишь родную страну, всю жизнь трудишься в колхозе или на фабрике, ударник, стахановец, за страну готов денно и нощно проливать пот и кровь, «до последней ложки». Ты – образец для подражания, не пропуская ни одного занятия, посещаешь политические кружки, грызёшь гранит учений Маркса и Ленина и даже знаешь основные постулаты наизусть. У тебя даже нет сменных штанов, но дома на полках обязательно стоят «кирпичи» этих гениев. Ты никогда не нарушаешь законов, не подрываешь устоев социализма, первым идёшь голосовать в день выборов. На демонстрациях, вытягивая жидкую шею, мол, видят ли меня, кричишь во всю глотку «ур-ра!». Но даже при всех этих условиях ты не сможешь доказать, что ты «настоящий советский человек!» Нет, не поверят тебе! Чтобы доказать свою «настоящесть», тебе нужно кого-нибудь сдать, надо обязательно помочь соответствующим органам упечь кого-нибудь в тюрьму. Другого пути, других возможностей нет. На партсобрании ли ты разнесёшь в пух и прах соседа или донос напишешь в контору Чёрного озера – дело твоё. Только после этого тебе поверят партия, советы, органы правосудия. А те десять тысяч заключённых томской тюрьмы, которые признали себя виновными, наверняка утянули за собой ещё по нескольку человек каждый…

Понимаю, когда твои пальцы прищемляют дверью, под ногти втыкают иглы, горящим бычком прижигают ушные мочки, со всего размаху пинают в пах, поневоле сломаешься. Тюрьма для того и существует, чтобы ломать людей. Нужно крепко помнить вот о чём: построенное Лениным-Сталиным и их приспешниками-кровопийцами государство мало чем отличалось от тюрьмы. Арестантов ломала не только тюрьма, они попадали в камеру готовенькими, со сломленным духом, обессиленные. Тюрьма являлась лишь продолжением политики Ленина-Сталина, российский народ в тюрьме, называемой «воля», влачил жалкое существование – в постоянной нужде, измождённые бесконечным трудом, не свободные люди, а полутрупы. Потому-то из десятитысячной зоологической группы можно на пальцах одной руки пересчитать тех, кто оказался способным сохранить гордость и честь при любых обстоятельствах. Описывая тридцать седьмые годы, многие авторы делают акцент на физических, телесных пытках. Ибрагим Салахов тоже идёт этим путём. В пятидесятые годы тяжесть духовных издевательств была ничуть не легче физических. И вообще, надо понимать, что психология заключённых в каждую эпоху своя. В газете «Известия» от 14 ноября 1991 года вышла большая сводная (информацию прислали корреспонденты со всех регионов России) статья. Буквально на следующий день после объявленной на 13 ноября всеобщей предупредительной забастовки заключённых. «Нужна новая тюрьма!» – таков был заголовок заметки. Значит, для каждой новой эпохи нужна новая тюрьма, подходящая под действующие в эту эпоху новые порядки! Это раз. Среди всей информации обзора меня больше всего потрясла следующая: «Созданная тоталитарным государством исправительная система не только причиняет физическую боль, способствует этому как способу наказания. Ей надо унизить человека, подавить волю к сопротивлению. Из таких тюрем выйдут боящиеся всего вокруг, заранее со всем согласные конформисты, удобные политическому режиму. Тюремщики нацистской Германии и сталинского СССР оказались безупречными психологами! Они так умели ставить дело, что отданный им во власть человек, страдая от бесконечных мелких наказаний, привыкал к настоящему горю. По словам Н. Кристи, охранники из концлагерей с удивлением рассказывают, что заключённые сильнее реагировали на незначительные проявления насилия, чем на жестокие пытки. «Они плакали, как дети, получив пощёчину. Но они будто не реагировали вовсе, когда их избивали или когда убивали их друзей!»

Тут есть над чем задуматься.

На сегодня через российские тюрьмы прошло более тридцати миллионов человек. Какими они вышли на свободу, кого они воспитали в своих семьях, какие качества вложили в подрастающее поколение?..

11 июля 1991 года из японского порта Теси француз Жерар д’Абовиль отплыл в путешествие через Тихий океан. В одиночку. Длина лодки восемь метров, ширина около двух. В руках у отважного путешественника была лишь пара вёсел! Одолев десять тысяч километров, он за сто тридцать четыре дня переплывает Тихий океан на вёсельной лодке. «Самое тяжёлое, – пожаловался он после путешествия, – всё-таки не бури, не болячки в теле, не душевные переживания, а однообразие. Океан – самая большая в мире одиночная тюрьма, в которой я был добровольным узником, обречённым грести по пятнадцать часов в день».

Даже если возникает ощущение, что что-то происходит, изменяется, человека подавляют жуткое тюремное однообразие и направленность мощных законов лишь на ограничения и запреты.

* * *

Не спешите ловить меня на забывчивости, я помню, помню! Разговор начался с радостных событий в тюремной жизни. Наступил момент раскрыть и эту странноватую тему. Сказать? Самое радостное в тюрьме – мытьё полов в камере, когда забываешься за работой и чувствуешь себя даже немного счастливым… «Детский лепет», – скажете вы! Пусть будет по-вашему. Но что происходит с человеком, когда он забывает о детстве, знаете?.. Он теряет вкус к жизни, начинает болеть и вскоре превращается в ходячий труп.

Грохот отпираемой двери, днём ли, ночью ли, пугает, вызывает прилив крови к голове и слабость в конечностях. Но сегодня в коридоре другие звуки. Весело звякает дужка ведра, где-то с шумом льётся вода. И вот уже лицо твоё светлеет, затёкшие от безделья мускулы расправляются. Сегодня ты с особым нетерпением ждёшь, когда загрохочет дверь. И даже вечно хмурый, неприглядный надзиратель сегодня выглядит по-человечески: в руке у него ведро с водой, в воде плавает видавшая виды тряпка! Чудеса, сегодня ненадолго и он, и ты становитесь обыкновенными людьми! Ты собираешься совершить доброе дело, он тебе в этом помогает. Дверь с приятным звуком закрывается, и ты остаёшься в камере один с мокрой тряпкой в руках. Ведро! Как красиво изогнута его дужка, а в какие симпатичные проушины она вставлена. Вечно бледный, словно проникающий сквозь трахомную плёнку, свет над дверью окрасил поверхность воды в красновато-розовый цвет. Наклоняйся и смотрись – в зеркало!.. Фу, борода-то какая отросла!.. Вот ты принимаешься за работу… Отжав тряпку, оставляешь первый мокрый след на пыльном полу… след замысловато извивается, кружится и вскоре превращается в цветок. Ты рисуешь этот цветок, снежинки… Наклоняешься, садишься на корточки, опускаешься на колени – каждое движение подчинено твоей воле. Никто не подгоняет, не кричит на тебя. Тряпка с шумом опускается в воду, брызги попадают тебе на лицо, но ты этого не замечаешь, ты – весь в работе. С удовольствием вытираешь пот со лба… По всему телу разливается радость. Не торопись, не спеши! Продли наслаждение, почувствуй в полной мере вкус полезного труда! А ты и не торопишься, какое там, ты тщательно вылизываешь каждую выбоинку в полу. Мокрая тряпка снова и снова, в тысячный раз перецеловывает каждую трещинку, а они вовсе и не против, лишь довольно поблёскивают в ответ! Что это? Что за звук?

Оказывается, надзиратель наполовину просунулся в кормушку и зовёт тебя!.. А ты и ухом не ведёшь! Ты – человек дела. Ты сегодня выполняешь полезную работу. Отлучение от работы, порой затягивающееся на долгие годы, – это тоже жестокая пытка для заключённых. Да, ты прекрасно знаешь, что после того, как покинешь Чёрное озеро… тебя ждёт каторга с её бесконечной «трудотерапией». Вернувшиеся с Колымы и Магадана, с лесоповалов Красноярска каторжане от слова «работа» бледнеют лицом. И работой, и её отсутствием могут истреблять людей тираны…

6

Относительно Гитлера можно сказать следующее: осуждать нужно не его буйство, а тех, кто дал волю этому буйству! Тайну следует искать не в его безумии, а в его современниках, которые наделили это безумие властью.

Андре Глюксман, французский философ33

Когда на историческом XX съезде компартии стали одно за другим вскрываться злодеяния кровавого тирана Сталина, страна содрогнулась. Люди, перестав смотреть только вперёд, как предписывала партия, резко оглянулись назад и подслеповатыми глазами стали рассматривать пройденные пути-дорожки. Помню, как в те времена на страницах газеты «Известия» был опубликован небольшой, но с весьма содержательным подтекстом диспут между двумя известными журналистами Заславским и Рыклиным. «Нет, – заявлял один из них, – не знал я о том, что страна настолько обширно охвачена кровавым террором, и о миллионах жертв я тоже ничего не слышал!» А второй взахлёб выступал якобы оппозицией первому: «Ложь! Ты просто прикидываешься несведущим. Хотя мы и не во всех подробностях знали о лавине террора, обрушившегося на страну, но кое о чём были осведомлены, что-то слышали».

Большевистское государство, начиная с кровавого Октября, сотворило неисчислимое количество злодеяний. Когда американский президент Рональд Рейган окрестил Россию «Империей Зла»34, кто-то состроил недовольную мину, кто-то воинственно «задрал хвост». Правильные слова нашёл Рейган, дал верную историческую оценку, одной фразой припечатал коммунистов к позорному столбу. Партия большевиков – это организация воров, взяточников, грабителей, убийц, сыщиков и карателей. «Ленин, знаете, каким был? Ленин скромный, после революции Ленин жил впроголодь», – пускали нам пыль в глаза. По любому поводу приводя в пример Ленина, заставляли российский народ голодать. Ну а как же иначе-то: «Он живёт правильно, берите с него пример!» Всё зло и жестокость, творившиеся в стране, тоже связаны с его именем, людское несчастье неотделимо от имени Ленина. Поэтому считаю, что будет не лишним ещё раз напомнить о некоторых известных многим событиях. Ход мыслей и всё моё естество требуют этого. Ленин и террор35 всегда тесно сосуществовали! Несколько примеров. «Мы Россию отвоевали, – говорил языком захватчика вождь, должный, казалось бы, принести народу счастье, – теперь мы должны Россией управлять!» В начале 1918 года он готовит ужаснейший террор и научно его обосновывает. Наука нужна Ильичу, наука о запугивании и убийствах! На каждом углу красуются ленинские лозунги: «Будьте решительными и хладнокровными!», «Необходимо всячески содействовать усилению террора и расширению его границ!», «Если вы не способны к кровавой и хладнокровной мести, то известите об этом!», «Расстрелять, ни у кого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты!» Ильич – большевик, умеющий держать слово, 26 июня 1918 года он письменно в пух и прах распекает за проявление «мягкотелости» Зиновьева36, отправленного с кровавой миссией в Питер: «Тов. Зиновьев! Мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского37 массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты и чекисты) удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс вполне правильную. Это не-воз-мож-но!»

Мысль о плановом применении террора можно найти во многих трудах Ленина. Один из документов, озаглавленный «1920 год»: «Для ускорения результатов необходимо создать комиссию… (Приводится список. – А. Г.) Нужно готовить скрытый террор! Архиважно и архинужно!»

В действительности неограниченный террор давно охватил всю страну. Вот письмо Ленина от 11 августа 1918 года. Ещё не начался повальный голод, но за раненного Ленина и убитого Урицкого народ уже подвергся массовому уничтожению. Телеграмма коммунистам Пензы:

«Т-щи! Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь везде «последний решительный бой» с кулачьём. Образец надо дать.

1. Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц.

2. Опубликовать их имена.

3. Отнять у них весь хлеб.

4. Назначить заложников – согласно вчерашней телеграмме.

Сделать так, чтобы на сотни вёрст народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков.

Телеграфируйте получение и исполнение.

Ваш Ленин.

P.S. Найдите людей потвёрже».


И после этого в Пензу летели телеграммы: «Используйте латышей!», «Мягкотелость проявляете!», «Мягкотелость – преступление!», «Никого не щадить!»

Жестокость Ленина не знает границ: 3 июня 1918 года он распоряжается сжечь Баку, если возникнет угроза завоевания его турецкими или английскими войсками!

Стоит ли на ваших книжных полках «войско» собрания сочинений Ленина? Хоть и склеились книжки обложками от долгого бесполезного стояния, возьмите, пожалуйста, 51 том и найдите письмо к Троцкому38 от 22 октября 1919 года. Самые кровожадные строчки составители, конечно же, опустили. «Покончить с Юденичем39 (именно покончить – добить) нам дьявольски важно! Если наступление начато, нельзя ли мобилизовать ещё 20 тысяч питерских рабочих и 10 тысяч буржуев? Поставьте сзади них пулемёты и завалите из них пару тысяч человек… Надо кончить с Юденичем скоро».

Очень любил Ленин лозунг «Пленных не брать!» и широко его использовал. Давайте посмотрим на его письмо, написанное в августе 1920 года, к заместителю председателя Реввоенсовета Э. Склянскому. В письме речь идёт о тайном пересечении границ соседних государств – Латвии и Эстонии. Добрый дедушка Ленин отдаёт приказ: пересечь границу и внедриться как можно дальше вглубь. Организовать казнь через повешение, например, тысячи представителей чиновничества, заплатив палачам по сто тысяч рублей за каждую голову, и оговорить в этой кровавой расправе дислоцированных на территории Польши белогвардейцев! Думаете, кто-нибудь стал разбираться в сословиях казнённых людей, богач он, кулак или поп? Вешай – и загребай свои сто тысяч!

Ленин был дальновидным, хитрым и злобным политиком. Когда он подписал указ об изгнании из страны вольнодумцев от знати и интеллигенции… он даже не стал скрывать злобных намерений от своего близкого друга и соратника Максима Горького40: «У интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации, на самом деле не мозги, а говно!» Вот так, не мелочился, не стеснялся наш милосердный дедушка Ленин, российскую интеллигенцию измарал дерьмом и в свидетели позвал «великого пролетарского писателя» Максима Горького.

19 мая 1922 года в письме, оценивающем общее состояние дел, Ленин пишет следующее: «Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей и только после этого готовить приказ о высылке за пределы страны». Видите, какой заботливый был наш дедушка Ленин! И в самом деле, это письмо, перекочёвывая из книги в книгу, из газеты в газету, вконец затуманило головы оставшимся в России. Дескать, в изгнании двух с половиной миллионов интеллигентов Ленин участия не принимал. Разве можно говорить что-то плохое о Ленине! Но когда почитаешь другие приказы-циркуляры, волосы дыбом встают от ужаса. Шестнадцатого июля того же года он пишет Сталину: «Выслать за границу безжалостно! Всех их – вон из России! Арестовать несколько сот и без объяснения мотивов – выезжайте, господа! Чтобы только пятки ваши сверкали! Очистим Россию надолго!»

Избавили, очистили! Умные, воспитанные, трудолюбивые уехали. Высшие и местные органы власти заполонили малограмотные, придурковатые, лентяи. Всех образованных выметают поганой метлой, ссылают, очищают от них страну. И ещё много лет после отплытия «философского парохода» грамотных людей расстреливают, вешают, топят…

Сталин стал продолжателем всех начинаний Ленина, его верным и преданным учеником; кровавое, губительное наследство из рук Ленина перешло к узколобому Сосо. Прав грузинский писатель, сказавший, что обвинять одного лишь Сталина за кровавые репрессии тридцать седьмого года несправедливо[4]. Первые строки в кровавую летопись нашей эпохи вписал, конечно же, Ленин. И он же призвал неуклонно следовать однажды выбранному курсу.

Кровавые страницы!.. Сейчас их потихоньку стали открывать и изучать. Но читать такое страшно, кровь стынет в жилах!

Остановлюсь на нескольких фактах, обнародованных в последнее время…

Летом 1940 года в лесах под Катынью41 сотрудниками НКВД было расстреляно 21 857 польских офицеров. Сливки польского общества. А всю вину с помощью ложного заявления продажного академика Бурденко и его приспешников свалили на немцев. Этот обман из года в год выдавали за правду и вот в тот момент, когда, казалось бы, ложь прочно впиталась в канву истории, дело ленинских палачей каким-то образом открылось «во всей красе». Циркуляр «Уничтожить поляков!» (постановление Политбюро!) вслед за Сталиным подписал и Калинин42. Вот тебе и справедливый старец с козлиной бородкой! «Кали-бабай!» Всесоюзный староста, любимый всем советским народом руководитель!

Мы наивно проклинали немецких варваров за то, что они взорвали гордость страны – Днепрогэс. А в действительности 18 августа 1941 года в четыре утра железобетонную плотину подорвали коммунисты, якобы для того, чтобы не пустить врага на левый берег реки. Образовавшаяся десятиметровая волна, сметая всё на своём пути, промчалась двести километров вниз по течению. Заживо похороненными под толщей воды оказались тысячи советских солдат и местных жителей… «От победы к победе ведёт нас партия!»

В 8 номере журнала «Новый мир» за 1968 год увидело свет произведение инженера Побожия «Мёртвая дорога». Осенью 1969 года, возжелав отыскать эту «мёртвую дорогу», я со слезами на глазах смотрел на её руины. Тронуло и взволновало меня произведение Побожия. В начале пятидесятых здесь развернулось невиданное по масштабам строительство – прокладка дороги Салехард – Игарка. Эту работу поручают 503-му строительному управлению, в котором трудился Побожий. Любимой стройке Сталина оказывают щедрую материальную поддержку, всё богатство страны стекается сюда. Пригоняют сотни тысяч политических заключённых. Эта авантюра проглотила, ни много ни мало, 45–50 миллиардов рублей. А сколько полуголодных зэков умерло на каторжной работе, этого никто не сможет подсчитать. Пятидесятые… Годы тяжёлого послевоенного лихолетья. Колхозное крестьянство всё ещё гнёт спину даром… В освобождённых от врага областях разруха и нищета. А в дремучей тайге валят столетние деревья, через десятки рек наводят мосты, по вечной мерзлоте тундры, пугая оленей и местный северный народ, тянут чугунную дорогу. В попытках реализовать утопические, никому не нужные планы растранжирено огромное государственное богатство… От видов ржавых рельс и насквозь прогнивших бараков сердце моё обливалось кровью… Разве мало было по всей России бесполезных строек, унёсших миллионы человеческих жизней и миллиарды народных рублей?! Хоть самого его давно уже не было, но любое дело начиналось с именем Ленина на устах и посвящалось его памяти, духу злобного, кровавого тирана. У членов Политбюро, генеральных секретарей партии был титул, который они жаждали заполучить сильнее, чем звание генералиссимуса: «руководитель ленинского типа». Услышав такую оценку, даже такой немощный из них, ссутулившийся, уже теряющий ясность ума Черненко43 приосанивался. Про Брежнева44, Андропова45 я и не говорю! Они – достойные этого титула наследники Ленина. И нынешние мелкие сошки, вползающие на политическую арену рвачи и хапуги грезят получить это звание. Вожди-коммунисты потихонечку поднимают головы… Да, им мало Берлинской стены46, восстаний в Венгрии и Чехословакии47, распространения большевистской чумы в Анголе, Эфиопии, Никарагуа, во Вьетнаме и Кампучии, они хотят на всех пяти континентах установить свой кровавый, диктаторский режим… Ни в одной стране, куда смогли протянуть руки коммунисты, не установился порядок. Не нашлось пока средства от этой хвори, опутавшей земной шар. Руководители ленинского типа на одну только афганскую авантюру48 вбухивали по триста миллионов долларов ежемесячно. Эх, если бы такое богатство отдали бесхитростным татарским крестьянам!.. Они бы рай создали на благодатной татарской земле, рай!

7

Рождённым в октябре дано стать внуками Ленина.

Из известной песни

Если скажу, что в нашем «особом лагере» были представители всех наций земли, то нисколько не обманусь. Призыв бородача Маркса49 наконец-то реализовался в лагерях для политических ссыльных: «заключённые всех стран соединились!» Видимо, Маркс заранее знал, что построить коммунистическое общество без кровавого террора и сложной исправительной системы невозможно. Неужели он и вправду видел будущее таким, во власти советов? Писатели, ранее посвящавшие свои произведения описанию жизни в советских тюрьмах-лагерях, делали упор только в одном направлении – большая часть заключённых – это невинно осуждённые люди, и считали, что в этом и состоит основное зло большевизма. Между тем в таком обвинении лишь половина правды. В нашем «особом лагере», входящем в систему «Луглаг»50, сидели люди, которые понимали всю сущность власти Советов, внешних и внутренних рычагов большевизма, знали, что этот строй принесёт на Землю, в каждую страну деспотизм, угнетения, страдания, духовную деградацию. Если одни просто испытали это зло на себе, то другие вели вооружённую борьбу против кровавого режима. Было среди лагерников много таких, кто противостоял советской власти, вслух выражая несогласие с официальной политикой. Поэтому среди нас никто не старался заявить: «Я невиновен!» Не было и тех, кто пытался оправдать коммунистов.

В декабре пятидесятого года я находился в пересыльной тюрьме города Свердловска. Большая камера, человек на семьдесят. Все сокамерники – политические, кровные враги сталинского и советского деспотизма. Только один, майор советской армии, мадьяр по фамилии Ходяш, решился выступить в защиту режима: «Если бы про всё это знал Сталин, он бы… Эти обманщики водят за нос и партию, и нашего вождя!» Его выслушали в непривычной тишине, озлобленно переглядываясь. Никто майора не поддержал. Позже прошёл слух: в первую же ночь в лагере майору Ходяшу отрезали восхвалявшие Сталина губы. Оно и неудивительно, среди заключённых немало молодёжи, отловленной и доставленной сюда из Украины, лесов Литвы, своими глазами видевшей, что такое реки крови…

Хотя никто и не кричал во всеуслышание, не хвастался, за что его посадили, но мы твёрдо знали и ни на секунду не сомневались – среди попутчиков и сокамерников лишь враги советского режима.

Обстоятельно об этом поговорим позже, а пока я хочу вернуться в пору юности, к своим односельчанам, очень рано, смолоду понявшим несправедливость советской власти.

Мой отец Мирсаит – родом из Сарманова, сын хазрета Сахабетдина, расстрелянного в начале тридцатых годов в тюрьме Елабуги имама беднейшего прихода «Махалля белоштанников», уезжает учительствовать в кряшенское село Верхний Багряж и там оседает. Я только в последние годы понял, почему он покинул родные места и обосновался так далеко в чужих краях среди татар-кряшен. Вероятно, он боялся того, что был сыном муллы! Честные, душевные, по-детски открытые кряшены встретили молодого учителя с большим уважением. Отец увидел: здесь живёт справедливый, трудолюбивый народ. Даже когда выселяли кулаков, жители Верхней деревни не позволили изгнать крестьян, крепко стоявших на ногах. Дома и строения, отобранные у зажиточных, основательных хозяев, превратили в школы, сельский совет, колхозное правление. Мало того, они и хозяев не прогнали со дворов, переселив кого в каменные амбары, кого в бани. Верхний Багряж был известен в округе своей основательностью и благоустроенностью. И не только благодаря наличию церкви, но и стоявшей рядом с ней школы. В тридцатые годы здесь открыли ШКМ (Школу коммунистической молодёжи), позже – неполную среднюю школу. Постепенно школа приобрела статус средней. В Багряж приезжали учиться издалека – из Сармановского, Заинского районов – это придавало селу неповторимый колорит. В довоенные годы Багряж был своеобразным культурным центром. С приходом осени жизнь в селе начинала бурлить! Откуда только не съезжалась сюда молодёжь, из каких только дальних сёл: из Савалеево и Светлого Озера, из Чубуклы, Бурды, Иштирякова, из Керекес и Сармашбаша. В школе было шесть восьмых, пять девятых, четыре десятых класса. Учительский коллектив насчитывал сорок – пятьдесят педагогов. А какие это были интеллигентные, красивые, интересные люди! Литературный кружок посещало тридцать – сорок человек, большинство из них сочиняли стихи. Руководитель Василий Фёдорович Тарасов – знаменитая личность, под псевдонимом «В. Багряшевский» он выпустил одну за другой две книги! Для нас он был недосягаемым небожителем! При каждом удобном случае я благодарю этого искреннего, бескорыстного, беззаветно влюблённого в литературу человека. Никого он не отверг из своих учеников, даже самых неспособных, во всех зародил надежду, окрылил, щедро делился с молодёжью своим духовным богатством.

Один из учителей – кряшен по фамилии Осипов из села Ляки – перевёл стихи и поэмы Пушкина и принёс на заседание кружка. Положив листки на середину стола, он читает свои творения вслух. Кружок живо обсуждает услышанное, сопоставляя с опубликованными в книгах переводами, яростно критикуют Осипова, споры усиливаются… Возможно, что дело доходило и до схваток! Вся деревня содрогнулась от плача, когда спилили обе церковные башенки. С тех пор двери созданного в этом помещении клуба не закрывались ни на минуту. Не успевали ставить один спектакль, как брались за другой. Театральный коллектив подобрался на славу: что актёрская труппа, что режиссёры. Олимпиады продолжались с вечера и до утра. Из Нижней деревни поднимались к нам скрипачи, из Сарсаз-Багряжа спускались гусляры. Были у нас и певцы, способные вышибить слезу у слушателей: Александра Михайловна Ямашева из села Чукмарлы, Багданур Кабиров из деревни Нижние Лузы… Был и в Багряже свой певец, мальчик-сирота Николай Муханов. Если он затягивал «Баит о Мирсаите», весь зал утирал слёзы. Обаятельный Кашшаф-ага Хамитов. Директор, актёр, режиссёр, скрипач. Самый известный шутник-затейник Махуб-абый Садыков. Зимой лыжные гонки, весной кроссы по пересечённой местности со всевозможными препятствиями, летом нескончаемые футбол и волейбол… В конце года – чемпионат по шахматам. По осени – сбор оставшихся колосков на колхозных полях, выдёргивание свёклы и моркови, «воровские набеги» на поля гороха. А потом поедание ароматной, с дымком, гороховой похлёбки, аж до коликов в туго набитых животах. Поклоны в пояс каждому дереву в лесу, сбор в родниках личинок белых бабочек. Групповые походы на природу с поеданием приготовленной на костре каши, шутки-прибаутки, метание скатанных из линялой коровьей шерсти мячиков. Пасха, Троица, Покров, Масленица, Майданы. Так в наших краях называли Сабантуй. Словом, окружённая с трёх сторон могучими лесами Верхняя деревня жила, как отдельное государство.

