3
Профиль пути на участке был сложным и трудным, особенно в сторону Москвы. На девятнадцатом километре от станции начинался крутой подъем; чтобы преодолеть его, нужно было все время с момента выезда держать в котле очень высокое давление пара.
– Михаил, сегодня мы будем делать еще одна маленькая экономия – полчаса.
Медленно, уверенно и точно ходили, отблескивая медью и сталью, дышла, шатуны, кривошипы и штоки, провертывая с тугим усилием пять пар тяжелых колес; в топке глухо ревело белое пламя, зыбкая стрелка манометра, подрагивая, висела над красной чертой, в стеклянной трубке колыхался водяной столбик; потный котел гудел и вибрировал, сдерживая напор атмосфер. Вытягивая на подъем тяжелый состав, паровоз дышал глубоко, мощно и ровно; впереди, в белом свете фонарей сияли рельсы. Вальде неторопливо и мудро поучал Михаила:
– Когда вы будете самостоятельно водить поезда и встретите такой подъем, то помните – самый главный правило – не дергать. Машинист, который дергает и горячит себя на подъем, не есть машинист, а есть сапожник. Сцепка может лопнуть, и вагоны пойдут назад в такой крутой спуск, и будут одни брызги! Это очень страшная штука – обрыв на такой подъем!
Ударил грохотом встречный поезд, мелькнул, обдавая Михаила горячим ветром, частя по его лицу обрывками света. Поезда разошлись – и опять всплыл спокойный голос Вальде:
– Вы есть молодой человек, Михаил, и в жизни вашей сейчас начался очень крутой подъем. Никогда не дергайте. Поднимайтесь вверх ровный ход и следите, чтобы в котле у вас…
Вальде указал на свою широкую, выпуклую грудь.
– Чтобы здесь у вас было всегда высокое давление.
Паровоз вышел на горизонталь и, набирая скорость, веселее и чаще стучал колесами. Вальде взглянул на часы.
– На этот подъем мы уже сэкономили шесть минут. Что вы делаете, Михаил! Никогда не открывайте перед семафор топка – очень слепит ваши глаза, и вы не различаете путевой сигнал.
…В одну из таких поездок Михаил был мрачен и молчалив. Вальде, конечно, заметил это.
– Что с вами?
– Так… Ничего.
Заметила и хозяйка, когда Михаил вернулся домой.
– Вы нездоровы, Миша?
– Нет, здоров. Просто так…
Он умылся, прошел в свою комнату и долго сидел, не притрагиваясь к чаю, накапливая в сердце обиду и гнев. На ветке, что заглядывала в окно, самозабвенно дрались взъерошенные воробьи, к ним с картузом наготове подкрадывался хозяйский сынишка; его босые ноги оставляли на рыхлых грядках глубокие следы. И слышался сердитый голос хозяйки:
– Куда, куда тебя черти несут? Грядки топчешь, чтоб тебя разорвало!
«Клава, – писал Михаил, – я не ожидал от тебя такого поступка. Почему ты не сказала мне прямо, что тебе нравится другой? Ты думаешь, я ничего не вижу? Если ты меня разлюбила, должна сказать прямо, а не двурушничать…»
Письмо не выходит. Вялые слова бессильны тронуть сердце Клавдии, в намеках не хватает горечи и насмешки.
Михаил порвал письмо, решив поговорить лично.
Он намеревался сегодня спросить Клавдию напрямик, что думает она об ухаживаниях Чижова, счетовода из конторы депо, и не пора ли ей сделать окончательный выбор. Этот Чижов уже целый месяц ухаживает за Клавдией. В его длинном лице, без улыбки и без румянца, в просто зачесанных волосах, в желтых немигающих глазах с крошечными зрачками было что-то неуловимое – этакий слабый, необъяснимый и неприятный запах его души. В депо не любили Чижова и звали почему-то «Кастанай». Он был молчалив, скрытен, даже купался всегда отдельно, на мелком месте, и в воду заходил не выше пояса, боясь утонуть. Потом тихим и ровным ходом ехал на своем стареньком велосипеде обратно, осторожно огибая каждый камушек и слезая с велосипеда перед каждым мостиком.
Михаил знал Чижова только по редким встречам в конторе, где приходилось иногда ругаться из-за неправильно подсчитанных премиальных. Не поднимая головы, Чижов листал ведомости, перекидывал бледными, приплюснутыми на концах пальцами костяшки счетов и, наконец, говорил:
– Вам причитается еще сорок рублей, а всего за месяц четыреста семьдесят.
