Глава пятая
Моя жена Лена, поклевав носом с полчаса, извинилась:
– Пойду спать. На столе все есть. Обойдетесь без меня.
И верно. Уже перевалило за полночь, а ей нельзя слишком переутомляться. Теперь мы одни. Северин Лукьянович наливает рюмки.
– Что, замполит, вздрогнем?
Слово-то какое? Жаргон заправских выпивох. И это у человека, который даже, бывало, на свадьбе в становище, где уж никак нельзя обидеть отказом хозяев, больше рюмки не выпивал. Вот так крутнула человека жизнь.
– Ты словно вину свою водкой залить собираешься? – спросил я и сам удивился жесткости вопроса.
– Да, хотелось бы… – совсем не пьяным голосом ответил он. – Только ведь совесть не заспиртуешь, как тритона.
Он достал из кармана перчатки и бросил их на стол.
– Они для меня – реликвия и немой упрек моей совести. Обезножил совсем, а в камни вцепиться хватило сил. За жизнь боролся, значит. За свою, – вздохнул судорожно. – А в памяти ничего не осталось. Вот и грызет совесть, сверлит вопрос: как же это случилось? Теперь понимаю: в книжках и в кино, оно, конечно, здорово – волочит товарищ товарища, падает, привстает, опять падает, глядишь, выдюжил, вынес все же.
Полосухин усмехнулся грустно, взял бутылку с водкой, подержал в задумчивости, но так и не налив в рюмки, поставил ее на место. Тяжело вздохнув, вновь заговорил:
– А жизнь, она хитрей книг и кино. Она не втискивается в созданные нами рамки. Вот обвиняют меня в том, что не предусмотрел всего. Не переждал, дескать, пургу. Вернулся бы, говорят. Метку поставил бы, как обезножил. Только пустое это все… Ничего я не мог предвидеть, вернуться не мог, а на метку сил уже не было совсем. Да и сознания. Меня другое казнит: почему раньше не оставил солдата? Боялся осуждения. Боялся, что скажут: какой же он командир, что бросил подчиненного? – И вдруг совсем иным, решительным тоном, сказал: – Нельзя жить в плену предрассудков! Нельзя!
И замолчал, опустив голову на сжатые кулаки.
Не сразу я уловил истинный смысл того, о чем говорил Полосухин. Поначалу мне показалось, что он кощунствует. Я даже с неприязнью подумал:
«Каков, а? Верно ведь: что у трезвого на уме, у пьяного – на языке».
Товарищество, взаимная выручка, готовность пожертвовать собой ради боевых друзей – это же основа пограничной жизни. Да разве только пограничной? Разрушь эту основу, рухнет все здание. Совершенно немыслимо спокойно идти на службу в наряд, где неожиданность – явление обычное, если загодя знаешь, что в трудную минуту не окажется рядом плеча товарища. Верного и надежного плеча. Я даже хотел высказать все это Полосухину. Резко. Но сдержался, решив выслушать его исповедь до конца, а потом даже похвалил себя, что не прервал начальника заставы. Я осмысливал его слова, и мне открывалась логичность и верность его рассуждений – он был против показного в товариществе, против эффектного героизма. Он не замахивался на привычное, никем не оспариваемое прежде: «Сам погибай, а товарища выручай», он не отрицал вовсе этот принцип, он предлагал свое решение этого принципа – спаси товарища, действуя разумно, и если так диктует обстановка, вопреки сложившимся канонам, лишь бы с пользой. И все же необычность рассуждения Полосухина настораживала.
– Хочешь знать, как все произошло? – вдруг спросил Полосухин. – Помнишь, армейцы летом в Атай-губу приезжали?
Как не помнить? Мы еще не устроились тогда как следует, да и жена затемпературила отчего-то, и мне так не хотелось сопровождать армейских полковников и подполковников, но Полосухин приказал:
– Бери ефрейтора Гранского, и давай к ним. Гранский местность отлично знает, а ты – как раз изучишь.