В каждом доме квартируют по семь-восемь учеников, парней либо девушек. Все знают, в дом Питрухи Чатыра подселяют только девушек, и все знают, почему: у них самих целый выводок красавиц подрастает. Несмотря на то, что живут в небольших, в два-три окна, домишках, багряжские кряшены радушные, всегда готовые потесниться хозяева. При таком количестве народа жизнь в селе протекала мирно, без склок и шумных разборок, без пьянства и драк. Что в прежние времена, что в нынешние. Посиделки в домах, различные игры, маленькие и большие праздники, песни во всё горло и пляски до упаду – вот на чём держалось это добрососедство. Ученики в то время сильно различались по возрасту. Если один одноклассник был на три года старше меня, то у другого уже вовсю росли пышные усы. А когда мы перешли в пятый класс, с нами вместе учились несколько девушек на выданье.

Татары, кряшены! Молодёжь из тридцати с лишним аулов собралась здесь. Довоенные мальчики и девочки, юноши и девушки. Среди них выделялась одна группа: умом, внешним видом, походкой, манерой держать себя. Как я оказался среди них, чем они мне понравились, почему эти старшеклассники не прогнали меня? В общем, стал я свидетелем и участником их разговоров о политике. Возможно, причина моей смелости в авторитете среди сверстников, пусть небольшом, но вполне заслуженном: с четвёртого класса я начал сочинять стихи и поэмы, в пятом взялся за написание повести «Когда он рос», в моём багаже было множество коротеньких пьес, я участвовал почти во всех театральных постановках, соревновался в шахматах, занимал четвёртые-пятые места в лыжных кроссах. А может, мне помог авторитет отца? Ведь он был уважаемым учителем в нашей школе. Так или иначе, взрослые парни приняли меня в коллектив. Я очень быстро стал своим. Видимо, они решили не связываться с малолеткой, мол, пусть приходит, слушает, нам он никак не помешает. Теперь я не подкрадываюсь, увязавшись за одноклассниками, на большой перемене, чтобы дёрнуть дерзких девчонок за косички и отскочить в сторону, курильщикам мха, нащипанного между брёвен бани, тоже не заманить меня к себе. Сразу после звонка я выбегаю из кабинета и поджидаю старших. Наши собрания на больших переменах проходили, помнится, в глухом конце коридора, а осенью – в пришкольном саду. Сад большой, посредине горделиво возвышается старинная деревянная церковь. Чуть поодаль – массивные дубовые кресты, растущая на могильных холмиках черёмуха. Парни облюбовали этот укромный уголок. Кишащая на спортплощадке и школьном дворе малышня побаивается подходить к крестам, да и те, кто повзрослее, боязливо косятся, предпочитая держаться на почтительном расстоянии. Мои обязанности во время бесед пока одни и те же: не шмыгать громко носом и внимательно слушать. Что я и делаю, каждое слово, произнесённое смелыми, беспокойными парнями, впитывается в моё чистое, ничем не запятнанное сознание. Багряж – удалённое на значительное расстояние от большака село на границе Сармановского и Заинского районов. Однако все значимые изменения-события в жизни страны, благодаря этим живым парням, доходят и до Багряжа. Ребята ведут разговоры по-крупному, с пониманием, со знанием дела. Мне с каждым днём всё больше нравятся злые, сердитые словечки, отпускаемые членами этой более или менее организованной группы в адрес происходящих событий! Понимаю, сейчас накинутся на меня: «Опять хвастается, ну да, это по-Аязовски!» Но в моих словах нет ни грамма преувеличения, рисования или позёрства. Бог свидетель, я не хочу бросить и тени подозрения на решительных парней, учивших меня, мальчишку, уму-разуму! Я пишу лишь о тех событиях, в которых принимал участие, о том, что знаю и помню. В общем, я смолоду не был умнее остальных, не умел рассуждать по-взрослому, мог и приврать, и приукрасить. Но я, по выражению Гаяза Исхаки, видимо, родился писателем. В поисках новых тайн и событий душа моя улетала на край света, металась, переживала. Богом мне были ниспосланы цепкая память и беспокойный аналитический ум. Спасибо вам, Небеса, тысячу раз спасибо!

На наших встречах, где бы они ни проходили, верховодил симпатичный, по-мужски аскетично-красивый юноша из села Бегишева. Хабир Зайнуллин не бросал слов на ветер, умел преподнести самую суть своих рассуждений, отжав всё лишнее и наносное. По сравнению с другими он больше знал, по-русски говорил бойко и грамотно, в общем, редкий для наших краёв экземпляр авторитетного вожака. Не помню, чтобы кто-то пререкался с ним или спорил. Когда остальные распалялись, он молчал, терпел, а потом веским доводом прекращал всякие недоразумения, недопонимания.

Когда я впервые обмолвился о Хабире Зайнуллине, мол, мне интересна его судьба, наша невестка Энже, жена моего младшего брата Алмаза, уроженка Бегишева, сказала: «А я ждала, когда же вы начнёте расспрашивать о Хабир-абый». Значит, и Энже выделяет его, хранит в душе уважение. Перед тем как приступить к сбору материала, я написал Энже письмо, в котором спросил: «Не осталось ли кого-нибудь в живых из окружения Хабира?» У меня были сведения, что все ребята ушли на фронт и пропали там без вести. Но должны быть какие-то следы, обязательно должны. Видимо, рассказать об этих гордых и смелых орлах Всевышний поручил мне. Оказалось, что всё-таки есть один выживший из кружка отважных вольнодумцев – Гарай Гараев…

Невестка Энже расспросила женщин, учившихся в школе приблизительно в одно время с Хабиром, и написала мне о результатах: «В Багряже училось с десяток бегишевских парней, среди них: Хасанов Камал, Исмагилов Ибрагим, Муллин Ахмет, Шамгунов Файзи, Калимуллин Абрар. Когда ввели плату за обучение, многие, бросив учёбу, вернулись домой. У нас не смогли вспомнить, кто ещё общался с Хабиром Зайнуллиным и Гараем Гараевым. Но говорят, что, возможно, близкими друзьями Хабира были Кашипов Рауф из села Дурт-Мунча и Нигматуллин Галимзян из Ашита. Они хорошо учились, были отчаянными, в школе считались одними из лучших учеников. Я пыталась подробно расспросить Уркию Гараеву, которая в те годы училась в Багряже, но она почти ничего не помнит. Очень уж давно это было! Ждала, не приедет ли в деревню Гарай Гараев (он живёт в Челнах), не приехал. А больше мне написать не о чем».

С высоты прожитых лет оцениваю и понимаю: введение платного образования вызвало большой протест среди татарского крестьянства, и без того еле-еле сводящего концы с концами! Не на этой ли волне появились небезразличные к происходящему, думающие люди, каким был Хабир Зайнуллин? Не эту ли проблему, дальнейшей учёбы, обсуждали парни из окружения Хабира, строившие грандиозные планы на будущее, которые рушились у них на глазах?

Углубляясь в воспоминания, могу сказать: споры-разговоры в основном шли о творящейся в мире несправедливости – сельский люд голодает, бедняки становятся ещё беднее, в каждой семье по четверо-пятеро детей, у многих из них нет возможности учиться – одежда худая, обуви нет. Учиться отдают самых смышлёных, прикинув, смогут ли прокормить будущего школьника: мало того что на одного работника меньше становится, так ему же надо всё самое лучшее отдавать, обделяя себя и оставшихся детей… И тут – на тебе! Оказывается, ещё и за учёбу нужно платить! А молодёжь-то отчаянная, решительная, каждый пытается развить в себе личность, и личность неординарную. В разговорах парней Хабира часто сквозило изумление внезапным исчезновением людей. «В таком-то ауле среди ночи увели такого-то человека, и теперь его не могут найти!» Примеров предостаточно, почти каждый день кто-нибудь из парней приносил очередную новость о пропаже. Сегодня один пропал, завтра – второй, а на третий день парни стараются делать выводы!

Самое странное: все ребята как один верили в то, что от великого вождя Сталина скрывают правду, что его окружение – сплошь коварные враги народа. Вот если бы он узнал! Задал бы им товарищ Сталин жару, мало не показалось бы!.. Говорят, школьник из какой-то деревни написал письмо Надежде Константиновне Крупской51, в котором рассказал о творящихся у них злодеяниях… так его за это орденом наградили! А разве нам не о чем рассказать, разве у нас всё хорошо? Так почему же мы бездействуем в таком случае?!

При каждой встрече эти разговоры возобновляются, обрастая новыми подробностями. Не обходится, конечно, и без домыслов-слухов, побуждающих вспыливших ребят воинственно засучивать рукава и пускать в ход разящие молнии кулаков!

Вот такие уроки политической зрелости получил я в детстве. Это вам не хитрые лисы Рыклин и Заславский, напялившие маски беззаботности: «Ничего не видели, ничего не знаем!» Ученики Верхне-Багряжской школы на самом высоком уровне обсуждали положение дел в стране, хорошо понимали, что творится в политике, и научили понимать меня. Не знаю, встречались ли парни вне школы, не помню за давностью лет. Их серьёзные «мужские» разговоры я воспринимал как некую тайную игру, наверное. Помню, как во время летних каникул я писал письма в Бегишево, Гараю Гараеву, прострочив края бумажного треугольника на швейной машинке. «Про то писать не буду», – предостерегал я в письме. Да, было и такое. А вот про что, «про то», хоть убей, не помню.

Услышанная в один из дней новость потрясла не только Хабира Зайнуллина, но и меня. Деревенских парней будут увозить в город для получения какой-нибудь профессии! Предполагалось, что они должны пройти обучение в ремесленных училищах, ФЗО52 и других подобных заведениях. Парни очень тяжело восприняли такую новость. Если прежние злодеяния обходили их стороной или задевали по касательной, то эта била непосредственно по ним. «Татарстанских парней собирают для работы на Донбассе. Если нам не дадут окончить десять классов – по прибытии взорвём одну из шахт!»

И это были не пустые слова! Это – конкретный план жизни молодёжи на будущее. Чтобы установить, когда было принято такое решение, я обратился к истории.

Указ «О государственных трудовых резервах СССР» был принят в 1940 году. В нём говорилось: «Обязать председателей колхозов ежегодно выделять в порядке призыва (мобилизации) по 2 человека молодёжи мужского пола в возрасте 14–15 лет в ремесленные и железнодорожные училища и 16–17 лет в школы ФЗО на каждые 100 членов колхозов, считая мужчин и женщин в возрасте от 14 до 55 лет!» Этот Указ был опубликован в газете «Правда» 3 октября 1940 года. Значит, осенью сорокового года Хабир Зайнуллин, сотоварищи учились в десятом классе. И о массовых арестах тридцать седьмого, тридцать восьмого годов им тоже должно быть в той или иной степени известно. А в сороковом от одного аула к другому стремительно летела весть: «Татарских парней насильно сгоняют на Донбасс грызть уголь».

Ну кто может возразить, что среди нас не было отчаянных голов, способных написать Крупской для того, чтобы раскрыть глаза Сталину и членам Политбюро?! Подытожив все мнения, Гарай Гараев пишет длинное, подробное письмо Сталину и опускает в ящик. Письмо-то длинное, да вот дорога у него короткой оказалась: насмерть перепуганный почтальон незамедлительно вручает конверт директору школы Кашшафу Хамитову. Тот открывает… начинает читать… дочитывает до конца (!!!), и глаза его делаются не круглыми даже, а квадратными. В руководимой им школе ЧП! Бунт! Идеологический бунт! Предыдущий директор Хаернас Валиев бесследно исчез!.. Теперь его очередь, что ли?.. Если письмо попадёт в соответствующие органы… Фу, откуда только берётся столько холодного пота?!. Умным, образованным был Кашшаф-ага, жизненного опыта ему не занимать… Но в этот раз и он растерялся: что делать, как поступить? Не зная, с какого обрыва сбросить своё несчастное тело, он выходит на школьный двор. Со сведёнными за спиной руками он бродит по двору, по-рыбьи заглатывая воздух, и натыкается на беззаботно гуляющего юного бунтаря Гарая Гараева! Вот он, собственной персоной! Идёт прямо ему навстречу. Директор смотрит на Гарая, а Гарай его не замечает… «Ух, безмозглый карась!» – думает, наверное, Кашшаф-ага. Но начинать разговор не спешит, осторожничает. Знает этот мудрый человек, что творится в мире. (После смерти Кашшаф-ага его дочь Лейла передала мне многолетний увесистый архив отца. Много толстых тетрадей… Стихи… Воспоминания. Свидетель трудных лет, Кашшаф-ага был очень осторожным человеком, дул даже на холодную воду. Меня тронула одна запись: «Сегодня на рассвете из деревни выслали кулаков. Они погрузились в повозки и уехали. Удивительно: никто из них не плакал, ни одной слезинки не проронил». Кашшаф-ага, Кашшаф-ага!.. Одно ваше предложение стоит целого мира, спасибо вам за него! Более подробно описать и зафиксировать бы вам это историческое событие!)

Мне, конечно же, неведомо, о чём думал Гарай, глядя на побледневшего директора. Но наверняка не догадывался, что письмо к Сталину находится у него. Растерянный Кашшаф-ага уцепился за проплывающую мимо соломинку – увидев торчащий из кустов обрезок доски, сказал: «Гараев, отнеси-ка эту штуковину в учительскую!» И сам пошёл следом. Там, оставшись с глазу на глаз, Кашшаф Хамитов с мольбой в глазах обратился к ученику. Нет, он не ругался, не кричал, не найдя в себе сил скрыть волнение, он умолял его. Тихим, вкрадчивым голосом. «Больше не пиши такого, а если напишешь – покажи мне. Иначе не сносить тебе головы. Давай порвём это письмо и забудем о нём». Не откладывая в долгий ящик, они вкладывают конверт в глотку печки. Директор, даже не думая о том, что нужно бы приоткрыть дверь, чиркает спичкой и поджигает смертоносную бумагу. В секунду комната наполняется едким дымом, но Кашшаф-ага не мигая смотрит в зев печи до тех пор, пока от письма не останется кучка пепла. Позже, споткнувшись о прислонённый к стене огрызок доски и растянувшись на полу, он отчаянно взвоет: «Какой идиот притащил сюда эту рухлядь!..»

Эту историю несколько лет спустя, в 1947 году, я тогда уже работал в райкоме комсомола, а Гарай заведовал культурой, поведал мне непосредственный её участник, Гарай Гараев, когда мы оба жили на квартире у Ксении Фёдоровны Роксман. Помнишь, друг мой Гарай?!

8

Умение видеть жизнь людей в целостности – редкий подарок судьбы, не каждому выпадает. По мере взросления, когда расширяется твой кругозор, ты уже можешь, глядя на течение народной жизни, и сам понять, и другим объяснить, чем живёт отдельно взятый человек. В юном возрасте, когда твоя душа мечется во всех направлениях, когда ты ещё не видел и не мог видеть ничего, кроме жизни отдельных людей, ты стараешься понять и усвоить законы глобального сосуществования, наблюдая именно эту, доступную тебе частную жизнь. Какой бы насыщенной, содержательной и познавательной ни была для меня жизнь в кряшенском селе, удалённом от центров культуры, от бурлящих событиями городов, не сумел я смолоду получить глубоких, всеохватных знаний. Причин этому много, они разнообразны. Однако дарованная мне природой чуткая душа очень рано ощутила, что на земле есть несправедливость и неравноправие. Хотя мы в ту пору ещё неясно представляли всё коварство и продажность государственного строя, способного до нитки обобрать и практически уничтожить крестьянство. Но с одним из проявлений несправедливости – голодом сталкивались постоянно.

Голод, изголодаться, голодные… Может, и не самое главное в жизни, но очень и очень страшное слово – голод. Трудно писать об этом. И читать не веселее будет. Но сойти с этой борозды я не могу, слишком уж многое в моей жизни было связано с голодом. На одной из недавних встреч меня спросили: «Вы очень рано стали понимать жизнь и судьбу татарского народа. В чём причина?» После недолгого раздумья я ответил: «Видимо, голод, свидетелем которого я был с самого рождения!»

Про голод много написано. В татарской литературе самое сильное произведение на эту тему «Адәмнәр»53 («Люди») Галимджана Ибрагимова54. В детстве я успел прочесть только это его произведение, а вскоре писателя сжили со свету. Помню, как мы с односельчанином и однокашником Гурием Тавлиным бродили от одного дома к другому, спрашивая у хозяев: «А не осталось ли у вас книг Галимджана Ибрагимова?» К колхозным активистам не заходим, партийных обходим стороной, а вот к согнанным из добротных домов в каменные амбары да тесные бани стучимся с удовольствием, вот ведь как бывает! Что они о нас думали, интересно?

Слово «голод» я впервые услышал от мамы, и оно намертво впиталось в меня. Помню, кто-то с болью и горечью, обливаясь слезами, вспоминал своих близких: «В двадцать первом году люди глину ели». По книжкам да по рассказам людей до конца не понять, что же это такое – голод. Вскоре я лицом к лицу начал сталкиваться с настоящим голодом, жил рядом с голодающими, и только тогда понял, насколько это великая беда, большое несчастье. И будет правильным сказать, что голод, голодающие люди сделали из меня писателя…

В Верхнем Багряже мы жили на площади перед церковью в доме плотника дяди Андриана (вообще-то, кряшены говорят не «дядя», а «дэдэй», а «тётя» по-кряшенски – «тюти», с ударением на второй слог). Когда из тех краёв, куда уехала когда-то семья Андриан-дэдэя, вернулся воспитывавшийся в детдоме Федот, мы вынуждены были переселиться на Среднюю улицу. В домах напротив церкви жили семьи с более или менее крепким достатком, а на новом месте – слабые, изнурённые жизнью люди. Напротив нас, на запущенном дворе стоял полуразвалившийся, неприютный дом с одним окном, в котором жила семья Роман-дэдэя по кличке Үткен (Шустрый). С их сыном Яковом (по-кряшенски Джэкэу), который старше меня на три года, мы учимся в одном классе. Роман-дэдэй сухощавый, юркий, что называется – ничего лишнего. Он сапожник. Всю кожаную обувь в деревне, требующую ремонта: сапоги, ботинки несут к нему. То ли оттого что деревенские в основном ходили в лаптях и труд сапожника не был востребован, то ли по какой-то другой причине, но я ни разу не слышал, чтобы со двора Роман-дэдэя слышались детские голоса, дружный смех, хотя детей у него было не то пятеро, не то шестеро. Когда я начал общаться с Яковом, мама строго-настрого предупредила: «Смотри у меня, пострелёныш, в дом к Роман-дэдэю – ни ногой, понял?!» Может, я и не стал бы прислушиваться к словам матери, но однажды Яков, когда, устав играть на улице, мы подошли к их дому, не впустил меня во двор. «Жди здесь, я сейчас выйду!» Яков – старше, его слово – закон. Протяжно шмыгнув носом, я остался возле калитки. Силясь разглядеть в единственное окно, что происходит внутри, я вставал на цыпочки и даже подпрыгивал… Мне так хотелось войти в дом и увидеть сапожный инструмент Роман-дэдэя: шило, иголки… и что там ещё у него есть-то? А ведь я всё-таки сумел однажды, воспользовавшись тем, что мама меня не видит, в отсутствие Якова проникнуть внутрь. Дело было весной, озимые уже взошли, картофельные поля тоже успели приукраситься зелёными метёлочками молодых побегов… Я вошёл и приник к дверному проёму. Яков куда-то ушёл, а остальные, рассевшись вокруг стола, едят. Посреди стола – чугунок с отколотым краем, в нём – буро-зелёная масса… Так вот откуда идёт этот кислый запах!.. Это же похлёбка из картофельных листьев! А я днём-то случайно увидел, как жена Роман-дэдэя то наклонится над картофельными побегами, то распрямится, и долго недоумевал: что же там можно собирать в эту пору? На столе больше ничего нет. Ни хлеба, ни молока. Но тем не менее большие кленовые ложки споро порхают между чугунком и ртами. До меня никому нет дела… Когда чугунок опустел, а от похлёбки остался только стойкий кислый запах, хозяйка ковшиком с отломанной ручкой принялась зачерпывать из казанка кипяток и разливать по видавшим виды, много раз залатанным кружкам. Это они так чай пьют, оказывается. А у самих даже самовара нет!.. Обжигая губы и пальцы, они дружно начали тянуть крутой кипяток, без сахара, без хлеба… Долго они «чаёвничали», аж на лбах капельки пота проступили. Я за это время успел осмотреть весь дом изнутри. Кроме лежащих в углу на крохотном столе инструментов Роман-дэдэя и прочей сапожной мелочёвки, никаких ценностей я не обнаружил. Мало того, не увидел я и постельных принадлежностей: подушек и перин. Нары были застелены старыми, облезлыми шкурами, а вместо одеял – верхняя одежда: старые чекмени, латанные-перелатанные бешметы из пестрядины. Очень бедно жили, оказывается, Шустряки!..

Таким было родовое прозвище, а фамилия этой семьи – Байковы. Роман-дэдэй – не пожелавший вступать в колхоз «нищий гордец». (Мамино выражение!) Частников обкладывали непомерными налогами, все жилы из них вытягивали. Душили займами. Понимать это я начал только теперь! Но и в то далёкое время тоже о многом догадывался. Не дождавшись Якова, я, понуро склонив голову, тихонько вышел на улицу, по пути ещё раз оглянувшись на хозяйство Шустрого Романа. У них ведь даже сеней нет! Как же я раньше-то не замечал. К задней стене дома прислонено несколько осиновых жердей, снаружи накрытых соломой. В этом «загоне» зимуют их коза и единственная овца. Несмотря на наличие в хозяйстве козы и овцы, я не помню, чтобы в этой семье пили чай с молоком или варили мясной бульон. Всё уходило на налоги!

Взрослые наверняка знали о плачевном положении семьи Роман-дэдэя, но от их детей мы никогда не слышали жалоб. Я не помню, чтобы Яков говорил: «Есть нечего, дрова закончились, скотине не хватает корма». Он изредка бывал у нас в доме. Попадал и в такие минуты, когда мы собирались обедать или ужинать. Но чтобы уговорить его сесть вместе с нами и угоститься – даже не думай! Ни за что не сядет. Если попробуешь за руку подтащить, ноги раздвинет и в пол ими упрётся. «Спасибо, я сыт, я только что из-за стола».

В тот раз я не смог быстро уйти от калитки, мне хотелось увидеть Якова, что-то ему сказать, как-то утешить… Я уже собирался пойти домой после долгого ожидания, как заметил вдалеке возвращающегося друга. У него на поясе была пристёгнута небольшая котомка. Увидев меня, он резко свернул в сторону и, стараясь быть незамеченным, сделал большой крюк, обогнул гумно и скрытно вошёл в дом. Я поделился увиденным с мамой. Тяжело вздохнув, она сказала: «Бедняжка, он же милостыню просить ходил. Дома-то у них еды не осталось. Не помирать же с голоду».

Я сын учителей. Папа получает зарплату деньгами, иногда перепадает продовольственный паёк – мука, крупы. Мама швея. Шьёт платья местным девушкам, получает хоть небольшой, но доход. Мы не голодаем. Обуты-одеты. Но у нас в соседях – семья Шустрого Романа. Когда-то давным-давно, когда их род ещё был мусульманским, дали им это прозвище – Шустрый, Проворный. А ведь народ просто так не станет навешивать прозвищ. Видимо, и вправду были шустрыми предки Роман-дэдэя… До наших времён дожило только прозвище. Роман-дэдэй сгорбленный, измождённый, подавленный, о каком проворстве может идти речь?! Всякий раз, когда смотрел в окно, мне хотелось плакать. Я до сих пор хорошо помню этого человека, благодаря которому впервые увидел воочию, что такое голод и неравноправие. Помню и его лихо подкрученные кверху усы, смазанные воском для фиксации. Яков в первые дни войны был призван в армию и умер от болезни желудка в лагерях Суслонгера55, так и не попав на фронт…

Сейчас на небосклоне истории много можно встретить сорок, трещащих на всех углах: «А мы же да-а-авно об этом знали!» – когда речь заходит об учении Карла Маркса, которое русский художник Илья Глазунов56 назвал «величайшим злом XX века», о кровавых злодеяниях Ленина, об антинародном режиме большевиков… Знать-то мы знаем, но не всё, особенно о тридцатых годах. На Украине голод57. Специально устроенный большевиками. В Казахстане тотальный голод58. Миллионы крестьян пухнут с голоду, умирают от истощения дети. Земля остаётся без хозяина. Крепко стоящие на ногах крестьяне, сливки деревенского общества, сосланы на каторгу, во главе дел встают «комбеды»59 – бестолковые оборванцы, ненасытные, ленивые блохи на теле крестьянства. Они жестоко мстят зажиточному сословию! Есть ли в татарской литературе произведения, в которых подробно была бы показана трагедия тридцатых годов, дана беспристрастная историческая оценка тем временам? Нет таких произведений. Я так считаю. И не раз с горечью писал об этом. Татарские писатели, взявшись за руки, дружно вступили в колхозы да так в них и остались. А русская литература оставила высокие примеры для подражания. Поэт Николай Клюев60 утверждал: «Социализм принесёт крестьянству разорение и гибель». Андрей Платонов61 предсказывал, что социализм разорит страну, поставит народ на грань выживания. Даже когда большевизм делал более или менее уверенные шаги, он отчётливо видел, сколь безнадёжен и бессмыслен этот путь.

1 мая 1991 года. В день моего отъезда из писательского дома творчества Переделкино, позавтракав, я вышел на прогулку с достопочтенным Амирхан-ага Еники62. Он тоже писал там какое-то произведение. Более двух часов бродили мы с ним по лесным тропинкам, о многом я успел расспросить старшего товарища. Задал я, к слову, и такой вопрос: «А вас в те годы тоже вызывали на Чёрное озеро? Ощущали ли вы тревожность той эпохи?» Амирхан-ага с присущими ему серьёзностью и ответственностью за каждое слово ответил: «А как не ощущать-то, ещё как чувствовал! Если к двум беседующим приближался кто-нибудь третий, те двое сразу же «поднимали паруса»… Что касается Чёрного озера, да, однажды вызвали и меня. В 1934 году. Долго не мучили, задали всего один вопрос. «Как вы относитесь к творчеству поэта Сирина63?» Приказав подготовить обстоятельный ответ, в качестве примера привели одно его стихотворение следующего содержания: жёны сосланных и бесследно пропавших крестьян приходят с полным выводком детей в Казань и просят милостыню в центре города, возле речки Булак, горько плачут и причитают. «Видите ли вы в этом стихотворении антисоветские мотивы?» – более конкретно поставили они вопрос. Свои рассуждения я представил в письменном виде, как они и требовали. «Не вижу, – написал я, – в этих строках поэт всего лишь выражает личную солидарность с этими женщинами и их детьми». Больше меня на Чёрное озеро не вызывали. А вскоре я уехал в Ташкент, след мой потерялся. Возможно, эта поездка в далёкие края спасла меня от многих проблем и бед…»

Значит, в писательской среде были люди, понимавшие трагедию тридцатых годов, и даже находились отдельные личности, открыто протестовавшие против такого положения вещей! Изредка, но встречались. Но большинство писателей, как убедительно доказал учёный и писатель Мухаммат Магдеев, старательно готовились к тридцать седьмому году, писали оды наркому Ежову64 и его окружению, чем собственноручно рыли себе могилы. О возвеличивании Ленина-Сталина и козлобородого Калинина я и не говорю…

У Амирхан-ага память ясная и цепкая, слово острое. После разговора в Переделкино моя душа переполнилась гордостью. Переполняющая гордость – это ведь тоже характеристика внутреннего мира!..

