Вы здесь

Гуманисты эпохи Возрождения о формировании личности (XIV–XVII вв.). Гуманистическая мечта о человеке ( Коллектив авторов, 2015)

Гуманистическая мечта о человеке

Франческо Петрарка

Франческо Петрарка (1304–1374) был первым гуманистом Возрождения, основоположником гуманистического мировоззрения, сформулировавшим в своих сочинениях ряд идей и подходов, ставших в гуманизме ведущими. Сын изгнанного из Флоренции в результате политической борьбы нотариуса, он провел молодые годы в Авиньоне, куда переселилась семья отца. До 1326 г. изучал по настоянию отца право в Монпелье и Болонье. Но после смерти отца он оставил занятия нелюбимым правом и целиком посвятил себя литературе. В 1327 г. Петрарка встретил в одной из авиньонских церквей молодую женщину Лауру, ставшую на долгие годы источником его поэтического вдохновения, ей он посвятил свои стихи и не переставал воспевать ее и после ее смерти, случившейся в 1348 г.; созданная на итальянском языке и прославившая поэта «Книга песен» (1356–1358, 2-я ред. – 1373) – поэтический рассказ Петрарки о борениях своих страстей, о своей неразделенной любви.

С 1330 г. гуманист на службе у авиньонского кардинала Джованни Колонна, он принял духовный сан и стал капелланом в домашней церкви Колонна. Поприще клирика давало ему средства к существованию и позволяло заниматься поэзией, литературой, философией. В 1333 г. Петрарка совершил путешествие по Северной Франции, Фландрии, Германии, с истинной страстью путешественника он осматривал города, разыскивал и переписывал древние рукописи, составляя собственную библиотеку. В 1337 г. он впервые посетил Рим, восхитивший его древними памятниками и потрясший разрушениями. Возвратившись в Авиньон, он поселился недалеко от города, в Воклюзе, расположенном в живописной долине у истоков Сорги, там он жил в уединении с 1337 по 1353 г. с перерывами. В 1337 г. у него родился сын Джованни.

В 1341 г. Петрарка, уже известный к тому времени как поэт своей героической поэмой «Африка» о подвигах Сципиона Африканского во 2-й Пунической войне и отдельными «Стихотворными посланиями», коронуется лавровым венком на Капитолии и произносит речь о сущности и назначении поэзии. В это время он работает над историко-биографическим сочинением «О знаменитых людях» (начато в 1337 г., закончено в 1358 г.), пишет диалог-исповедь «Тайна» (1342–1343), повествующую о разладе новых чувств и настроений в душе поэта и старых идейных установок и важную с точки зрения становления нового мировоззрения. К этому же времени относится трактат «О достопамятных вещах» (1343–1345), где на материале древности и современной жизни Петрарка изучает человеческие добродетели. В трактате «Об уединенной жизни» (1346), вдохновленном жизнью в Воклюзе, защищает право на выбор собственного образа жизни и собственных занятий и осмысляет свой особый путь в жизни. Для монахов картезианского монастыря, куда удалился брат Петрарки, он пишет трактат «О монашеском призвании» (1347). В этом же году он приветствует победу в Риме антифеодального движения под руководством Кола ди Риенци.

В 1353 г. Петрарка окончательно переселяется в Италию, оставив Воклюз. Он живет при дворе Висконти в Милане, выполняя в основном дипломатические поручения (1353–1361), затем в Венеции, Павии, Падуе и в Аркве под Падуей, где живет в своем доме вместе с семьей дочери Франчески (род. в 1343 г.), здесь Петрарка умер и похоронен.

В итальянский период жизни он доделывал многие ранее начатые работы и написал новые. Среди последних – «Инвективы против врача» в 4 книгах (1352–1353), где он отстаивает первенствующее положение поэзии и риторики по сравнению со средневековыми схоластическими дисциплинами, и прежде всего медициной; большое сочинение на этические темы «О средствах против всякой судьбы» (1354–1366), инвектива «О невежестве своем собственном и многих других» (1367). Обширная переписка гуманиста, очень ценная для изучения его мировоззрения, включает 24 книги писем «О делах личных», «Письма без адреса», «Старческие письма», незаконченное письмо «К потомкам» – своеобразную автобиографию гуманиста, доведенную до 1351 г. Латинское стихотворное наследие составляют поэма «Африка», 12 эклог «Буколическая песнь» и «Стихотворные послания», итальянское наследие включает, кроме «Книги песен», морально-аллегорическую поэму «Триумфы», оставшуюся незаконченной.

Ниже приводятся фрагменты из инвективы «О невежестве своем собственном и многих других», направленной против венецианских философов-аверроистов и против всей схоластической философии и ее главного авторитета – Аристотеля; Петрарка противопоставляет оппонентам свое понимание задач философии, заявляет о ее ориентации на человека, соединяет неразрывными узами знание и нравственность. Публикуемые далее два диалога взяты из работы «О средствах против всякой судьбы», одной из самых популярных книг в XV–XVI вв., первой из работ Петрарки, изданной типографским способом (в 1474 г.). В диалогах обсуждаются две важнейшие для гуманистов проблемы – проблема благородства как собственного достояния человека, приобретенного славными деяниями, знаниями и творчеством, и проблема достоинства как особого места и назначения человека по сравнению с другими творениями Бога; Петрарка открывает обсуждение этой темы, которая найдет свое развитие у Фацио, Манетти, М. Фичино, Пико делла Мирандола и гуманистов XVI в.

Н. В. Ревякина

О невежестве своем собственном и многих других

<…> Для многих знания – орудие безумия, почти для всех – высокомерия, если – что бывает редко – не упадут они в добрую и хорошо воспитанную душу. Тогда многое [такой человек] знает о животных, птицах и рыбах: знает, сколько у льва волос в гриве, сколько перьев в хвосте у ястреба, сколькими витками обвивает спрут потерпевшего кораблекрушение, как спариваются слоны, оборотившись спиной, и как у них два года длится беременность и какое слон послушное и долговечное животное, и по уму ближайшее к человеку, и живет он два или три столетия, как Феникс сгорает в благоухающем огне и сожженная вновь возрождается, как морской еж задерживает корабль, движущийся с любой скоростью, но извлеченный из воды теряет всякую силу; как охотник заколдовывает с помощью зеркала тигра, как аримасп поражает грифов мечом, как киты своими спинами вводят в заблуждение моряков; знает, как безобразен новорожденный медвежонок, редкостен детеныш у самки мула, неповторим и жалок змееныш, как слепы кроты, глухи пчелы и, наконец, что из всех животных только крокодил движет верхней челюстью[1]. Эти вещи в большей части или ложны, что стало очевидным во многих подобных случаях, когда они происходили в наших землях, или они были достоверно неизвестны самим авторам [их сообщающим], но вследствие того, что они не были на виду, в них и верят охотнее, и легче их измышляют; и, наконец, даже если эти вещи были бы истинны, они ничем бы не способствовали счастливой жизни. Ведь какая польза, спрашивается, будет в том, чтобы знать природу зверей и птиц и не знать и не стремиться узнать природу людей, для чего мы рождены, откуда идем и куда направляемся?

<…> Если не ошибаюсь, я читал все моральные труды Аристотеля, о некоторых слышал, и прежде чем раскрылось столь огромное [мое] невежество[2], мне показалось, что я кое-что понял: благодаря этим трудам я, возможно, становился подчас ученее, но не делался, как подобало, лучше. И часто сам себе и иногда другим я жаловался, что не достигаю на деле того, что тот же философ сам обещал в первой книге «Этики»[3], а именно, что эта часть философии изучается не для того, чтобы увеличить наши знания, а чтобы сделать нас нравственными. Я, разумеется, вижу, что Аристотель превосходно определяет и подразделяет и проницательно исследует добродетели, свойства их и пороков. После изучения всего этого я знаю несколько больше, чем знал, но душа моя осталась той же, что была, воля той же. Я не изменился. Действительно, одно – это знать, другое – любить, одно – это понимать, другое – желать; не отрицаю, Аристотель учит, что такое добродетель, но побуждающих и пылких слов, которые подталкивают душу и воспламеняют ее любовью к добродетели и ненавистью к пороку, то чтение не имеет или имеет в самой незначительной степени. Кто ищет такие слова, найдет их у наших, особенно у Цицерона и Аннея и – никто не удивится этому – у Флакка[4], поэта с грубым стилем, но с очень приятными мыслями. Но чем полезно будет знание того, что такое добродетель, если ее познанную не возлюбить? Какая польза в знании того, что такое грех, если, познав его, не содрогнуться? Право же, если воля извращена, то когда станет ясна трудность осуществления добродетели и соблазнительная легкость пороков, это может толкнуть ленивую и колеблющуюся душу в худшую сторону. <…> Хотя в действительности наша цель не заключена в добродетели, где ее поместили философы, однако через добродетели лежит прямо путь туда, где находится наша цель; через добродетели, говорю, не только те, которые мы познали, но те, которые возлюбили. Те, следовательно, являются истинными моральными философами и полезными учителями в добродетели, первое и последнее стремление которых заключается в том, чтобы сделать нравственным своего слушателя и читателя, и которые не только учат, что такое добродетель или порок, и доносят до ушей славное имя первой и зловещее имя второго, но и укореняют в душе стремление и любовь к добрым делам, ненависть к дурным и бегство от них. Благоразумнее трудиться ради доброй и благочестивой воли, чем ради огромного и просвещенного интеллекта. Ибо предмет [цель] воли, как считают мудрецы, – благо; предмет интеллекта – истина. Но лучше желать блага, чем знать истину. Ведь первое никогда не лишено воздаяния, второе же часто содержит [в себе] вину и не имеет оправдания. Итак, сильно заблуждаются те, кто посвящает время познанию добродетели, а не приобретению ее, и еще больше те, кто познают Бога, а не любят его.


Francesco Petrarca. Prose. A cura di G. Martellotti e di P. G. Ricci, E. Carrara, E. Bianchi. Milano; Napoli, 1955. P. 712–714, 744–748.

Пер. и комм. H. B. Ревякиной

О средствах против всякой судьбы

Книга вторая

XCIII. О печалях и несчастьях

Скорбь. Размышление о моих теперешних несчастиях делает меня печальным.

Разум. Я не отрицаю, что несчастия человеческого состояния велики и многочисленны. Они оплакиваются в некоторых недавних книжках[5]. Но если ты посмотришь на жизнь с другой стороны, то увидишь многое, что делает ее счастливой и приятной. Об этом, если я не ошибаюсь, никто до сих пор не писал, а те, кто принимался, отказывались от своего намерения, поскольку понимали, что этот предмет труден, противоречив, бесплоден для пишущих и далеко не равнозначен тому, что можно писать о несчастиях, до какой степени многие из них бросаются в глаза. Счастье мало и скрыто, тут нужно глубже копнуть пером, чтобы можно было показать его неверящему.

Я выделяю главное из многого: мало ли вам причин для радости? Образ и подобие Бога-творца, имеющиеся в человеческой душе: ум, память, предвидение, красноречие; столь многие изобретения, столь многие искусства, служащие этой душе и этому телу, в котором божественной милостью предусмотрено все необходимое для вас. А красота столь многочисленных и столь разнообразных вещей, удивительным и непостижимым образом служащих не только вашим нуждам, но и вашему удовольствию! Что за великая сила корней, травяных соков, какое разнообразие цветов! Сколько запахов, тепла, вкусовых ощущений, из различия которых рождается гармония! Как много животных в небе, на земле, в морях, предназначенных только для вашей пользы и подчиненных только вашей власти! И если вы бы не покорились добровольно ярму греха, то владели бы всем, что есть под небом.

Прибавь холмы, согретые солнцем долины, тенистые ущелья, льдистые Альпы, теплые побережья. Прибавь столь многие источники целебных вод: сколько среди них серных и дымящихся, сколько прозрачных и холодных ключей. А сколько морей, омывающих землю или вдающихся в нее! Прибавь стремительные потоки и незыблемые пределы материков. Прибавь озера, схожие с морями; и обширные болота, и ручьи, стремительно низвергающиеся с горных теснин, и цветущие берега.

«И берегов защита, и свежие луга у ручьев», – как сказал Вергилий[6].

Что добавить о гулких пещерах и покрытых пеной утесах, о влажных побережьях; об отливающих золотом нивах, и виноградниках в период ягод, и об удобствах городов, и о деревенском покое, и о свободе уединения?

А что может быть прекраснее и божественнее из всех зрелищ, чем вид неба с едва заметным вращением звезд? И среди них, неподвижных или блуждающих, или, как говорят, плутающих, взгляните прежде всего на Солнце и Луну, яснейшие светильники неба и мира, как говорит Марон[7], его сверкающее украшение, как говорит Флакк[8]. От них – земные плоды, от них – жизнь существ, от них – изменение погоды; при их помощи мы измеряем годы, месяцы, и дни, и ночи, и мгновения, без чего возникло бы отвращение к жизни.

То же касается тела: пусть оно бренно и слабо, однако имеет приятный вид, выпрямлено и приспособлено к созерцанию неба. Присовокупите бессмертие души и путь к небу – при малой плате неоценимую награду, и многое такое, чего не стоит касаться вне наставлений веры. Есть надежда, что после смерти возродится и тело, станет легким, светящимся, непорочным, им можно будет пользоваться с еще большей славой. И оно превзойдет не только человеческое, но и ангельское достоинство.

Сама человеческая природа будет соединена с божественной так же, как у того, кто был Богом и стал человеком. Ведь он, единосущный, совершенным образом объединив в себе две природы, стал Богом и человеком, – так, сделавшись человеком, сделал человека Богом. Невыразимое благочестие и смирение Бога – высшее счастье и слава человека, во всех отношениях возвышенное и сокровенное таинство, удивительная и благотворная связь, которую, не знаю, как небесный, но человеческий язык выразить не может.

Разве тебе мало, что уже одним этим человеческое состояние облагорожено и несчастия уничтожены? О чем, спрашиваю, более возвышенном может помышлять человек, если не о том, чтобы стать Богом? Вот уже он Бог.

Что еще остается, спрашиваю я, о чем вы могли бы вздыхать и чего могли бы желать? Вполне достаточно того, что ты приобрел, и нечего выдумывать, что остальное является большим. Действительно, когда сила провидения склонилась к вашему спасению, Христос, хотя и мог избрать что-нибудь другое, принял, однако, человеческое тело и человеческую душу и пожелал обрести не ангельский, но человеческий облик, – чтобы ты знал, таким образом, насколько Господь любит тебя, и возрадовался этому.