Он протягивал ордер; в его желтых глазах светился какой-то странный огонь, и пальцы дрожали.
Вот этот самый Чижов и был соперником Михаила.
…Когда стемнело, Михаил в новом костюме и при галстуке явился в сад. Было очень душно – июньский вечер без ветра, без влаги; листья деревьев поникли в изнеможении, но звезды горели над электрическим заревом высоко и чисто, обещая ночью прохладу. В полутемной аллее Михаил замедлил шаги. За деревьями на танцевальной площадке играла музыка. Михаил знал, что Клавдия сейчас там и, наверное, не одна. Ну что же, очень хорошо, когда-нибудь надо поговорить всерьез! Он не из таких, Михаил Озеров, чтобы колебаться, трусить, бесконечно ждать. Он требует все или ничего! Он и так слишком долго молчал!
Он вышел из темноты на свет, к деревянному кругу. Лицо его выражало решимость и непреклонность. Среди танцующих он увидел Клавдию; так и есть – она шла в паре с Чижовым. Губы ее были полуоткрыты, глаза влажны, через тонкий шелк блузки просвечивали красные ленточки на плечах. Она ничего не замечала, увлеченная танцем, счастливая с другим. Она, может быть, и берегла себя для другого? Если бы Михаил не занимался так долго воспитанием своей воли, то ужасная мысль эта подбросила бы его на метр кверху. Но он только крепче стиснул кулаки в карманах и судорожно проглотил слюну, – нет, он не согнется, Михаил Озеров, он ничего не боится в жизни, готов ко всему! Теперь понятно, что хотела сказать ему Клавдия на реке.
Музыка оборвалась, толпа на деревянном круге поредела. Клавдия увидела Михаила, бросилась, радостная и раскрасневшаяся, к нему. Он встретил ее ледяным взглядом.
– Нам нужно серьезно поговорить, Клава.
– Даже серьезно!.. О чем это?
Он молча взял ее под руку, повел в сторону, подальше от фонарей. Чижов долго смотрел им вслед желтыми немигающими глазами.
Михаил и Клавдия шли молча. Широкая аллея незаметно переходили в тропинку, заросшую высокой травой; здесь в глубине сада не было электрических лампочек, светила сквозь деревья луна.
– Что-нибудь случилось, Миша? – спросила, наконец, Клавдия.
Он глухо ответил:
– Ты сама знаешь.
– Ничего я не знаю. Говори прямо.
– Брось, Клава. Я не дурак, и не разводи со мной дипломатии.
Она высвободила свою руку.
– Ты, Миша, стал ужасно грубый. Во-первых, я ни в чем не виновата – он ко мне подошел и пригласил, а тебя не было. Я хотела отказаться, да как-то неудобно…
– Конечно, конечно, – криво усмехнулся Михаил.
Клавдия вспыхнула.
– Ты не имеешь права со мной так разговаривать. Я тебе не жена и никто…
– И слава богу! – подхватил он. – Слава богу, что не жена.
– Ах, вот как! Еще не поздно, Миша. Мы оба свободны.
Михаил остановился, в упор посмотрел на Клавдию. Она смело встретила его взгляд.
– Ты не выспался, Миша. У тебя плохое настроение.
– Я могу уйти!
Он ждал, что Клавдия остановит его. Она спокойно подала руку. Он затянул пожатие, все еще ожидая каких-то слов, но Клавдия молчала. Он отпустил ее руку – не надо! Она вдруг поняла, что это всерьез, и рванулась к нему, но было уже поздно: он уходил размашистым шагом, высоко подняв голову. И в его походке, в том, что он ни разу не обернулся, Клавдия впервые по-настоящему почувствовала мужской гнев. Она бы крикнула, вернула, но помешал Чижов. Появившись откуда-то перед Клавдией, он заглянул ей в лицо и сказал:
– Идемте танцевать, Клавочка. Не беспокойтесь, я провожу вас домой.
…Это была первая серьезная размолвка между Михаилом и Клавдией. Прошла неделя, а они все еще не помирились, даже не разговаривали. В кино менялась программа – Михаил и Клавдия не видели новых картин, в саду каждый вечер играла музыка – Михаил и Клавдия не танцевали. Они совсем позабыли любимое место на реке, и теперь бородатый рыболов мог спокойно расставлять по берегу свои корявые удочки.