Поэт Сирин понял трагедию той эпохи. И зафиксировал её в литературе. Но кто он, этот Сирин? Где жил? Как и когда умер? Мы старательно делали вид, что и слышать не слышали об этом великом человеке, умершем уже в наши дни. Его современники сделали всё, чтобы мы забыли несчастного поэта. А мы с удовольствием готовы забыть, только прикажите. Опять с горечью приходится повторяться: татарин мудр задним числом! Сохранилось ли, интересно, стихотворение Сирина, всполошившее людей Чёрного озера?

Ежедневно, ежеминутно приносящие горе татарскому народу годы войны… Достигшая последнего предела безнадёжность послевоенного лихолетья!.. Об этом периоде много произведений создано татарскими писателями. И хотя многие из произведений не лишены искажений и приукрашиваний, но в них встречаются и правильные, отчётливые мысли, зоркий взгляд на действительность, горькие выводы. Что ни говори, крестьянство хлебнуло немало горя из-за принудительной коллективизации и перегибов власти!

Живший в 116–27 годах до нашей эры римский писатель и учёный Марк Теренций Варрон65 в известном трактате «О сельском хозяйстве» пишет: «Орудия труда делятся на три группы: говорящие, мычащие и немые. Говорящие – это рабы, мычащие – быки, а немые – телеги». В истерзавших крестьянство колхозах эти понятия поменялись местами. Телеги – заговорили, они постоянно скрипят, просят смазки. «Немыми» стали собственно крестьяне, раз и навсегда замолкшие в тридцатые годы. И только быки не отдали свою позицию, хотя нет, вру, они, позабыв своё главное предназначение – страстно любить прекрасных тёлочек, впряглись в хомут, превратившись в безропотных меринов.

Со времён установления советской власти в стране голод стал постоянным спутником крестьян, мёртвой хваткой вцепился он в горло деревенскому люду и отпускать не собирался.

Рассказывает моя современница Мунира Гатауллина, жительница села Мелля-Тамак Муслюмовского района. Умная, образованная, искренняя женщина!

«Тёплые майские дни 1944 года… Нет мужчин, нет тракторов. Телеги, сани разбиты. С осени большая часть урожая осталась на корню. Всем строго-настрого запретили приближаться к колосьям, не разрешалось даже охапку унести. Осень. Льют дожди, падает снег, старики и старухи в голос рыдают на краю поля. По полю ездит лишь тарантас, на котором гордо восседают председатель и уполномоченный из района. Если завидят старух, баб, ребятишек, вышедших с мешками под мышками набрать немного зерна, живо затопчут. Больше половины даже убранного в скирды урожая осталось мокнуть под дождём на полях. Мы, детвора, в то время не понимали масштабов трагедии, но наши родители, глядя на осиротевшие нивы, не могли сдержать слёз… В зиму вошли с пустыми амбарами. Ох и длинными, ох и тяжкими были зимы в эпоху Сталина! У нас очень большая семья. Отцу Мухаметхану пятьдесят исполнилось, он инвалид финской войны, хроменький. Миловидный и добрый. Когда мама умерла, папа женился на молодой. С нашей новой мамой в дом пришла и её дочка двадцать девятого года рождения. И нас пятеро! Потом у них народилось ещё два ребёнка. Сейчас уже не помню, как мы пережили зиму, что ели. Страшные будни той зимы забылись, были перекрыты трагедией, разыгравшейся по весне. Наконец-то появилось солнышко, по которому все успели соскучиться за зиму. Освободилась от снежного гнёта земля. На рассвете мама, повязав фартук, выходит в поля, мешки-котомки брать не решается, боится, бедняжка! Хорошая память была у нашей мамы, она всегда знала, где что лежит: там остатки стога находятся, тут скирду не до конца вывезли. Не решаясь идти по дороге, женщины идут к остаткам скирды, по колено утопая в грязи. Зубами отрывая колоски от сырой соломы, обливаясь потом от напряжения и страха, набивают они подолы. Волоча налипшие на лапти огромные ошмётки грязи, окружными путями возвращаются домой и падают в изнеможении. Мы, ребятня, быстро-быстро принимаемся мять и провеивать колоски. Чтобы стукачи не пожаловали, активисты-коммунисты не увидели, остатки соломы сжигаем в печи. Положив в нагретую печь лист жести, сушим зерно. Почти в каждом доме есть ручная мельница. Её тщательно прячут от чужого глаза. Чтобы не было слышно, зерно мелем в погребе. И как вознаграждение за все страхи и старания – праздник: распространяя кисловатый запах по всему дому, в старом чугунке варится каша. Восемь детей в шестнадцать голодных глаз неотрывно смотрят на котелок…

Однажды мама и несколько соседских женщин наткнулись на ошмётки просяного стога. Вот радости-то было! В тот день мы сварили густую пшёнку. До сих пор перед моими глазами весёлое бульканье и подпрыгивание зёрнышек. Удивительное дело: на улице стали слышны детские голоса! И уполномоченный это видит, и председатель не слепой – они таки открыли ворота в поля! Мы, наша семья, целым табуном пошли и радостно принесли большие охапки начавшей прорастать пшеницы, которую разбросали сушиться на чердаке. Отец съездил на мельницу. От радости нас просто распирает, не знаем, куда себя приложить! Наполняя ароматом дом, испёкся хлеб! Торопливо набивая рот, мы съели приготовленные на углях лепёшки. Плотно уселись вокруг стола. Папа нарадоваться не может, то одного по спине похлопает, то другого. «Ешьте, дети, кушайте, человек умирает от голода, а от еды – никогда!» – приговаривает он. Если бы представлял он тогда, как жестоко обманывался… Да если бы и знал наперёд, сумел бы предотвратить мор, эпидемию желудочных кровотечений66?

Конец апреля на дворе, вот-вот наступит благодатный май. Дома все сыты, можно сказать, но удовольствия от этого никакого: дети слабеют с каждым днём, все мы ходим грустные, под глазами тёмно-фиолетовые круги. Кого-то мучает неудержимый кашель, кто-то жалуется: «Сил нет», – и забирается на нары. Каждый ребёнок по-своему болеет. В основном жалобы на боль в горле, мама ругается: «Опять, наверное, холодной воды напились, хлеб он такой, всегда пить просит!»

От одной избы к другой по селу распространилась весть: болеют только те, у кого прежде ничего съестного в домах не было! А кто ел нормальный хлеб, хоть изредка – мясо, молоко, ходят себе здоровенькими! Первым слёг братишка Мухаметзян, тридцать шестого года рождения. Красивый был мальчишка, умненький! Утром проснулся с плачем: «Горло сильно болит!», в обед лежал, скрюченный, в постели, к вечеру после каждого приступа кашля отхаркивался чёрной кровью. А ночью кровь текла, почти не переставая. Два дня истекал кровью, бедняжка, и умер. Похоронили мы малышку, возвращаемся домой. Я в телеге рядом с отцом сижу, папа пощекотал мне шею шершавой ладонью и говорит: «Это мы, дочка, только первую милостыню земле отнесли, чувствую, в эти дни я и сам вслед за сыночком отправлюсь». Входим домой, а там уже братишка Анас, сорок первого года рождения, свалился. Глаза распахнуты во всю ширь у бедняжки, а из уголка рта струйка чёрной крови стекает…

На наше село обрушилась беда, не только детей, но и взрослых стала валить с ног непонятная болезнь. Из каждого дома провожали в последний путь покойников. Заболевшим счёту нет. Хоронить некому! Сельсовет, правление колхоза с вечера выдают разнарядку: «Такие-то и такие-то люди завтра идут рыть могилы». Для кого эти могилы, не уточняют. Сколько бы ни нарыли, ни одна не остаётся пустой! Из Казани на двух самолётах прилетели врачи. Исследуют, проверяют, берут кровь на анализ!.. В здании школы открыли госпиталь, всех больных свозят туда. Почему-то из нашего дома никого не увезли. Мол, отец в доме есть, выкрутятся как-нибудь! Через три дня умер Анас… В конце концов рухнула опора семьи и всего дома – мама. Молодая, красивая, с ровными и крепкими зубами-жемчужинами!.. С шестимесячным грудничком на руках. Мама кормит его, а сама переживает, как бы её болезнь ребёнку не передалась через молоко. Но Бог всемилостив, не заболел ребёнок-то, до сих пор жив…

Пока мы, объятые страхом, наблюдали, как умирает мама, свалился отец… «Муж твой заболел, иди посмотри», – говорят маме, она в сенях лежала, но встать так и не смогла, сил не хватило. Кровотечение у отца было обильным, трое детей едва успевали менять окровавленные тряпки на чистые. Изо рта, из носа непрерывно вылетали кровавые ошмётки. Через два дня детей перестали пускать к отцу… Он, оказывается, бился всем огромным телом от нестерпимой боли, недюжинной силой наделён был наш покойный отец. Взрослые люди из соседних домов приходили к нам и помогали отцу вставать… На четвёртый день в два часа папа умер… «В рогоже не хороните меня, дети!» – умолял он перед смертью… Как он смотрел на нас в эти минуты… До сих пор меня дрожь пробирает, как вспомню!.. Когда был в силе, отец много людей проводил в последний путь… Хороших тканей на саван ни у кого нет, поэтому покойников заворачивали в рогожу… Родня и соседи принесли нам кто скатерть, кто платок, во всё это и завернули тело отца. А сироты и одинокие старики уходили на тот свет в рогоже… Мама недолго прожила после похорон отца… В то утро в Нижней деревне умерла одна старушка, так им на двоих вырыли одну могилу, сделав в ней две ниши для тел. В одну положили маму – молодую красавицу Санию, в другую легла бабушка… Не пощадила болезнь и Джаухарию, дочку мамы от первого брака, двадцать девятого года рождения… «Мама умерла, а я для вас чужая, вы не будете за мной ухаживать», – плакала и билась в истерике такая же красивая, как и наша мама, девушка. Очень уж не хотелось ей умирать… Вечером перед сном она снова закапризничала: «Я хочу спать только с Мунирой»… Мне в ту пору было одиннадцать лет… Мы легли с ней вдвоём, обнялись… Набегавшись за день с грудным ребёнком на руках, то кислым катыком покормлю бедняжку, то айраном, я тут же засыпаю. Сил совсем не осталось… Вдруг чувствую сквозь сон, что кто-то отцепляет мои руки от Джаухарии… Оказывается, я обнимала давно остывшее тело старшей сестры… Чтобы я не испугалась, соседская женщина говорит мне разные хорошие слова, гладит по спине. Затем уводит к себе и моет в бане, тщательно расчёсывая слипшиеся от крови волосы…

За пятнадцать дней из нашего дома вынесли пять покойников. Мухаметзян, Анас, папа, мама, Джаухария…

В Мелля-Тамаке опустело более пятидесяти домов…

В нашей семье за старшего осталась сестра Назима, двадцать восьмого года рождения. Её судьба – целая история. Сестру «призвали» в ФЗО. Измученная непосильным трудом на Зеленодольской фанерной фабрике, Назима три раза сбегала оттуда. На третий раз отец сказал ей: «Я ещё за первые два побега не до конца расплатился, дочка, а ты в третий раз домой вернулась?» Нет, не ругал её папа, от безысходности спросил, не зная, где взять деньги на очередной налог. Третье возвращение Назимы пришлось аккурат на проклятый май сорок четвёртого. Сколько уж она пробыла дома, не помню, но через некоторое время сестру арестовали милиционеры. Назима в тюрьме, а про наши дела вы знаете! Только после того, как из сельсовета прислали бумагу о тяжёлом состоянии в нашей семье, сестру отпустили. Отец два дня глаз от дороги не отводил: «Вернётся ли дочка или насовсем её закроют?» – гадал он, тревожно вглядываясь вдаль. Назима смогла вернуться, когда отца уже не стало. Но похоронить его мы ещё не успели…

Про сестру, про малолетних сирот я как-нибудь расскажу ещё… Но сегодня у меня сил уже не осталось…»


Эх, жизнь-жестянка! Мунира – мудрая голова – поняла весь масштаб злодеяний, свершившихся полвека тому назад. Душа может вместить в себя и неприятные, очень тяжёлые воспоминания. Если мы решим, что душа предназначена для сохранения только радостных мгновений, то этим сильно ограничим жизненные горизонты человека. Если что-то сохранилось в душе, значит, это было важно, об этом не раз думали, вспоминали. У каждого возраста свой взгляд на воспоминания. И у воспоминаний своё отношение к разным возрастам, они помимо нашей воли влияют на ход жизни, вносят в неё изменения и поправки. Как бы ни хотел человек избавиться от тяжёлых воспоминаний, они никогда не покинут сокровищницу его души. Воспоминания – это не пыль, въевшаяся в одежду, их не отряхнёшь и не проветришь. Воспоминания – это не налипшая на обувь глина, их не сбросишь ударом каблука о землю или резким взмахом ноги. Если ты, желая разобраться в себе, откроешь сундук воспоминаний, то на дне его среди драгоценных камней обязательно обнаружишь и замшелые чёрные булыжники.

Вспоминаю дневник Анны Франк. Эта еврейка – наша ровесница, родилась в двадцать восьмом году в Германии. В 1933 году, когда к власти приходят фашисты, их семья скрывается в Голландии. В сороковом году немецкие захватчики добираются и до этой страны… Анна всё, что видела своими глазами, трагические судьбы своих родителей и близких заносила в дневник. Эти записи известны всему миру. «Дневник Анны Франк» переведён на семнадцать языков. По этому поводу Илья Эренбург67 сказал следующее: «Гитлеровцы уничтожили шесть миллионов евреев. Вешали, расстреливали, душили в газовых камерах. Никто точно не знает, что пришлось пережить этим людям. За шесть миллионов сгубленных душ ответила одна девочка – не мудрец, не поэт, а простая девочка рассказала… Её чистый детский голос до сих пор жив: получается, что она оказалась сильнее смерти».

Ах, мудрые татарские писатели! Интеллигенты, призванные возрождать и развивать национальный дух!.. Мы по достоинству оценили героизм Анны Франк, в школах воспитываем детей на её примере… Почему же мы не отражаем с своих произведениях тяжёлые вехи в истории татарского народа?.. Почему мы не приучаем своих детей с малолетства вести правдивые дневниковые записи? Разве дневники, воспоминания не являются основой незыблемости того моста, по которому проходит путь национального развития?.. Если бы в школе, в семье Мунире и всем остальным моим современникам, жившим в тяжёлых условиях, вдолбили в головы: «Ничего не забывайте, дорожите информацией, записывайте в тетради, на память не надейтесь», – тогда, может быть, драгоценные камни нашей истории, разбросанные по разным шкатулкам, переходя от поколения к поколению, ещё ярче засверкали бы!

Мы нация с короткой памятью. Я часто об этом говорю. Чем хуже воспоминания Муниры дневников Анны Франк? Мы редко погружаемся в индивидуальный мир человека. Наши шаги куцы, объятия мелки… С Мунирой мы вместе работали в редакции журнала «Чаян». Сдержанная, трудолюбивая, скромная. Кто бы мог подумать, что она носит в себе столько горя?.. К тому же она моя единомышленница, ровесница, умница!.. Да только вот прежде мы не уделяли внимания её трагическим воспоминаниям, которые должны бы храниться вечно. А сколько ещё различной драгоценной информации ждёт своей очереди в кладовых национальной истории?! Наши потомки должны знать правду и о допущенных нами ошибках, чтобы не повторять их!

Когда Мунира-ханум рассказывала мне обо всех печальных событиях, которые ей пришлось пережить, она, тяжело вздохнув, сказала: «Я всё ждала, когда же напишут об этих трагических событиях? Но не пишут ведь, не пишут…»

Эх, Мунира-ханум! Ваш покорный слуга давным-давно написал несколько рассказов о тех далёких ужасающих временах… но написанное так и не увидело свет… Сегодня хочу полностью привести один из этих рассказов – «Смерть гитариста»…

«Неизвестная смертельная болезнь распростёрла свои чёрные крылья над сёлами и деревнями. Зловещая тень от этих чёрных крыльев постепенно накрыла и благодатные берега реки Зай. Солнце вовсю насмехалось над людским несчастьем. Майские ветра вместо благоухания цветов и аромата любви принесли затхлый, удушливый смрад смерти. Вслед за этим запахом пугающие новости черепахой вползали в деревню. Зацепившись за новости, пожаловала, не заставив долго ждать, и сама смерть – костлявая и страшная.

Берега Зая оттаяли от снега, обнажились. Над окровавленной грудью земли поднимался, игриво извиваясь, белый пар, перемешанный с тёплыми ветрами, напитанный запахами набухших почек. Глаза голодных людей разглядели на обнажившейся пашне оставшиеся с осени колоски. С остервенением селяне накинулись на влажные колосья. В этих плесневелых, разбухших зёрнах видели они спасение, искали живительную искорку. Но ни тёплый пар над пашнями, ни погрузневшие колосья не помогли им, чёрная тень смерти продолжала надвигаться. Её железные руки с хрустом сжали тощие глотки людей, в чьих телах жизнь и без того держалась на честном слове. Из глоток вырывалось лишь: «ХЛЕ-БА, ХЛЕ-БА, ХЛЕ-БА». Народ заметался в панике. Но беспощадная смерть проникла повсюду.

Страшная новость достигла села Н. ещё в начале мая. Якобы из ада поднялась на землю всякая нечисть под предводительством Сатаны! А мор, то птицей обратясь, перелетает по ночам от одного аула к другому, то лихим жеребцом прибегает. Но доходили и достоверные сведения, способные заронить страх в души даже самых неверующих людей. Сегодня в таком-то селе умерло восемьдесят человек. Мол, у покойных перед смертью из кончиков пальцев, изо лба, из пяток текла вонючая, тухлая кровь. А ещё в каком-то селе в одной могиле похоронили пятнадцать человек. Мол, потому что не успевают копать, и гробы не успевают сколачивать, складывают штабелем и присыпают землёй… В этих жутких вестях сколько было вымысла, столько же и правды.

Жители села Н. и без того были впечатлительными и легко принимающими на веру всякий вымысел, а после этих новостей совсем с ума посходили. Про полевые работы забыли, руки опустили, работать никто не хочет. Зарезали, мол, не пропадать же добру, весь домашний скот, от овец до коров. А одежду распродали за бесценок на базаре. Сбиваясь в группы, подолгу смотрели они, как весеннее солнце, подобно слезе, тяжело и грузно скатывалось к горизонту, подбивая небесный стык кроваво-красным шёлком. Удручённо повздыхав на эту невесёлую картину, расходились они по домам, подозрительно косясь друг на друга, словно кто-то из них уже подцепил смертельную болезнь. А жуткие вести с каждым днём всё ближе к их селу, и всё труднее совладать с нарастающим животным ужасом.

Вернувшийся в деревню из-за болезни студент музыкальной школы Данил, заложив руки за спину, меряет избу шагами. Его низкорослый остроносый отец, уперев близорукий взгляд в бревенчатую стену, потряхивая куцей белёсой бородёнкой, громко чавкая, хлебает мясной суп из помятой алюминиевой миски. Данил хоть и злится на чавканье отца, но молчит. Стараясь не задевать табуреток и стола, большими шагами ходит из угла в угол. Что сюда пять шагов, что туда. А мыслей в его голове много, бессчётно…

Наевшись, отец долго молится, глядя на угол, затем размашисто крестится, вытирает масляные губы сплющенным, поношенным картузом и, мелко-мелко семеня, спешно покидает дом. Данил подходит к окну. Сквозь корявые голые ветки высокого тополя очень долго сиротливо смотрит на улыбающуюся луну. Затем, сняв с мощного гвоздя гитару, садится на нары и начинает негромко теребить струны. Гавайская гитара отзывается почти человеческим плачем. Но музыка так и не сложилась, что-то терзает сердце гитариста. Печально вздохнув, Данил выходит на улицу. На брёвнах возле их дома сидит много народа. Все шёпотом о чём-то переговариваются. Раздаётся хриплый женский голос:

– Под Бугульмой, говорят, мор скачет по деревням, превратившись в молодого чёрного жеребца. Поэтому тамошние люди пошли на хитрость! Оказывается, мор можно обмануть! Сорок женщин собрались и перво-наперво погасили во всех домах свет. Потому что мор первым приходит к тому, у кого светло в окнах. Впрягшись в один плуг, сорок женщин с молитвами опахали село вкруговую. Оказывается, мор не может перескочить вспаханную полоску! Потом, вернувшись в село, они, натирая два куска дерева один о другой, добыли Чистый огонь и разнесли его по всем домам. Мор выкосил все окрестные деревни, а этим хоть бы хны!

Люди молча выслушивают невероятную историю и с надеждой глядят друг на друга. Через некоторое время раздаётся шёпот Данилиного отца:

– И нам надо также сделать, женщины!

Женские тени медленно поднимаются с брёвен и неспешно разбредаются по домам. Сделаем, раз надо! Лишь бы мор не пожаловал! Они проходят, едва не задевая стоящего в стороне обеспокоенного юношу, но не замечают его. Огни в деревне гаснут почти одновременно. Тусклый отблеск луны, словно понимая, что он теперь главный источник света, без стука влетает в окна и освещает жухлые листики увядших цветов на подоконниках. Данил неспешно, озирая вытянувшиеся по обе стороны дороги дома, направляется к реке. Остановившись возле берега, смотрит на свою короткую тень. Как-то непривычно тихо вокруг, хотя в деревне никто не спит. Вскоре доносится скрип колёсиков плуга. Бормоча молитвы под нос, подпоясанные женщины с лямками через плечо тянут плуг в сторону деревни, то приподнимая его одной рукой, то со скрипом вонзая в землю. Впереди всех, похожая на огородное пугало, с поблёскивающим крестом из серебристой бумаги на груди бабка Павлина. «Работа – не Павлины забота, а где пир – там Павлина командир!» – шутливо «нахваливает» её народ. Это самая ленивая, самая тёмная религиозная фанатичка, любящая только походы в гости старуха. А сегодня – впереди всех! В конце «крестного хода», натянув на уши помятый картуз, проходит отец Данила. В лунном свете эти измождённые люди похожи на призраков. Вскоре они растворяются в ночи. Данил очень долго смотрит им вслед. Затем воздевает глаза к небу: полупрозрачное, тонкое белое облачко едва заметно плывёт, подсвеченное луной. Тишина. «Эх, вот бы, как это беззаботное, счастливое облако, уплыть далеко-далеко! – размечтался Данил. – А вместо этого приходится безвольно слоняться без дела и ждать, пока мор не подберётся к твоему носу!» Помечтав о невозможном, Данил по сухой тропинке отправляется поближе к реке, в сторону запруды. У воды он садится на густо заросший кустами акации холмик и погружается в раздумья.

Словно впервые видит парень великолепие окрашенного лунным светом мира. Растущая вдоль кромки берега ива печально склонила ветви к воде, златошвейка луна украсила гладь реки дорогим позументом. Тёмные занавески на дальнем горизонте словно развеваются на ветру. Укрытые таким же покрывалом долины безмолвствуют. Семь звёзд Ковша. Леса на том берегу тянутся чёрной полосой. Взгляд Данила непроизвольно переходит с одной красоты на другую. И вправду, сколько всего прекрасного вокруг, а сколько красоты в мировом масштабе!

Внезапно у него заныло в висках. Лемеха плуга с визгом выворачивали землю. Ночную тишину наполнили возгласы уставших, измученных женщин.

– Алиллуйя[5], Аллилуйя, Господи, помилуй!

Сопящая от натуги группа приближается к нему. Впереди бабка Павлина, перекрикивая остальных, она читает молитвы. Следом за ней выстроились женщины: молодые и в возрасте, дородные и худощавые. Вцепившийся в рукояти плуга старик, хворый отец, кажется Даниле очень немощным и жалким. Растянувшаяся группа вперевалочку проходит мимо, вышибая из острых лемехов человеческие стоны и плач.

Куда подевалась красота природы? Парня окутал какой-то липкий злой страх. Ивы, смиренно склонившие в поклоне ветви, мерещатся ему воплощением мора, злого и необоримого. Он вскакивает с места. Скрип плуга и звуки молитвы уже отдалились. Голоса этих жалких людей потрясли больного гитариста. Он подходит к самому краю обрывистого берега и долго смотрит на едва различимую, колышущуюся на воде тень. Затем садится на большой белый камень у края запруды. Обрывки далёких звуков пугают его воображение, терзают душу.

Послышалось дуновение предрассветного ветра. Зашуршала сухая трава. Кончики ивовых ветвей с тихим плеском несколько раз коснулись воды. Данил пробежался по струнам гитары. Нечаянная мелодия добавила сладкой грусти в предрассветную тишину природы, готовой вот-вот излиться песней нарождающегося дня. Чистое небо нахмурило брови, течение реки усилилось, на тонких кончиках ивовых листьев навернулись слёзы. Эх, жалкие люди! Если бы можно было так легко избавиться от мора! Данил страстно заиграл. Он боялся, если остановится, то скрип заржавевшего плуга снова будет терзать его. Струны пели и пели, страстно, пылко, не замолкая ни на секунду. Но, не выдержав душевного напора, лопнули. Песня оборвалась. Лихорадочный взгляд Данила упал на беззаботно поблёскивавшую золотом воду. Вдалеке послышались измождённые женские стоны. Перед глазами парня промелькнули призрачные тени. Данил положил сломанную гитару на землю. Ещё не смолкли печальные, щемящие ноты, вырывавшиеся из уцелевших струн, как в прибрежной тишине раздался новый звук…

Разбежавшиеся по воде круги, словно хотели что-то прошептать, раз за разом накатывались на береговую глину. Ветер усилился. Терзая струны сиротливо лежащей на берегу сломанной гитары, он заставлял её петь первым лучам нового дня песню памяти молодого гитариста Данилы».