Как превосходно сказал Августин, Бог показал, что нужно обращать внимание не на плоть и не на мощь, а на то, чтобы вы придали добродетельность телесным ощущениям, – в чем человеческая природа занимает выдающееся место между прочими творениями. И тот, кто с удивительным достоинством предпочел вас ангелам, самих ангелов сделал вашими стражами, чтобы еще раз показать ваше преимущество. Иероним говорил[9], что достоинство душ таково, что каждая в отдельности имеет ангела, поставленного ей в охрану. В самом деле, забота Бога о нас – отеческая и более чем просто отеческая. И как сказано Сатириком[10], поистине неизменная. Воистину, Богу человек дороже, чем самому человеку. Откуда же берется место печали и жалобам? Не природа ваша, очевидно, но грех делает вас печальными и жалующимися.

Скорбь. Меня удручают недостойное рождение, хрупкость и слабость природы, и нужда, и суровость судьбы, и краткость жизни, и неизвестность конца.

Разум. С большим рвением ты сетуешь на причины своих печалей. Следует перейти к противоположному, чтобы ты возликовала от радости. А при нынешних нравах слишком жадно вы склоняетесь к дурному. Посему все, что касается недостойного рождения или безобразия тела и прочего, – оно не только не уменьшается стремлением к воскресению, на что надеется каждый верующий, равно как и на то, что будут облагорожены тела, – но также опровергается существующей красотой и неким исключительным величием человека среди всех божьих творений.

Ибо что утрачивает от недостойного рождения человеческое достоинство? Разве не из безобразных корней вырастают высокие и стройные деревья и одевают благодатной тенью травянистую землю? Не из грязнейшего навоза поднимаются веселые нивы? И не из презренного происхождения – дела наилучшие? Вы – божий урожай, который должен провеиваться на току судилища и ссыпаться в амбар высочайшего отца. Земным, хотя отчасти благородным и небесным, было происхождение. И каким бы ни было рождение и сколь трудным ни было бы возвышение – небо становится последним обиталищем.

Что сказать о наготе, телесной слабости и многих тяжких испытаниях несчастьем, из-за которых принято считать человеческое состояние жалким? Разве не восполняется это при помощи разнообразных искусств и многих лекарственных средств? Если для животных, лишенных разума, природа позаботилась о прочной шкуре, когтях и шерсти, только человека, изобретателя всего, наделила разумом. Не больше ли славы, чем бесчестья, можно извлечь из того для людей? Как те защищены чем-либо, так он защищен своим собственным внутренним средством. Все прочее, как бы сильно оно ни защищало существа, все равно слабее разума. Один только человек имеет столько, сколько сможет достичь проницательным разумом…

Всем существам, которых мы видим, облезлым от старости или от чесотки, хромым, слепым, никто не в состоянии помочь, кроме человека. Человек же, нагой сам по себе, одевается и украшается при помощи ума и, если дело потребует, вооружается. Хромой и бессильный скачет на лошади, или едет в повозке, или опирается на палку. Всеми способами помогает себе и себя поддерживает. Он научился изготавливать деревянные ноги, или железные руки, или восковые носы и тем самым противостоять случайным несчастиям, потере какого-либо члена тела. Пошатнувшееся здоровье он восстанавливает лекарствами, отсутствующий аппетит возбуждает лакомствами, ослабевшее зрение исправляет очками. Они, кстати, были выдуманы нашими предками: Сенека пишет, что они пользовались с этой целью сосудами, наполненными водой[11]. Вообще удивительна игра природы, ласковой и щедрой матери: одно у сына отняв, другое даст и утешит.

Лошади, быки, слоны, верблюды, львы, тигры, барсы и подобные им существа, состарившись, становятся ненужными, умирая – исчезают бесследно. Только человека, одаренного доблестью, свойственной только ему, старость делает уважаемым, а смерть – счастливым, унося, а не уничтожая бесследно.

И самое главное: некоторые животные сильнее человека, некоторые быстрее, некоторые обладают более острыми чувствами, но нет ни одного, превосходящего человека достоинством, ни одного, о ком забота Творца была бы такой же, как о человеке. Только человеку дана круглая форма головы и небесный лик.

И когда, склоненные, видят животные только землю,

Глазам человека дано видеть высоты и небо

И поднимать обращенный к звездам лик[12].

Как прекрасно сказал Назон; возможно, такие слова есть и у Цицерона.

Только человеку даны лицо и глаза, отражающие тайны души, дан разум, дана речь, даны слезы, дан смех – признаки скрытых чувств.

Некоторые полагают, что последнее служит доказательством несчастья и ничтожества человека, так как плакать младенец начинает с момента рождения, а смеяться – только на сороковой день[13].

Я называю человека счастливым, если им управляет доблесть, но жить ему не просто, так как от рождения предстоят непрерывные труды и тяготы.

И, наконец, что касается силы и быстроты, ловкости и приспособленности животных – всего этого недостает человеку. Но человек приучил к ярму диких быков и к узде – необъезженных лошадей. Человек сделал украшением своего стола медведей, страшных своими когтями, вепрей, опасных своими клыками, оленей, убивающих рогами. Человек использует мех и шкуры лис, рысей и прочих зверей, мясо которых нельзя употребить в пищу. С помощью сетей человек покорил себе моря, с помощью собак – леса, с помощью птиц – небо. Он обучил животных понимать человеческий голос и повиноваться человеческим жестам. Так из каждой части природы он что-нибудь поставил себе на пользу.

У тебя нет силы быка, но бык для тебя пашет. У тебя нет быстроты лошади, но ты на ней разъезжаешь. У тебя нет способности летать, как цапля, но и она для тебя летает. Нет у тебя силы слона или верблюда, но первый возит для тебя осадную башню, второй – грузы. Нет у тебя шкуры оленя, нет шерсти ягненка или меха лисицы, но они этим владеют для тебя. Иметь всех качеств животных человек не хочет, но хочет повелевать теми, кто их имеет. Эти слова римского полководца служат прекрасным ответом тем, кто говорит, что люди немощны и беспомощны…

Книга вторая

V. О незнатном происхождении

Скорбь. Я рожден незнатными родителями.

Разум. Может быть, не стоит считать тягостным это обстоятельство. Возможно, даже лучше родиться неблагородным, если ты рассмотришь разные жизненные пути. Действительно, если ты решишь предаваться наслаждениям и идти проторенной дорогой по следам толпы, тебе легче простятся ошибки и заблуждения, поскольку у тебя не было домашних наставников; не будет резких попреков в том, что ты не походишь на славных родителей, поскольку у твоего дома нет никакой славы, одна безвестность.

Если же ты выберешь малоисхоженную тропу доблести, то тем известнее ты станешь, чем из большей безвестности и потемок поднимешься. Вся слава будет проистекать только из твоих дел. Ничто не отнимет подражание. Нисколько славы не отнимут родители, деды, прадеды, советники и учителя. За все, что ты сделаешь хорошего, ты один пожнешь славу, тебя одного будут восхвалять, тебя одного назовут основателем и создателем рода, чего не случилось бы, если бы ты был рожден благородным. Вот видишь, какой случай прославиться выпал на твою долю: благодаря себе самому сделаться благородным, дать, а не принять благородство. Ты дашь своим потомкам то благородство, которого не дали тебе родители. Намного важнее стать основателем благородного рода, чем получить благородство от предков.

Скорбь. Нов и прост мой род.

Разум. Стал же больше известен, чем последующие правители, основатель Рима, вскормленный пастухом[14], хотя те воздвигали величественные дворцы, украшенные мрамором и золотом, а он лишь построил в лесу крепость и простой, жалкий царский дворец, покрытый не менее жалкой соломой. Но велика слава новизны и большого начала.

Скорбь. Я начал свою жизнь от неблагородного корня.

Разум. Стремись стать благородным к концу жизни. Ведь вначале – труд, в конце – плод; если его сорвать незрелым, то он не будет долговечным.

Скорбь. Низкое происхождение обрубает корни славы.

Разум. В действительности-то не обрубает, а глубже закапывает, чтобы она возросла более крепкой, пусть и более поздней. Впрочем, я назову здесь не только неблагородных, но и безвестных людей из любого рода, которые стали знаменитыми благодаря доблести и усердию. Действительно, если доблесть делает человека истинно благородным, то я не понимаю, что мешает тому, кто хочет стать благородным, и почему же лучше, чтобы его сделали благородным другие, чем он сам себя?

Скорбь. Я происхожу от неблагородных родителей.

Разум. А Сократ, Еврипид, Демосфен? У первого отец был облицовщиком мрамора, мать – повитухой; у второго и мать, и отец неблагородны; третий происходил не просто от жалких, но и сомнительных родителей. Из крестьян вышел ваш Вергилий. Не краснел Флакк[15] из-за того, что его отец был вольноотпущенником и глашатаем. Оба достигли выдающейся славы и удостоились расположения высочайшего из правителей[16], перед которым все другие склоняли головы, благодаря деяниям которого рождалось все великое, на кого возлагались надежды почти всех смертных, особенно благородных; заслужить близкого знакомства с ним было высшим стремлением лучших людей. Так этот правитель, судя по его льстивым и сладким письмам, настоятельно добивался как чего-то очень важного дружбы и общения с этими двумя незнатными людьми, приехавшими в Рим из деревни: один был из Мантуи, другой – из Венузия.

Мы думаем, что тогда при дворе было много благородных – бесполезных и невежественных людей, как это часто случается. Им казалась вполне благородной и даже вызывающей зависть незнатность тех двоих. И это вполне справедливо.

Скорбь. Я происхожу от безвестных родителей.

Разум. Если не волнуют душу приведенные примеры, перейду к более внушительным. Марк Цицерон, как о нем написано, вышел из всаднического сословия и, будучи простого происхождения, достиг консульства, пройдя прежде, благодаря выдающемуся таланту, другие почетные ступени власти. И я не знаю, было ли еще чье-либо консульство столь полезно государству[17].

Скорбь. Предки мои деревенские и безвестные.

Разум. Как я понимаю, они из-за этого кажутся тебе достойными презрения. И ты теперь устремляешься к более высокому положению.

Однако и Марий был деревенским мужем, и именно мужем, как говорил о нем его земляк Цицерон. Марий долго был пахарем у марсов[18], а в Риме семь раз избирался консулом. Как рассказал о нем тот же самый соотечественник, он стяжал великую славу с тех пор, как сумел дважды спасти Италию от опасности и страха порабощения.

И Марк Катон – муж плебейского происхождения, долгое время бывший безвестным жителем маленького городка, – стал затем известнейшим иноземцем великого города, а вскоре выдающимся гражданином, и консулом, и цензором.

Если недостаточно даже этих примеров, вспомни о царях. В самом деле, низкое происхождение не запрещает надеяться на достижение этой власти за заслуги – через избрание. Вспомним третьего, четвертого и шестого из римских царей[19]. Как сообщают надежные авторы, пусть и не у всех об этом написано, Тулл Гостилий в детстве воспитывался в деревенской хижине, в юности был пастухом. Отец Тарквиния Приска был купцом, к тому же неримского и даже неиталийского происхождения. У Сервия Туллия мать была то ли рабыней, и притом пленной, как считают одни, то ли знатной, как говорят другие. А он заслужил римское царство благодаря доблести.

И ты перестанешь удивляться, если поймешь высказывание Платона: «Всякий царь выходит из рабов, всякий раб – из царей»[20]. Так смешали долгий век и судьба дела людей.

Я уж не говорю о правителях других народов, попадавших на царский трон прямо от стада или из ничтожнейшей ремесленной мастерской. Александр Македонский в Азии сделал царем некоего садовника. И был тот не из последних, благодаря своим похвальным деяниям.

Я уж не говорю, с другой стороны, о тех, кто с вершины царской власти соскальзывал до рабского положения. Так фортуна уравновешивает свои деяния. Однако больше всего может сделать доблесть. Благодаря ей надежно поднимаются к высшим ступеням. И пусть знают правители: если они начнут колебаться или покинут вовсе стезю добродетели – то окажутся перед угрозой не только падения вниз, но и полного краха.

Возвращаясь к тебе, спрошу: так ущербно ли происхождение того, у которого не отнята надежда ни на царствование, ни на успехи?

Скорбь. Я происхожу от темного корня.

Разум. Всякий корень темен и грязен, но именно из него произрастают ветви, покрытые листьями и цветами. Важно, не откуда что-нибудь происходит, но каким становится.

Скорбь. Я рожден самыми незнатными родителями.

Разум. Я чувствую, ты призываешь меня поговорить о самой высшей власти. Сам Септимий Север, о котором выше мы говорили, был из всаднического сословия. Гельвий Пертинакс – сын вольноотпущенника и сам был продавцом дешевых бревен. И тот и другой стояли во главе Римской империи. Ею правили Филипп Аравитянин, происходивший из самого низкого арабского корня, Максимин и Максим. Максимин имел родителей безвестных и варварского происхождения: он их стыдился, когда захватил власть. У Максима отец был то ли кузнецом, то ли плотником, неясно. Среди добрых правителей, несомненно, числился Веспасиан, прославившийся не знатным происхождением, а тем, что отлично управлял государством и имел двух сыновей, по очереди унаследовавших достоинство власти. Впрочем, что говорить о менее значительных людях, если много сомнительного в происхождении самого цезаря Августа[21]. На то, как складывается жизненный путь человека, не оказывает большого влияния высокое происхождение. Отовсюду можно возвыситься: либо судьба поможет, либо доблесть.

Скорбь. Слишком жалок и темен мой род.

Разум. Относительно рангов человеческой власти мы уже привели примеры, лучше которых нельзя и найти. Остается сказать о том, что достопамятно не благодаря власти или царствованию, но благодаря некоему другому, своему собственному достоинству. Вентидий Басс, имевший простую мать и безвестного отца, был в юношеском возрасте проведен вместе с другими пленными за колесницей триумфатора Гнея Помпея Страбона (отца великого Помпея), покорившего его родину. Но фортуна переменилась: пленник стал военачальником римлян, одержал победу над парфянским царем, кичившимся древностью власти и недавней победой, убил царского сына, истребил вражеские легионы; судьба не обещала этого в тот день никому из римских военачальников. Тем самым он доблестно отомстил за небывалый разгром римлян и смерть Красса[22].

Победителем и триумфатором почтительно въехал на Капитолий на собственных колесницах тот, кто украшал когда-то как пленник чужие; пленными врагами наполнил римскую темницу тот, кто сам когда-то был связан и брошен в подобную темницу. И тем приятнее было зрелище и удивительнее победа, что случилось это по истечении лет в тот же самый день, когда произошло то страшное поражение при Каррах[23]. Кто же до такой степени честолюбив и столь жаждет власти, чтобы не предпочесть эту славу без власти бесславному царствованию? Разве что-нибудь помешало счастью и высшей славе Вентидия? Быть может, то, что он был низкого происхождения? Или то, что в юности его положение было униженным и жалким? Нет. Во всяком случае, Рим высоко почтил мужа, презираемого соотечественниками, и поместил темное имя чужеземца среди славных имен своих граждан.