В душе Михаила тлела слабая надежда, что Клавдия опомнится и придет к нему с повинной головой; три вечера он отдежурил впустую на скамейке против большого трехэтажного дома. По утрам дворник, подметая улицу, ворчливо дивился: кто это мог набросать около одной скамейки столько окурков и почему все они брошены недокуренными даже до половины? Михаил не знал, что в эти же самые томительные часы Клавдия, тоскуя, ждет не дождется его на танцевальной площадке, вздыхает, грустит и, наконец, отчаявшись и ожесточившись, идет, назло ему, танцевать с Чижовым.
На следующий день услужливые друзья, встретив Михаила, докладывали:
– А Клава вчера в саду была и танцевала.
– Меня не интересует, с кем она танцевала, – отвечал Михаил. – Она вообще больше не интересует меня.
Встречаясь иногда с Клавдией где-нибудь в депо или в клубе, он безразлично и холодно кланялся ей и быстрым шагом проходил мимо без единого слова, без рукопожатия, унося на лице скорбную улыбку мудреца, познавшего всю тщету земных надежд. Ему было не легко – он даже похудел, бедный! Клавдия тоже измучилась, улыбка исчезла с ее лица. «Какие мы дураки, форменные дураки!» – думала она по ночам, сидя в одной рубашке на подоконнике, вся в лунном дыму. Давным-давно следовало бы им помириться и обменять свои мучения врозь на радость вместе, но между ними стояла гордость, эта вечная помеха в любовных делах. Как дорого порой обходится людям эта гордость: бессонные ночи, тоска, мрачное раздумье и, наконец, последняя, памятная на всю жизнь встреча, когда глаза, руки – все говорит: «Да, да!», но губы, искривленные гордостью, упрямо и жестко повторяют: «Нет!», или еще страшнее: «Никогда!» И сколько раз потом человек пожалеет об этом слове, глядя на пожелтевший дорогой портрет с прощальной надписью на обороте.
– Что случилось, Михаил? – спрашивал Вальде.
– Ерунда.
– Женщина, Михаил. Это обязательно женщина.
– Ничего подобного. Просто болит голова.
– Я знаю, когда у здоровый молодой человек начинает вдруг болеть голова. Она простужает себя, когда молодой человек напрасно ждет на свиданье. Но она никогда не простужает себя, если на свиданье приходят оба. У меня, Михаил, есть одна книга, там есть одно такое письмо, что если девушка читает его, то брызгает слеза и сердце рвет себя на мелкие части. О, какое это письмо! Его сочинил великий Дон Жуан! Если хотите, Михаил, я переведу это письмо на русский язык. Оно начинается так: «Дорогая, зачем я буду жить, если я есть сжигаемый в пламя любовь и есть убиваемый, как пуля, голубые глаза!..»
– Право же, ничего не случилось, товарищ Вальде.
– Еще я хотел сказать: у меня дома в палисадник есть много цветов. Приходите, и мы нарвем один красивый большой букет. Он может иногда хорошо помогать от головная боль.
…И снова ночь, храп хозяев за перегородкой, ветер, темнота за окном, и в страшной вышине, в разрыве тяжелых туч – одинокая голубая звезда. Это были часы тех раздумий, что оставляют морщины на лице. Михаил достал из ящика первую тетрадь сценария. В перечне действующих лиц под номером вторым значилось: «Клавдия, красивая девушка, 20 лет, среднего роста, блондинка, стриженая». Он зачеркнул эти строчки: «Мария, прекрасная девушка, 18 лет, брюнетка, высокого роста, с длинными волосами».
Все было кончено. Он один пойдет по дороге славы. Подруга не будет опираться на его сильную руку. Тем лучше! Довольно грустить, ты раскис, Михаил Озеров, разве зря ты занимался воспитанием воли по системе профессора Штейнбаха! Завтра свободный день, значит можно писать всю ночь. Осталось немного – всего две части, но почему не указал в своей книге профессор Штейнбах верного средства сразу забыть серые глаза, стриженые волосы, смуглые руки и короткое имя? Вот, например, в пятой части Иван Буревой разговаривает с девушкой по имени Мария, а перо само пишет заглавное «К». И почему нельзя легко зачеркнуть эту букву, чтобы не сжималось и не падало сердце?