Я написал этот рассказ в декабре 1947 года, когда работал в Заинске в комитете комсомола. Правда, я тогда мало чего понимал в жизни, и по литературной части огрех немало сделал, наверное, но написал же!!! Я был свидетелем этих странных событий!.. Вон, сверкая нагрудным крестом, шагает бабка Павлина. За ней сорок женщин тянут плуг об одном лемехе. Первая тройка – старшие дети, следующие трое – средние, замыкающая тройка – поскрёбыши. Лемех обязательно должен погружаться в землю на известную глубину и делать борозду определённой ширины, только тогда они смогут одолеть мор! Хитрости места нет, если оставишь хоть маленькую брешь, мор обязательно через неё просочится!.. За этим зорко следит намертво вцепившийся в ручки плуга мужчина! Помню, как во всей деревне погасли огни, а на рассвете измождённые, взмокшие от пота, «прокопчённые» пылью женщины, собравшись возле сторожки, натирали одно о другое два бревна, добывали Чистый огонь. Затем, «прикурив» от него, разносили по всем домам жестяные плошки и глиняные горшки с чудодейственным пламенем… В рукописных донесениях Чёрного озера были такие записи: «Аяз читал мне свои антисоветские рассказы, такие-то и такие-то». И это написали люди, прекрасно понимающие, о чём я хотел рассказать в своих ранних, ученических рассказах! В то непростое время любой рассказ, в той или иной степени отражающий действительность, получал высокую оценку – «антисоветский».

9

Хочешь покоя – веруй;

Хочешь знать истину – ищи.

Фридрих Ницше68. Из письма к сестре

Не удивляйтесь, когда услышите: голод сделал из меня писателя. В этих словах – тяжёлая правда. Не хочу плохо отзываться о родной школе и учителях. Среди них было много прекрасных людей! Началась война, почти все мужчины ушли на фронт. Жизнь оставшихся в тылу тоже была целиком подчинена войне, они также умирали, их также вырывало из родных городов-деревень и разбрасывало по свету. Сколько людей на земле – столько и рук у войны, до каждого дотянутся эти руки, никто не будет обделён. Школа Верхнего Багряжа «обмелела», притихла. Классов стало меньше. Не зная, как справиться с нехваткой педагогов, в комитете просвещения решили отобрать из учащихся старших классов самых умных и образованных и поручить им проведение уроков в младших классах. Один девятиклассник преподавал нам, восьмиклассникам, анатомию, десятиклассник Миронов – немецкий язык. (Позже этот умный и добрый паренёк погиб на фронте.) В сорок четвёртом среднюю школу в Верхнем Багряже закрыли, десятый класс я оканчивал в Сарманово. Весной сорок пятого выпускникам впервые стали вручать аттестаты зрелости. Экзамены на аттестат зрелости должны были принимать только педагоги с высшим образованием, во всяком случае так было прописано в законе. Собрав по трём районам: Сармановскому, Заинскому и Ворошиловскому, педагогов с высшим образованием привезли в Тлянче-Тамак. Из Сармановской школы ни один из учителей не попал в экзаменационную комиссию, значит, не было в нашей школе учителей с высшим образованием. Русский язык нам преподавал майор Владимир Вуль. Если скажу, что за зиму этот человек, у которого не было никакой педагогической подготовки, не провёл ни одного нормального урока, то нисколько не погрешу против истины. Девочки жевали жвачку из сосновой смолы, вязали, сплетничали, а мы – горстка парней, окружали Вуля… чтобы послушать армейские анекдоты, взять уроки еврейских ругательств… Если кто-нибудь из нас, сокрушённо вздохнув, напоминал: «Нам же к экзаменам надо готовиться!», Владимир Владимирович вскакивал: «Ага! Хорошо! Давайте обратимся к Маяковскому!» – и зычным майорским голосом принимался декламировать «Во весь голос»… Не стану упоминать, какие трудности мы испытали за два месяца в Тлянче-Тамаке, студенческая жизнь впроголодь известна каждому, если смогу, я ещё вернусь к этой теме!.. В сорок четвёртом в Казанском университете открылась кафедра татарского языка и татарской литературы. Для меня эта новость стала настоящим праздником: буду поступать! Путь к счастливому и славному будущему отныне пролегает только через университет! Поступлю! Выучусь! Переверну этот мир с ног на голову!

Экзамены в Тлянче-Тамаке, поездка на пароходе в конце августа, укрывшись среди нагромождённых на корме бочек, первые робкие шаги по казанским улицам вспоминаются теперь, как далёкий полузабытый сон. Осень победного года! Дороги полны приключений, дни – хлопот, ночи – страхов. Про студенческие годы я отдельное произведение напишу, что ни говори, я ведь три раза поступал. Проучившись с перерывами пять лет, я сумел окончить лишь три курса. Если будет суждено, если останусь в здравом уме и ясной памяти, обязательно напишу про эту непростую, наполненную поучительными событиями часть жизни…

Ни к университетским преподавателям, ни к однокашникам у меня никаких претензий или обид нет, упаси господь! Но правду сказать, настоящих друзей, близких мне по духу и образу мысли людей я нашёл среди студентов татарского театрального училища. Особенно сблизился я с поэтом Маулёй Султаном. Верю, что это имя, эта великая личность ещё будет по достоинству оценена потомками.

Скажу без утайки: университет не оправдал моих надежд, не то что получить ответы на волнующие меня смолоду вопросы, наоборот, проблемы только углубились, наслоились, потяжелели. Между действительностью и учёбой – непреодолимая пропасть, выдаваемое нам за научные идеи пустословие невозможно применить в многотрудной и малопонятной жизни. В газетах и журналах, в кино и на театральных подмостках сплошное восхваление Ленина-Сталина… Вознесение коммунистов до небес. С университетских кафедр сладкоголосые преподаватели убедительно преподносили нам советский уклад жизни России как справедливейший и прекраснейший, хотя на самом-то деле люди были доведены до смертельного истощения голодом, каторжным трудом и неподъёмными налогами. И что самое удивительное: преподаватели достигали своей цели! Огромная часть студентов прониклась лживыми, ущербными идеями ленинизма, взяла их на вооружение, по собственной воле превратившись в стадо слепцов…

В начале весны я бросаю университет. Весеннюю сессию уже не сдаю. Лето провожу в деревне. Заготавливаю дрова и сено… А для села это были самые тяжёлые годы… Хилые колхозы выживали лишь за счёт грабежа крестьянства. Из памяти не уходят строки Тукая:

– Остались нынче голодать, – земля-мать причитает.

Над работящими детьми своими горько плачет[6].


Да разве только «нынче»?! И прежде так было, и в будущем крестьян ждёт то же самое! С каждым разом я всё сильнее убеждаюсь в этом, утверждаюсь в правильности этой мысли. В деревне общаюсь с вернувшимися недавно с войны Гурием Тавлиным, Алексеем Красновым. Заматеревшими, многое повидавшими. Хоть мы и не совсем близкие по духу люди, но кое-какие запретные слова я от них временами слышу. Виденное ими настораживает меня, но из силка волнующих проблем мне всё равно не вырваться. Куда податься? Как быть? В какое кипящее варево окунуть мятежную душу?.. Молодость голодна до поисков и открытий, никакие глубины её не смущают, и даже проплывающая над головой клочковатая туча в молодости мерещится средоточием тайных смыслов.

Татарские аксакалы говорят: «Аптыраган-йөдәгән, артын мичкә терәгән». Смысл этой пословицы в том, что вопрошающий, озабоченный и озадаченный, задавая вопросы, попал в ещё более затруднительную ситуацию. Я вновь возвращаюсь в Казань. Из университета отчислен, не видя смысла в восстановлении на учёбу, я не стал снова поступать, проводил дни, плывя по течению. С Маулёй Султаном и Рифгатом Амином делим одну краюшку хлеба на троих. С Маулёй мы превратились в закадычных друзей!.. Он меня с полуслова понимает, я – его. Мы, как нам кажется, понимаем жизнь, смело и открыто критикуем её. Но как в ней что-то изменить, никто из нас не знает.

Осень сорок шестого!.. Мне восемнадцать. Земной путь всех людей озаряется невидимыми лучами, исходящими из просветлённых лбов. А из моего лба в ту пору, похоже, только мрак изливался. Иначе чем объяснить, что я в один из дней, абсолютно не задумываясь о последствиях, без какой-либо цели сажусь в пароход Казань – Астрахань и плыву вниз по Волге? В те годы меня не мысли вели, а поток неуправляемых страстей. Сейчас осознаю, что решился я на это путешествие ввиду отсутствия определённых жизненных целей, не зная, куда себя деть.

В сорок первом земля содрогнулась, а волны проклятой поры в сорок шестом всё ещё не угомонились, перехлёстывали через берега. Ещё не все разбросанные войной люди вернулись домой, а подобные мне – не знающие, куда приткнуть беспокойную голову, – кишели во всех уголках России. Голод, нищета, запустение… Без единой мысли в голове ступил я на астраханскую землю. Туда сунулся, сюда постучался, ночевал под перевёрнутыми ветхими лодками, завернувшись в обрывок паруса. У милиции глаз зоркий: каждый вечер отлавливают «студента университета» и заставляют писать объяснительную. Пользуясь тем, что в моих руках перо, веду дневник… Эта тетрадь потерялась. Где она, в чьих руках оказались мои заметки о безрадостном путешествии?! Моя одержимая душа и здесь не смогла обрести покой и опору. Ничего более или менее радостного для моего взора в тех краях не встретилось. Я покидаю город и, бороздя на лодке многочисленные волжские рукава и придатки, отплываю всё южнее и южнее – в ещё большую неизвестность. Там, ближе к морю, есть рыболовецкий совхоз имени Кирова. Я обманываю местных, кто проявил ко мне интерес, мол, в Комузяке у меня есть родственники, и мне верят. О времена, непонятные и непонятые, перевёрнутый с ног на голову мир! Но самого себя-то мне не обмануть, своего состояния не объяснить. Бродяги немногословны, каждого ведёт вперёд нужда, и хотя судьбы у них схожие, но личностными качествами, глубиной познаний они сильно отличаются. Кто скажет обо мне, что я нормальный: вместо того чтобы учиться, получать знания, питаюсь морским воздухом?! Сейчас я чётко понимаю: моё кажущееся бесцельным путешествие в непонятном направлении – это своеобразный протест моей чистой души, моего беспокойного сердца! Разве не из желания лучше узнать жизнь других людей, понять происходящее отправился я куда глаза глядят?! Как живёт народ за пределами республики, в каком состоянии неизвестные мне города, творятся ли и там, за горизонтом, беззаконие, обман, грабежи и издевательства?.. В молодости всегда кажется, что за горизонтом райские кущи, молочные реки да кисельные берега! Пока мы молоды, нам во многом непонятны порывы души. Следуя внутреннему голосу, мы вершим всевозможные дела и однажды, обернувшись назад, сокрушённо качаем головой: «Как же так произошло? Почему? Зачем я это сделал?» – запоздало пытаемся мы понять самих себя.

Попытка высвободиться из тисков несправедливости и беззакония, творящихся в Поволжье, подобно тому, как пыталось вытащить руку, зажатую в расщелине бревна, лесное чудище Шурале, вот что такое моё бесцельное, на первый взгляд, путешествие!..

До Комузяка я так и не добрался, осень вступила в свои права, подули холодные ветры, зарядили ледяные дожди, пришлось вернуться в Астрахань. На пароходе безбилетником, прячась от начальственных глаз, я доплыл до Камского Устья. Оттуда до Чистополя. Палуба последнего парохода, следующего из Чистополя в Набережные Челны, укрыта толстым слоем снега. А на мне летняя одежда, в карманах ни копейки, ботинки и шерстяные носки давно обменяны на еду… Максимально спустив брючины, подвязываю их толстой верёвкой под подошвами и бегом по снегу!.. От Челнов до Заинска. На своих двоих!.. Добравшись до Бурды, понимаю, что дальше идти не смогу. Постучавшись к родным, милосердным кряшенам, отправляю весточку в Багряж: пусть приедут и заберут меня!.. Через пару-тройку дней слышу за окном крики братишки Алмаза: «Эй, у вас, что ли, мальчик остановился?»…

После бесплодных поисков счастья, утешения для души на стороне, обессиленный, человек возвращается в родной дом…

10

Человеческая мысль не знает границ. На свой страх и риск она исследует и изучает даже собственные заблуждения.

Виктор Гюго

Вот так, нежданно-негаданно, начал я работать в районной комсомольской организации. А предшествовало этому вот что…

После астраханского «путешествия» укрылся я под родительским крылом. Тепло, но стыдно!.. Вошли в зиму. Мы живём в перекошенном, тесном, приземистом, вечно сыром доме неподалёку от школы. Спасибо родителям, не бушевали, не ругали меня за то, что бросил учёбу и отправился за тридевять земель лаптем щи хлебать. Во всяком случае в лицо мне обвинений не предъявляли. Я им всей правды, конечно же, не рассказывал. А что можно рассказать родителям, если сам этой правды до конца не понимаешь? Сейчас, став отцом троих мальчиков, я много думаю о том «путешествии», нанизывая воспоминания на нить судьбы. А если бы один из моих сыновей решился повторить мой поступок? Я – вспыльчивый человек – как отреагировал бы на такое?! Несдержанный, я Земной шар перевернул бы, наверное. Разнёс бы всё в пух и прах, ей-богу!.. Значит, во время смены поколений свидетелям сыновних бунтов надо проявлять максимальную тактичность и понимание! Мои родители, оказывается, такими и были, милосердными, душевными, умеющими прощать. Они, видя моё раннее, с третьего-четвёртого класса, пристрастие к литературе, мою одержимость прозой и поэзией, не стали «переделывать» меня, молча терпели и выжидали, когда я образумлюсь. Осенью-зимой сорок шестого, весной-летом сорок седьмого годов я непрерывно, даже с каким-то остервенением сочинял стихи. Поэзия – дело молодых безумцев. Слава богу, та тетрадь цела. В этих стихах не полностью раскрыты причины и перипетии моего путешествия в Астрахань, но поджидавшие меня на Каспийском побережье испытания и беды, мои страдания описаны довольно-таки подробно. Как объяснить дорогим родителям, что я, как Мукамай (герой одноимённой поэмы Х. Такташа), не найдя выхода к свету, дошёл до исступления, что мои метания были продиктованы неприятием действующих законов, осознанием несправедливости режима Сталина?!

Мама – во время учёбы в медресе для девочек в Кашире считавшаяся одной из умных и прилежных учениц, – кажется, одобряла мои занятия поэзией. Отец, трусоватый и осторожный, часто повторял: «Бросай, сынок, хрустеть бумагой! Писательство – опасная доля, кто только из-за этого не пострадал!»…

Я вожусь по хозяйству, убираюсь в сарае, чищу снег. Бураном наметёт с полей снега на двор, а я только рад: можно показать свою полезность! Счастливых минут немало – я постоянно читаю. С чувством, с толком, с расстановкой. Старший брат Азат учится в пединституте Елабуги, он-то и привозит мне книги. Он везёт, мне всё мало. Однажды в мои руки попадает роман Ф. Достоевского «Преступление и наказание». Эту книгу я читал с неведомой доселе страстью, взахлёб, забыв обо всём на свете. Сколько раз я его перечитывал, не знаю, то с силой отброшу книгу в сторону, то валюсь на кровать и, пылко благодаря автора, утирая мокрое от слёз лицо, возобновляю чтение. Высказанные с горечью в сердце слова несчастного пьяницы Мармеладова «Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже больше некуда идти. Нет! Этого вы ещё не понимаете!..» глубоко проникают в меня и заставляют содрогнуться… Прежде я считал, что татары, которые, кроме унижений, ничего не испытали, никогда не смогут достичь счастливого будущего, и готов был призывать народ к свету и красоте. Я думал, что униженным жителям Верхнего Багряжа – проворному Роману, немому Джамаю и другим далеко до настоящих людей. В финале романа, когда чувства хлестали из меня фонтаном, а душа беспокойно металась, фраза Достоевского «Муки и слёзы – ведь это тоже жизнь!» стала моим кредо. Я – радеющий за народ и не раз пострадавший за это парень, молодой писатель, кричащий в своих произведениях о горькой участи людей, – глубокую мысль «В несчастье яснеет истина» поставил во главу угла, сделал своей защитой и опорой. Поняв, что моя прежняя жизнь – это всего лишь жалкое прозябание, а настоящая – это жизнь по-Достоевскому, когда описанные им людские несчастья не оставляют тебя в покое ни днём, ни ночью, тревожат сознание, заставляют докапываться до истины!

Произведения Достоевского побуждают к действию, толкают вперёд. Родион Раскольников, Соня Мармеладова, словно падающая на мельничное колесо вода, непрерывно заставляли вращаться тяжёлые жернова моих мыслей. Оставаться в душном и тесном, вжавшемся в угол коробке-домишке, занесённом снегом почти по ржавую крышу, стало невозможно, и я в поисках пищи для души отправляюсь путешествовать по родственникам. То в Чукмарлы пойду, то к истоку Игани. И там тоже пишу стихи. Папа с мамой пока терпят, не жалуются. Посмотреть в будущее, поговорить об этом с родителями боюсь. Потому что голова моя отяжелела от дум, жизнь – тьма непроглядная. В начале марта мы, шестьдесят-семьдесят багряжцев, отправились в глубинку Сармановского района на элеватор села Кяшер за семенами овса. Это путешествие во всех подробностях я описал в повести «Весенние караваны». Осведомлённый читатель помнит, наверное! Там, долгой буранной дорогой, кто-то из кряшен-багряжцев, кто именно, уже не вспомню, удивил меня, рассказав одну очень поучительную историю. Якобы в Америке показывают фильм «Железный занавес». Рано утром в лагере для политических заключённых начинают бить в подвешенную к виселице железяку. Таким способом будят ни в чём не повинных граждан, вырванных из нормальной жизни, увезённых от родных мест… Будят и, нещадно сеча плётками, заставляют целый день работать без еды и воды… Мы тоже были голодными и, наваливаясь всей грудью на чёрную стену бурана, волокли тяжёлые сани, то и дело проваливаясь в раскисшие сугробы… Вдруг пространство перед моими глазами прояснилось, я словно наяву увидел погоняемых плетьми заключённых, услышал пугающий, сотрясающий чёрную зарю звон железяки. «Да, да, точно, мы за железным занавесом!» – кипело моё буйное молодое воображение. Проклятая дорога Багряж – Кяшер! Как же ты тяжела и изнурительна… Но моя душа не одинока, рядом со мной по этой дороге идут Родион и Соня… Все мы голодны, накануне весны обойди любой дом – ничего съестного не найдёшь, даже глаз обмануть нечем. Понадеявшись на силу её величества картошки, вышли мы в путь.

Татары любят пошутить о картошке: «В один конец-то я тебя приведу, но на возвращение не надейся!» Эх, картошка, картошка! Ты катишься рядом с татарами по жизни, ты наш самый верный спутник, ты наша спасительница! Ты источник жизни, наша единственная услада! Картошка нас довела до места, она же нас, пусть с муками да проблемами, вернула. До дома оставалось совсем немного, когда посреди багряжского леса мы увидели шедший навстречу караван и остановились в недоумённом молчании. На бодающих воздух рогами оглоблей санях этого каравана из сорока – пятидесяти человек лежали мешки… с семенами овса. Эти люди возвращались домой в Сармановский район. Семена взяли из соседнего с нашим села Сарсаз-Багряж. Два встречных каравана, слившись в один, в ужасе молча смотрели друг на друга. Работавший в своё время в обкомовском комитете по идеологии Мударрис Мусин чихвостил меня в хвост и в гриву за этот эпизод на всех собраниях и совещаниях. Большевики два дела умеют делать мастерски: воровать и материться на чём свет стоит! Удивительно… прочитавший «Весенние караваны» Ибрагим Нуруллин тоже поддержал позицию Мусина. Эх, показать бы этим спевшимся коммунистам тёмную лесную дорогу… по которой из-за головотяпства начальства сармановские крестьяне от заинских, заинские от сармановских семенной овёс возили…

Играющая злыми ветрами зима сменила гнев на милость, дующие с кладбищенского холма потоки стали приносить к нам тёплую влагу и горьковатый запах набухших почек. Почувствовали приближение весны и инспекторы РОНО, облюбовавшие школу-четырёхлетку, в которой преподавал мой отец. После уроков отец, естественно, приглашает проверяющих к себе на обед. Обделяя домашних, на стол выставляются угощения. Посреди, гордо выпячивая грудь, красуется «пацанчик» беленькой. В один из приёмов (проверяющих в тот день было двое, а я куда-то ушёл) какой-то зоркий инспектор разглядел валявшийся за печкой комсомольский билет. Что? Священный документ под копытами новорождённого телёнка?! (Как билет там оказался, чёрт его знает!) Чей? Открывают: «Гилязов!.. Аяз? Это ваш сын?!» Отец напуган, его руки мелко дрожат, он никак не может откупорить второго «пацанчика»… Руки матери, разливающей по тарелкам суп, еле удерживают половник. Инспекторы не на шутку запугивают отца: «Мы отнесём это в райком!» Лишь после того, как вслед за «коротышкой» на столе появляется поллитровка, а в инспекторских желудках оседают по паре тарелок пельменей и по огромному ломтю мясного беляша, проверяющие немного успокаиваются. Нет, окончательного примирения не наступает, щедро усыпая речь постулатами Ленина-Сталина, гости ещё долго читают мораль хозяину. Отец спасается единственным правдоподобным оправданием: «Мой сын Аяз во время учёбы в университете заболел и вернулся домой, теперь вот набирается сил».

«Осчастливленный» инспекторами отец рассвирепел! Не успел я переступить порог… такая взбучка началась!.. «Дармоед, пустозвон, ремень на бесштанную задницу!» – Это были самые мягкие ругательства, слетевшие с губ отца!

Я понял, что пришло время трезво взглянуть на своё будущее, задуматься о работе. Сейчас, по прошествии многих лет, я удивляюсь: почему я не отправил свои стихи и рассказы в редакции газет-журналов? Перечитываю некоторые произведения: да, они не отвечали духу того времени – обману, подхалимству. Не выглядит ли сегодня смешным моё признание в том, что первые стихи я писал, подражая Пушкину69 и Лермонтову70? Но я уже понимал, что представляют из себя некоторые татарские писатели, наперебой выдающие ад за рай, нашу беспросветную жизнь за буйно цветущий сад. Мало того, я смолоду недолюбливал и зарубежные «красные рты» – Лиона Фейхтвангера71, Ромена Роллана72 и им подобных…

Итак, нужно найти работу. Сколько можно сидеть на родительской шее? На дворе апрель 1947 года. В этом месяце состоялась отчётно-выборная конференция Заинской комсомольской организации, на которой вторым секретарём райкома избрали человека из Среднего Багряжа, школьного учителя Георгия Фёдоровича Панфилова. Как вышли на него, кто подсказал? Спокойный, тихий человек по прозвищу Жэбрэй (еврей) не похож даже на сторонника партии, не то что на шишку-секретаря! И ораторские способности у него так себе, и с политической грамотностью дела ни шатко ни валко… всё, чем богат, – это «прямо-прямо тут пошёл». Ну ладно, выбрали, печать поставили, а в исполнительном отделе – никого! Однажды вечером Панфилов пришёл к нам и начал агитировать меня на работу в райком. «Приходи, будем вместе работать, научимся, не боги горшки обжигают».

Отец обрадован, мама ликует, я – в недоумении! Какой ещё комсомол?! Мало им билета за печкой, что ли? С самого вступления я ни работы комсомольской не видел, ни заботы. А Георгий Фёдорович всё сильнее уговаривает меня, чуть ли не умоляет, у отца от волнения даже уголки губ задрожали…

Вот так, поневоле и совершенно неожиданно я стал работать в Заинске. Подселился в дом Ксении Фёдоровны Роксман, на берегу полноводной, бурной реки Зай, почти сразу за гумном. Пережившая всю блокаду старушка родом из деревни Налим коротала век в полном одиночестве. Коза, одна курица, кроме них ни во дворе, ни в доме смотреть больше не на что. Понравился я первому секретарю райкомола Ивану Николаевичу Никитину или нет, не знаю, он был очень скуп на слова, и даже если о чём-нибудь заговаривал этот гордец, то на всякие пустяки, как мы, не разменивался. Зато я очень быстро подружился с курносой, рябоватой, приветливой Еленой Мачтаковой, местной девушкой, ответственной за учёт.

Кто сам не столкнулся, не поработал, тот не представляет состояние комсомола в сороковые годы. Мне поручили организационную работу на местах. Расскажу вкратце. Район большой, разбит на сто тринадцать ячеек. Когда я приступил к исполнению обязанностей, у половины ячеек не было секретарей. А те, что были, никакой работы не вели, взносы не собирались, собрания не проводились. О комсомоле никто не знал, вступать в него желающих не было. Из-под палки нагонят школьников – и баста!

С потёртой бригадирской сумкой за плечами, торя кирзовыми сапогами новые тропинки, отправился я с ответственным заданием разбудить от глубокого сна комсомольцев Заинского района, вдохнуть в них жизнь и вывести на передовые рубежи строительства коммунизма. Весна в самом разгаре! Если отстраниться от действительности, то можно найти много хорошего по весне! Вон вдалеке чёрточки дорог, изредка попадаются полуразбитые телеги, запряжённые вечно грустными, измождёнными меринами… Ненадолго отвлекают путников от мрачных мыслей тёплые ветра и неугомонные страстные трели жаворонков. С первыми же шагами по улицам села душа сжимается и зябнет. Каждая деталь здесь режет глаз, портит настроение: и неказистые, покосившиеся дома, и ворота с выкорчёванными временем петлями, и заколоченные крест-накрест берёзовыми горбылями полуслепые окна с держащимися на честном слове створками, и крыши, с которых чёрная, гнилая солома облетает словно шерсть с шелудивого пса, и полуразвалившиеся, шаткие мосты, и колодцы со сломанными журавлями – отовсюду веет разорением, нищетой, сиротством. На прошлогоднем картофельном поле по колено в грязи и стар и млад ищут «вчерашний день», повылезшую за зиму полусгнившую картофельную мелочь, которую не заметили осенью. Лица их грустны и подавлены, глаза полны отчаяния. Отощавшие коровы, с выпирающими мослами, с проеденными личинками подкожного овода шкурами, увешанными клочками прошлогодней шерсти, заваливаясь с боку на бок, поджидают у ворот своих хозяев в надежде на укрепляющие солнечные ванны. Из Верхнего аула в Нижний, с правого берега на левый с ветхими котомками за плечами бредут бедняки. Одинокие старухи, осиротевшие женщины, размахивающие спичками рук беспризорные дети. В колхозах – шаром покати. А если в каком-то есть горсточка зерна, то её берегут как зеницу ока. Ни в одном селе не осталось колхозных квартир. Лица поблёкшие, брови нахмурены, глаза глубоко ввалились, чтобы не видеть этого светопреставления. Из плотно сжатых сине-чёрных губ срываются лишь стоны да проклятия. А в сельсоветах и правлениях с неметёными полами, покрытыми струпьями грязи, сидят красномордые, разъевшиеся «сыны народа» в синих галифе, туго заправленных в гармошки голенищ. Райкомовцы, райисполкомовцы, сборщики налогов, милиционеры и ещё чёрт его знает кто – грабители. Отстёгивая от широких, гордо оттопыренных нагрудных карманов ручки с золотыми перьями, они пишут на пугающих, грозных бланках какие-то страшные слова, что-то подсчитывают, подчёркивают. По окончании работы они уходят в сопровождении председателей колхозов, бригадиров, коммунистов-активистов… Телефоны не умолкают, на телефонные провода даже птицы боятся садиться, каких только бранных слов и угроз не проносится по ним. Из райземотдела звонят, уполминзаг стращает, райфо запугивает, райком устраивает разнос… МГБ-МВД стоит только пальцем ткнуть: человек тотчас же пропадает из виду. «Давай, давай!» «Дай!» «Верни!» «Поторопись!» «Мать твою!» «В хвост и в гриву…» «Молоко!» «Мясо!» «Шерсть!» «Мёд!» «Кок-сагыз!» «Отметь Октябрьские, Майские праздники с размахом!» «В день рождения Великого Сталина то, это и это…!»