Вот лестница для восхождения, вот ступени для доблести, идя которыми, прилагая все усилия, надеясь и неутомимо трудясь, можно достичь не только славы и лучшей судьбы, но и самого неба. Так и ты, если рожден безвестным, – стремись возвыситься, направляй свои шаги от начала до конца по следу доблести, никуда не отклоняясь и не останавливаясь.

Скорбь. Начало было низким.

Разум. Оно осталось в прошлом; думай о том, что последует. Некоторым кажется, насколько мне известно, что первый и последний дни жизни более всего определяют или, как они говорят, заключают в себе сущность человеческого состояния. Относительно последнего дня я, возможно, согласился бы, относительно первого – нет. Пусть даже они считают очень важным, с каких предзнаменований этот день начинается. Пусть даже Сатирик, соглашаясь с ними, так написал, говоря о самом Вентидии: «Узнай же, какие звезды встретили тебя, только начинающего издавать писк и доныне краснеющего из-за матери».

Мы, однако, отвергаем подобное, отрицаем и эти предзнаменования, и эту столь великую силу звезд, отдавая всю власть благому создателю звезд. И ни одного человеческого создания мы не лишаем возможности ступить на стезю доблести, счастья и славы.

Скорбь. Род очень низок.

Разум. Неужели ты предпочтешь назойливое высокомерие? Или ты чувствуешь, что тебе чего-то не хватает, если атрий[24], наполненный закопченными изображениями и разбитыми статуями, и фамильный склеп с множеством полуосыпавшихся надгробных надписей не служат твоему безумию, по причине которого ты мог бы спесиво болтать на площадях о тех, кого не знаешь?

Скорбь. Я рожден незнатным.

Разум. Некоторым казалось, что счастье не только родиться, но и жить незнатным. Или ты не читал у Цицерона в «Тускуланских беседах» стихотворение могущественного царя, который хвалит старца и говорит, что тот счастлив, так как незнаменит? И намеревается остаться незнатным до смертного часа.


Итальянский гуманизм эпохи Возрождения: Сб. текстов / Под ред. С. М. Стама. Саратов, 1984. Ч. 1. С. 122–127, 131–137.

Пер. и комм. Н. И. Девятайкиной

Маттео Пальмиери

Маттео Пальмиери (1406–1475) родился в семье флорентийских аптекарей, образование получил в школе Созомено да Пистойа и во Флорентийском университете, где слушал лекции известных гуманистов Карло Марсуппини и Амброджо Траверсари; в зрелые годы участвовал в философско-богословском кружке, возглавляемом византийцем Иоанном Аргиропулом. Пальмиери – заметная фигура в политической жизни своего города, он служил дипломатом, занимал различные гражданские должности, в их числе и такую высокую, как гонфалоньер справедливости.

По творчеству Пальмиери видно, как флорентийский гуманизм XV в. совершает переход от предпочтения моральной философии и идеалов гражданственности к увлечению тем направлением мысли, которое открывали творения Платона и его последователей. В 1439 г. Пальмиери пишет диалог «О гражданской жизни», а в 1464 г., подражая Данте, он слагает в терцинах поэму «Град жизни», философско-богословское содержание которой отразило возросший интерес к платонизму; заподозренная в ереси, она имела хождение только в списках. Пальмиери принадлежат также историко-политические сочинения: «История Флоренции» (с 1432 по 1474 г.), «О взятии Пизы» (1440-е годы), «Хроника» (от сотворения мира до 1449 г.), жизнеописания и надгробные речи, посвященные некоторым гуманистам – его современникам, официальные речи, произнесенные при вступлении на тот или иной пост.

Концепция человека, которой Пальмиери держится в ранних своих сочинениях, построена на идеалах гражданственности, служения общему благу, отечеству. Именно требованиями гражданской морали определяются в конечном счете цели воспитания, которое, в понимании гуманиста, является делом чрезвычайной важности, нуждающимся в специальном наставлении. Нельзя утверждать, будто Пальмиери совершенно отрешился от сословного подхода к проблемам воспитания. Но несомненно, что сам он – приверженец всестороннего развития человека и особенно подчеркивает важность формирования высоких нравственных качеств в нем. С этим связано предпочтение, отдаваемое среди других наук философии, прежде всего моральной, которая становится вершиной всей пирамиды образования. Важное место в этико-педагогической программе Пальмиери занимает мысль о необходимости всегда сообразовываться с возрастом, учитывать его возможности и ограничения и, что не менее важно, природные наклонности и устремления, проявляемые каждым человеком.

О. Ф. Кудрявцев

Гражданская жизнь

Книги вторая, третья, четвертая

Кто… проявляет всяческое усердие и заботу в честных и достойных познания делах, из которых проистекает… частная или общественная польза, по заслугам достоин похвалы. Теряющие же время в занятиях искусствами, весьма темными, трудными и не имеющими отношения к науке жить добродетельно, достойны всеобщего позора, потому что приносит какую-то пользу не умение доказать человеку, человек ли он или баран и имеет рога, но доказательство того, что он рожден для добродетели, осуществление которой будет полезным делом и общим благом для многих…

В земной жизни существуют разнообразные и многочисленные вещи, созданные природой для того, чтобы доставлять удовольствие людям и быть ими очень любимыми. Но никакая другая любовь не влечет нас сильнее, чем любовь к родине и собственным детям. Понять это достаточно легко, ибо любое другое наше благо и любое другое приятное желание кончаются вместе с жизнью, [но] мы хотим и страстно желаем, чтобы родина и дети и после нашей смерти продолжали существовать и быть счастливейшими и преисполненными истинной славы. Я не мог бы объяснить в достаточной степени, откуда происходит такое, но признается без сомнения, что в наших душах есть словно бы врожденное желание будущей жизни; оно заставляет нас стремиться к нашей вечной славе, к счастливейшему положению нашей родины и постоянному благу тех, кто от нас родится…

Утверждают поэтому, что среди всех человеческих деяний самым превосходным, наиболее важным и наиболее достойным является то, которое совершается ради усиления родины и ее блага и ради наилучшего положения любого, хорошо устроенного государства, к сохранению которого более всего способны добродетельные люди. Греческие, латинские и варварские истории полны памятных примеров, показывающих, насколько мужественно благородные граждане пренебрегали всякой частной пользой ради спасения государства, за каковые свои труды были прославлены высочайшей славой и благодаря вечной памяти в мире стали бессмертными. Фабии, Торкваты, Деции, Марцеллы, Горации, Порции Катоны и выдающиеся своей славой Корнелии Сципионы и многие другие римские фамилии, чьи представители, будучи благородны душой и столь мужественны, не имели в душе ничего другого, кроме блага государства и его усиления, ради чего они выносили часто многие трудности, заботы, лишения, опасности, раны, принимали жесточайшую смерть, и столь пылко их воодушевляло величие государства и его спасение, что в достижении их они упорно преодолевали любое лишение и любую трудность, привыкая к ним, благодаря непрерывному опыту, начиная с детских лет…

То, что с неба приходят и на небо возвращаются все справедливые правители государств, утверждалось высочайшими мужами во все времена мировой истории с полной достоверностью. Платон в конце своего поистине божественного «Государства» душам лучших граждан, лишенных тел, выделяет место среди небесных тел, с которыми они пребывают [вместе] в блаженной вечности[25]. Равным образом наш Туллий[26] в своем заключении к книгам «О государстве» показывает с помощью Сципиона, что для душ тех, кто оберегает государство, определено место на небе. Достигнув после смерти этого места, Сципион Старший является Сципиону Младшему и побуждает его достойно трудиться ради государства с целью достичь того счастливейшего места, где, как он показывает ему, радуются удовлетворенные предки его и многие граждане, всегда стремившиеся только к спасению и усилению государства.

Когда я вспоминаю об этих вещах, мне на память приходит один случай (о нем я слышал многократно), который чудесным образом произошел с нашим поэтом Данте после выдающейся победы флорентийцев при Кампальдино[27]… Когда занялись поисками тел сраженных, Данте долго искал своего любимого товарища, который из-за полученных ран лишился жизни; наконец, Данте пришел туда, где лежало его тело, [но] тот, кто был изранен и искромсан, то ли ожив, то ли не будучи мертвым (мне неизвестно), вдруг поднялся перед Данте на ноги, подобно живому, как мне достоверно известно по слухам. Пораженный Данте, не надеясь увидеть его живым, весь задрожал и надолго потерял дар речи; наконец, когда заговорил, раненый сказал ему: «Укрепись духом и оставь всякое подозрение, потому что не без причины послан я по особой милости от светоча вселенной с тем только, чтобы рассказать тебе о том, что я увидел за эти три дня, находясь между двумя жизнями… Нет ничего на земле более приятного Богу, чем любить справедливость, милосердие и благочестие, хотя эти вещи важны в отношении к каждому человеку, но важнее всего остального в отношении к родине. Ее спасителям широко открыт путь на небо, в те вечные жилища, которые ты и отсюда видишь… А я там увидел души всех граждан, которые справедливо управляли в мире своими государствами; среди них я узнал Фабриция, Курия, Фабия, Сципиона, Метелла и многих других, которые ради спасения родины отодвигали на задний план себя и свои дела… Никакая человеческая деятельность не может быть лучше, чем заботиться о спасении родины, охранять города и сохранять союз и согласие соединенных во благо масс…»


Matteo Palmieri. Vita civile. Edizione critica a cura di Gino Belloni. Firenze, 1982. P. 69, 103–104, 126, 199–201, 206, 208.

Пер. и комм. H. B. Ревякиной

Лоренцо Валла

Лоренцо Валла (1407–1457) – выдающийся итальянский гуманист, один из наиболее ярких мыслителей XV в. Родился в Риме в семье юриста. В университете не учился, но получил отличное знание латинского и греческого языков. Ранние годы Валлы прошли вблизи папской курии, где был апостолическим секретарем его дядя, ставший после смерти отца опекуном Валлы. В курии в этот период собрались известные гуманисты – Поджо Браччолини, А. Беккаделли, А. Лоски и др.; здесь царил дух вольномыслия, обсуждались события гуманистической жизни, вновь открытые рукописи. Все это не могло не оказать влияния на молодого Валлу. Важным этапом в формировании его взглядов была его работа в университете Павии, где он в 1431–1433 гг. преподавал риторику; здесь, в павийском окружении, рядом с такими гуманистами, как Маффео Веджо, Катоне Сакко, сформировались филологический метод исследования Валлы и его антисхоластическая и антиаристотелевская позиция. Самым плодотворным периодом в творчестве Валлы было его пребывание в 1435–1447 гг. при дворе неаполитанского короля Альфонса Арагонского. Позже Валла вернулся в Рим, служил при папской курии, занимался преподаванием в Римском университете и творческой работой.

Валла отличался независимым и критическим духом, остро чувствовал проблемы времени и откликался на них. Вокруг его работ постоянно велась полемика. Церковь, институты которой (монашество прежде всего) и светскую власть он критиковал, пыталась даже устроить против него в Неаполе инквизиционный процесс, но этому помешал король. Валла был выдающимся филологом своего времени, его трактат «О красотах латинского языка» стал первой научной историей языка; работа была очень популярной, читалась в гуманистических школах. Филологический метод Валла использовал в «Сопоставлении Нового Завета», где, исследуя ряд латинских и греческих рукописей, отмечает грамматические ошибки, ошибки переводчиков, предлагает многочисленные исправления, т. е. подходит к Новому Завету как к историческому документу, доступному филологическому анализу. Эту работу Валлы высоко ценил Эразм. В полемике со схоластикой и ее непререкаемым авторитетом Аристотелем Валла создает свою «Диалектику», где критикует метод мышления и способ аргументации схоластов и пытается, упростив диалектику, приблизить ее к жизни. В диалоге «О свободе воли» он выступает против средневековой теологической концепции относительно соотношения свободы воли и божественного провидения. Его знаменитый трактат «О ложном и вымышленном дарении Константина» (1440), в котором гуманист предстает во всеоружии блестящей филологической культуры, доказывает подложность документа, на котором основывалась светская власть папства; эта работа, помимо ее политического значения, явилась замечательным образцом гуманистической критики источника. В работе «Об истинном и ложном благе» (первая ее редакция – 1431 г., четвертая – видимо, после 1449 г.) Валла, основываясь на идеях отвергнутого Средневековьем и церковью Эпикура, развивает в споре стоика, эпикурейца и христианина свой взгляд на высшее благо, понимая под ним наслаждение и выстраивая на этом свойственном от природы всем живым существам стремлении этическое учение, в основе которого лежит личное благо.

Ниже приводятся фрагменты из книги Валлы «Об истинном и ложном благе», дающие представление о характерных чертах его этического учения.

Н. В. Ревякина

Об истинном и ложном благе

Книга первая

X. [1] Теперь к тебе, Катон[28], возвращаюсь, с которым у меня битва, словно с неким императором заморских народов, далеких от наших нравов. Итак, вначале я мог бы правдиво и по совести, не оскорбляя ничьих ушей, ответить на то, что ты сказал о природе: то, что создала и устроила природа, может быть только свято и достойно похвалы, как это небо, например, которое простирается над нами, украшенное днем и ночью светилами и возведенное с великой разумностью, красотой, пользой. Надо ли упоминать о морях, землях, воздухе, горах, равнинах, реках, озерах, источниках, даже о самих тучах и дождях? Надо ли упоминать о домашних и диких животных, о птицах, рыбах, деревьях, пашнях? Ничего не найдешь устроенного, как уже говорилось, без высшей разумности, красоты, пользы, не наделенного и не отмеченного ими. Свидетельством тому может быть хотя бы само строение нашего тела, как очень ясно показал проницательный и красноречивый муж Лактанций в книге, названной им «О творении», хотя можно еще привести и гораздо больше примеров, и не хуже тех, о которых он упоминает. [2] Однако пусть тебя не удивляет, если я, который кажусь защитником Эпикура (ибо высшее благо, как и он, помещаю в наслаждении), признаю, что все создано провидением природы, чего он не считал.

XIII. [3]…Природа сделала для тебя доступными наслаждения и одновременно дала и сформировала душу, склонную к ним, а ты теперь не воздашь ей благодарности? Но не знаю, из-за какой болезни душевной (именно так подобает это назвать) ты предпочитаешь вести жизнь одинокую и печальную, и чтобы довести вашу несправедливость до высшей точки, вы [стоики] напали на природу, под руководством которой вы могли бы жить счастливее всего, как с самой ласковой матерью, если бы хоть что-то соображали. [4] И у тебя нет причин устрашать человеческий род этой своей речью против природы, как будто именно она вызывает войны, кораблекрушения, бесплодие и прочее – в наказание злым. В большей части [этих бедствий] повинны люди. Однако, о проницательный человек, когда ты видел, чтобы в милости у природы находились более остальных честные люди? Ведь если ты уступаешь ей наказание бесчестного, то в гораздо большей степени признай за ней возвеличивание честных людей. <…> [6] С другой стороны, ты сам назвал многих, которых сделали, как ты сказал, несчастными добродетели. Но разве ты не знаешь, что существует общее мнение всех философов (не только тех, кто говорит, что Бог ничего сам не делает, ничего не требует от других, но и тех, которые полагают, что Он всегда чем-то занят, что-то создает), что Бог ни на кого не гневается и никому не вредит? Ведь природа – то же самое, что Бог, или почти то же самое, как утверждает Овидий:

Бог и природы почин раздору конец положили[29].

XIV. [1]…ты, Катон, считаешь, что надо стремиться к добродетели, я – к наслаждению; оба эти принципа, очевидно, сами по себе противоположны, и между ними нет никакой связи, подобно тому, как говорится у Лукана:

…как пламя от моря

Или земля от светил – отличается право от пользы[30].

Ведь полезное – то же самое, что исполненное наслаждения, справедливое – то же, что добродетельное, хотя некоторые, чье невежество слишком явно, чтобы нуждаться в опровержении, отделяют полезное от исполненного наслаждения…

XV. [1] Итак, наслаждение есть благо, которое ищут повсюду и которое заключается в удовольствии души и тела, почти так определял его Эпикур, греки называют его «гедоне» (наслаждение). Ибо, как говорит Цицерон: «Нельзя найти никакого слова, которое вернее, чем наслаждение, выражало то же по латыни, что по-гречески [понятие] ηδονή. Под этим словом все люди, где бы они ни находились, понимают две вещи: радость в душе от сладостного волнения и удовольствие в теле»[31]. [2] Высокая нравственность (honestas) есть благо, смысл которого заключается в добродетели и которое желанно ради него самого, а не ради чего-то другого, в этом мнении сходятся Сенека и прочие стоики. Или, как говорит Цицерон, «под добродетельным как таковым мы понимаем то, что может быть похвальным по праву само по себе, независимо от всякой пользы, от каких-либо наград и результатов»[32]. Греки называют honestum καλόν, и я полагаю, что ты, Катон, к этому определению ничего не можешь добавить. Каждый из нас называет свое благо не только высшим, но и единственным, ты – основываясь при этом на авторитете Зенона, я же – Аристиппа, который, на мой взгляд, понимал это правильнее всех.

XXXIII. [1] Те четыре качества, называемые добродетелями, которые вы черните именем высокой нравственности[33] и на которые претендуете с обычным для вас высокомерием, не достигают ничего другого, как этой же самой цели… Благоразумие (скажу об этой вещи очень кратко) состоит в том, чтобы уметь предвидеть выгодное для себя и избегать неблагоприятного. Поэтому Энний тонко замечает: «Тщетна мудрость того мудреца, который не может быть полезен самому себе»[34]. Умеренность – в том, чтобы воздерживаться от какой-то одной радости, с тем чтобы наслаждаться многими и большими… Справедливость – в том, чтобы снискать себе у людей расположение, благодарность и приобрести выгоду… Скромность же (некоторые исключают ее из числа четырех добродетелей) является, насколько лично я понимаю, не чем иным, как средством как-то снискать авторитет и расположение у людей тем, что нет нелепости в голосе, лице, жестах, походке, одежде.

XXXIV. [1] Перед вами истинное и краткое определение добродетелей. Среди них наслаждение будет подобно не блуднице среди матрон, как болтает злоречивый род людей – стоики, а госпоже среди служанок; одной она приказывает поспешить, другой – возвратиться, третьей – остаться, четвертой – ожидать, восседая сама без дела и пользуясь их услугами.

XXXV. [1]…ты [Катон] привел много примеров, вступать в рукопашную схватку с ними всеми мне нет смысла. Нужно раз и навсегда иметь в виду следующее: что бы ни совершили те, которых ты перечислил, они совершили это ради одного наслаждения, то, что даже ты не можешь отрицать. Чтобы заложить основу этого дела, скажу, что ничего так не выделено природой роду живых существ, как способность сохранять себя, свою жизнь и тело и уклоняться от того, что может принести вред. Так вот, что более сохраняет жизнь, чем наслаждение – от вкусовых ощущений, зрения, слуха, обоняния, осязания, без чего мы не можем жить? Без добродетели можем. Так что если кто-то будет суров и несправедлив по отношению к какому-либо из чувств, то он будет действовать вопреки природе и вопреки своей пользе.

Книга вторая

XV [2] [Из всех приводимых примеров] явствует, что добродетель есть некое пустое и бесполезное слово, ничего не выражающее, ничего не доказывающее, и ради нее ничего не следует делать! Не ради нее совершали большие дела и те, которые были названы[35]. Какая же причина заставила их действовать? Причины могут быть многочисленны; но какие они были, я не ищу и не исследую. Достаточно того, что добродетель, т. е. ничто, причиной не была. Хотя этого для моего доказательства было достаточно, однако надо ответить подробнее и обстоятельнее и показать, что те герои, о которых упоминается, руководствовались не добродетелью, а одной лишь пользой, к которой все и следует свести. Ибо (отвечу в самых общих чертах) пользой только то надо называть, что или лишено ущерба, или, по крайней мере, больше, чем ущерб. Полезнее ли рыбам питаться пищей, бросаемой в течение нескольких дней в воду, с тем чтобы их можно было легче оттуда выловить? Или полезнее ли ягненку пастись на более тучных пастбищах, когда тем быстрее он будет заколот, чем быстрее пожирнеет? [4] Им подобны, можно сказать, те, кто предпочитает малые блага большим; вернее, даже благами не должны считаться те, что влекут за собой большее зло… [5]…таким образом, бо́льшие блага, каковые суть бо́льшие выгоды, предпочитаются меньшим благам или, по крайней мере, меньший ущерб большему. [6] Что же такое бо́льшие блага и что меньшие, определить трудно именно потому, что они меняются в зависимости от времени, места, лица и прочих подобных вещей. Но, чтобы разъяснить суть дела, скажу вот что: главное условие большего блага заключается в отсутствии несчастий, опасностей, беспокойств, тягот; следующее в том, чтобы быть любимым всеми, что является источником всех наслаждений. Что это такое, все понимают, и свидетельство тому – многочисленные книги, написанные о дружбе; это ясно и из противоположного, поскольку жить окруженным ненавистью подобно смерти. Согласно этому правилу мы оцениваем и определяем добрых и злых людей из того, умеют они либо не умеют сделать выбор между этими вещами.

XVI. [1] Скажу сначала о злых; тиран Дионисий был, несомненно, злым – не потому, что захватил власть (ибо она желанна и любой сделал бы так), но потому, что в то время как он других грабит, убивает, не оставляет ничего святого, наконец, в то время как внушает всем страх, он сам непременно их же боится… [2] Итак, этого человека я назвал злодеем потому, что он предпочел любви граждан, т. е. безмятежной и радостной жизни, пышные пиры, роскошное великолепие, произвол власти… Заметим, что то же самое было сказано и о других людях, которые потому злы и заслуживают наказания, что действуют во зло себе. Удовольствуюсь, однако, одним примером этого. Так, если кто-то скроет от детей вклад умершего отца и вследствие этого вызовет подозрение тех и остальных людей, он неразумен и несправедлив, так как не заботится о собственной жизни и добром имени. Если же не будет никакого подозрения, то он порочен, потому что предпочитает деньги уважению и благожелательному отношению людей. [3] Так что не может быть свойственно человеку, если не глубоко несчастному или привыкшему к злодеяниям, чтобы он не радовался благу другого человека и, более того, чтобы сам не был причиной радости того, например, в случае спасения кого-то от нужды, пожара, кораблекрушения, плена. Таким образом, на основании ежедневного опыта надо приучить себя к тому, чтобы уметь радоваться пользе других людей, и надо всеми силами постараться, чтобы они нас полюбили. Это случится только при условии, если мы их полюбим и будем стремиться оказывать им большие услуги. Если мы пренебрежем этим, то наша жизнь никогда не будет радостной.

XXVII. [1] Добавим кое-что о менее важных вещах, которые приводят те (противники). Ты нашел на земле деньги какого-нибудь прохожего: верни их человеку, если он не будет бесчестным или пропащим, хотя следует воздерживаться и от оскорблений бесчестных людей, чтобы из-за нанесенных им оскорблений не произошло вреда для добрых. Доброму же человеку ты возвратишь деньги не потому, что возвратить их добродетельно, но чтобы порадоваться его благу, его радости и расположению и вдобавок расположению других, чтобы снискать себе доверие. Однако здесь необходим совет: делать это не наедине и не скрытно от всех, а так, чтобы это известие дошло до людей; т. е. делать ради пользы, а не ради добродетели, как я уже неоднократно говорил. [2] Если твой расчет в том, чтобы не причинить человеку ущерба, насколько же достойнее и целесообразнее мой – чтобы и ему и себе быть полезным; хотя я действую только в собственных интересах, но при этом хочу быть полезным другому, с тем чтобы равным образом быть полезным самому себе. Поэтому, если бы я не возвратил деньги прохожему, то был бы преступником по отношению к своему доброму имени. Кроме того, верно и то, что если бы деньги были нужны мне для сохранения жизни, то, даже по вашему мнению, я не должен возвращать их.

XXXIII. [1]…Итак, мы говорим, что высокая нравственность есть то же самое в роде, что добродетели, в виде, каковые добродетели сводятся к цели пользы. Таким образом, те будут действовать добродетельно, которые бо́льшие выгоды предпочтут меньшим, меньший ущерб большему (в чем необходимо знание большего и меньшего), бесчестны же – те, кто это сделает наоборот.


Лоренцо Валла. Об истинном и ложном благе. О свободе воли. М., 1989. С. 83–84, 88–90, 93–95, 112–113, 153–155, 170–171, 193.

Пер. и комм. Н. В. Ревякиной

Джанноццо Манетти

Джанноццо Манетти (1396–1459) родом из Флоренции, происходил из зажиточной семьи, в молодости занимался торговыми и банковскими делами. К гуманизму обратился поздно, но тем знаменательнее факт его обращения. Образование получил дома и в камальдуленском монастыре, ставшем одним из центров флорентийского гуманизма благодаря деятельности в нем монаха-гуманиста Амброджо Траверсари. Манетти изучил философию (моральную и естественную) и теологию, физику, геометрию; наряду с латинским языком выучил греческий и еврейский. Более других писателей ценил Августина и Аристотеля.

Манетти был активным участником общественной и государственной жизни Флоренции и на протяжении 15 лет (1437–1452) верно служил родному городу, пользуясь у граждан большим авторитетом. Он был неоднократным участником дипломатических миссий (к папе, в Венецию, к неаполитанскому королю, в Сиену и др.), исполнял ряд финансовых обязанностей на службе республики. Его речи по поводу коронации папы Николая V, посещения Италии императором Фридрихом III, по случаю смерти канцлера Флоренции Леонардо Бруни стяжали ему славу выдающегося оратора своего времени. Усиление во Флоренции власти Медичи вынудило Манетти покинуть город. Гуманист нашел прибежище в папской курии Николая V, а затем уехал ко двору неаполитанского короля Альфонса Арагонского.

Манетти переводил с греческого и комментировал этические труды Аристотеля. Он составил ряд жизнеописаний (Сократа, Сенеки, Данте, Петрарки, Боккаччо, папы Николая V), написал «Историю Пистойи», трактат «О землетрясении». Проявляя интерес к теологии, участвовал в религиозных диспутах, начал писать сочинение «Против иудеев и язычников», оставшееся незавершенным; переводил с еврейского «Псалмы». Часть работ Манетти до сих пор не опубликована, среди них интересный «Диалог на дружеском пиру» – о браке и семье, о животных, служащих человеку.

Самая известная работа гуманиста – трактат «О достоинстве и превосходстве человека», состоящий из четырех книг. Он посвящен доказательству превосходства человека над всеми другими живыми существами, обоснованию его достоинства и высокого, творческого жизненного предназначения. Автор развивает свои взгляды в полемике с идеологами аскетизма, и прежде всего с папой Иннокентием III, который, будучи кардиналом, написал трактат о жалкой участи человека и презрении к миру. Замысел трактата у Манетти родился в ходе дискуссий при дворе неаполитанского короля Альфонса Арагонского. Двор был культурным центром Неаполя, где Манетти появлялся в посольских миссиях. На вопрос, заданный Манетти королем относительно жизненного предназначения человека, тот ответил: «Познавать и действовать»; этот ответ стал центральной мыслью трактата. Написан или дописан трактат был во Флоренции накануне изгнания, в 1451–1452 гг., и посвящен Альфонсу Арагонскому.

Н. В. Ревякина

О достоинстве и превосходстве человека

Книга третья

Поскольку мы [уже] отмечали, что тело и душа – лишь две [части], из которых состоит человек, и обращали внимание на некоторые присущие телу отличия и исключительные и достойные восхищения свойства души, а также на некоторые общие [качества] того и другого в их связи и поскольку по этой причине мы до сих пор, напомним, много говорили в первой книге о замечательных дарах человеческого тела, во второй – об особых дарованиях и преимуществах разумной души, то [теперь] в третьей книге рассмотрим кратко человека в целом в его смертной жизни, /человека/, кто был чудесным образом создан всемогущим Богом, в чем мы по праву не можем колебаться и сомневаться, раз те части, из которых, как известно, человек составлен и образован, сотворены божеством, что мы показали выше.

…Начнем более основательно издалека, и прежде всего рассмотрим кратко, что такое человек, ибо всякое учение, которое создается о каком-нибудь предмете, должно отправляться, согласно древнему суждению, от определения, дабы ясно было, что является предметом обсуждения[36]. Человек – социальное и гражданское животное, наделенное разумом и пониманием[37], – так он определялся, как известно, заблудшими и не знающими света [истины] и слепыми философами. Мы же, которым тайный и сокровенный свет истины явился воочию из божественных изречений священных книг, рассматривая вновь и вновь это самое (какое оно ни есть) определение язычников, с достоверностью знаем, что оно не во всех отношениях совершенно. Поскольку известно, что они обладали душой, связанной с бренным и мрачным обиталищем собственного тела и не озаренной никаким светом, кроме естественного, и вследствие этого совсем не могли постигнуть в человеческих спорах сокровенную неизвестность возвышенных вещей, то мы, укрепленные и поддержанные сверхъестественным и божественным величием, осмелимся исправить их определение таким, по крайней мере, образом: человек – животное с вышеназванными определениями (которые остаются), частично смертное, пока находится в этой земной жизни, частью бессмертное, когда воскреснет из мертвых…

Поскольку мы уже показали с очевидностью, что человек был создан всемогущим Богом, осталось, во-первых, немного шире рассмотреть, каким сделал его верховный учитель, затем кратко рассказать о том, к какому долгу и занятию предназначил его, созданного столь чудесным образом, и, наконец, сообщить, почему создал его таким. Изложив это по нашим способностям бесцветно и сухо, мы попытаемся, кроме того, добавить кое-что о некоторых благородных и превосходных свойствах человеческой природы.