В посевную и уборочную страду из районов в деревни налетают стаи кровожадных драконов! Сколько, оказывается, раскормленных чиновников жируют за счёт государства! Куда там тягаться с ними известным из истории обжорам! По сравнению с нашими они – лилипуты! Во время сдачи урожая в Заинске не остаётся ни одного милиционера, все они слетаются на скрип тележных колёс, едущих по дорогам неизбывного горя. Украл пять колосков – получи пять лет тюрьмы, за десять колосков будешь десять лет подыхать в адских погребах! В ночную смену выйди, днём до темноты и не думай покинуть поле, если лошадь упала от усталости, сам становись между оглобель. Если после обильных дождей картошку задушил сорняк, хоть умри на меже, но ряды прополи. Ни уважения к тебе, ни снисхождения, ни справедливости. В праздники тебя насильно загоняют в холодные клубы, в мечетях и церквях, где прежде звучали святые молитвы, воцарились откровенная ложь да подстрекательство. Деревенские подхалимы – коммунисты, распахнув сыромятные шубы, по очереди вспрыгивают на сцену, благодарят вождя за счастливую жизнь, получают призы и подарки и друг за другом незаметно уходят на задворки гумна, до слёз и крика доводят безутешных вдов, запуская алчные руки под подолы. И нагрянувшие в деревни напыщенные, мнящие себя важными представители районной власти тоже не обойдены вниманием: источающие дорогие ароматы грузные тела власть имущих гостей по ночам заботливо укрывают заранее подготовленные председателями колхозов местные тётушки-пышки…

Помахивая пустой потёртой сумкой, я хожу от села к селу по протоптанным между полей худосочной приземистой ржи тропинкам. Нигде меня не ждут! Село обескровлено, поставлено на колени. Куда тут обратишься, кого найдёшь?! Если скажешь «из комсомола», на тебя посмотрят, как на дурака. Какой ещё комсомол, кому он нужен?! После таких слов осекаешься, погрустневший. А ведь порученных дел масса! В очередном селе уже три года нет ни комсомольской организации, ни секретаря. А по документам есть и то, и другое… В общем, опять тот же холодный душ: взносы не собираются, новые члены не принимаются, план работы не составлен, кружки не работают… И что важнее всего: не изучается теория марксизма-ленинизма… Молодёжь растёт в абсолютном неведении относительно героической судьбы Великого Сталина! Это – политическая близорукость, политическое преступление… А знаете, что за это бывает?.. За это… В то великое время, когда страна всё стремительнее штурмует коммунистические высоты, когда страны Европы одна за другой входят в социалистический лагерь, как можно смириться с тем, что не работают кружки, в которых каждого учат брать пример с гениальнейшего из гениальных, с умнейшего из умных, с величайшего вождя всех времён и народов Иосифа Виссарионовича Сталина… или это их специально кто-то закрыл? Как вообще могут жить русские и татарские сёла, не изучая столь изумительную биографию? Я со смиренным видом захожу в правление, пью ржавую тёплую воду, зачерпнув стоящей на печи помятой кружкой, прикованной цепью к баку. Слушаю, как председатель общается с более важными посетителями: кого обманет, кого обнадёжит, кому пыли в глаза напустит, жду, когда он немного освободится. На моих ногах испачканные кирзовые сапоги, одежда – перелицованный мамой солдатский бушлат. В кожаной сумке краюшка хлеба да кое-какие мелкие бумаги. Понимаю, догадываюсь, что и в этом ауле меня не подселят в квартиру, не угостят кружкой-другой морковного чая. И хотя я ни разу не услышал: «Кому нужен сегодня комсомол?!», но ясно вижу в глазах этот немой вопрос. Может, поэтому я не могу категоричным тоном разговаривать с начальниками на местах? Видя, как непросто приходится деревням, колхозам и, в конечном счёте, председателям, я понимаю всю пустоту и никчёмность своих доводов и призывов. Ну вот, слетевшаяся к начальственному столу саранча потихоньку убывает, захлебнувшийся словами телефон смолкает, и я, неслышно ступая, робко приближаюсь к председателю, пытаюсь, почтительно склонившись, поймать его взгляд. После моих первых слов: «Я… из Заинска, комитет комсомола…» и без того невесёлое лицо начальника заметно хмурится. Не став выслушивать продолжения моей робкой речи, он кричит притаившейся за печкой беззубой старухе: «Минджамал-тюти!» Затем, посмотрев на меня одним глазом, спрашивает: «Как, говоришь, твоя фамилия?» «Гилязов я, из райкомола!» Старуха, ослабив узел латанного-перелатанного платка, выставляет сморщенное, иссечённое ветрами ухо и внимательно слушает. «Вот… отведи-ка товарища Гилязова к Миннури!»

Чувствуя, как поступь с каждым шагом тяжелеет, я шлёпаю за Минджамал-тюти. А Миннури, оказывается, живёт на другом конце деревни. Через полчаса ходьбы, когда тени удлинились и выползли на середину дороги, шагавшая до этого молча старуха начинает разговаривать сама с собой: «А дома ли вообще эта бездельница Миннури?! Что-то не попадалась она мне на глаза-то в последнее время».

Что это за «последнее время», я вскоре тоже смог оценить, в последний раз старуха Минджамал видела Миннури, когда мужей на фронт провожали… А Миннури якобы когда-то была комсомольским секретарём. Идём мы, идём и приходим к дому с полуразвалившимся, выкрошившимся фундаментом, два окна заложены соломой и заколочены досками. Двора как такового практически нет, от забора остались одни колья. На каждом колышке – по вороне. Завидев нас, они, громко хлопая крыльями, снимаются с насиженных мест, разбрасывая по земле зыбкие тени. Минджамал чёрными костяшками пальцев стучит по синеватой мути окна. «Миннури, Миннури-и-и, вставай, проспишь ведь счастье-то!» Измождённый старик, невзирая на отсутствие забора, открывает шаткую калитку и выходит на улицу. «Миннури дома, Гильметдин-бабай?»

Голос старухи меняется, теплеет. Лицо старика недовольно морщится. «Опять в канцелярию зовёшь, старуха? На займы подписываться? Тю-тю! Избавилась от вас Миннури, иди лови ветра в поле! В Ярославль уехала твоя Миннури, на торфозаготовки. Два года уже там работает».

В этот раз я шагаю впереди бабки Минджамал, и мы с ней, как заблудившиеся утята, друг за другом входим в здание правления. К тому времени то ли вечер наступил, то ли в глазах у меня потемнело, и председатель, как назло, куда-то умчался. После долгих расспросов удаётся выведать у старухи «адрес» парторга, и я отправляюсь на его поиски. Обойдя все злачные места, нахожу секретаря партийной организации на мельнице. Мельница, конечно, громко сказано, от неё одно название осталось. Муку давно не производят. Зато здесь, в мучной пыли, парторг и кривоногий, козлобородый, бочкообразный мельник, одинаковый и в рост, и вширь, ярый коммунист Мисбах пьют вонючий самогон, закусывая замоченными в солёной воде квёлыми огурцами. Понимая, что я тут не ко двору, всё равно вхожу, другого выхода нет. Парторг, кое-как состроив радостную мину, с картинной улыбкой и искусственным приветствием обращается ко мне: «Да, да, до сих пор, конечно, руки не доходили, но давно пора усилить комсомол, нашу славную молодёжную организацию!» Парторг вместе со мной возвращается в клуб. Оказывается, Миннури, перед тем как улизнуть в Ярославль, передала все папки с личными делами парторгу. Пять-шесть лет тому назад составленные планы, абсолютно бесполезные протоколы совещаний трёхлетней давности с погрызенными подпольными «стахановцами»-мышами краями. Парторг, время от времени касаясь толстыми, густо заросшими пальцами языка, перелистывает пожелтевшие листки. «Аха, на юбилей Ленина мы устроили большой праздник, оказывается… Аха! Мыха!» Парторга будто хорошенько встряхнули, болтает без умолку, сыто рыгает, живот его беспрестанно урчит… А мне хочется быстрее уйти отсюда, до наступления темноты в Средний Багряж добраться – в родительский дом! Доброго ночлега Ленинскому комсомолу не представляют, все вокруг думают, что нас, похоже, комсомольские ангелы кормят, короче говоря, с некоторых пор я поделил район на две части. Если в одну часть иду по делам, ночевать к родителям возвращаюсь. Если в другую направляюсь, то еду беру с собой. Всегда благодарю Создателя за то, что живу среди кряшен, ничего нет лучше для путника, чем солёное свиное сало. Даже малюсенького, своевременно съеденного кусочка достаточно для продолжения пламенной комсомольской борьбы! За всё время героических баталий по увеличению количества активных комсомольцев в районе два раза мне оказали достойный приём. В русском селе Елантово во время уборочной страды меня селят в дом, где столуются комбайнёры. Хозяйка, невысокая миловидная русская женщина, лицо которой щедро усыпано морщинками, лихо ухнув, поддевает ухватом и вытаскивает из широкого рта печи огромный чугунок, на батман воды, не меньше. От ароматов наваристых щей у меня невольно текут слюни. Видавшая виды деревянная ложка с выщербленными краями побывала на своём долгом веку во многих ртах, но никогда, наверное, не приходилось ей столь проворно порхать над столом. Когда я зачерпываю порцию супа, по тарелке бежит волна, но не успевает это волнение улечься, как я вновь погружаю инструмент в ароматную гущу. Когда третья тарелка супа исчезает в моей утробе, хозяйка тяжело вздыхает и, обречённо шевельнув редкими бровями, вылавливает половником кусок мяса размером с добрый кулак! От давно забытого аромата у меня сильно кружится голова. Если бы я не подкрепился тремя тарелками горячего супа, ей-богу, завалился бы на пол… Перепадало ли мне когда-нибудь подобное угощение: вкусный суп, жирное мягкое мясо, ноздреватый пшеничный хлеб? Хозяйка не знала, наверное, по каким пустяшным комсомольским делам я тут оказался, сам я промолчал. Отобедав, громко рыгаю и, придав голосу максимальной солидности, говорю: «Из Заинска… по государственным делам!»

Во второй раз я наедаюсь от пуза в деревне Верхние Пинячи. Там преподавал наш односельчанин Иван Николаевич Урамов, уроженец Верхнего Багряжа. Улыбчивым, добродушным, симпатичным человеком был Иван Николаевич! Никогда не забыть мне его радушный приём, его уважение и почтение ко мне, его неподдельное гостеприимство. Помню, напекли они картофельные ватрушки и вынесли на тарелке целую гору… Помню, что покушал я сытно, а вот из-за чего остановился: спустился ли до самого подножия «горы» или устыдился изумлённого взгляда хозяина, внимательно разглядывавшего меня, навалившись локтями на стол и подперев ладонью подбородок, сейчас и не вспомню…

От одной бедной деревни я перехожу в ещё более бедную, попадающиеся на дороге нищие уже узнают меня, предлагают кусочек хлеба. Бедняк бедняка узнает издалека, только богатым нет до меня дела. Трудимся, разбираем бумажные развалы, а райкомоловской работе конца и края нет. Ответственная за учёт Елена Мачтакова днюет и ночует в райкоме, но порядок в туго набитых карточками ящиках никак не наведёт. Уходящих на фронт парней принимали в комсомол, что называется, на ура. Устраивали митинг, спешно заполняли учётные карточки и… складывали их на тёмные полки. Разбираться, состоял ли новоиспечённый комсомолец на учёте в родном селе или нет, не было времени. У сотен парней остались двойные карточки. И ни один из них не забрал эти бланки с собой. Парни разлетелись из района, кто-то погиб, кто-то пропал без вести, а у нас – головоломка, потому что на гиблом болоте учёта они до сих пор – живы и здоровы. Стоит мне вернуться из какой-нибудь деревни, как меня тут же кидают на помощь Мачтаковой. Смотрю на огромный ворох картонных бланков и шепчу Елене: «Давай сожжём эту кучу!» Елена, чуткая и осторожная девушка, курносым носом кивает на фанерную перегородку, за которой сидит первый секретарь: «Тс-с… Нельзя!»

Мой друг детства Гурий Тавлин вернулся с войны и живёт в родной деревне, мы часто с ним встречаемся, оба в ту пору бредим литературой. Оба – активные члены кружка Василия Багряшевского. Гурий удивляет нас своими новыми стихами на русском языке. Я удивляюсь, почему он не пишет на татарском, – оказывается, всему виной увлечение Гурия поэзией Надсона и Байрона. Я и сам в то время книги, что называется, проглатываю. Физический голод удовлетворить нечем, но для духовного пища находится, мой русский заметно улучшается, читаю классиков, остервенело накидываюсь на русских писателей. Глотаю живьём! Здание райкомола, подобно кавказской сакле, наполовину врезалось в холм. На верхнем этаже большевистский штаб – райком партии. К нам тоже приходят газеты, комсомол всегда тянется к знаниям! – старые газеты не выбрасываются, а подшиваются и хранятся в райкоме. По окончании рабочего дня я не спешу домой, ворошу и читаю газеты-журналы, кое-что забираю с собой. Библиотека у коммунистов такая же богатая, как и буфет. При каждом удобном случае наведываюсь и туда.

Интерес к книге в молодости – это поиск. Чтение как один из способов отдыха или ради удовольствия приходит позднее. В молодости тело укрепляешь едой, а сознание – чтением. Я читаю, думаю, память цепкая, мышление быстрое: но о той жизни, которая выпала нам, ни в одной газете, ни в одном журнале не пишут, а написанное отличается от реального как небо и земля! Первая половина газет посвящена восхвалениям Сталина, а вторая – ликующему описанию наших вольных просторов и необъятных широт и торжеству счастливой жизни на этих просторах. А там, у проклятых буржуев… Бедный и несчастный оборванец Жан, скрючившись от голодных колик, мокнет под холодным дождём… Огромные негры чистят ботинки, побираются по мусорным бакам в поисках чего-нибудь съестного… А доблестные сыновья и дочери татарского народа плачут из сострадания. Какие же несчастные эти негры!.. Смолоду запавшая в тебя мысль стремится найти любые пути для дальнейшего укоренения и укрепления. Секреты не могут существовать в одиночку. Наблюдениями, тревожащими молодой разум мыслями хочется с кем-нибудь поделиться, услышать слова одобрения и поддержки, укрепиться в правильности своей точки зрения. Со временем нашлись и такие друзья. Вернувшись домой, я опрокидываю ушат невесёлых раздумий на Гурия Тавлина. Есть в Багряже ещё один человек, которому я доверяю свои мысли. Директор Сарсаз-Багряжской средней школы по-особенному тепло относится ко мне. Постоянно зовёт в гости, топит к моему приходу баню, на стол водружается свидетель многих тайн – пышущий жаром певучий самовар. Я говорю без умолку, никого не боясь. Что в голову придёт, то и выкладываю громогласно и молниеносно. Почему так плачевно состояние наших деревень? Ни земли, ни скота, мужских рук нехватка, в избытке – только проблемы… При всём при этом в твою слабую глотку впиваются всевозможные кровопийцы, нещадно жалят и кусают. На каждом шагу подстерегают сотни хитроумных силков и ловушек. Карательные отряды готовы накинуться на тебя по первому распоряжению. Ну хорошо, пусть будет так. Возможно, есть и причины для такого бедственного положения. Но почему же мы беспрестанно хвалим нашу жизнь, наше неприглядное, бедственное существование? Почему с рождения и до самой смерти мы врём сами и учим врать других? Почему с наших кровоточащих губ, из разбитых властями в лепёшку ртов не слетает ни слова правды?.. Я познакомился со всеми хозяйствами района, побывал практически во всех деревнях, и повсюду видел лишь повальную нищету и голод. Почему так происходит?!

Я, конечно же, не знал доподлинно, «почему?», и поэтому часто с грустью вспоминал своего первого наставника, умного и, я бы сказал, не по годам мудрого Хабира Зайнуллина. К счастью, случилось так, что Гарай Гараев, моими стараниями, устроился на работу в районный отдел культуры, и мы – два старых друга – стали жить в одной квартире. Я открыто делился с ним всем, что случалось со мной в командировках. А он, хотя и не отличался юношеским пылом, всегда принимал мою точку зрения, умел найти примеры из личного опыта, избавлявшие меня от сомнений, помогавшие утверждаться. Только из-за вспыльчивости и юношеской непоседливости Гарая не смогли мы с ним предельно сблизиться и стать закадычными друзьями, готовыми пожертвовать всем ради товарища.

В один из дней в райкомол зашла взволнованная Елена Мачтакова и, дождавшись момента, когда мы остались одни, сказала: «Аяз, знай, меня вызывали в МГБ и очень подробно расспрашивали о тебе. Их больше всего интересуют твои отношения с человеком по фамилии Тавлин».

Это было предостережение, предупреждение это было. Сейчас, с высоты прожитых лет я так расшифровал значение этих слов: в те дни к нам с Тавлиным примкнул ещё один человек! И последующий ход жизни подтвердил мою догадку. Что самое удивительное: этот человек до самого ареста держал нас в поле зрения и никогда от нас не отставал.

Мало того, на августовском совещании учителей я выступил от имени комсомола. «Состояние школ тяжёлое, – петушился я, – учителя протухли, заплесневели и отупели…» Остальные ораторы начинали речи именем Сталина и заканчивали их пожеланиями крепкого здоровья Великому Вождю и криками «ура». А моё выступление было сплошь очерняющим. Понятно, что без долгой профилактической беседы после такого выступления не обошлось. На мой довод: «У меня нет положительных примеров, я ничего подобного не встречал!» начальник кисло сморщился и, глядя мне прямо в глаза, врезал ответной фразой: «Не встречал светлых примеров в жизни – придумай! Для чего тебя поставили комсомольским вожаком?»

11

Наше поколение с отвращением смотрит на сталинизм. Растоптанные и раздавленные – это же мы! Всю жизнь я бился в силках ущербных мыслей. Со школьной скамьи мне вдалбливали: если бы ты не в нашей прекрасной стране родился, а в далёкой Америке… за кусок хлеба мыл бы грязную посуду. А так, в институте тебя выучили, работой обеспечили, жить есть где. В тюрьму не посадили! Только успевай благодарить!.. Так и жили: дрожали от страха и благодарили!

Валерий Приёмыхов, драматург, актёр, исполнитель роли Басаргина в известном фильме «Холодное лето пятьдесят третьего».

Мои школьные годы – годы войны. Я не помню, чтобы на летних каникулах я отдыхал, а тем более бездельничал. На подворье, на гумне работа не кончается. Но основная работа – в колхозе. В глотку тебе готовы впиться ради этого! Два года я скотину пас в Верхнем Багряже, один год овец, второй – хрюк-хрюк, чавк-чавк – свиней. Колхозник – раб, а пастух – и того ниже, даже названия нет подходящего. Подтиратель свиных задниц. Из-за своего бесправного положения, наверное, привык я относиться с опаской к начальству всех уровней – от высокого до самого мелкого. Звеньевой виделся мне молотом, бригадир – ножом, председатель – косой. А представители районного начальства были для меня палачами, сатрапами, дьяволами. Их одинаковая тяжёлая походка, манера разговаривать «через губу», готовность в любую секунду обложить любого человека трёхэтажным матом больно ранили мою поэтическую душу, вызывали отвращение. Не помню я, чтобы и председатели-бригадиры по-доброму общались с живущими бок о бок с ними односельчанами, справлялись об их делах и самочувствии. Сами они постигали эту «науку» или в райцентре их научили, куда деревенские «князьки» ездили через день, не столь важно, в общем, если вчерашний крестьянин получал кроху власти, то очень быстро портился. Приобретённые смолоду дурные манеры и сегодня никуда не ушли, я до сих пор общаюсь с власть имущими лишь по крайней необходимости и с большой неохотой. Визит по какому-либо поводу к начальству – смертельная пытка для меня. Сидят, все такие важные, «заслуженные», с жестянкой «лауреат!» на груди, а пастушья, рабская сущность продолжает властвовать их сознанием! Чёрная сила большевизма глубоко проникла, впиталась намертво в представителей нашего поколения. Я тоже был таким представителем. Хочу рассказать эту историю, ничего не упуская.

В селе Бегишеве в качестве постоянного уполномоченного держали заместителя председателя райисполкома. Его на две недели вызвали на семинар, и, о ужас, колхоз остался без уполномоченного. Нельзя, без уполномоченного никак нельзя! Уполномоченный – это Бог, если его нет – в колхозе разваливается любая работа, коровы перестают давать молоко, силос не заготавливается. И ветер не дует, и листья не трепещут без бога-уполномоченного! Ищут, ищут, никак не могут подобрать для Бегишева человека на две недели. Перевелись в Заинске пузатые громилы, способные рычать, как лев, пить за троих, есть за четверых. Указательный палец первого секретаря три раза прошёлся по списку активистов – и сверху вниз, и снизу вверх – тщетно, не осталось достойных кандидатур в районе! Как на грех, кто-то называет моё имя. Меня тут же доставляют в райком и приказывают: «Едешь!» Лиха беда начало, сажусь в тарантас и выезжаю в качестве полномочного представителя. Не успел я выехать за околицу, по-барски развалившись в тарантасе, как чувствую, со мной что-то произошло. На пеший люд, шлёпающий вдоль обочины – ноль внимания, на встречающихся красавиц даже не оборачиваюсь, наоборот, пытаюсь залихватски подстегнуть лошадь. Через некоторое время одумываюсь: говорят, люди быстро меняются, нет, не меняются – портятся. Впопыхах я уехал, даже совета спросить не успел, да и не у кого спросить-то, если честно: и Никитин, и Панфилов давно в деревне, на куриных желудочках жир нагуливают… Примерно на полпути я окончательно прозреваю. Глядя на заросшие сорняком поля, мрачнею, скрип тележных колёс раздражает, действует угнетающе, даже трелям жаворонков я не рад. Добираемся до Бегишева. В своё время народ здесь жил в достатке. Умудрялись даже арбузы выращивать. Шариф Камал приезжал сюда погостить, попировать.

Колхоз «Вперёд», председателя зовут Ярулла, крестьянин зрелых лет, ближе к преклонному возрасту. Местные кличут его Мыек (Усач).

Прежде чем вникнуть в дела, полномочному представителю по чину полагается вселиться в служебную квартиру. Совсем другой статус, можно и возликовать: ага, в этот-то раз вы меня мучить не сможете! Измождённый, потрёпанный, заезженный Ярулла-агай, грустно посмотрев на меня, хотел было обратиться к тётушке, охраняющей бак с водой в углу, но, передумав, устало машет рукой и уводит меня. Сам лично устраивает меня на квартиру. Вот это уровень! Вот это, я понимаю, почёт!

Бегло познакомлю с хозяевами квартиры. Глава семейства Леонид Макарович Герасимов – мой земляк, один из Верхне-Багряжских соседей, работает в Бегишеве фельдшером. Его жена Александра Михайловна Ямашева – учительница. Леонид – третий сын Макар-дэдэя, с детства отличавшийся непреклонной, гордой осанкой, в разговоре никогда не смотревший в глаза собеседнику, а куда-то в сторону или «за», в одному ему известную точку. Страннейший человек, никогда не выходящий из себя, руки всегда держащий по швам, словно они намертво приклеены к телу. К примеру, в клубе в самом разгаре игрища. Школа в те годы на подъёме, парней и девушек в избытке. У Леонида пора возмужания. Парень из бедной, многодетной семьи, и одежда на нём не ахти какая, но он же гордый, ему хочется первенства! Учительница из Нижнего села Катя – вся такая округлая, красивая – тоже здесь, и её младшая сестра среди девушек. Разорвав узкий подол, полуголая, лихо отплясывает Катя. Несколько парней проходу ей не дают, по очереди приглашают потанцевать. Леонид не танцует, разве будет он размениваться, возиться со всякой мелкотой, боже упаси! Один раз, проходя мимо меня, он спросил: «Есть у тебя карандаш?» Как на грех, я – такой же гордец, как и Леонид, – поэт, имеющий привычку прямо посреди игрищ записывать в самодельную тетрадку размером со спичечный коробок пару новых строк, даю ему карандаш. Леонид, вынув из нагрудного кармана блокнот, записывает в него крупными буквами всего два слова: «Среди врагов». Эти великие слова, не по годам зрелое тело Леонида, горделивый вид, таинственный взгляд, по которому никто ни о чём не мог догадаться, покорили меня. Бедный крестьянский сын Леонид превратился в моих глазах в сказочного героя, в батыра, достойного упоминания в народных легендах… Пока я отчаянно блуждал в поисках истины и справедливости, Леонид успел выучиться, получить профессию и жениться. И его жена – Александра Михайловна Ямашева, одна из тех светлых личностей, которые непосредственно повлияли на мою судьбу, сделали из меня писателя! Очаровавшая меня красивым голосом соловушка, украсившая мою молодость новыми, прежде не слышанными песнями, научившая меня страстно чувствовать и горячо переживать! Учительница, моя великая учительница, заменившая мне в этом глухом селе и оперный театр, и концертный зал, и симфонический оркестр, выпестовавшая в своих ладонях мою беспокойную, горячую, живущую ожиданием любви душу, приведшая меня в мир поэзии и татарской культуры. Ляля, Шамсекамар, Галиябану… Я помню каждый сыгранный ею спектакль, каждую старинную песню. Кряшенскую песню! Её неповторимый голос до сих пор звучит во мне, согревает сердце. И сегодня, когда я слышу пение Нафисы Василовой73, в груди пробегают волны сладкой грусти: «Это же её голос!»… Где мои письма, которые я писал ей в молодости?.. Взошли ли, распустились ли цветы из пролитых мной слёз вдоль дорог, которыми ты ходила когда-то?

Начало лета сорок седьмого. Бегишево… Старинное татарское село. Свидетели твоей древности покоятся под безымянными могильными холмиками. Была ли у тебя когда-нибудь столь же жуткая, губительная, жалкая, нищенская пора?! Судьба опять столкнула меня с повальным голодом и нуждой. Нищета, её тошнотворный запах, не вмещаясь в дома и дворы, вытек на улицы. Ни у кого нет ничего съестного, не то что богатства. Колхоз должен заготавливать корма, силос. А на работу никто не выходит. Вместе с Яруллой обходим село, заглядывая в каждый дом. К кому ни зайди, всюду опухшие от голода, хмурые люди, одетые в рваньё дети. Они не играют, не шалят, сидят по тёмным углам с отупелым видом. В казанке варится похлёбка из молодых картофельных листьев вперемешку со съедобными сорняками. Их не пугает едкий кислый запах, источающийся из булькающего, кипящего котла, лишь бы суп варился, да побыстрее, чтобы было чем обмануть вечно голодный желудок. Похлёбка наконец-то водружается на стол, распространяя едкую вонь по всему дому… Улицы пусты, ни собак на них не встретишь, ни квохчущих куриц. Вся надежда лишь на курчавые молодые побеги картофельной ботвы. А ведь матери ещё нужно на ферму, к истощённым бурёнкам да телятам идти. А уходить-то ей от голодных детей не хочется. Когда мама дома, то и жизнь не такой безнадёжной кажется! Ярулла-агай, стараясь не нарушать тишины, бесшумно входит в дом, ругает хозяйку, пытается уговаривать, но до моих ушей, до оглушённого голодом сознания его слова не доходят. Я хочу поддержать несчастную женщину, успокоить её, но слова затыкаются в горле, я сажусь на боковые нары и утвердительно покачиваю головой в такт председательской «проповеди». На какую силу, интересно, надеялся Ярулла-агай, во что верил?! Получив согласие женщины выйти на работу, он ведёт меня в следующий дом. А там такая же история. Правда, пара тощих, облезлых, полинявших от голода куриц на этом дворе всё-таки обнаружилась. Доходяги, зарывшись в прелой соломе, стеснялись показываться на глаза. Никто не жалуется на бедственное положение, всё наглядно и без слов, повсюду царит голод. У Мыек Яруллы одно лишь утешение для всех приготовлено: «Вот что скажу вам, родные мои, на косогоре зреет рожь. Кто-нибудь из вас ходил в сторону Средних Пинячей? Алла боерса, в эти дни подготовим запруду. Молотилку уже привели в порядок. С первого же обмолота каждому выделим немного зерна, иншалла». Я стараюсь не попадаться ему на глаза, потому что он врёт, хитрит, пытается обманом вселить силы и надежду в односельчан. Ну а как поступить бедолаге-старику, коли угораздило родиться в стране, где царствует ложь? И ему, и мне хорошо известно, что в ящике председательского стола заперт приказ райкома: ни зёрнышка не должно уйти на сторону. Весь урожай, от первого до последнего пуда, сдать в закрома государства! На дорогах к элеватору ещё появятся милиционеры, депутаты, уполномоченные, отъявленные коммунисты превратятся в бешеных псов и потянутся, подобно лесной нечисти, на зерновые токи. Ни днём, ни ночью покоя не будет. И никто из них не подумает позаботиться о голодных крестьянах.

Ярулла-агай, похоже, хочет подальше уйти от деревни, мы поднимаемся на гору. От недавней неприглядной картины рты наши на замке, на ногах по пудовой гире подцеплено. Молчим. Клочковато вспаханные склоны должны сегодня боронить несколько подростков. Идёт подготовка в осеннему севу. Идём мы, идём, уже крыши соседнего села показались, видим лошадей, а подростков рядом с ними нет. Что поделать, с ранней весны не знавшие отдыха ребята спят, свернувшись калачиками на тёплой земле. Ярулла-агай приходит в ярость: «Ты, товарищ уполномоченный, – говорит он, – оставайся здесь, а я схожу пересчитаю зубы у этих лодырей». Бить их он не стал, только грозился, а мальчики-то спят мертвецким сном, Усач даже заплакал от бессилия, не сумев долгими уговорами растормошить сонных детей.

У председателя специально под уборочную страду хранится один центнер горчицы. Каждому, кто по приказу правления выходит на жатву, выдают по двести граммов зерновой горчицы. Фельдшер Леонид Макарович возмущён: «Вы же убьёте людей! Истерзанные голодом желудки эта горчица в момент угробит! Нельзя её есть!» А люди не нарадуются! Вечером приносят эти двести граммов домой и замачивают в холодной воде. За ночь дважды меняют воду, а утром немного размягчившиеся жёлтые зёрнышки толкут и, перемешав с молодой картофельной ботвой, варят. Дети едят поносного цвета болтушку, приговаривая: «Вкуснотища!» А матери не едят, как они могут есть, когда этих двухсот граммов и детям-то не хватает?!

Наступил праздник Курбан-байрам. В Бегишевской мечети, предварительно спилив минарет, устроили школу. Неподалёку от этой школы-мечети воздвигли памятник Ленину. Говорят, это первый памятник Ильичу в Татарстане. Памятником наградили село за большие успехи колхоза, чем вызвали недоумение у местных жителей: куда пристроить каменного дедушку? То ли два года, то ли три пролежала скульптура в сарае, в одной из кормушек, а может, и на четвёртый перевалило. Если бы не острый глаз уполномоченного, то вождю мирового пролетариата до скончания дней лежать бы и смотреть, как мерины пережёвывают овсяные колоски. А когда уполномоченный заметил… Очистив памятник от голубиного помёта, Ленина водрузили в самом центре села. Утром и вечером я прохожу мимо вождя. И сегодня тоже. Ночью был затяжной ливень, улицы развезло, в ямах и низинах – грязные лужи. Мне навстречу попались пять-шесть дедов, возвращающихся с кладбища. Праздничный день, а они нахмурены, без настроения. Мыек Ярулла, выйдя вперёд, увлекает меня в сторону. «Запруду прорвало у нас… Без плотины мы остались!» Это действительно было непоправимое горе. И у Яруллы, и у всего села надежда была только на плотину. Молотилка, работающая на воде, вытекающей из плотины, осталась не у дел. Как теперь обрабатывать созреющий со дня на день урожай? Вернуться к древним дедовским цепам?

Где-то через неделю в ригу, что возле плотины, привозят полную телегу ржаных снопов. Ярулла со слезами на глазах умоляет односельчан: «Родные мои! Если кто-то из вас хоть один колосок утащит с поля, его в момент в тюрьму упрячут. Нынче строго с этим. Вот эти снопы здесь обмолачиваете, здесь жарите и все вместе здесь же съедаете. Даже горсточку зёрен нельзя выносить в карманах. И сами погибнете, и меня погубите». Работа закипела, сырые колосья протирают, откуда-то принесли листы жести и, загнув края, соорудили из них огромные противни. С треском занялись костры и вскоре прогорели до угля. Всё село принялось поедать жареную рожь. Пока дёсны кровью не изошли, пока языки не опухли, уплетали бегишевцы обжигающие, обжаренные до хруста зёрна…

Есть много сильных, талантливых художников, способных подмечать и изображать различные людские состояния, будь то горе или звериная хищность, или безумство, умеющих подбирать соответствующие образам зловещие краски. Иероним Босх74, к примеру, или Франсиско Гойя75. Собравшихся на пустом гумне возле четырёхугольного жестяного противня отощавших детишек, карандашиками пальцев набивающих голодные рты обжигающей рожью… А вообще, нужно ли запечатлевать для истории этих призракоподобных существ? Кому они нужны? Те муки голода, что выпали на нашу долю, не изобразят даже гениальные художники, не опишут самые талантливые писатели.

Искренне верю, в Бегишево меня не райком послал. Бог направил туда мои стопы, сделал меня свидетелем массового голода. Со всей уверенностью заявляю, сам Тенгри выбрал меня своим наперсником.

Смолоду я отличался социальной зоркостью и рос, воочию наблюдая, каким унижениям подвергается татарский народ. Однако сострадание к людям, милосердный взгляд на мир, солидарность с пролетариями не стали моим главным жизненным кредо. Актёр Приёмыхов выразил мои мысли! Да, отовсюду на тебя льётся елей, татарские писатели при каждом удобном случае распевают оды счастливой жизни. Собрания – посвящены ли они вывозу навоза на поля или памяти парижских коммунаров, всегда заканчиваются одинаково: наше государство, наша страна! Наша страна – источник счастья, кладезь радости и веселья!.. Ещё не запятнанным, чистым сознанием, молодым цепким умом я чувствовал слащавую ложь и недоумевал, и сомневался, и жутко переживал по этому поводу. День и ночь стучащие под ухом в барабаны большевики быстро подавляли и прижимали к ногтю таких деревенских простофиль, как я. Потом, много лет спустя, я прочёл у одного из моих любимых писателей – Джона Стейнбека76: «Всё в Советском Союзе происходит под пристальным взглядом гипсового, бронзового, нарисованного или вышитого сталинского ока». Хотя в молодости я не мог вслух произнести столь резких слов, но жил, мечась в силках сомнений и подозрений. Сейчас читаю произведения тех лет и… изумляюсь! Писатели и поодиночке, и сплочёнными группами перепевали одни и те же слащавые слова. Сталина никто из них не видел, и не мог видеть, о его образе жизни, работоспособности никому в стране ничего не было известно. Значит, татарские писатели, преклоняя голову перед гипсовой или бронзовой куклой, жили в страхе перед ней, старались всячески угодить. Какой ущербный, ограниченный, испорченный рок! Да разве только это! Сталин настолько сузил широкий мир, что приезжающие в СССР иностранцы, в какой-то мере познакомившись с нашим образом жизни, по месяцу, по два потоптав землю, щедро политую людской кровью, подышав нашими ветрами с привкусом мертвечины, неглупые, в общем-то, люди, попав под сияние Сталина, меняются кардинально!.. Что, Лион Фейхтвангер трус? Или Ромен Роллан бездарен? Нет, конечно. Приезжают к нам, возвращаются к себе, хоть бы один написал правду о нашей стране, кишащей прожорливой большевистской саранчой! Если бы эти заграничные пташки не расточали дифирамбы нашей жизни, если бы умные люди раскрыли народу глаза, то сорвавшиеся с цепи сталинские приспешники не смогли бы так изуверствовать в тридцатые годы!

Обратимся к известному письму Ромена Роллана к Сталину. Ложками поедая чёрную икру, тиская русских девушек, дружески обнимаясь с Горьким и Ягодой77(!), Роллан пожил у нас и, вернувшись к себе, так заливался соловьём, восхваляя Советскую Россию, что европейцы поверили Роллану и подобным ему большевистским краснобаям-шарлатанам. Да, Ромен Роллан – автор таких великих произведений, как «Жан Кристоф», «Кола Брюньон», но, видя на его лбу и груди кроваво-красные звёзды, я смолоду ему не доверял. В юности я прочитывал каждое печатное издание республики, каждое опубликованное в них произведение. Не хочу сказать, что понимал всё прочитанное на должном уровне, но мои сомнения-подозрения были небезосновательны! Не могу обойти стороной содержание прощального письма Роллана Сталину, написанное в день отъезда. В письме отражена вся сущность писателя – как явная, так и скрытая.

«Дорогой товарищ Сталин! Накануне моего отъезда из Москвы я посылаю Вам мой сердечнейший привет. Во время моего короткого пребывания в СССР, ограниченного плохим состоянием моего здоровья, я соприкоснулся с могучим народом, который, проводя непрестанную борьбу против тысячи препятствий, создаёт под руководством компартии в героическом и упорядоченном порыве новый мир. Я восхищался его здоровой мощью, его радостью жизни, его энтузиазмом, несмотря на лишения и трудности – мало-помалу преодолеваемые, – которые ещё больше поднимают ценность его великих работ. Я уезжаю с подлинным убеждением в том, что я и предчувствовал, приезжая сюда: что единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР, что СССР является пламенным очагом пролетарского Интернационала, которым должно стать и которым будет всё человечество, что обязательным долгом во всех странах является защита его против всех врагов, угрожающих его подъёму. От этого долга, – Вы это знаете, дорогой товарищ, – я никогда не отступал, не отступлю никогда, до тех пор, пока буду жить. Жму Вам руку и, через Вас, я жму бесчисленные руки великого народа, к которому я чувствую себя братски привязанным.

Ромен Роллан».

Это историческое письмо было опубликовано 21 июля 1935 года в газете «Правда». Что можно добавить к этим словам?! Это всего лишь желание угодить Сталину, по самую шею перепачканному в крови, или здесь кроется что-то ещё?

Да, на российские просторы приезжали умные люди из Европы. Если бы они все как один смогли высказать хоть немного критики в адрес сталинских террористов, повторюсь, большевики-опричники так не распоясались бы. Это не только моё мнение. В двадцатые, тридцатые годы сотни, тысячи людей оказались за пределами России. Кто-то сбежал, кто-то выехал на законных основаниях, были среди них и смелые люди: они, через зарубежные печатные издания обращаясь к мировой общественности, били тревогу: большевики топят Россию в крови! Но те, кто прислушивался к предателям, подобным Ромену Роллану, не внимали словам последних. В 1988 году в журнале «Синтаксис», издающемся в Париже, писатель и учёный Мария Розанова, живущая в эмиграции, опубликовала глубокую по смыслу статью. В ней говорилось: «Эмиграции из Советского Союза уже 70 лет. И было их три. Первая, послереволюционная, эмиграция была гораздо сильнее, значительнее, интереснее и великолепнее, чем мы. В ней были Бунин, Бердяев78, Ремизов79, Лев Шестов80, Цветаева81, Ходасевич82 и многие-многие другие – крупнейшие деятели русской культуры. Вы думаете, мир их слушал, когда они пытались что-то рассказать про нашу страну? Нет, мир их не слушал. Плевал на них мир…

Вторая эмиграция, послевоенная, принесла в Европу рассказы о сталинском терроре, о лагерях, о казнях, обо всём том, в чём сегодня признаются советские газеты. И вы думаете, мир их слушал? Ничего подобного. В 47-м году в Париже состоялся процесс Кравченко, на котором французские коммунисты доказывали, что все рассказы Кравченко о концлагерях и 37-м годе – это клевета».

Ох уж эти зарубежные коммунисты! Продажные голодранцы, воры, жулики. Я всю жизнь недолюбливал их. Если в какой-нибудь стране коммунистические хвостики задирались в небо, я думал: «Эх, заставить бы их пожить при Сталине!»

Но вернёмся к делам славной большевистской державы. Срок моих полномочий истекает. Бегишево никаких открытий мне не подарило, всего лишь укрепило во мне уверенность несколькими наглядными примерами. С Усачом Яруллой я на эту тему побаиваюсь разговаривать, начальник – это начальник! За нелегально свезённые к прорванной плотине снопы, за их обмолот и обжарку, за разрешение съесть по голове его точно не погладят! Про то, чтобы в тюрьму сажали уполномоченных, я не слышал, но за проявленные снисхождение и мягкость накажут, мало не покажется, такие случаи мне известны. Само районное начальство тоже не властвует урожаем, телефонные звонки из Казани заставляют их ходить по лезвию ножа, с раннего утра начинают наизнанку выворачивать. А Казань душит Москва… Москва же у нас есть, столица! Думаете, зря, что ли, некоторые поэты стремятся улизнуть в Москву?..

12

Есть зрелище более величественное, чем море – это небо; есть зрелище более величественное, чем небо – это глубь человеческой души.

Виктор Гюго

Если одну половину времени я провожу в Заинске, то другую – в Среднем Багряже, у родителей. Там у меня есть замечательный друг Гурий, ну и третий товарищ тоже от нас не отстаёт. Они ровесники с Гурием, оба уроженцы этого села. Сегодняшним умом я пытаюсь понять: какие отношения были между двумя ровесниками в то время? Наши разговоры, когда мы были втроём, я хоть и отрывочно, но помню, а вот когда они вдвоём оставались, о чём, интересно, говорили, какие темы поднимали? Недругами они были или друзьями? Или между ними существовала древняя, тянущаяся от предков вражда? Кряшены бесхитростные, добродушные, искренние друг к другу люди. Но кряшена не обидь, иначе он, как необъезженный конь, покажет свой строптивый норов, просто так тебе его уже не успокоить, в наезженную колею не вернуть!

Не знаю, были ли эти двое соперниками, было ли им что делить, но позже, спустя много месяцев, я обнаружил эту чёрную гадюку, что пробежала между ними. Поздновато обнаружил, к сожалению! Молодой (разумом молодой!) парень, мечтающий о писательской карьере, о покорении высочайших жизненных вершин, был очень занят собой. Предостаточно в нём было и «я сам знайства», и зазнайства, и самолюбования. До остальных мнений ему особого дела нет… Идёт пленум районной комсомольской организации. С большой неохотой толкаю «пламенную комсомольскую речь». Не забываю вставлять в неё и увиденное в Бегишеве. «До каких пор колхозное крестьянство будет мучиться от голода?» – срывается с моих уст. Хоть и понимаю, что нельзя говорить всего, что у тебя в голове, но переливать из пустого в порожнее тоже не хочется, и я выпускаю ещё парочку подобных «крамол». И в этот раз мой доклад не понравился, в перерыве ко мне подходит один сердитый мужик и, не здороваясь, спрашивает: «Ты сын учителя из Среднего Багряжа Гилязова?» Вглядываюсь в колючее лицо и силюсь вспомнить: где я его видел? Ага… Это же он обнаружил мой комсомольский билет на полу за печкой! Киваю головой, мол, да, сын. Больше вопросов ко мне нет. Но кошки-то на душе и от этого вопроса заскреблись. Не подозревал я тогда, что впереди нам ещё одна серьёзная встреча предстоит…

Послевоенные годы! Теперь я уже представляю, что значит поездка в деревню. Направился туда – будь готов врать напропалую, никого не стесняйся, ни о чём не переживай, знай себе езди по ушам! Расточай ложь со всей щедростью! Вселяй надежду! Георгий Фёдорович прошёл войну, познал жизнь намного раньше меня, был ранен, синий рубец сбоку лба виден издалека. Сейчас мы «путешествуем» по деревням вдвоём с ним. Пытаемся подбрасывать дровишек в угасшие очаги комсомольской активности. Если комсомольцев не осталось, призываем на помощь секретаря парторганизации. Он умеет задобрить молодёжь, убедить. Мы вдвоём с Георгием Фёдоровичем даём рекомендации, организовываем заседания «Передвижного бюро», где и вручаем членские билеты. Если слово берёт Георгий Фёдорович, я стараюсь незаметно выйти, чтобы не слышать его речей. Замечательный, умный человек, не из тех, кто подхалимничает и заискивает перед начальством, но как выйдет к трибуне… не узнать его! Наиправильнейшим коммунистом становится!.. Возвращаемся в Заинск, составляем отчёты, наши отчёты летят в Казань. Заинская комсомольская организация упоминается в похвальных речах. Неожиданно меня вызывают в Казань. Оценив моё умение и прилежание, предлагают работу в областном комитете… Меня разбирает смех, еле сдерживаюсь, пригласившему меня товарищу отвечаю невнятно и невпопад, вызывая в нём раздражение и злость. Но он тоже не дурак, даже самые непроходимые тупицы из партийно-комсомольского аппарата с одного взгляда научились, или их научили, распознавать, кто перед ними. В общем, меня недолго мучили вопросами да уговорами, отправили домой.

Врать и нести всякую чепуху на комсомольской работе мне изрядно поднадоело. Один пример. Помощник прокурора Заинска, симпатичная русская девушка, рвётся вступить в партию. Для этого ей нужна рекомендация от комсомола. Девушка, несмотря на свою красоту, на комсомольском учёте нигде не состоит!.. (Интересно, за какой печкой валялся её комсомольский билет?! Не удивлюсь, если окажется, что в сарае.) В общем, пришла она к нам… уговаривать! Елену Мачтакову к тому времени перевели на работу в райком, на её место устроилась симпатичная, уравновешенная девушка из села Шипки Сара Салахетдинова. Сейчас она мучительно разбирается с карточками «мёртвых душ», отчего её прелестные чёрные кудри седеют не по дням, а по часам! Мы дружны с ней, с первых же дней нашли общий язык, я всегда охотно ей помогаю. Вот приходит эта помощница прокурора с просьбой, Сара решительнее и смелее меня. И глазом не моргнув, требует заплатить взносы за три года. А зарплата у помощника прокурора нема-аленькая, сумма взносов получается солидная. Сара ставит печать на её билет с замызганными корочками, от имени бюро даём ей рекомендацию и провожаем. Девушка рада, а мы в раздумьях… Сидим и смотрим друг на друга. И тут Сара говорит: «Аяз, мы из-за этой женщины и так в грехах утопли, устав нарушили, может, в качестве вознаграждения согрешим ещё по разу, поделим эти взносы между собой, а?» Так мы и поступаем, делим деньги ровно пополам. Прости меня, Всевышний! Разве мы виноваты в том, что среди непролазной комсомольской лжи нам выдалась возможность немножко соврать в свою пользу?

«Дорога – это жизнь», – утверждали древние мудрецы. Я всю жизнь размышляю над этим. А ведь это драгоценное выражение можно и по-другому трактовать. «Жизнь – это дорога!» Выходишь, идёшь, идёшь, что попадается тебе на глаза, то и складываешь в котомку. И хорошее, и плохое.

Езжу по деревням, встречаюсь со многими людьми. Они все, конечно же, разные, но я-то один!.. В деревне – Гурий. Ещё в деревне есть Счетовод. В соседней деревне – директор местной школы. С ними и делюсь всем, что увидел и услышал в поездках, что думаю по поводу увиденного и услышанного. Хочется же с кем-нибудь поделиться, показать себя умным, а то и мудрым! Ошибка ли это молодости, или поиск надёжного товарищеского плеча, трудно что-либо утвердительно ответить по этому поводу. Какая мне польза от пересказов и умозаключений? В одной из предыдущих глав я с горечью поведал о сапожнике-единоличнике Проворном Романе. Почувствовали ли вы эту горечь?.. Я в ту пору переходил из детства в юность. По самовольно выбранному пути. Взвалив вдобавок к своему и тяжкий груз горькой судьбы Роман-дэдэя и его семьи. Когда я стал свидетелем эпидемии асептической ангины, то был готов к пониманию происходящего, начинал мыслить на уровне сельского, районного масштабов… В комсомол я попал после путешествия вниз по Волге, поучаствовав там во многих деревенских «посиделках». Мир широк, но вместе с тем и узок. Событиями, одинаковостью людских судеб узок он. Ну вот, через вышеупомянутые события прошёл я школу жизни. Но кому от этого польза? От того, что я знал, понимал, переживал, стало ли лучше Проворному Роману? Победил ли голод Немой Джамай?.. Изменилась ли хоть ненамного жизнь команды бабки Павлины? Поднялось ли настроение у голодных крестьян Бегишева?.. Если не претворяются твои светлые порывы и чаяния, которыми ты вдохновился в молодости, остановись, подумай, не спеши: заблудиться очень просто! Обо всём этом я не думал. Я и представить не мог, что Счетовод не только поддерживает связь с чекистами и является их простым агентом, каких сотни и сотни повсюду, он, оказывается, поставленный присматривать за пятью сёлами резидент МГБ «Лесков». А с чего это директор школы всегда поддакивал моим решительным словам: «Да, да, нужно бороться с несправедливостью, творящейся в стране!» – и утвердительно кивал головой?.. Может, он тоже состоял на службе у органов?.. Если ошибаюсь, прости меня, директор, я зла на тебя не держу! Не обижаюсь, не проклинаю… Может, твоя дружеская поддержка в те непростые времена, твоё желание соучаствовать в непримиримой борьбе за справедливость пошли мне только на пользу!.. А живые примеры и неопровержимые доказательства злокозненной сущности большевизма, приведённые тобой в редкие минуты нашего уединения в бане или за накрытым столом, возможно, стали неугасимым маяком на моём жизненном пути. Невозможно же разобраться в девятнадцать-двадцать лет во всех перипетиях, если не опираться на чужой опыт, не чувствовать поддержку крепкого дружеского плеча!.. Несмотря на мои нынешние подозрения, я благодарен тебе, директор!..

Счетовод тоже жив-здоров. Живёт в Казани. Думаю, что ты интересуешься новинками татарской литературы, а значит, и до тебя дойдёт это изобличающее произведение. Доведут. На тебя я тоже не в обиде, даже если это именно ты из «сострадания» к нашим заблудшим с Тавлиным душам «отвёл нас под ручку» на Чёрное озеро… разве в тебе дело-то?

Осень сорок седьмого. Приближается зима. Живу вместе с руководителем отдела культуры Гараем Гараевым. Организовав агитбригаду, поставив несколько спектаклей, часто разъезжаем с концертами по деревням. Гарай, знаменитый на весь район гармонист, если затянет «Зелёную гармонь с колокольчиками», зал плачет. В разговорах о политике Гарай во многом меня поддерживает, хотя я не помню, чтобы предлагал ему: «Давай бороться против советской власти!» Что-то сдерживало меня…

Когда по улицам замелькали стайки подростков с заплечными ранцами и девушек с белыми бантами на головах, настроение моё изменилось. Я стал скучать по некоторым друзьям, оставленным мною. Стало очевидно, что я не смогу всю жизнь работать в насквозь лживом комсомоле, перед кем-то унижаться и лебезить. Я понял, что в один из дней это благополучие лопнет, как мыльный пузырь. Всё чаще и чаще стала посещать меня отчаянная мысль: «А не возобновить ли учёбу в университете?» Посоветовался с родителями.

Папа с мамой, добрые, святые люди, не пошли наперекор моему желанию. Хоть я и не соответствовал их представлениям, не помещался на чашу привычных им весов, они не переставали надеяться на лучшее. На мой вопрос в один голос ответили: «Сам решай, как тебе поступить». Возможно, они ждали от меня чего-то другого? Надеялись, что я вступлю в партию, устроюсь на хорошую должность, привыкну врать и обделять, буду возвращаться домой, важно развалившись в проворном тарантасе, запряжённом добрым скакуном, бросив под ноги мешок крупчатки, а то и целого жирного барашка. Если даже и надеялись на такое, но виду не подали, наставлять на путь истинный не стали, лишь многозначительно переглянулись и промолчали. Откуда знали они, что ласковый родительский взгляд действует намного сильнее, чем самый строгий закон?!

Про возобновление учёбы, про отъезд в Казань я наверняка разговаривал и с Гурием, и со Счетоводом. Какие слова я нашёл для них, какие доводы, возможно, что и ругал, но оба, в конце концов, решили в следующем, 1948, году поехать в Казань. Один факт: у обоих не было среднего образования. Нет образования – нет и документов! Я решил им помочь. В комсомоле я немного пообтёрся, обзавёлся связями, обнаглел… А как иначе-то! Сейчас не вспомню, кто конкретно помог мне, но в итоге я выкружил для имевшего за плечами то ли семь, то ли восемь классов Гурия Тавлина аттестат о среднем образовании, а чтобы его без проблем приняли в партию, организовал и солидный комсомольский стаж. Счетовод сам сумел получить где-то фальшивый «аттестат с отличием». Фронтовик, отличник, коммунист! Такой парень проскочит в любую дыру как намыленный!