Итак, с самого начала Бог, видимо, посчитал это столь достойное и выдающееся свое творение настолько ценным, что сделал человека прекраснейшим, благороднейшим, мудрейшим, сильнейшим и, наконец, могущественнейшим. Ведь его облик, как показали мы очень полно и широко в первой книге, столь возвышен и превосходен, что многие как языческие, так и христианские писатели утверждали, что бессмертные боги должны изображаться в храмах и святилищах только в человеческом образе, гораздо более возвышенном и превосходном по сравнению со всеми прочими; они полагали, что их [т. е. богов] образу подобает быть человеческим, или, скорее, нашему – божественным. Об этом прямо и ясно заявляет Цицерон в первой книге «О природе богов»; его слова таковы: «Этому содействовали поэты, живописцы, скульпторы, ведь нелегко было богов, что-то делающих и чем-то управляющих, изображать в других формах»[38]. Поэтому эти мнимые нарисованные либо изваянные образы богов получили название от подобия. Но единственным и истинным образом бога является человек, именно в нем все образованные, а равно благочестивые люди, рассматривающие этот вопрос, различают явление и отблеск некоего божественного подобия. Ибо какое соединение членов, какое построение линий, какая фигура, какой облик (если говорить о внешнем и видимом) могут быть прекраснее, нежели человеческие? И если сам мир так украшен и так красив, что не может быть прекраснее ни в действительности, ни в помыслах, ибо и название свое он получил от красы и нарядности, сколь красивым и изящным мы должны посчитать того, ради кого была создана, как известно, красота мира?

Но чтобы яснее и явственнее засияла вся красота этого мира в целом, вообразим на минуту перед своими глазами, как бы обозревая и созерцая, земли, моря, небеса, украшенные небесными светилами и звездами, солнечный и лунный свет, такой разный, восход и заход светил и их незыблемые и неизменные движения в вечности. Рассмотрим с этой целью разнообразие красот всего названного; неиссякаемость прохладных источников, прозрачную влагу рек, зеленые одежды речных берегов, различающиеся между собой зеленью разнообразных и, так сказать, несхожих оттенков, обозрим пустые глубины пещер, суровые скалы, высокие вершины гор, бескрайние равнины. А сколь разнообразны виды зверей, как прирученных, так и диких? Полет и пение пернатых? Скот на пастбищах и жизнь лесных зверей? Что скажем, наконец, о человеческом роде, который, назначенный быть как бы возделывателем земли, не допускает, чтобы она одичала от свирепых зверей и сделалась пустынной, [захваченная] дикими растениями, и благодаря труду которого равнины, острова, берега покрыты пашнями и застроены городами? Если бы мы могли все это охватить и обозреть единым взором душой и глазами, то перед нами предстало бы столь удивительное зрелище, что невозможно было бы ни словами выразить это сполна, ни вообразить в мыслях в достаточной степени. Ведь если в древние времена выдающиеся мужи считали, что достигли чего-то достойного, увидев вход в Понт и теснины, между которыми первым прошел знаменитый корабль Арго, равно как и те другие, кто увидел проливы океана, где стремительная волна, отделяющая Европу от Ливии, разъединяет их, то каким, надо думать, было бы зрелище, если бы было позволено разом обозреть всю землю, ее расположение, вид, очертания, красоту[39]. Но поскольку мы не можем увидеть телесным взором одновременно все собранное воедино, то, по крайней мере, укажем на некоторые отдельные, наиболее значительные и достойные вещи и скажем о них несколько пространнее, чтобы мы могли хотя бы лучше вообразить и представить все это столь прекрасное и достойное восхищения.

Итак, сколь удивительна красота моря Океана![40] Сколь невероятна величина его, обтекающего, видимо, всю землю! Сколь красиво и прекрасно также наше Средиземное море, которое вытекает из Океана, словно из источника и начала, и дивно омывает многие края и земли! Как красиво, огромно и многообразно все в целом! Как прекрасны морские и речные берега! Сколько различных видов животных живет в глубине и плавает на поверхности! А сколько красы в небесах! Ведь Солнце, которое нам кажется таким маленьким, словно бы ненамного превосходящим по своей величине размер человеческой головы, в действительности во много раз больше, чем вся Земля, вокруг которой оно вращается в непрерывном и вечном движении. Восходя и заходя, оно рождает день и ночь; то приближаясь, то удаляясь, оно каждый год совершает два противоположных поворота от крайних положений, в течение которых то словно какой-то печалью оно сжимает землю, то вновь радует, чтобы возвеселилась она с небом. Луна, чья величина меньше земной, бродит в тех же пространствах, что и Солнце. Остальные звезды (бродячие и блуждающие из них мы называем греческим словом «планеты») вращаются вокруг Земли и в силу того же самого движения восходят и заходят; их движение то убыстряется, то замедляется; они даже часто останавливаются. Далее следует большое множество неподвижных звезд, чье разнообразие, действительно, столь удивительно и велико, что нельзя ни найти, ни помыслить ничего красивее, превосходнее и восхитительнее этого зрелища. Всемогущий Бог их создал, видимо, не только с той целью, чтобы лучше и полнее являла себя красота вселенной, но также и для того, чтобы с исчезновением солнечного света после захода солнца не становилась слишком тягостной от неприятного и ужасного мрака темная слепая ночь, не причиняла вреда живущим и не мешала человеку, ради которого Бог установил и правильно распределил все живущее; потому он с помощью необъятного числа малых звезд и ослабил мрак ночи многочисленными маленькими светильниками…

Если считается столь замечательной и великой красота мира, то каким обликом, какой красотой и изяществом должен быть наделен человек, исключительно ради которого и был, без сомнения, создан самый красивый и самый украшенный мир! Поэтому не удивительно, если древние и новые изобретатели благородных искусств, считая, что над всеми одушевленными и неодушевленными существами возвышается божественная природа и превосходит их, и не найдя облика прекраснее человеческого, согласились, видимо, в том, чтобы богов ваяли или рисовали в образе людей. А сколь прекрасен и благороден этот облик человека, можно видеть более всего из того, что любой человек предпочел бы умереть, чем обратиться в какого-либо зверя, сохраняя при этом (если бы могло такое произойти) человеческий рассудок. Подобное говорят о некоем Апулее из Мадавра[41], который был обращен, как болтают, в осла, сохранив при этом человеческий рассудок; после того как он чудесным образом обрел вновь свой прежний облик, подлинно человеческий, он написал обо всем, что в то время выпало на его долю, в книге, которую назвал «Золотой осел». И в самом деле таким, то есть в высшей степени красивым и изящным, должен был быть облик этого скорее божественного, нежели человеческого существа (каким и является он на самом деле), чтобы по справедливости служить подходящим и удобным вместилищем для разума, скорее божественного, чем человеческого, что шире и подробнее мы показали в первой книге этой работы.

Но до сих пор речь шла об облике. А что сказать о тонком и остром уме этого столь прекрасного и изящного человека? Право же, этот ум столь могуч и замечателен, что благодаря выдающейся и исключительной остроте человеческого разума после первоначального и еще не законченного творения мира, видимо, нами было изобретено, изготовлено и доведено до совершенства все [остальное]. Ведь наше, то есть человеческое, поскольку сделано людьми, то, что находится вокруг: все дома, все укрепления, все города, наконец, все сооружения на земле, а их, бесспорно, так много и так они замечательны, что благодаря их великолепным свойствам они по праву должны считаться делом скорее ангелов, чем людей. Наша – живопись, наша – скульптура, наши – искусства, наши – науки, наша – мудрость (хотят или не хотят того академики, считавшие, что мы вообще ничего не можем познать, исключая, так сказать, только незнание). Наши, наконец, – чтобы не говорить больше об отдельных вещах, поскольку они почти бесчисленны, – все открытия, наши различные языки и разнообразные виды письменности, о насущной пользе которых чем больше размышляем, тем сильнее восхищаемся и изумляемся. Когда первые люди и их древнейшие наследники заметили, что они никак не могут жить сами по себе, без взаимной поддержки, они изобрели тонкое и остроумное искусство речи, чтобы через язык благодаря посредничеству слов становилось известным всем слушающим скрытое значение сокровенных помыслов. Когда затем, с течением времени, человеческий род удивительным образом умножился и населил различные области и районы земли, возникла необходимость изобрести буквы, с помощью которых можно было бы уведомлять отсутствующих друзей о наших намерениях. Отсюда, считается, взяли начало и распространились столь различные виды языков и изображения букв.

Наши, наконец, все орудия; удивительные и почти невообразимые, они были созданы и изготовлены с исключительным мастерством благодаря проницательности и остроте человеческого или, скорее, божественного ума. Все это и прочее, подобное ему, столь многочисленное и прекрасное, повсюду бросается в глаза, так что очевидно, что мир и его красоты, изначально созданные всемогущим Богом и предназначенные для пользования людей и принятые затем самими людьми с благодарностью, были сделаны ими значительно более прекрасными и превосходными и с гораздо большим вкусом отделанными. Откуда произошло, что первые изобретатели всех искусств стали почитаться древними язычниками за богов…

Стоит ли сверх того говорить о человеческой мудрости, когда само дело построения мира относится, как полагают, к достойному и единственному в своем роде долгу исключительно мудреца? Ведь мы не можем сомневаться и спорить, что мудрец по праву тот, чей прямой долг состоит, как мы говорим, в знании, и он, видимо, заключен именно в том, чтобы в действии соблюдать свой порядок. Но рассмотрим это немного яснее. Считается, что прямой долг мудреца заключается в том, чтобы благодаря своей исключительной мудрости все, что делается, устраивать и упорядочивать, а также управлять им. Но никто не будет отрицать, что большая часть того, что видят в мире, была устроена и упорядочена людьми. Ведь люди, словно хозяева всего и возделыватели земли, своими разнообразными трудами обработали ее удивительным образом, украсив равнины, острова, берега пашнями и городами. Если бы мы могли увидеть и обозреть это как душой, так и глазами, то любой, охвативший все единым взором, как мы уже говорили выше, вовек не перестал бы восхищаться и изумляться…

Далее мы никоим образом не понимаем, кому, как не мудрому человеку, принадлежит заслуга выработки интеллектуальных и моральных добродетелей. Когда он заметил, что двоякое, склонное к гневу желание свойственно как людям, так и животным, он, говорят, нашел и открыл для сдерживания необузданных и строптивых порывов этого желания интеллектуальные и моральные добродетели, которыми, словно уздой, усмирял разнообразные и многочисленные позорные наслаждения, ибо он полагал, что желание наслаждений у людей полнее и богаче, чем у прочих животных…

К чему говорить более? Наши – небеса, наши – светила, наши – созвездия, наши – звезды, наши – планеты и, что может показаться более удивительным, наши – ангелы, которые, по словам апостола, считаются созданными для пользы людей, как духовные руководители[42]

Из всего сказанного нами выше и подтвержденного более чем достаточно следует прямо и безусловно, что человек является самым богатым и самым могущественным, поскольку он может пользоваться по собственной воле всем, что было создано, и по собственной воле господствовать надо всем и повелевать. Поскольку древние римляне понимали, что все это дано человеческому роду от природы по воле божества, они воздали [благодарственную хвалу] за принятое самому Юпитеру, главнейшему, как они полагали, среди остальных богов, и называли его поэтому всеблагим и величайшим[43].

Далее, провидение искуснейшего творца предоставило человеку, кого оно создало столь прекрасным, столь талантливым, столь мудрым, столь богатым и, наконец, столь могущественным, первейшим и всюду повелевающим, почти бесконечное наслаждение, которое он мог получить и вкусить от всех видов сотворенных вещей, но которое склонно было к пороку; поэтому Бог поставил выше его добродетель, чтобы она всегда боролась с наслаждением как с кровным врагом. В самом деле, с помощью каждого из ощущений (зрения, вкуса, обоняния, слуха, осязания) люди воспринимают более несомненные, пылкие и более многочисленные наслаждения и удовольствия, чем прочие животные…

Далее, некоторым святым людям была дана небом власть совершать многие чудеса и многих умерших (удивительно сказать!) воскрешать от смерти к настоящей и несомненной жизни, как, помнится, мы читали у достойных авторов о Моисее, Илье, Елисее, Данииле и многих других пророках Ветхого Завета, а также о Петре, Павле, Иоанне и остальных апостолах, о Стефане, Лаврентии, Гервазии, Протасии и многих других мучениках. Кроме того, всем священникам была дана власть не только отпускать и уничтожать путем крещения, [используя] некоторые составленные по форме выражения, первородный грех, которым все люди запятнаны от рождения, но и с помощью индульгенции и отпущения уничтожать и прочие человеческие прегрешения, проступки и позорные дела; и, кроме того, мочь – и это едва ли не лучшее из всех – приготовлять и освящать священнейшее тело Христово. Опустим епископов и других прелатов римской церкви и пап, которым, как известно, были уступлены и переданы всемогущим Богом бесспорные и достойные удивления привилегии осуждать и спасать людей…

Итак, после того как Бог назначил человеку быть таким, каким мы старались описать и обрисовать его, насколько это возможно, кратко, и после того как он наделил его, едва ли не в высшей степени, красотой, умом, мудростью, властью и многими другими восхитительными привилегиями, какую же обязанность вменил он этому небесному и божественному животному, установленному [в мире] столь чудесным образом? Рассмотрим это кратко.

Завершив сначала все дела по устроению мира, Бог сотворил затем человека; его мы называем по-еврейски Адам, именем, которое было дано ему, как известно, по справедливости, поскольку он был создан по воле Бога истинным и достойным человеком (Адам по-древнееврейски означает «человек». – Н. Р.). Поэтому в соответствии с той древней священной идиомой и называют Адамом, для ясного отличия его от других людей, первого человека, ради которого Бог незадолго перед тем [т. е. перед созданием Адама] все устроил, предписав ему владеть всем уже созданным и использовать все это для собственной пользы, как он пожелает. Поскольку велики, непоколебимы и восхитительны сила, разум и могущество человека, ради которого, как мы показали, был создан и сам мир и все, что в нем есть, то равным образом прямой, неизменный и единственный долг человека состоит, думается нам, в том, чтобы иметь и быть в состоянии руководить и управлять миром, созданным ради человека, и в особенности всем тем, что мы видим находящимся на земле. И человек никоим образом не смог бы осуществить это в совершенстве и вообще выполнить без действия и познания. Следовательно, мы с полным правом можем сказать, что обязанность действовать и познавать и составляет собственный долг одного лишь человека…

Иначе, то есть без действия и познания, человек совсем не мог бы, как нам думается, использовать мир, созданный ради него. Но никакое другое животное, за исключением человека, не могло по своей природе, как известно, стать причастным действию и познанию. Об этом говорил еще Цицерон во второй книге трактата «О границах добра и зла»[44], где он спорил с эпикурейцами, которые не увидели, что человек, словно некий смертный бог, рожден, по словам Аристотеля, для двух вещей – для познания и действия, как лошадь – для бега, бык – для пахоты, собака – для выслеживания. Также и сам философ, исследуя в первой книге «Этики» вопрос о присущей человеку обязанности и долге, полагал нелепым считать, что, если есть своя обязанность и долг у плотника и сапожника и у всех остальных ремесленников и, кроме того, у всех человеческих членов, например у глаза, руки, ноги и прочих, человеку как праздному и рожденному для ничегонеделания не выделено никакого особого и свойственного ему занятия. И мысль, которой Цицерон изящно закончил свою фразу, он выразил так: человек рождается именно для действия и познания, словно некий смертный бог. И если бы человек правильно и подобающим образом это делал, как надлежит делать, то он, несомненно, познал бы Бога через то, что создано видимым, и его, познанного, возлюбил бы, уважал и благоговейно почитал, ибо в этом, думается, и состоит собственный долг одного лишь человека, лишь в нем одном и заключен высший смысл его дел и блаженной жизни…

В эпилоге соберем, наконец, воедино разные задачи этой третьей книги, рассеянные там и сям. Если Бог создал мир и все, что в нем есть, ради человека, если пожелал, чтобы человеческий род всем владел и повелевал, если, сверх того, украсил человека красотой, умом, мудростью, могуществом и богатствами и, кроме того, властью и господством, если, наконец, наделил привилегиями как общего свойства, так и отдельными и особыми, то, действительно, кажется подобающим и соответствующим, чтобы тот, кого он поставил на такую высоту и столь выдающуюся ступень достоинства и ради кого он создал все существующее, не был осужден навечно[45]. Поэтому, хотя наш прародитель нарушил божественные заповеди и через это сам и все его потомки заслужили вечное осуждение, Бог, чтобы освободить их от этого, повелел сыну своему принять человеческую плоть, раз по-иному не мог сделать, и подвергнуться позорной смерти на достойном проклятия кресте. Впрочем, если прародители наши не согрешили бы вовсе, Христос тем не менее сошел бы на землю с небес – не для того, чтобы искупить вину человеческого рода, который в этом случае был бы не запятнан прегрешением и свободен от вины; он непременно пришел бы в мир, чтобы прославить человека чудесным и неслыханным образом благодаря этому смиренному принятию человеческой плоти, как вполне благочестиво полагали многие ученейшие, а равно святейшие мужи, побужденные многочисленными доводами и наделенные особой религиозностью и исключительным благочестием.

Ибо считалось, что этой природе [т. е. человеку], которую Бог создал столь прекрасной, столь благородной и столь мудрой, а также столь богатой, столь достойной и столь могущественной, наконец, столь счастливой и столь блаженной, было всего достаточно для ее полного и во всех отношениях абсолютного совершенства, за исключением разве лишь того, чтобы она путем смешения с самой божественностью не только соединилась в той личности Христа с божественной личностью, но также сделалась единой с божественной природой и посредством этого стала, если угодно, исключительной. Это, как известно, было дано, уступлено и назначено не ангелам, не какому-либо другому созданию, но только человеку, ввиду некоего восхитительного достоинства человеческой природы и также необычайного превосходства самого человека.


Итальянский гуманизм эпохи Возрождения / Под ред. С. М. Стама. Саратов, 1988. Ч. II. С. 16–18, 21–31, 34–36, 39–40.

Пер. и комм. Н. В. Ревякиной

Джованни Пико делла Мирандола

Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494) – одно из самых громких имен итальянского Возрождения. Судьба одарила Пико всем: сиятельным происхождением (из рода графов Мирандолы и Конкордии), высокими связями, состоянием, счастливой наружностью; он в родстве со многими владетельными домами Италии, в дружбе с теми, кто определял духовный облик его времени; он благонравен, обходителен, даже скромен, его зовут «божественным»; но более всего современников поражало в нем необыкновенное богатство интересов, познаний, способностей. Он учится в Болонье, Ферраре, Падуе, Павии и Париже, осваивая право, древнюю словесность, моральную и натуральную философию, богословие, не пренебрегает никаким знанием; среди почитаемых им авторитетов не только мыслители Античности и Возрождения, но и средневековые схоласты. Он стремится охватить все самое важное и сокровенное из духовного опыта разных времен и народов, для чего изучает новые и древние языки (помимо латыни и греческого, также еврейский, арабский, халдейский и иные).

Воспитанник падуанских аверроистов, обстоятельно изучивший различные направления перипатетической традиции и доступные ему памятники восточного богословия и науки, Пико довольно рано завязывает отношения, а затем сближается с Марсилио Фичино, Анджело Полициано, Лоренцо Медичи и некоторыми другими участниками флорентийской Платоновской академии, дух и среда которой оказались весьма благоприятны для его творческих планов и религиозно-философских исканий. По возвращении из Парижа в 1486 г. он составляет «Комментарий к канцоне о любви Джироламо Бенивьени» и «900 тезисов по философии, каббалистике, богословию», лелея планы публично защищать их на философском диспуте в Риме в присутствии всех ученых именитостей Италии и Европы. Диспут, намеченный на 1487 г., должен был открыться «Речью», напоминающей скорее манифест, чем вступительное слово, посвященный двум главным темам: особому предназначению человека в мироздании и исходному внутреннему единству всех положений человеческой мысли, в чем бы она ни выражалась.

До диспута дело, однако, не дошло. Папа Иннокентий VIII, смущенный не только смелостью рассуждений, «выраженных новыми и необычными словами», о магии, каббале, свободе воли и иных сомнительных предметах, но и, кажется, возрастом философа, слишком уже возомнившего о себе в свои 23 года, нарядил для проверки «Тезисов» специальную комиссию, которая осудила часть положений, выдвинутых Пико. Наскоро составленная им «Апология» привела к осуждению всех тезисов. Перед угрозой инквизиционного преследования Пико бежит во Францию, но там он схвачен и заточен в Венсенский замок. Правда, ненадолго: его спасает заступничество высоких покровителей, прежде всего Лоренцо Медичи, фактического правителя Флоренции. Именно в этом городе проводит Пико последние свои годы.

В 1489 г. Пико заканчивает и издает трактат «Гептапл, или О семи подходах к толкованию шести дней творения», в котором, применяя довольно тонкую герменевтику, исследует глубокий, потаенный смысл книги «Бытия». В 1492 г. был написан небольшой трактат «О сущем и едином» – самостоятельная часть программного труда, который имел целью согласовать учения Платона и Аристотеля, но так и не был осуществлен. Не был осуществлен и другой замысел Пико – обещанное «Поэтическое богословие». Работой, завершенной им незадолго до смерти, стали «Рассуждения против прорицающей астрологии».

Похоронен Пико в доминиканском монастыре св. Марка, настоятелем которого был набожный и аскетичный Джироламо Савонарола, тесно общавшийся с философом-гуманистом в конце его жизни.

Идеи и начинания Пико имели огромнейшее влияние на гуманистическую и религиозную мысль Европы, во многом определили дальнейшие направления ее развития в творчестве Жака Лефевра д’Этапля, Иоганна Рейхлина, Эразма Роттердамского, Муциана Руфа, Томаса Мора, Джона Колета, Хуана Луиса Вивеса, Симфориана Шампье, Шарля де Бовеля, Ульриха Цвингли, воплотились в произведениях выдающихся поэтов, писателей, мастеров искусства. Антропология Пико есть обоснование учения о достоинстве и свободе человека прежде всего как полновластного творца собственного «я». Повторяя вслед за Фичино и другими гуманистами гордые слова «великое чудо – человек», взятые из герметического трактата, Пико имеет в виду божественное свойство человека охватывать своей субстанцией все виды реальности, растворять в себе всякую сущность, всякую природу; вбирая в себя все, человек способен стать чем угодно, он ничем не обусловлен, есть результат собственных усилий. А это означает, что он несет ответственность за себя и, сохраняя возможность нового выбора, никогда не будет до конца исчерпан никакой формой своего наличного бытия в мире.

О. Ф. Кудрявцев

Гептапл

Второе предисловие ко всей работе

По представлениям древних, существует три мира. Высшим из них является сверхчувственный, называемый богословами ангельским, философами – умопостигаемым, коий, как утверждает Платон в «Федре»[46], никем не воспет по достоинству. Сразу за ним следует небесный; последний из всех – это подлунный, в котором мы обитаем. Этот мир тьмы, тот – света; небо же устроено из тьмы и света. Этот обозначен водой, субстанцией текучей и изменчивой; тот – огнем по причине яркости света и устремленности ввысь; небо же промежуточной природы и поэтому называется евреями asciamaim, как бы составленным, о чем уже говорилось, из es и maim, то есть из огня и воды. Здесь – чередование жизни и смерти; там – вечная жизнь и беспрерывное действие; на небе беспрерывность жизни, но чередование действий и мест. <…>

Помимо этих трех, о которых мы вели речь, есть еще другой, четвертый мир, содержащий в себе все то, что имеется в остальных. Это – человек, как раз потому, по словам вселенских учителей (catholici doctores), нареченный в Евангелии именем всей твари, что Евангелие до́лжно проповедовать людям, не скотам и ангелам, но, как наказывал Христос, всей твари[47]. Общепринято среди ученых мнение, что человек – это малый мир, ибо у него есть тело, образованное из смешения стихий, небесный дух, растительная душа, ощущения животных, разум, ангельский ум и подобие Божье. <…>

Книга третья

Глава седьмая

Наконец, он [Моисей] называет человека не потому, что человек является ангелом, но потому, что он является границей и пределом ангельского мира, отчего, трактуя о тленной природе, он также упоминает человека не как часть этой природы, но как ее начало и главу. Отсюда следует, что рассмотрение человека затрагивает три мира: тот, который ему свойствен, и два крайних – мир бестелесный и мир стихий; между тем и другим человек расположен таким образом, что для одного он является пределом, для другого – началом. Но вижу западню, уготованную нашему рассуждению: поскольку можно было бы возразить на то, что человек владычествует над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом[48]. В самом деле, если сие для нас есть признак ангельской природы, то каким образом может быть истинно, что, как записано, человек владычествует над ними, будучи, согласно мудрости философов и свидетельству пророка[49], умален перед ангелами? Помогает нам и уничтожает западню Тот, кто уничтожил расставленную перед нами западню Диавола, Иисус Христос, первородный всякой твари. Он воистину уничтожил западню и расторг и разрушил все оковы (nodum omnem); ибо, кроме того, что в нем, в ком телесно присутствовала полнота божественности, до такой степени возвышена человеческая природа, что человек Христос, поскольку он человек, ангелов, если верить Дионисию[50], наставляет, одаряет зрением, ведет к совершенству, будучи, по словам Павла, столь же превосходнее ангелов, сколько славнейшее пред ними наследовал имя[51], также и все мы, коим, по благодати, исходящей от Христа, дана власть соделаться сынами Божиими, можем вознестись выше ангельского достоинства.

Книга пятая

Глава шестая

Доселе речь шла о трех мирах – занебесном, небесном и подлунном. Теперь же перейдем к человеку, о котором написано: «Сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему»[52]. Человек есть не столько четвертый мир, или же некое новое творение, сколько соединение и связь трех описанных миров.

Существует распространенный обычай, который принят царями и князьями земли: основывая великолепный и достойный славы город – ставить в центре его по завершении строительства собственное изображение, чтобы все могли видеть его и любоваться. Не иначе, как видим, поступил владыка всякой твари Бог, ибо, сотворив все мировое устройство (tota mundi machina), он последним в центре оного поместил человека, созданного по Его образу и подобию.

Трудно ответить на вопрос, почему человеку дана такая привилегия иметь образ Божий. В самом деле, если – с негодованием отвергая безумную мысль Мелитона[53], изображавшего Бога в человеческом виде, – мы вновь вернемся к природе разума и ума, которая, как Бог, является мыслящей, незримой, бестелесной, то на этом основании мы, несомненно, установим, что человек подобен Богу, в особенности той частью души, в которой представлен образ Троицы. Однако мы должны признать, что в ангелах все эти качества, по сравнению с нами, настолько и лучше, и чище от примеси противоположной природы, насколько больше у них подобия и родства с божественной природой.

В человеке же мы ищем нечто особенное, открывающее и свойственное ему достоинство, и образ божественной субстанции, не присущий более никакой другой твари. И в чем другом оно может заключаться, если не в том, что субстанция человека (как замечают и некоторые греческие комментаторы[54]) охватывает собой по своей собственной сущности субстанцию всякой природы и полноту всего мироздания? Говорю по своей собственной сущности, потому что и ангелы, и всякая мыслящая тварь некоторым образом содержат в себе все, когда сознают себя исполненными формами и разумными основаниями всех вещей. Ведь, подобно тому, как Бог есть Бог, не только потому, что мыслит все, но и потому, что в самом себе соединяет и собирает совершенство истинной субстанции вещей; точно так же и человек (хотя и, как мы покажем, другим способом, ибо иначе он был бы Богом, а не образом Бога) объединяет и связывает в полноте своей субстанции любую имеющуюся в мире природу. Чего нельзя сказать ни о какой другой твари – ангельской, небесной, чувственно воспринимаемой.

Между Богом и человеком различие в том, что Бог заключает в себе все как начало всего, человек же заключает в себе все как средоточие всех вещей (uti omnium medium). Отчего в Боге все вещи обладают более высоким совершенством, чем в самих себе; в человеке вещи более низкие становятся совершеннее, а более высокие по сравнению с ним терпят умаление. В теле человека, грубом и земном, которое мы видим, огонь, вода, воздух и земля обладают высшим совершенством их природы. Кроме этого, есть другое духовное тело, более божественное, нежели стихии (как говорит Аристотель), имеющее соответствие с небесной природой. Наделен человек и жизнью растений, осуществляя в отношении себя все те функции питания, роста и размножения, что и они. Он наделен, как и скоты, чувственным восприятием, внешним и внутренним; наделен также духом, коему свойствен небесный разум; он причастен ангельскому уму. В нем воистину божественное обладание всеми этими природами, сливающимися в одно; отчего вслед за Меркурием хочется воскликнуть: «Великое чудо, о Асклепий, человек!»[55] Именем человека может прежде всего гордиться человеческое создание; и никакая тварная сущность не считает зазорным служить ему. Ему подвластны и покорствуют земля, стихии, скоты; для него трудятся небеса; о его спасении и благе пекутся ангельские умы, если только истинно то, что писал Павел: «…все они суть служебные духи, посылаемые на служение для тех, которые имеют наследовать спасение»[56]. Не следует удивляться, что его любят все твари, ибо каждая находит в нем нечто свое, и более того – целиком всю себя.