Перебрав в памяти всех университетских друзей-однокашников, останавливаюсь на Ибрагиме Нуруллине83. Он фронтовик, потерявший на поле боя ногу. Молодой писатель, несколько рассказов которого (три или четыре) были опубликованы в журнале «Совет әдәбияты» («Советская литература»). Его имя в те времена уже обретало популярность. Хоть и своенравный, но справедливый, короче говоря, во всех отношениях авторитетный, надёжный товарищ. Волевой, мужественный, азартный спорщик, в общем, Ибрагим обладал многими сильными качествами, которых не было у меня. На заре татарского отделения Ибрагим был, пожалуй, самым основательным студентом. В начале декабря 1947 года я написал ему письмо… «Так, мол, и так, лодка жизни наскочила на мель, паруса поломаны ветром… Что делать?» Ибрагим ответил в день получения письма, 18 декабря. Вот оно, письмо от старшего товарища, лежит передо мной, суховатое, но очень тёплое, в котором он подтверждает наше единство в мыслях и желаниях. Скажу без утайки, предложенный Ибрагимом путь, по-коммунистически прямой… вызвал у меня, мягко выражаясь, активное несогласие. Когда я здесь, каждый день посыпая открытую рану горстями соли, с болью в сердце вижу, как коммунистический режим довёл колхозы до чёрного предела, когда я сумел дойти до мысли, что нужно искать пути борьбы с советской властью (как бы по-детски наивно это ни звучало!), он мне вот что советует. Цитирую. «Хочется сделать для тебя доброе дело, помочь тебе, – пишет он. – Как тебе быть? На мой взгляд, тебе нужно влиться в коллектив. Счастливым может стать только тот, кто всем сердцем, душой и телом будет предан коллективу, кто сможет ставить интересы коллектива выше личных… Идеальной целью для тебя должно стать счастье народа – коммунизм. Мне кажется, тебе надо учиться. Во всех смыслах этого слова, и в университете в частности. Если ты всем сердцем не примешь постулаты марксизма-ленинизма, выше перечисленные мной качества не обретёшь»…

Это – Ибрагим Нуруллин образца 1947 года.

А что пишет Ибрагим Нуруллин 5 января 1991 года?

«Нет, не по ту сторону Октября отступив, а скорее от ленинской эпохи отталкиваясь, начать строительство настоящего социализма – вот самый правильный путь для людей совести и чести, для людей труда».

Изменился ли Ибрагим Нуруллин? Нет, ни капли не изменился. За преданность своему слову, в отличие от многих других, поспешивших сменить и устои, и моральные принципы, Ибрагим-ага достоин огромного уважения. Однако до сих пор держаться ленинских постулатов, перевернувших XX век с ног на голову, подрубивших на корню развитие многих стран, столкнувших эти страны лбами, перессоривших многие нации и народности, заставивших их воевать друг против друга… Даже не знаю, что можно сказать про такое?.. Попавшие в опалу, свергнутые, ставшие ненужными коммунисты-начальники опять пытаются встать на ноги. А ведь прослойка этих командиров-дармоедов, присосавшихся к стране, у восемнадцатимиллионной армии коммунистов весьма и весьма немалая, однако!.. Их сегодняшний командир Сажи Умалатова84 во всеуслышание заявила, выступая на одном из митингов: «Мы вернём тридцать седьмой год! И этим не ограничимся! Проделки каждого из вас мы забывать не намерены!» Понятно, что нынешнее оживление партийных, их «тотальный протест» – это предсмертные судороги. Желание мудрого человека Ибрагима Нуруллина засучив рукава лить воду на чёртову мельницу кровавого террора… и понятно, и непонятно! В намеревавшихся построить «настоящий социализм» Югославии, Эфиопии, Анголе, Кубе, Мозамбике и других странах заложенные Лениным мины, взрываясь на протяжении долгих лет, причинят немало бед их жителям.

Что касается Ибрагима Нуруллина, то он, повсюду заявляя, что Амирхан Еники – его «любимый писатель», так и не сумел дать достойную оценку глубокому творчеству классика и доказать узколобым коммунистам бесценность произведений Амирхан-ага. Это произошло потому, что вся жизненная философия Ибрагима Нуруллина не выходила за рамки ленинизма – науки, основанной на разрушении, за возвращение которой он и ратовал. В последние годы Ибрагим Нуруллин приложил немало усилий для доведения творчества Гаяза Исхаки до самых широких масс населения республики и всего татарского мира. Честь ему и хвала! Однако с уверенностью могу заявить: узким мировоззрением, основывающимся исключительно на догмах Маркса-Ленина, не понять всей глубины и духовного величия творчества Гаяза Исхаки, которое ещё ожидает своих читателей, толкователей и критиков – представителей нового поколения татар. Серьёзная оценка творчества классика невозможна без серьёзного национального воспитания молодёжи.

Теперь лишь на одного человека я втайне надеялся… Хоть мы и редко пишем друг другу, я чувствую, что он жив и здоров. Знаю, вынужденный все силы и время тратить на зарабатывание куска хлеба Мауля не любит писать письма. И хотя мы с ним давно не виделись… (Он провожал меня в путешествие в Астрахань, и только он единственный знал, куда я направляюсь!) Я всегда по нему скучаю…

В 1944 году, после депортации крымских татар, на повестку дня коммунистов встаёт вопрос о насильственном переселении казанских татар за восточный берег Урала85. Назрел вопрос-то! Как Ленин не любил казанских татар, так и у Сталина самый ненавистный враг – это мы, татары. Он одним ударом хочет и хребет нам перешибить, и голову снести. А все желания Сталина должны исполняться незамедлительно! Уничтожив татар, он хочет потрафить русским шовинистам, русским чёрным националистам. Были, видимо, и у нашего великого вождя минуты робости перед чёрными силами русских! Его заискивание перед ними дошло до того, что после войны всю заслугу в победе он «переписал» на русских. Произнесённый однажды Сталиным тост, возносящий русских до небес, вспоминал в 1989 году, гордо стуча себя в грудь, ярый националист Валентин Пикуль86. Людей, подобных Пикулю, ничто не может удержать от воплощения чёрных замыслов, им и палач – уважаемый гуманист, и вор – ангел.

Однако сталинские планы образца сорок четвёртого года в силу каких-то причин потихонечку изменяются. Маршалы, мудрые генералы в один голос восхваляют героизм солдат-татар. О татарах-тыловиках тоже говорят лишь слова похвалы и благодарности. Безропотный, искренний, умеющий довольствоваться малым татарский народ выходит на передовые позиции в труде! Короче, в последний момент, когда уже паровозы, должные увезти татар за Урал, стояли под парами, кто-то выступает против этой авантюры. Мало того, это знаковое противостояние закрепили рядом благоприятных изменений в судьбе татар. В университете открывается отделение татарского языка и татарской литературы, в консерватории, театральном училище подъём национального духа, в столице нефтяников создаётся татарский театр. Обобщая, можно сказать, что в татарской культуре наступает некое оживление – «эпоха ренессанса». Чьими усилиями осуществляется этот поворот, какие доводы и примеры пробили непрошибаемые каменные лбы коммунистов и изменили их намерения – об этом мы практически ничего не знаем. Но отважных героев, сумевших осуществить этот поворот-переворот, нужно бы знать в лицо и благодарить каждого поимённо!

Это же уму непостижимо: в прославленном университете – татарское отделение! В училище – студенты-татары! Эти два учебных заведения со дня основания жили в дружбе и творческом обмене мнениями. Мы были единственной татарской семьёй! Студенты университета читают лекции будущим артистам, а они с интересом посещают литературные пятницы в клубе Тукая и заседания университетского литературного кружка. В те времена на заседаниях литкружка можно встретить не только студентов и преподавателей, но и авторитетных, именитых писателей. Считаю, что не прошли бесследно частые визиты на занятия литкружка Латыф-ага Заляя87, человека, беззаветно влюблённого в татарский народ, литературу и родной язык. Жаркие споры, возникшие во время обсуждения романа Гумера Баширова88 «Намус» («Совесть»), не закончившись за одно занятие, с тем же накалом продолжились в последующие.

Я не помню, где и при каких обстоятельствах познакомился с Маулёй. Что стало толчком для возникновения нашей тяги друг к другу, тоже не осталось в памяти. Много лет прошло с тех славных дней! Но точно могу сказать: Мауля Султан с самого начала выделялся среди остальных студентов лидерскими качествами. Поэтом был Мауля Хасанов, взявший очень подходящий ему псевдоним Султан! Густые, чёрные, вьющиеся волосы. Скуластое смуглое лицо. Широко расставленные, словно от смущения друг перед другом, острые, карие глаза. Рост чуть выше среднего, сильные, натруженные руки. Увесистые кулаки, которыми он мог под хорошее, игривое настроение несколькими боксёрскими приёмами заставить кувыркаться не одного студента. До сих пор помню, как я упал и покатился к корням высохшего дерева в университетском саду. Долго болело в паху после этого столкновения. Хорошо, видимо, приложился Мауля! Он и по внешнему виду, и по духовному наполнению был настоящим человеком Востока, восточным поэтом. Самое главное – Мауля Султан грамотностью, подготовкой, убеждениями с головы до ног был осознанным противником большевизма. О чём бы мы ни говорили, наши мнения совпадали, нас тревожили одни и те же, не до конца разрешённые или наболевшие проблемы, мы были духовно близки с ним. С высоты прожитых лет точно не помню, о чём конкретно мы говорили, но самое нужное, касаемо различных ограничений и притеснений в жизни татарского народа, мы друг другу объяснить могли всегда. С позиций сегодняшних знаний могу сделать вывод: мы и в то далёкое время сумели значительно подняться по уровню сознания и мышления! Лживая приторность литературы, неумение достоверно показать имеющиеся в обществе противостояния, поверхностное изображение людских судеб даже маститыми писателями тревожило нас, волновало и терзало.

Тяжёлая жизнь была у студентов училища! Общежития нет, устраивались кто где, снимали самые дешёвые, бедные углы. Ставший впоследствии известным писателем Шамиль Бикчурин89 учился на том же курсе, что и Мауля, и снимал квартиру на улице Жуковского. Хозяйка квартиры, несмотря на наличие семнадцатилетнего сына, была моложавой, здоровой, проворной и пронырливой женщиной. Ещё не все трофеи доехали из Германии, вот эта женщина и работала в отделе, занимающемся приёмкой и распределением трофейных ценностей, вагонами, а то и целыми составами ввозившихся в нашу страну. Студенты – в том числе и Мауля с Шамилем, подрабатывают на разгрузке вагонов с трофейными ценностями, видят больше, чем могут увидеть остальные: коммунистические начальники значительно «поправили своё материальное положение» в те годы, а у нас, бедняков, волосы вставали дыбом от такой информации, которую доводили до нас ребята, разгружавшие вагоны. Богатство – это богатство, от него перепадает «шерсти клок» всем, кто находится рядом. Студентам тоже хватало на булку с маслом, но отсутствие жилья многих угнетало. Если на еду потратишься, то заплатить за жильё уже нечем… Толковому человеку и трофейные ценности о многом могут рассказать!.. После войны о её итогах говорили примерно следующее: Сталин допустил две ошибки – во-первых, он показал российскому солдату заграницу, вторая большая ошибка – наш вождь показал иностранцам российского солдата… Увидели, запомнили… В наше время господства фактов выяснилось, что за Сталиным числились не только две ошибки. Но нам, простым деревенским парням, горячим подросткам, и этих двух ошибок было предостаточно.

Мауля тоже не смог обрести душевного тепла. Это был мечущийся, уставший от жизни, захлёбывающийся в волнах безнадёги человек тонкой душевной организации. В Казани на улице Карла Маркса жил его родной старший брат. К нему переселилась и мать. Брат, человек большого достатка, считал, видимо, верхом благодеяния оказанный им приют для родной матери, потому как не разрешал он Мауле приходить к ним и видеться с матерью. «Важным» человеком на высоком посту был его брат! Уж не на Чёрном ли озере он работал?

Среди всех людей Мауля был мне самым близким человеком, советчиком и помощником. Может, он и не был столь крутым среди звёзд первой величины в театральном училище – таких, как Разия Халитова90 и Айрат Арсланов91, однако он был невероятно талантливым! Когда я, бросив учёбу, уехал из Казани, он ещё бултыхался, увлекаемый общим людским потоком, страдая и мучаясь…

Оказавшись на перепутье жизненных дорог, оглядываясь назад и заглядывая в будущее в попытке выбрать единственно верную прямую дорогу, я всё чаще думаю о своём друге. Мне кажется, что начало клубка моей судьбы в его руке, если мы будем вместе искать, то найдём прямую дорогу, думаю, что и ответы на волнующие нас вопросы окажутся где-то поблизости.

В один из дней, когда мы интенсивно протирали штаны, готовя заседание очередного бюро, почему-то испугав, неожиданно зазвонил телефон, меня вызывали в МГБ. Однако я быстро успокоился. Ни о чём не переживал, ни за кого не боялся. Это было бестолковое время, когда я целиком интересовался лишь собственной персоной, а внимательно изучить что-то другое не находил ни времени, ни желания… Ничего не знал я и о силе этой полусекретной организации, как не замечал и скрытно подобравшихся ко мне щупальцев. Отправился по адресу, нашёл, по собственной воле проник внутрь. За широким, крытым сукном столом с мощными ногами восседал мой старый знакомый. Я поздоровался. Он моё приветствие не принял, предлагая сесть, уголками глаз скосился на стул. Некоторое время сидим, глядя друг на друга, а в мою душу потихоньку закрадывается подозрение. Затем он открывает обитую клеёнкой узкую дверь слева от себя и кому-то призывно машет. От увиденного… я чуть не падаю со стула, теряю дар речи. Передо мной, сгорбившись, стоит Мауля Султан. Нет, нет, не Мауля это – а я сам, возвращаюсь с берегов Каспия, с волжских заводей… Один к одному! Разница лишь в том, что я шёл босиком по снегу поздней осенью. А сейчас конец лета… Мауля бос, грудь нараспашку. На теле ни рубашки нет, ни майки. Истерзанные, истрёпанные штанины брюк висят, словно приклеились к подолу задрипанного, облезлого бешмета. На бешмете нет ни одной пуговицы, Мауля подпоясал его полусгнившей, почерневшей от старости лыковой верёвкой. Низ подбородка и почерневшее, осунувшееся лицо заросли кудряшками. Обгорелый на солнце, опалённый и высушенный им! Под неостриженными ногтями то ли грязь, то ли угольная пыль набилась. Парень стоит, едва заметно улыбаясь, и пристально смотрит на меня, словно чего-то ждёт. Распираемый мыслями лоб то сожмётся, то расправится. Тот мужик, не моргая, смотрит на нас. Когда из уст сотрудника МГБ срывается: «Узнаёшь этого человека?», Мауля пытается наклониться ко мне, его руки зашевелились, словно хотят что-то сказать.

«Узнаю, узнаю!» – отвечаю я незамедлительно. «Кто это?» И вправду, кто? Что ответить? За кого выдаёт себя Мауля?.. «Это Мауля Султан. Поэт. Мой друг. Студент театральной школы!» Что ещё можно добавить? Какие факты привести для того, чтобы облегчить участь друга?.. А тот мужик презрительно усмехается: «Странные у тебя друзья, оказывается! А насчёт артиста ты врёшь. Ну давай, разыграй что-нибудь. Комедию нам покажешь? Или споёшь?» Иногда заданные вопросы звучат грознее приговора или обвинительной речи. В вопросе моего давнего знакомого читался угрожающий подтекст: «Если не споёшь, отсюда никогда тебе не выйти!» Я замер, глядя на Маулю – бедняжка, из него такой же певец, как и из меня – аховый.

Неожиданно по его лицу, глазам, лбу, ввалившимся щекам пробегает непонятно откуда взявшийся луч света. Мауля встаёт на носки израненных голых стоп, потрёпанный бешмет не в силах скрыть ширину его вздымающейся груди, пальцы с чёрными скобками ногтей сжимаются в разом отяжелевшие кулаки, из глаз катятся две крупные слезы. «Воин Красной Армии! Спаси!» – шепчут отлитые из стали губы Маули. Во время войны был такой плакат-призыв. Какой великий этюд смог разыграть Мауля, талантлив был, чертяка! Работник МГБ остаётся без слов. Поняв, что проиграл, он лишь машет рукой. Я увожу друга к себе на квартиру…

По дороге мы кратко обо всём говорим. Оказывается, то ли в Томске, то ли в Омске у Маули есть старший двоюродный брат. Когда стало совсем невмоготу, Мауля в надежде на лучшее отправляется к брату. Приезжает и видит, что на месте барака, где жил брат, развалины, нового адреса никто не знает. Мауля с неделю пытается разыскать родственника… чтобы прокормиться, продаёт всю более или менее приличную одежду, обменивает на старьё с доплатой… Мауля не умеет ни воровать, ни зарабатывать чем-либо, кроме актёрства. Он всей своей сущностью великий актёр, талантливый поэт, не помещающийся в узкие жизненные рамки Высший дух и вместе с тем – нищий бродяга.

Бросив бешмет в сенях возле козы, входим внутрь дома. Увидев заколоченные досками два из четырёх окна, бедное убранство перекошенного домишки, Мауля со смехом восклицает: «Здесь можно жить!» На наше счастье, хозяйка Ксения Фёдоровна куда-то ушла. О чём мы говорили? Искренне соскучившись друг по другу, какой информацией обменивались мы в тот день? Ничего этого я уже не помню. Высокие слова, великие мысли, бурные устремления впитались в старые стены разваливающегося дома Ксении Фёдоровны. Мы были бескрылыми птицами, рвущимися в небо наших фантазий! Помню слова Маули: «Не помещаюсь я в этот мир!» Затем, почесав спину, добавил: «И мир не помещается в меня!» Помню, что варил картошку. Помню, что собирался слить воду из кастрюли, а Мауля накинулся на меня коршуном, врывал кастрюлю из рук и, подняв, большими глотками начал пить. Когда голоден, в глотку и лёд, и кипяток пролезет, оказывается! «Дурак, это же замечательный бульон!» – сказал он, удовлетворённо вытирая рот ладошкой. Ну что тут ещё добавишь?

Сам голытьба голытьбой, но друга приодеть сумел: дал ему брюки, кирзовые сапоги, чистую, незаношенную рубаху-косоворотку и коричневый пиджак в полоску. Посмотрев на своё отражение, Мауля надолго замолкает. Три-четыре дня попотчевав дорогого гостя, я направляю его пионервожатым в детский дом села Имян, вручив документ – постановление бюро. «Терпи! – прошу, зная непоседливый характер друга. – Ничего другого тебе не остаётся, идти тебе больше некуда! Там перезимуешь. Изредка будешь наведываться в Заинск, и я буду иногда приезжать! Столоваться будешь из общего котла, а деньги не трать, копи».

Через неделю-полторы наш парень возвращается. С утра пораньше приехал, я на работе был. Мауля, не заходя в дом Ксении Фёдоровны, ждал меня, сидя на глиняном фундаменте. Я с укором посмотрел на него, а он: «Нет, не получается, больше не поеду туда. Природа, лес кругом, выделили мне и клетушку, с питанием тоже проблем нет. Картошку ешь, сколько влезет – своя же, не покупная. А мне простор нужен!.. Чувствую, ты тоже отсюда улизнуть хочешь, не так ли? По твоим словам я это понял ещё до отъезда. Мне простор нужен… Свобода!»

Дав денег на дорогу, я проводил его. Проводил и вспомнил великих актёров из пьесы Островского «Лес»: Счастливцева и Несчастливцева92. Да, одноклассники Маули жили богато и красиво, добились многого. А Мауля не вписался в эпоху, не подчинился угнетениям и несправедливости, царившим в то время. Позже я узнал: так и нераспустившийся прекрасный бутон, великий сын татарского народа Мауля Султан повесился в тюремной камере города Горький…

Сейчас вот думаю: сколько горя выпало на одну семью! Мать, приютившаяся у одного сына, но вынужденная отречься от другого… Старший брат не пускает младшего на порог дома лишь за то, что тот беден, горделив и несгибаем духовно… Кочующий из Томска в Омск, из Омска в Томск вечный квартирант, так и не обретший ни своего счастья, ни своего места татарин. И сам Мауля, молодой парень, вобравший в тонкую поэтическую душу все эти беды и сумевший разглядеть через маленькие личные трагедии общую большую трагедию огромной страны… Его яркая звезда ещё долго светила на моём день ото дня расширяющемся горизонте. Оказывается, не все безропотно согласились жить в тесных сталинских ошейниках, стреноженные путами ленинизма, выкрикивая, подобно одуревшей сороке, цитаты из «великих» учений! Среди множества умных фраз Достоевского93 я выбрал для себя одну: «Общество, – говорил он, – бесстрастно взирающее на любое тиранство, – общество больное, разлагающееся». А разве не были яркими звёздочками среди миллионов подавленных, раздавленных режимом соотечественников Хабир Зайнуллин, молодой Гарай Гараев, горделивый поэт Гурий Тавлин? Мауля Султан был Солнцем, но он не смог разогнать заслоняющие его тучи.

В одну из последних встреч с моим близким другом и ровесником, исключительно трудолюбивым, светлым, духовно богатым человеком Шамилем Бикчуриным я несколько раз настойчиво повторил: «Мы прожили жизнь, прошли сквозь сложнейшую эпоху, бывали минуты, когда говорили не то, что хотели сказать, писали не о том, о чём просила душа. Поверив лживым каменным идолам, выпускали книги на потребу их твердолобым сатрапам. Хоть и запоздало, давай опомнимся! Почему ты ни строчки не написал о годах зарождения театрального училища?! Кто-то же должен оставить память о таких великих людях, каким был Мауля Султан! Напиши! Возьмись за это!» Наши беседы происходили в Доме творчества в Малеевке, среди великолепных лесов, во время прогулок по красивейшим местам, невольно наводящим на раздумья. Шамиль после долгой паузы лишь отрицательно покачал головой: «Нет…» Расспрашивал я и у другого ровесника, Айрата Арсланова, о Мауле Султане. Хотя они и не были близкими друзьями, но я надеялся, что чуткий Айрат Арсланов должен понимать, с кем рядом он учился. Но в ответ на свой вопрос услышал лишь надменное молчание.

Я не накладывал на себя рук, мысли о смерти не посещали мою голову. Я в те годы написал много рассказов, некоторые из них до сих пор «живы». Кропал стихи, они тоже не пропали. Газетам и журналам материалов не предлагал. Я ещё не до конца раскрылся и увядать поэтому не собирался. Я решил, что осенью сорок восьмого восстановлюсь в университете. Секретарь райкома по идеологии, полноватый, со свисающим на лоб чубом, толстопузый Гимазетдинов и слышать ничего не хотел о моём увольнении. Не из-за того, что я очень «ценный кадр», о моём своенравии и упрямстве Гимазетдинов наверняка знал, просто в то время не было желающих работать в комсомоле! Очень уж неблагодарный и бестолковый это был труд! Райкомовский баловень Гимазетдинов топал ногами и кричал: «Я тебе такую характеристику напишу… тебя не то что учиться, дерьмо клевать не возьмут!» Я обрадовался.

Я считал, что Гимазетдинов не знает татарского языка, в то время большевики поголовно разговаривали на языке великого собрата! И я, крикнув ему по-русски: «Плевал я на твою характеристику!» – с грохотом захлопнул дверь и ушёл. Нет ничего сподручней русского языка, когда нужно кого-нибудь обматерить!

Смотри-ка, а я иногда бывал и отчаянным, оказывается!

13

И маленьким людям большие сны снятся…

Фёдор Достоевский

Опыт есть, какая дверь университета в какую сторону открывается, знаю, гладкие пороги, подводные камни-рифы успешно преодолеваю. Начинавшие вместе со мной в сорок пятом теперь уже на четвёртом курсе. Высокие ещё больше подросли, коротышки в ширь раздались. Девушки завивают кудри по последней моде, картошка изо рта у них уже не виднеется, городские барышни они теперь. С такими лаптями, как я, издалека-а-а разговаривают. Жизнь изменилась, количество курсов увеличилось, и студентов-татар стало заметно больше. Регулярно выходит «Әдәби газета» («Литературная газета»), где студенческие таланты соревнуются в острословии. Встречаются и странные личности – на первом курсе, в одной группе со мной учится автор нескольких книг, популярный писатель, глава семейства, многодетный отец Ахмет Юнус94. В общежитие я не заселяюсь, с прошлого раза воспоминания не развеялись. Глубокие следы от чирьев, выскочивших после многократных простуд в общаге, до сих пор не сошли… Снимаю угол у одной русской женщины на улице Островского. Счетовод от меня не отстаёт, с документами отличника-фронтовика поступает на исторический факультет университета. Гурий – студент пединститута. Встречаемся время от времени. Учусь, пишу, изредка наведываюсь в театральное училище. С Зайнап Алимбековой из Аксубаева пытаемся крутить любовь. На Островского мы недолго прожили, мой однокурсник Нил Юзеев, симпатичный и воспитанный парень, пригласил меня к себе, на улицу Бехтерева, где он снимал комнату у Гильмия-апа Тагировой. Счетовод, понятное дело, увязался за мной. Хозяйка квартиры тоже пишет стихи. Гильмия-апа наверняка испытывала нужду в деньгах, одинокая, нигде не работает, интересно, на что жила эта бедная гордячка, неужели ей хватало перепадавших от нас кутарок?.. В узкой, как могила, комнате мы всё-таки смогли разместиться втроём. Гильмия-апа ходит через нас. Разделили обязанности: Нил снабжает продуктами, я смолоду повар-ас, а Счетоводу досталось мытьё посуды и подметание полов. Нил с утра до вечера пропадает на учёбе, его тянет к наукам, ни одной лекции не пропускает, с девчачьей аккуратностью ведёт подробные конспекты, во всех отношениях пунктуальный, опрятный человек. Во мне, по традиции, сильно скоморошество, не могу быть серьёзным, одеваюсь неряшливо, густые волосы лоснятся и свисают до плеч. Потрясая львиной гривой, приходит Тавлин. Я бережно храню фотографию, на которой мы вдвоём с Гурием. Ох и видный парень был Гурий, тонкий греческий нос, добавляющие аристократизма чуткие ноздри, прямая, ровная спина, горделивая осанка. Белый лоб, крутые дуги бровей, шикарные волосы!.. Если Гурий идёт по Баумана, то все девушки и женщины, забыв, куда шли, табуном увязываются за ним. А сколько утончённых, увлекающихся литературой девушек теряли покой и сон, мечтая о встрече с Гурием. Но он гордец, хвастун, и, как все красивые мужчины, пренебрежительно относится к поклонницам! Однокурсниц называет «Козьи копыта!», ни больше ни меньше. И в целом взгляд, манера держать себя выдавали в Тавлине неимоверно крутого гордеца. Столько времени общаясь с ним, я ни разу не видел его занятым какой-то работой и даже поглощающим пищу! Он мне казался потомком знатного рода, человеком, случайно попавшим в наш, полный странностей мир. Его мама Машук-апа, уроженка села Бурды, была видной женщиной. Белый лоб, умный взгляд, и в манере говорить было какое-то благородство у покойной Машук-апа. Я всегда прощал Гурию и хвастливость, и преувеличения, потому что считал его намного умнее и выше себя. Он частенько прикладывал крепким словцом и советскую власть, и мировой порядок, и царящую повсюду несправедливость… Присутствие Счетовода ни он, ни я не брали в расчёт. Наоборот, в последние годы я специально разыскал Гурия, чтобы свести со Счетоводом. Но Счетовода не оказалось дома. Гурий с удивлением говорил: «Аяз, в моём тюремном деле нет ни одного доноса от Счетовода!» Гурий, Гурий, в тюремных делах фигурируют совсем другие люди!.. Доносы от настоящих, оплачиваемых агентов КГБ никогда не подошьёт в папку, КГБ бережёт своих наёмных «трудяг». Их настоящие имена и фотографии заперты за семью замками, они спрятаны в железных сейфах архивов КГБ. Сегодня не хочу стравливать Гурия и Счетовода. Счетовод тоже дитя своего времени, его можно и нужно понять. Хотелось бы знать только одно: за что же так невзлюбил Счетовод Гурия Тавлина?.. Наверное, мы об этом никогда не узнаем…

Учусь, хожу на занятия, пишу. С каждым днём всё явственнее вижу изменения, произошедшие с моими прежними сокурсниками. А они видят, интересно, изменения во мне?.. Нет, им ни за что не представить события, произошедшие со мной в затянувшиеся «каникулы». Выше я перечислил имена своих знакомых, которым в той или иной степени видна была «прелесть» советского режима. А сотни и тысячи тех, кого я не знал и знать не мог, неужели они покорились, смирились с властью Советов, жили со втянутой в плечи головой, боясь произнести и слово упрёка в адрес коммунистов?.. Если мы посмотрим на фольклор тех лет, то поймём, что талантливые, умные люди жили повсюду. Вот несколько озорных частушек:

Таския в мужских одеждах очень любит щеголять,

Хоть одежды и мужские, приседает, чтоб поссать.