Глава седьмая

Земные сущности покорны человеку, небесные – ему благоприятствуют, ибо он есть связующее начало и соединение небесного и земного, которые, если только он пребывает в мире с собой, не могут не быть в согласии с ним, в самом себе устанавливающем мир и союз между тем и другим. Но прошу: давайте поостережемся недооценивать то достоинство, в которое возведены, и будем всегда хранить в памяти в качестве надежной, незыблемой и неоспоримой истины следующее: все сущности к нам благосклонны, доколе мы соблюдаем данный нам закон, но будут неприязненны и враждебны, если по причине греха мы преступим закон и покинем его стезю. Ибо справедливым будет то, что мы, поступая беззаконно не только в отношении нас, но и вселенной, которую заключаем в себе, а также Бога, всемогущего творца мира, испытаем также все, в мире сущее, и Бога в первую очередь, как необоримых и страшных мстителей, взыскивающих за учиненное беззаконие. Из этого мы можем заключить, какие наказания, какие страдания ожидают нарушителей божественного закона. <…>


Pico della Mirandola G. De hominis dignitate. Heptaplus. De ente et uno. A cura di E. Garin. Firenze, 1942.

Пер. и комм. О. Ф. Кудрявцева

Мишель Монтень

Мишель Монтень (1533–1592) – крупнейший французский гуманист – представляет поздний гуманизм Европы, прошедший труднейшие испытания временем. Монтень происходил из богатой купеческой семьи, получившей в конце XV в. дворянство. Его отец, образованный человек, познакомившийся с итальянской гуманистической культурой во время походов в Италию в период итальянских войн, позаботился об основательном обучении сына древним языкам в раннем детстве. Затем Монтень учился в коллеже в Бордо. Позже получил юридическое образование. Был советником бордоского парламента и дважды избирался мэром Бордо. Живя в тяжелую для Франции эпоху религиозных войн, он не был яростным католиком и не стал протестантом, а продолжал оставаться гуманистом, сохранял человеческое достоинство, проявлял веротерпимость, старался смягчить вражду боровшихся группировок.

Важным событием в жизни Монтеня, оказавшим влияние на формирование его мировоззрения, была дружба с гуманистом Этьеном де Ла Боэси (1530–1563), создателем трактата «О добровольном рабстве». Главная и в сущности единственная работа Монтеня – «Опыты». В 1580 г. вышли две первые книги «Опытов». В этом же году гуманист предпринимает путешествие по Европе, посещает Германию, Швейцарию, Италию; путевые заметки составили дневник путешествия, многое из него вошло в «Опыты», а сам дневник был опубликован только в 1774 г. Для наблюдения над изданием «Опытов» (1588) (к этому времени была написана и третья книга) Монтень едет в Париж, по дороге он был ограблен лигистами, в Париже пережил «День баррикад», позже был арестован лигистами и посажен в Бастилию, но освобожден по ходатайству королевы. Он присутствовал на Генеральных штатах в Блуа (1588). После убийства короля Генриха III Монтень приветствовал Генриха Наваррского как единственного законного претендента на французский трон и убеждал его в письмах быть великодушным и милосердным. До конца своих дней Монтень продолжал работать над книгой своей жизни – «Опытами», он внес замечания и уточнения в издание 1588 г., которые были учтены в последующих посмертных изданиях.

«Опыты» написаны в жанре эссе – свободного размышления на самые разные темы, волновавшие гуманиста (характерны их названия: «О полезном и честном», «О раскаянии», «О суетности», «О дружбе», «О славе», «О самомнении» и др.). «Опыты» – это книга о самом Монтене, но одновременно и о человеке вообще, который глубоко интересует гуманиста. Огромный материал «Опытов» почерпнут из книг и из жизни, которая живо интересовала Монтеня, свидетельством чему являются путешествие по Европе, разговоры с матросами и купцами, побывавшими в Новом Свете, встреча с туземцами в Руане и др. Жизнью был и огромный опыт самонаблюдения. Интерес Монтеня в «Опытах» сосредоточен вокруг проблем этики и психологии, человека и природы, воспитания. Присущий гуманисту скептицизм был вызван в значительной степени претензиями схоластики на всезнание и ее догматизмом. Он усугублялся тяжелейшей обстановкой религиозных войн, с их жестокостью и насилием, когда человек своим поведением разрушал все высокие представления о нем ранних гуманистов, когда религиозные лозунги боровшихся группировок прикрывали политические расчеты.

Приводимые ниже фрагменты из «Опытов» показывают нам Монтеня-гуманиста, признающего за каждым человеком своеобразие, несхожесть с другими, ценящего человека по его личным качествам, а не по богатству и званию; но, с другой стороны, такого гуманиста, который отошел от христианского и гуманистического антропоцентризма.

Н. В. Ревякина

Опыты

Книга первая

Глава XXXVI. О Катоне Младшем

Я не разделяю всеобщего заблуждения, состоящего в том, чтобы мерить всех на свой аршин. Я охотно представляю себе людей, не схожих со мной. И, зная за собой определенные свойства, я не обязываю весь свет к тому же, как это делает каждый; я допускаю и представляю себе тысячи иных образов жизни и, вопреки общему обыкновению, с большей готовностью принимаю несходство другого человека со мною, нежели сходство. Я нисколько не навязываю другому моих взглядов и обычаев и рассматриваю его таким, как он есть, без каких-либо сопоставлений, но меряя его, так сказать, его собственной меркой. Отнюдь не будучи сам воздержанным, я от чистого сердца восхищаюсь воздержанностью фельянтинцев и капуцинов[57], находя их образ жизни весьма достойным; и силой моего воображения я без труда переношу себя на их место.

И я тем больше люблю их и уважаю, что они иные, чем я. И ничего я так не хотел бы, как чтобы о каждом из нас судили особо и чтобы меня не стригли под общую гребенку…

Глава XLII. О существующем среди нас неравенстве

Плутарх говорит в одном месте, что животное от животного не отличается так сильно, как человек от человека. Он имеет в виду душевные свойства и внутренние качества человека. И поистине от Эпаминонда, как я себе его представляю, до того или иного из известных мне людей, хотя бы и не лишенного способности здраво рассуждать, столь же, по-моему, далеко, что я выразился бы сильнее Плутарха и сказал бы, что между иными людьми разница часто бо́льшая, чем между некоторыми людьми и некоторыми животными, – Hem! Vir viro quid praestat[58][59] – и что ступеней духовного совершенства столько же, сколько саженей отсюда до неба; им же несть числа.

Но если уж говорить об оценке людей, то – удивительное дело – все вещи, кроме нас самих, оцениваются только по их собственным качествам…

Почему же, оценивая человека, судите вы о нем, облеченном во все покровы? Он показывает нам только то, что ни в какой мере не является его сущностью, и скрывает от нас все, на основании чего только и можно судить о его достоинстве. Вы ведь хотите знать цену шпаги, а не ножен, увидев ее обнаженной, вы, может быть, не дадите за нее и медного гроша.

Надо судить о человеке по качествам его, а не по нарядам, и, как остроумно говорит один древний автор, «знаете ли, почему он кажется вам таким высоким? Вас обманывает высота его каблуков»[60]. Цоколь – еще не статуя. Измеряйте человека без ходулей. Пусть он отложит в сторону свои богатства и звания и предстанет перед вами в одной рубашке. Обладает ли тело его здоровьем и силой, приспособлено ли оно к свойственным ему занятиям? Какая душа у него? Прекрасна ли она, одарена ли способностями и всеми надлежащими качествами? Ей ли принадлежит ее богатство, или оно заимствовано? Не обязана ли она всем счастливому случаю? Может ли она хладнокровно видеть блеск обнаженных мечей? Способна ли бесстрашно встретить и естественную и насильственную смерть? Достаточно ли в ней уверенности, уравновешенности, удовлетворенности? Вот в чем надо дать себе отчет, и по этому надо судить о существующих между нами громадных различиях.

Книга вторая

Глава XI. О жестокости

<…> Мне приходится жить в такое время, когда вокруг нас хоть отбавляй примеров невероятной жестокости[61], вызванных разложением, порожденным нашими гражданскими войнами; в старинных летописях мы не найдем рассказов о более страшных вещах, чем те, что творятся сейчас у нас каждодневно. Однако это ни в какой степени не приучило меня к жестокости, не заставило с нею свыкнуться. Я не в состоянии был поверить, пока не увидел сам, что существуют такие чудовища в образе людей, которые готовы убивать ради удовольствия, доставляемого им убийством, которые рады рубить и кромсать на части тела других людей и изощряться в придумывании необыкновенных пыток и смертей; при этом они не получают от этого никаких выгод и не питают вражды к своим жертвам, а поступают только ради того, чтобы насладиться приятным для них зрелищем умирающего в муках человека, чтобы слышать его жалобные стоны и вопли…

Что касается меня, то мне всегда было тягостно наблюдать, как преследуют и убивают невинное животное, беззащитное и не причиняющее нам никакого зла[62]. Я никогда не мог спокойно видеть, как затравленный олень – что нередко бывает, – едва дыша и изнемогая, откидывается назад и сдается тем, кто его преследует, моля их своими глазами о пощаде…

…Кровожадные наклонности по отношению к животным свидетельствуют о природной склонности к жестокости.

…Когда я встречаю у представителей самых умеренных взглядов рассуждения о якобы близком сходстве между нами и животными, и описания великих преимуществ, которыми они по сравнению с нами будто бы обладают, и утверждения о правомерности приравнивания нас к ним, то цена нашего самомнения в моих глазах сильно снижается и я охотно отказываюсь от приписываемого нам мнимого владычества над всеми другими созданиями[63].

Но как бы то ни было, все же существует долг гуманности и известное обязательство щадить не только животных, наделенных жизнью и способностью чувствовать, но даже деревья и растения. Мы обязаны быть справедливыми по отношению к другим людям и проявлять милосердие и доброжелательность по отношению ко всем другим созданиям, достойным этого. Между нами и ими существует какая-то связь, какие-то взаимные обязательства. Мне не стыдно признаться в такой моей ребяческой слабости: я не в силах отказать моей собаке в прогулке, которую она мне некстати предлагает или которой она от меня требует. У турок существуют больницы и учреждения по оказанию помощи животным. Римляне заботились в общественном порядке о пище для гусей, бдительность которых спасла Капитолий[64]; афиняне приняли решение, чтобы мулы, работавшие на постройке храма под названием Гекатомпедон, были выпущены на волю и могли свободно пастись всюду…

Глава XII. Апология Раймунда Сабундского

…Рассмотрим же человека, взятого самого по себе, без всякой посторонней помощи, вооруженного лишь своими человеческими средствами и лишенного божественной милости и знания, составляющих в действительности всю его славу, его силу, основу его существа. Посмотрим, чего он стоит со всем этим великолепным, но чисто человеческим вооружением. Пусть он покажет мне с помощью своего разума, на чем покоятся те огромные преимущества над остальными созданиями, которые он приписывает себе. Кто уверил человека, что это изумительное движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из величественно вращающихся над его головой светил, этот грозный ропот безбрежного моря, – что все это сотворено и существует столько веков только для него, для его удобства и к его услугам? Не смешно ли, что это ничтожное и жалкое создание, которое не в силах даже управлять собой и представлено ударам всех случайностей, объявляет себя властелином и владыкой Вселенной, малейшей частицы которой оно даже не в силах познать, не то что повелевать ею! На чем основано то превосходство, которое он себе приписывает, полагая, что в этом великом мироздании только он один способен распознать его красоту и устройство, что только он один может воздавать хвалу его творцу и отдавать себе отчет в возникновении и распорядке вселенной? Кто дал ему эту привилегию? Пусть он покажет нам грамоты, которыми на него возложены эти сложные великие обязанности…

Самомнение – наша прирожденная естественная болезнь. Человек – самое злополучное и хрупкое создание и тем не менее самое высокомерное[65]. Человек видит и чувствует, что он помещен среди грязи и нечистот мира, он прикован к худшей, самой тленной и испорченной части вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания, наиболее удаленной от небосвода, вместе с животными наихудшего из трех видов[66], и однако же он мнит себя стоящим выше луны и попирающим небо. По суетности того же воображения он равняет себя с Богом, приписывает себе божественные способности, отличает и выделяет себя из множества других созданий, преуменьшает возможности животных, своих собратьев и сотоварищей, наделяя их такой долей сил и способностей, какой ему заблагорассудится. Как он может познать усилием своего разума внутренние и скрытые движения животных? На основании какого сопоставления их с нами он приписывает им глупость?

Когда я играю со своей кошкой, кто знает, не забавляется ли скорее она мною, нежели я ею!

…Каких только человеческих способностей не узнаем мы в действиях животных! Существует ли более благоустроенное общество, с более разнообразным распределением труда и обязанностей, с более твердым распорядком, чем у пчел? Можно ли представить себе, чтобы это столь налаженное распределение труда и обязанностей совершалось без участия разума, без понимания?

Разве ласточки, которые с наступлением весны исследуют все уголки наших домов, с тем чтобы из тысячи местечек выбрать наиболее удобные для гнезда, делают это без всякого расчета, наугад? И разве могли бы птицы выбирать для своих замечательных по устройству гнезд скорее квадратную форму, чем круглую, предпочтительно тупой угол, а не прямой, если бы они не знали преимущества этого? Разве, смешивая глину с водой, они не понимают, что из твердого материала легче лепить, если он увлажнен? Разве, устилая свои гнезда мохом или пухом, не учитывают они того, что нежным тельцам птенцов так будет мягче и удобнее?..

Все сказанное мною должно подтвердить сходство в положении всех живых существ, включая в их число человека. Человек не выше и не ниже других: все, что существует в подлунном мире, как утверждает мудрец[67], подчинено одному и тому же закону и имеет одинаковую судьбу…

Надо заставить человека признать этот порядок и подчиниться ему. Он не боится, жалкий, ставить себя выше его, между тем как в действительности он связан и подчинен тем же обязательствам, что и другие создания его рода; он не имеет никаких подлинных и существенных преимуществ или прерогатив. Те преимущества, которые он из самомнения произвольно приписывает себе, просто не существуют; и если он один из всех животных наделен свободой воображения и той ненормальностью умственных способностей, в силу которой он видит и то, что есть, и то, чего нет, и то, что он хочет, истинное и ложное вперемешку, то надо признать, что это преимущество достается ему дорогой ценой и что ему нечего им хвалиться, ибо отсюда ведет свое происхождение главный источник угнетающих его зол: пороки, болезни, нерешительность, смятение и отчаяние.

Итак, возвращаясь к прерванной нити изложения, я утверждаю, что нет никаких оснований считать, будто те действия, которые мы совершаем по своему выбору и умению, животные делают по естественной склонности и по принуждению. На основании сходства действий мы должны заключить о сходстве способностей и признать, что животные обладают таким же разумом, что и мы, действуя одинаковым с нами образом…


Мишель Монтень. Опыты в трех книгах. Книги первая и вторая. 2-е изд. М., 1979. С. 209–210, 233–234, 376–379, 390, 392, 394–395, 398.

Пер. первой книги А. С. Бобовича.
Пер. второй книги и комм. А. С. Бобовича и Ф. А. Коган-Бернштейн

Хуан Луис Вивес

Хуан Луис Вивес (1492–1540) – крупнейший испанский гуманист и философ. Родился он в Валенсии, но с 17 лет жил вне Испании. В 1509–1512 гг. учился в Парижском университете, однако схоластическое преподавание оттолкнуло его, и он, оставив Париж, отправился во Фландрию. Позже против схоластов Сорбонны написал книгу «Против псевдодиалектиков» (1519). Преподавал в университете Лувена, где читал Вергилия и Цицерона, «Естественную историю» Плиния и «Географию» Помпония Мелы. В это время он познакомился и подружился с Эразмом. Постоянным местопребыванием гуманиста стал Брюгге.

В 1523 г. Вивес был приглашен в Англию преподавать гуманитарные науки в Оксфорде (1523–1527). Как испанец, он пользовался покровительством королевы Екатерины Арагонской, посвятил ей трактат «О воспитании христианки» (1523), ставший очень популярным, был приглашен наставником принцессы Марии, для которой написал небольшой учебник основ латинского языка. В 1529 г. он был вынужден уехать из Англии, так как в бракоразводном процессе короля Генриха VIII занял сторону королевы.

Последующая жизнь в Брюгге была посвящена преподаванию и активной творческой деятельности. Были написаны книги: «Об учениях», «О согласии и розни человеческого рода», «О душе и жизни» и др., в которых он развивал мысли об общественной школе, о роли матери в образовании детей; но особенно ценны его психологические наблюдения над ребенком, изучение особенностей его памяти, темперамента, попытки приспособить гуманистические науки к возможностям ребенка. Он обсуждает роль в преподавании родного языка как моста к древним, расширяет понимание знания за счет включения знаний о природе, шире вводит в обучение современную литературу. Педагогические работы Вивеса имели широкое распространение, его «Практика латинского языка» (1539) выдержала за полвека 49 изданий.

«Об учениях» (1531) – главная работа Вивеса. Это огромный труд, представляющий собой размышления автора о культуре, ее роли, развитии, причинах упадка и возрождении. Приводимые ниже фрагменты первой части работы, известной под названием «О причинах упадка искусств», интересны отношением гуманиста к древней культуре, которую он воспринимает с достаточной долей критики, а также указанием на нетворческое отношение людей его эпохи к знаниям, на скованность мысли тем или иным авторитетом. Вивес против того, чтобы отдавать «себя и свой разум как в рабство определенной школе», он за творческое восприятие знаний, за развитие науки.

Н. В. Ревякина

О причинах упадка искусств

<…> Не то что древние не завещали нам великих богатств; но только и мы, если бы постарались, могли бы оставить нашим потомкам не меньше, а то и больше, потому что нам помогали бы и их открытия и новоприобретенная сила суждения. Неверно и глупо кем-то придуманное сравнение, которому многие приписывают великую тонкость и глубину: «По отношению к древним мы – карлики, взобравшиеся на плечи великанов». Это не так. И мы не карлики, и они не великаны, а все мы люди одного роста, и благодаря их наследству мы можем даже подняться чуть выше, лишь бы только сохранить их деятельную страсть, горение духа, доблесть и любовь к истине. Но если у нас и не будет этого, мы опять-таки не карлики и не на плечах у великанов, а люди нормального роста, растянувшиеся на земле. Не веря в себя, зажмурив глаза, мы вручаем себя тому, кого сочтем мудрым и всевидящим судьей, причем не лучшему вождю, которого сами бы избрали, а первому, с кем нас сводит случай.

По воле учителей, любящих больше собственную славу, чем истину, все распалось у нас на школы и секты, так что раздорами и как бы гражданской войной невежды теперь вымогают то, чего не могли добиться добрым искусством. Не осталось ни одной науки, не запятнанной партиями и фракциями, не исключая даже богословия, которому это всего меньше пристало. Среди разноголосицы учений добрые и худые, знающие и невежественные учителя понемножку пишут и учат[68], причем каждый с великим упорством защищает свое, и нет такой абсурдной и жалкой секты, которая не нашла бы себе приверженцев.

Неграмотный отец ведет сына в школу. Какое счастье, если он не нападает на дурного и невежественного наставника, а ведь теперь везде таких полно! Что остается отцу, как не возносить к небу молитвы о научении своего детища? Едва несведущий подросток переступает порог школы, его начинают напитывать мнениями одной из сект. Он их принимает, одобряет и привязывается к ним еще до всякой возможности иметь собственные: он слышит, что наставник говорит обо всем с величайшей уверенностью, с огромной убежденностью, явствующей в чертах лица, в движении бровей, в голосе; он видит, что товарищи по школе принимают все с глубоким одобрением и восхищением; он сам верит всему, как голосу с неба, и усваивает преподанное учение как достовернейшую и бесспорную истину, как непреложное первоначало всего. Ведь о чем бы ни зашла речь – о времени, движении, свойствах души, строении тел, совершенно неведомых вещах, наконец, – мнения утверждаются с безмерной категоричностью, и стоит кому-то хоть немного усомниться, спорить с ним считают столь же бессмысленным, как спорить с человеком, говорящим, что нечто одновременно и существует и не существует. Ученик настолько покоряется воззрениям школы, настолько порабощается ими, что не только верит в их непогрешимость, но начинает считать все другие подозрительными. Так он быстро освобождается от собственного суждения, этого лучшего средства отыскивать истину, необходимого не только для занятия искусствами, но и в повседневной жизни. Многие после этого уже ни на шаг не могут отойти от некогда затверженного, потому что совершенно не читают, никогда не слышат других мнений и ничего не знают об их существовании, ни о том, лучше они или хуже его собственных; некоторые люди не подозревают, что есть другая диалектика и другое богословие, чем то, которому они выучились, как, помню, случилось со мной самим и многими моими соучениками в Париже. А кто все-таки знакомится с чужими мнениями, тот или не может в зрелом возрасте переучиться, стыдясь того, что в старости приходится расставаться с усвоенным в молодости, по словам поэта[69], или, рабски предавшись одному мнению, отвергает и презирает новые теории, называя их вздорными, невероятными и глупыми. Если такую теорию освящает какое-нибудь знаменитое имя, они искажают ее, пока не подгонят под собственные взгляды, чтобы казалось, будто великий человек их подтверждает, хотя на деле говорят совершенно другое. И, как в гражданской войне, каждый лагерь старается, как может, истолковать все на свете в свою пользу и во вред противнику.

В борьбе мнений величайшим легкомыслием отличались греки, но и мы оказываемся не серьезнее их. Все, что отходит от принятого взгляда, мы обличаем и освистываем, словно бешенство и безумие, без суда и разбирательства, только по подозрению в расхождении с нами. Нынче все, что не согласуется с положениями школы, – ересь для схоластического богослова; обвинение в еретичестве так распространено, что, невзирая на его крайнюю суровость, им угрожают за малейшее расхождение во взглядах… О, как обкрадывают себя люди в плодах наук из-за того, что всегда верят кому-то другому, никогда не обращаются к самим себе и не зовут сами себя на совет для проверки достоинства того, что они заучивают с таким великим старанием!

Одни из тех, кто отдал себя и свой разум, как в рабство, писателям определенного направления, настолько держатся новизны, что никаких древних даже по имени знать не хотят, – отчасти потому, что их головы, забитые невероятным многословием современных авторов, так никогда и не освобождаются для знакомства со старыми. Другие, наоборот, презирают все новое и так привязаны к древним, что, если им попадается новый писатель, они боятся его, как заразы.

Однако ведь очень важно разобраться, кого называть новыми, а кого – старыми. Если старые – это те, кто открыл и усовершенствовал искусства и науки, а новые – те, кто их извратил или приспособился к извращениям, то, конечно, я предпочту тощие книжечки древних толстенным томам новых. Впрочем, не впадай и в крайность, измеряя достоинство давностью лет, когда чем старее писатель, тем он кажется тебе славнее и достовернее. Разве Аристотель не после Анаксагора, Цицерон – Катона, Демосфен – Перикла и Вергилий – Энния? Между тем знатоки древности ставят более поздних намного выше ранних. Ненавистники нового тоже очень вредят росту своих знаний, обессиливают и подрывают собственную способность суждения. Хуже всего, что они так преданы и покорны древним, что, не слушая, не читая, сразу осуждают все, что не старо, хотя бы на деле оно было старинным, а они только считали его новым, и, наоборот, восторгаются новым, если принимают его за старое; здравое суждение для них мало что значит, они верят только имени. Я знал человека, который безмерно почитал как принадлежащие Вергилию или другому поэту той эпохи стихи одного ныне живущего писателя, найденные в старинной библиотеке под слоем пыли, изъеденные червем; другой с презрением отверг послание Цицерона, под которым умышленно поставили французское имя, и еще прибавил, что оно полно заальпийской варварской крикливости.

Иногда говорят, что искусства совершенствовались до некоторого времени, а потом началось их падение, и поэтому мы должны читать и перечитывать только писателей эпох расцвета. Но как о них судить, если считается зазорным даже прикасаться к другим? Я тоже вовсе не отрицаю за древними высокий ум, большой опыт и усердие исследователей и наставников, стремившихся в самом ясном виде передать свои знания потомству; но плохо думают о природе люди, полагающие, что ее истощили первые или вторые роды. Почему они не верят, что сами, постаравшись, могут чего-то добиться? Самое простое и незатейливое искусство таит в себе бесконечные возможности, способные вечно занимать умы. Новые тоже добились немалого, кое в чем оказались точнее, во многом достовернее древних, тем более что те, развлекаемые многообразием мира, оставляли в небрежении точное знание о некоторых предметах. Новый опыт показал, что дело часто обстоит не так, как опыт того времени подсказывал Гиппократу, Аристотелю, Плинию и другим таким же знаменитым мужам. У Аристотеля, если уж говорить о самом прославленном и серьезном писателе, есть верные во многих отношениях учения, но много легковесных и случайных, – например, когда он говорит, что, если есть какое-либо действие или воображение, свойственное только душе, она отделима от тела, если нет – неотделима[70]. Это все равно что сказать: «Если человек, запертый в помещении, может видеть свет каким-нибудь другим способом, кроме как через оконные стекла, то он может выйти из него, а если нет, то не может и выйти». То же самое – когда Аристотель говорит, что начала природных вещей противоположны[71]. Я не спорю, какой-нибудь упрямый человек сможет защитить все аристотелевские учения, но только с помощью сотни подпорок, только многое перетолковывая, искажая и изменяя, только с тысяча и одним пояснением. Но ясно, что всегда будет вызывать возражение то, что не укрепляет ум, а сбивает его с толку. Всего больше поражает, что с помощью столь шатких малообоснованных учений – исходя из своего разделения категорий, из своего бытия, простого и сложного, – Аристотель нападает на таких противников, как Парменид и Мелисс.

Поэтому пусть никому не кажется странным, что древние выдвинули так мало непоколебимых всеобщих законов. Ведь общий принцип должен вырастать из многих и точных частных наблюдений. Удивительно ли, что они ошибались, высказывая универсальные суждения о впервые наблюдавшихся явлениях крайне изменчивой природы, меняющих свои свойства в зависимости от времени и места? Аристотель говорит в первой книге о живых существах, что обладатели тонких ног имеют и тонкие руки, – утверждение, которое опровергается в нашей Бельгии, где у многих людей едва заметны икры, а руки полные и мускулистые. Сказанное древними о Греции и Италии мало подходит к другим местам и областям, а теперь даже к самим этим странам из-за изменившегося с течением времени образа жизни и духа народа. Кто теперь строит по нормам Витрувия? Кто ест по предписаниям Галена? Кто пашет землю, следуя советам Варрона или Колумеллы? Многие оставшиеся нам от древности наблюдения о небе, земле и стихиях оказываются полностью противоположны теперешним; так, в старину неверно судили о жизни в жарких странах, об истоках Нила, об антиподах, а также о породах, одушевленных существах, плодах. Плиний пишет, что персики, выросшие в Риме, вредны, а сейчас они считаются лакомством. Где теперь в Испании овцы, о которых Марциал писал, что они естественно окрашены в нужный цвет?

Люди, ищущие только древностей, забывают, среди каких людей и в какое время они живут, и настолько сродняются со стариной, что, как говорится, у себя дома и среди своих они иностранцы: нравы и познания своего ненавистного времени им неведомы, хотя этим же самым любителям древности хотелось бы видеть, что их собственные книги в цене, что ими увлекаются и зачитываются. Дух пристрастности настолько царит повсюду, что диктует мнения о странах и народах: «Этого писателя я не одобряю, потому что он не из такой-то местности». Словно таланты – это фрукты или вина, обычно оцениваемые по почве и месту! Умы процветают в любой стране, надо только их взращивать; возможно, в определенных местах великие таланты появляются чаще, но они есть везде. Впрочем, любители древности часто не щадят собственную родину и свой родной город, из чего становится ясно, что они не столь осуждают, сколько злобствуют. Они надеются, что брань и презрение обязательно поставят их выше презираемых. Но злословить еще не значит победить, презирать – не значит превзойти: только неразвращенные судьи способны понять, кто прав и кто оклеветан…

Наконец, даже когда мы идем за нашими предками, ступая им вслед, как в детской игре, мы не знаем, кто они, эти наши предки, и каковы были их голоса[72].


Эстетика Ренессанса / Под ред. П. Шестакова. М., 1981. Т. 1. С. 467–470.

Пер. и комм. В. Бибихина

«…иль позором считают совпасть с молодыми, сознавшись, что разлучаться пора с затверженным в детстве уроком».