Ну что, видно дыхание времени?! Пусть искусственные частушки во славу Ленина-Сталина, сочинённые фольклористами той эпохи, получавшими за это известность, ордена-медали, постоят в сторонке!

На горе стоит высокой Кукморский вокзал.

Двух парней любить девчонкам пленум приказал.

Острые на язык девчата вот так решали проблему нехватки парней, умели они поддеть мимоходом и часто устраиваемые, но пустопорожние Пленумы. Не лишены были эти частушки и злой наглости:

Столб на каждом километре, косенький да кривенький.

Сразу вешайся на шею: был чужой, стал миленький!..

Ещё острее этих стихов сочинил татарский народ, с политическим подтекстом. Слушайте, самозваные фольклористы, отравляющие сознание людей частушками про Ленина и Сталина, и не говорите, что не слышали!

Шаровары красны, брючины широки.

А в колхозе бабы сплошь одни воровки.

Председатель скачет – взмыленная шея,

И под юбки бабам залезает ловко.

Эх, замечательно! В паре строчек передана вся трагедия крестьянства! Или вот:

В амбаре без толку лотком скрести,

И квашня давно уж при смерти!

Вот где поднявшееся кислое тесто реализма! Правдой и смелостью веет от этих строчек!

Парень ветреный и стройный. Мала рубаха, пузо – во!

Против ветра он плюётся, активист он, но и вор.

Эта частушка про комсомольцев, похоже. Опираясь на эти строки можно много философских выводов сделать. Если вдумаешься, то в простых, на первый взгляд, озорных стихах скрыты исключительные намёки, презрение. Давайте-ка попробуем расшифровать вот эти строки:

Милиционерам очень помочиться хочется,

В туалет они не ходят, прям с крылечка мочатся!

Обращённые к милиции стихи «ложатся» точно и в «яблочко» МГБ. Это они, мастера пыток, каждым жестом, каждым ехидным вздохом насмехались над простыми людьми, словами и поведением унижали их. Так их научили! Не бегали они до ветру куда-нибудь за сарай, а выбегали, подпрыгивая от нетерпения, на высокое крыльцо и прямо оттуда разбрызгивали свой бульон, блаженно глядя на луну! Если некстати окажешься внизу, то эти презренные без зазрения совести помочатся тебе прямо в глаз!

Жемчужины народного творчества ещё не собраны, в учебники не введены. Хранивший их в душе двадцатилетний подросток, получивший первые жизненные уроки в путешествиях, о которых рассказывалось выше, вынужден был в сорок восьмом году заново пережёвывать пустые догмы марксизма-ленинизма. Что поделаешь, в России других школ нет, все одинаковы – и тупой ишак, и мудрая сова кормятся одной пищей. На моё счастье, среди множества студентов повстречались люди, которые многогранно понимали жизнь: прелести её и горести, злость и неблагодарность. Эти немногочисленные друзья, не задумываясь, решительно делились своими соображениями по любому поводу. Один из них – Абрар Каримуллин95 отличался от остальных кругозором, он всю душу вкладывал в поиск истины, искренне переживал за судьбу народа, горел за него. С остальными так же смело вёл себя Абрар Каримуллин. С марта по декабрь я просидел на Чёрном озере, про него ни слова никто не сказал. Да оно и к лучшему, на Чёрном озере такие мастера по выворачиванию наизнанку твоих слов работают, пару слов в протоколе заменят на нужные им, и не заметишь, как поставишь закорючку подписи на бланке!

Среди студентов театрального училища я стал своим, с нетерпением ждал дипломного спектакля. Ставили «Доходное место» Островского. Бывают же такие произведения, актуальные для любого периода в жизни России, что ни постановка, то стопроцентный успех! Рифгат Амин играл Белогубова. Такие сочные, густые краски смог найти для своего героя актёр, его игра до сих пор у меня перед глазами. Куда-то исчез Рифгат Амин. Душевный, с богатым внутренним миром был актёр, мир его праху. Айрат Арсланов в роли Жадова покорил зрительный зал. Рост, стать, красота, чарующий тембр голоса… На меня особенное влияние произвела его уверенность в себе… После спектакля я возвращался, погружённый в раздумья: Маули не хватает, Маули… Когда, скажите мне, в какие времена таланты татарского народа не растекались по миру и не пропадали бесследно в неведомых краях? Мы, татары, мастера по рассеиванию, а вот по возвращению… Соберёмся ли, будем ли когда-нибудь жить единым государством? Ой-ли, вряд ли. С Маулёй мы часто вели тревожные беседы на эту тему…

Спектакль поставила режиссёр-педагог Кашифа-ханум Тумашева96. Она дневала и ночевала в училище, целиком посвящала себя студентам, передавала им всё лучшее. К сожалению, время не оценило её старания, девушки, ярко дебютировавшие в «Доходном месте», пропали из виду, остальные тоже разбрелись по жизни кто куда. Кашифа-ханум в то время жила на улице Некрасова; я был знаком и с её дочерью – «ультракрасной» Зумаррой, часто захаживал к ним в гости. Кашифа-апа, добрая, душевная хозяйка, всегда потчевала меня ароматным чаем, а вот Зумарра беспрестанно мучила вопросами.

Да, были в наше тяжёлое время люди, любыми путями стремившиеся выбить из других информацию! А разве сейчас таких нет?

14

Что в душе переменилось?

Виктор Гюго

Человеку – молод ли он, или стар – интересен только свой внутренний мир. Где-то в глубине души он создаёт свою копию и по прошествии некоего срока наполняет её теми красками, какими считает нужным. Каждый из нас думает о себе только хорошее, обманывается навешенными им же самим ярлыками. Бывают, конечно, мелкие недовольства и сожаления, но в целом зоологическая единица «человек» очень любит себя, мысленно холит и гладит по холке…

А остальные?.. Среда, в которой ты обитаешь, люди, которые вынуждены пересекаться с тобой, что они думают о тебе?.. Мы этим не обеспокоены, так, мимоходом залетевшие вопросы и сомнения очень быстро блекнут и сходят на нет под лучами, исходящими из «меня, великолепного», из меня, «единственного и неповторимого»…

Наконец-то, мой рассказ опубликован! Это было в 1948 году. Рассказ назывался «Ян, учагым, ян!» («Гори, мой костёр, гори!»). Радовался я, наверное, сейчас уже и не помню. Однажды мне говорят: «К нам один третьекурсник заходил, тебя ищет!» Заходил, и не один раз. Утром следующего дня в одной из аудиторий ко мне подходит худощавый, улыбчивый студент и обнимает. Горячо, не давая мне возможности что-либо сказать, он нахваливает мой рассказ. Вроде бы не таким уж и хорошим было это произведение!.. Я поверил на слово, но так и не понял, почему этот товарищ столь сильно хвалил меня… Мы стали часто встречаться, в вечерних сумерках бродим по берегу Казанки, по кривым улочкам столицы, то вверх, то вниз, пока стопы не опухнут от долгой ходьбы. Я в поэзии, в общем-то, профан, а он… Наизусть знает самые крутые стихи, Некрасов, Гейне прочно засели в нём, по-русски говорит бегло и без акцента. И сам тоже пишет стихи. Мазит Рафиков родом из Башкортостана, оказывается. Учился в пединституте в Уфе и по каким-то причинам переехал в Казань. Поэт разве обманется, и я в ту пору ещё многим и во многое верил, не стал уточнять причины переезда, и он эту тему не поднимал. Хотя в своих стихах он оголтело восхвалял Ленина, Сталина и советскую власть, но Мазит привнёс в мою жизнь мир поэзии…

В материалах следствия много нового узнаёшь о себе. Но я всё равно благодарен соплеменникам, сокурсникам, сожителям. Плохого про меня ничего не сказали, ложью не измарали. Все как один утверждали: «Аяз читал нам свои антисоветские рассказы». Справедливая оценка! Значит, я уже в то время умел смотреть правде в глаза! Я читаю свои рассказы и на заседаниях литературного кружка. Мне дают советы. Преодолевая мучительный страх, произносят правильные мысли. Кто-то после заседаний литературного кружка отдаляется от меня, кто-то «закрывает язык на замок». Вскоре в университетской газете «Ленинец» от 8 апреля (№ 12/314, 1949 год) выходит статья под заголовком «На неправильных позициях». Вот она.

«Татарский литературно-творческий кружок в университете объединяет наших начинающих писателей и поэтов. Упорная работа над собой – вот что определяет творческие успехи кружковцев. Идейная направленность, художественные достоинства отличают произведения нашего молодого поэта М. Хусаинова, кружковцев Р. Гайнанова, Р. Тимергалина, Н. Фаттахова и др. Этого, к сожалению, нельзя сказать об отдельных кружковцах-прозаиках, в творчестве которых имеются элементы формализма и эстетства. Это прежде всего относится к студенту II курса историко-филологического факультета А. Гилязову. Этот начинающий писатель написал рассказ «Мать», в котором нарисовал образ женщины, убитой горем по погибшим сыновьям. Напрасно читатель будет искать в этом рассказе описание героического труда советских людей в годы Отечественной войны. Здесь этого нет, как нет и образов цельных, мужественных тружеников нашего села, тыла, отдававших всё для победы над врагом. Автор описывает переживания матери – пассивные страдания.

Язык А. Гилязова не отличается простотой и естественностью. Он рассчитан на внешний эффект, и поэтому изобилует формалистическими выкрутасами. Это не случайность! Формалистические эффекты, анализирование душевных страданий нужны автору, чтобы как-нибудь прикрыть идейную ограниченность своего рассказа».

Кто из вас сможет сказать, что эта статья – не угроза, не донос?.. Автор надевает на лицо чёрную маску, прячет имя, и, из желания ещё раз огорчить меня, подписывается «В.Сарманов»!

Это известные всем 1948–1949 годы! В стране идёт очередная промывка мозгов. «Передовые представители» творческих коллективов вышли на последний и решительный бой против космополитизма и буржуазного мировоззрения!.. Даже за один этот рассказ меня можно было закрыть на Чёрном озере!..

«Мы зачастую говорим, абсолютно не задумываясь о последствиях. Даже в письмах, которые легко могут быть доступны чужим глазам, не ломаем голову над тем, как наше слово отзовётся», – писал мне много лет тому назад один друг. К настороженности мы приучены, к самосохранению! Будешь взвешенно говорить – а если твои весы сбиты? Что же теперь, каждый шаг сверять по Гринвичским эталонным весам?.. Я люблю смелых, чьи шаги не помещаются на чаше весов… Дорогой читатель, хочу, на пользу себе или, может, во вред, привести твоему вниманию ещё одно «письмо-документ». Оно отправлено главному режиссёру Альметьевского театра Гали Каримовичу Хусаинову одним из уфимских драматургов. В нём есть такие строки: «Я думал от вас поздравления получить в День Красной Армии… А вы уму непостижимую сплетню прислали. Надо бы в морду дать этому уфимскому сплетнику. А дело было так. Премьеру спектакля «Потерянный день» я посмотрел на второй день. Был там и А. Гилязов. Ни пьеса, ни спектакль не понравились ни писателям, ни искусствоведам. Зритель до самого конца спектакля не проявлял эмоций: никто ни разу не рассмеялся, и уж тем более не аплодировал, а по окончании действа, не утруждая себя рукоплесканиями, покинул зал. Единственной, кто пригласил автора на сцену, была зав. лит. Аралбаева. В отзывах зрителей звучало: «Очень грязный спектакль, очень плохие люди показаны, тошно жить среди таких мерзавцев». В Обкоме случился скандал! Оказывается, секретарь по идеологии смотрел спектакль днём. После этого приняли решение: сократить с двух отделений до одного и показывать только до конца сезона. Народу ходит мало. Вы обвиняете меня, мол, я распускаю сплетни по городу, навязываю своё мнение. А я нигде ничего не говорил (на официальном уровне). Хотя право на это имею! Во-первых, я член комиссии РСФСР, во-вторых, я 40 лет посвятил работе в сфере драматургии, и, клянусь, ни во что подобное не вмешивался. Был бы на моём месте какой-нибудь злопамятный человек, он бы точно совершил акт возмездия. Потому что в своё время (2–3 года тому назад) Аяз Гилязов, выступая с официальной трибуны, по-хулигански отозвался о моей пьесе. А эта пьеса имела большой успех, была переведена на русский язык. Гилязов талантливый писатель, вдумчивый, но он (то ли из-за своей биографии, то ли характер у него такой) в каждом произведении старается побольнее ущипнуть, поглубже уколоть советскую власть и всю нашу систему, а принципиально критиковать не умеет. И в этом его произведении персонажи один другого мрачней и ущербней, даже замёрзшей девочке до самого конца пьесы так никто и не дал глотка тёплой воды. Это же кошмар… А пастух? А отправившиеся за соломой? (Пропаганда поездок за соломой в Казахстан – это же форменное издевательство над нами.) А гонец, отправившийся в Москву с жалобой? А тот старик? Дороги, видите ли, не ради людей прокладывают, а ради добычи нефти! Власти с радостью прокладывали бы, но возможностей нет, денег не хватает… Якобы во время транспортировки вышек сколько-то там гектаров зерновых растоптали. А если эту вышку в разобранном виде перевозить и заново монтировать, то это обойдётся государству в десятки тысяч рублей дополнительных расходов. Транспортировка без разборки – прогрессивный метод, а несколько гектаров растоптанной пшеницы – капля в море…»

Обвинительный акт уважаемого коллеги из Уфы комментировать и разжёвывать не буду, большую его часть я привёл здесь без искажений. В этом письме наглядно обнажена вся трагедия моих современников. Пользуясь случаем, скажу: я безмерно благодарен этому человеку! Он абсолютно верно понял и мой характер, и моё мировоззрение, и цель моего творчества. Речь идёт о поставленном в Уфе и не снискавшем славы спектакле по моей пьесе «Потерянный день». Когда этот же спектакль был сыгран в Казани на сцене Большого театра имени Качалова, меня, директора театра, министра культуры и парторга театра вызвали в обком и, выставив спектаклю такую же убийственную оценку, какую дал ему вышеупомянутый товарищ, три часа разносили нас в пух и прах, приправляя разгромные речи многоэтажными матюгами! Хорошо, что в русском языке много матерных слов, в карман залезать не надо! Итог был столь же плачевен: «Пусть доиграют шесть анонсированных спектаклей и всё на этом!» Позже, когда пьесе посчастливилось быть поставленной на сцене татарского театра, один из великих актёров современности Шаукат Биктемиров выразил мне своё удивление: «Как ты сумел ещё в те времена написать столь справедливую и правильную вещь?» Помнишь, Шаукат?

Сороковые годы… Кому-то, сотням тысяч, миллионам человек вы принесли смерть, заставили навсегда закрыть глаза, а кому-то сохранили жизнь, но «подарили» слепоту! Сороковые годы… В стране с новой силой возобновились аресты и увеличился поток отправляемых в ссылки. И неспроста этот процесс пришёлся на конец сороковых, видимо, именно к этому времени народное недовольство усилилось настолько, что ропот стал долетать даже до ушей коммунистов.

А кто-то в эти годы катался как сыр в масле, ел от пуза, обогатился настолько, что хватит и детям, и внукам, и правнукам. Много лет спустя, когда в садовом товариществе в Займище мы построили дачу, разговорился я как-то со своим соседом, тихим и покорным, во всяком случае, внешне коммунистом. Оказывается, этот тихоня был заместителем министра в своё время… С чего-то мы ударились в воспоминания… «Нынешняя рыба, разве это рыба?! Вот в конце сороковых, начале пятидесятых половили мы этой рыбы! В районе Лаишева метровых белуг буквально черпали из воды! Лещей не ели, выкидывали обратно в Волгу эту сорную рыбу. Нынче с ума сходят по стерляжьей ухе, дураки! Чтобы навару больше было, ершей да окунишек подкладывают… Да хоть что подкладывай, по сравнению с белужьей, нынешняя уха – тюремная баланда! Что касается мяса, мы употребляли только диких куропаток. За одну охоту по двенадцать – пятнадцать перепёлок я отстреливал. Эх, друг-товарищ, на два пальца толщины жиру было в белужьей ухе. Накатишь, бывало, стакан марочного коньяка «КВ» да парой мисок ухи ка-а-ак загладишь! После такого застолья, не поверишь, неделю можно не кушать! Да, были времена, когда я держал жизнь за воротник и подгонял пинками…»

После его «аппетитных» откровений я открыл для себя совершенно неизвестный прежде мир. Подумал про себя, про многих и многих живущих рядом людей, страдающих от вечного недоедания, вспомнил про хлеб, отпускаемый по карточкам, про всю нашу жизнь-жестянку с кровавыми слезами вперемежку. Кто-то ведь жил, никого не стесняясь, на тех же берегах Волги и Камы, кушая белужью уху и жареную куропатку на второе. Блаженствовал так, как нам и присниться не могло! А я… Пытаюсь высмеивать прокуроров и райкомовских работников, которые, кроме холодной гусиной ножки после бани, ничего в жизни не видели, разношу их в пух и прах в своих произведениях. Вон какие люди были, оказывается, в Татарстане! Вот кто рассасывал мозговую косточку республики и грабил родину! Про таких высокопоставленных зверюг-начальников романов ещё не написано. Сподобится ли кто-нибудь из нас на такой подвиг, когда страх немного отпустит, не знаю.

За железными дверями Чёрного озера, где хранятся папки тюремных дел, много моих интересных мыслей рассыпано по протоколам.

«Сегодняшние колхозники в пять раз хуже крепостных крестьян живут, они лишены прав!» – сказал я на одном из допросов. Кто может возразить мне, мол, я ошибаюсь? Сегодня мы на миллионах фактов убеждаемся в правильности моих слов.

«Аяз занимается подстрекательством, утверждая, что нужно избавляться от колхозного рабства и переходить на американскую фермерскую систему», – написал кто-то из моих приятелей и завизировал написанное благословенной подписью. Ну, потеряла ли сегодня актуальность высказанная мной когда-то мысль?

Памятливые были у меня товарищи, да?! «Аяз считает, что в списке личностей, внёсших решающий вклад в победу в Отечественной войне, преувеличена роль Сталина. Тяжёлую телегу войны, по его утверждению, тащили такие маршалы, как Жуков97, Конев98 и им подобные. Именно они вели нас от одной победы к другой!.. Аяз несправедливо оклеветал нашего великого вождя!» – утверждал один из них.

Подумайте, дорогие мои! Сумел бы сказать такое человек, обжирающийся белужьей ухой и жареными рябчиками?

«В Советском Союзе нет возможностей для творчества. Стоило только журналам «Звезда» и «Ленинград»99 взять курс на публикацию произведений, раскрывающих истинное положение дел в стране, как Центральный комитет особым постановлением тут же и «прихлопнул» их. В стране нет свободы творчества. До читателя доводят только произведения, насквозь пропитанные хвалебной лестью», – утверждал я когда-то. Сегодня говорю открыто: я дерзнул высказать смелые и правильные мысли! МГБ тоже не спало, подсылало ко мне агента за агентом, расставляло ловушку за ловушкой. Вот что донёс один из агентов, позже превратившийся в благочестивого друга: «Для того чтобы споить Аяза и выведать у него секреты, я взял у сотрудника МГБ Михеева сто рублей, водкой напоил, порученную Михеевым историю рассказал. Пьяный Аяз выслушал историю и сделал такой вывод: «Пока в руках есть силы, нужно, используя каждый удобный случай, бороться с советской властью».

На Чёрном озере я просидел до конца 1950 года, потом меня перевели в пересыльную тюрьму, что была под Кремлём. Перед самой отправкой на этап нас повели в баню, где мы с Гурием Тавлиным помылись. Гурий подарил мне два «сувенира» на память: гладкую прочную иглу, сделанную из рыбьей косточки, и блестящую крепкую, прочнее железной, пуговицу из высушенного хлебного мякиша. Дорогие подарки моего друга Гурия долгое время путешествовали вместе со мной.

В пересыльной тюрьме нас объединили в большую группу и, погрузив в чёрный грузовик без окон, повезли на вокзал. Гурия в этой группе не оказалось. Меня отправили в далёкое путешествие, а Гурий сидел в местных тюрьмах.

После возвращения из лагеря, поступив на учёбу и начав работать, я женился, и, конечно же, на самом почётном месте свадебного стола восседал Гурий Тавлин.

Вторая часть

О, перо! Какая тайна на душе – открой,

Расскажи про всё, что было до сих пор с тобой.

Проливая на бумагу слёзы из очей,

О печалях нам поведай на душе твоей[7].

Дэрдменд100

1

И где лучше узнать людей, чем здесь?

И самого себя?

Александр Солженицын

О тяготах этапирования написан не один том, отображены тысячи трагических случаев. А моё первое путешествие в вагоне-тюрьме было весьма содержательным и интересным, и с попутчиками повезло. В нашей дорожной камере народу было немного. С московским врачом евреем Яковом Борисовичем Цудечкисом мы и в лагере старались держаться друг друга. Второй сокамерник также был московским профессором по фамилии Хинчин. Третий, тоже еврей, всю жизнь проработавший в министерстве Внешней торговли, до самой старости не показывавший носа из-за границы, не вкусивший всей «прелести» советской власти, перенесённое из сказки в наши суровые реалии дитя природы, старик по фамилии Ольгерт. Они ехали из Москвы, а меня к ним подсадили в Казани. Когда поезд тронулся и немного отъехал, с верхней полки спустился ещё один зэк. Босой, в штанах с несуразно короткими брючинами, худощавый, двухметровый русский парень Митя Афанасьев. К этому скуластому рязанскому жердяю с открытым лицом и добрыми глазами я в считанные минуты проникся уважением. Если москвичи со своим небольшим тюремным опытом представлялись наивными, безобидными существами, а я, по сравнению с ними, вообще – телёнок, то Митя – власовец, до того как оказаться в тюремном вагоне, сумел выжить в аду, помотался по Европе, натерпелся ужасов плена, в общем, хлебнул лиха за десятерых.

Про евреев не скажешь, что они детсадовская ребятня – прошедшие через известные на весь мир тюрьмы: Бутырку, Красную Пресню, Лефортово101, общавшиеся с сотнями заключённых, перенявшие их умозаключёния и горький опыт умные люди открыто и, что самое главное, предметно изобличали и суть советской власти, и бесчеловечность большевиков, и предательскую политику. Меня восхищали их глубокие познания, смелость, непоколебимая уверенность. На некоторое время я даже одурел и растерялся. Всё, что я успел познать в жизни, они давным-давно прожевали и оставили в отхожем месте! Для моего голодного до общения ума каждую минуту происходили какие-то открытия, а евреи, словно истомившиеся отсутствием учеников наставники, принялись всесторонне воспитывать меня, отёсывать чурбан по имени Аяз. Но и я не сидел набрав в рот воды, они тоже были рады встрече со мной, что ни говори, за моими плечами – Казанский университет! А в нём абы кто не учится… Моих попутчиков особенно интересовала томящаяся в камерах Чёрного озера молодёжь, студенты. С каждым новым моим рассказом их лица светлели и открывались. Когда удалось доказать, что я тоже кое-чего стою, настроение моё улучшилось. Нас породнила общая ненависть к советскому строю, мы дышали одним воздухом. Много повидавший, всякое слышавший в жизни Митя тоже из тех, кто не может равнодушно взирать на творящийся беспредел, особенно после того, как он вернулся в обнищавшую до предела родную деревню и своими глазами увидел все «достижения» советской власти. Яков Борисович самый молодой, не считая меня, в компании. После окончания института этот грустный человек успел всего пару лет поработать. Мыслям нашим было тесно в столыпинском вагоне102, но сами-то мы поместились, едем! Утром и вечером – забег в туалет, с двух концов вагона заключённых подгоняют два злых солдата, если чуть завозишься, сразу получишь тяжёлым замком по плечу. Солдаты здесь злющие, никому спуску не дают… Кормёжка «европейско-континентальная»: перед отправкой каждому выдали по несколько селёдок – голимая соль, в рот взять невозможно, два раза в день, утром и вечером – по кружке воды. На жажду, спёртый воздух, голод я внимания не обращал, путешествие от Казани до Свердловска было для меня невероятно интересным, я бы даже сказал, счастливым.

Конец ознакомительного фрагмента.