Выехали мы на нашем катере в полночь. Солнце неподвижно висело над самым, как мне представлялось, Северным полюсом и пронзало холодными скользящими лучами горбы невысоких спокойных волн, отчего море, казалось, искрилось спокойной радостью. Я тогда еще не привык к тому, что море может буквально на глазах менять и настроение, и цвет: то оно выглядит добродушным, то вдруг нахмурится, потемнеет, то заискрится бирюзой, станет ласково гладить хмурый замшелый гранит берегов, то, взбесившись неожиданно, загуляет пенными волнами, готовое в дикой злобе расшвырять со своего пути твердолобые острова и береговые утесы, – да и когда было привыкать к нему, выходил-то я в море до этой поездки всего один раз: на второй день нашего приезда Полосухин свозил нас с Леной на остров Кувшин показать птичий базар и сообщить, как мне тогда показалось, с гордостью, о том, что на острове снимался фильм «Море студеное». У меня тогда не было большого желания ехать на прогулку, а Лена, услышав предложение Северина Лукьяновича, даже испугалась; но нельзя же было обидеть гостеприимного хозяина, которому хотелось хоть чем-то порадовать нас, и мы согласились. Как потом я был благодарен Полосухину за ту поездку! Именно тогда покорил меня Север своим величием, своей вроде бы не пробудившейся силой, бесконечностью далей, птичьим гомоном, жадностью к жизни – не прежде, когда мы плыли рейсовым теплоходом через штормовое море, не тогда, когда рыбаки с трудом высадили нас в Стамуховую губу, чуть не перевернув лодчонку в нескольких метрах от берега, а именно в ту поездку был я заворожен таинственным могуществом моря и скал.
Но тогда была прогулка, я только восхищался увиденным, сейчас же – работа. Мне нужно было изучать участок, все запоминать. Такова проза пограничной романтики.
Обогнув мыс, катер начал набирать скорость, словно вздохнул полной грудью, вырвавшись на простор. Черный крест на скале стал удаляться, терять зловещую четкость, а вскоре словно растаял в воздухе. Катер забирал мористее, чтобы обогнуть Островные кошки, которые, как говорили поморы, не с Божьего благословения здесь. Рыбаки авторитетно утверждали:
– Бес, видать, сыпанул горстку камушек, пока Бог дремал после трудов праведных.
И в самом деле, откуда они? Почти весь берег по всей Семиостровной салме – песчаный. Первые пески начинаются от Стамуховой бухты и тянутся до реки Падун. В устье Падуна – утес. Словно огромный волнорез высился над морем. За ним – снова пески. Вторые. Тянутся километров на пять. Огромный красивый пляж. Море бы только потеплей.
От края Вторых песков, напротив Кувшина, почти всю салму перерезают гранитные надолбы. Полная вода их укрывает, на малой – скалятся кошки черными клыками. В самую тихую погоду море здесь кипело, и беспрерывно кружились над кошками чайки, шлепались одна за другой в кипящую воду кайры, тупики и, выхватив из пены рыбину, возвращались на Кувшин, чтобы покормить прожорливых детенышей – птицы беспрерывно сновали между островом и рифами, и издали казалось, что между ними переброшен воздушный мост.
Через полчаса мы уже подходили к Кувшину. Гвалт такой, что впору уши затыкать. Ефрейтору Гранскому, исполнявшему роль гида, чтобы «представители» могли услышать и запомнить названия островов и заливов, а попутно узнать как можно больше о знаменитом острове, на котором снимали фильм, приходилось основательно напрягать голосовые связки.
Остров Кувшин – небольшой, но высокий. Издали он походил на огромный горшок, поставленный на воду вверх дном. И только когда подходишь к острову ближе, становится видно, насколько густо изрезаны крутые берега бухточками и расщелками, какими острыми копьями торчат гранитные скалы, между которыми, сердито переругиваясь, толкаются кайры. И только самый верх – ровный. Почти круглая поляна, метров двести в диаметре. По краю той поляны чинно восседают чайки-бургомистры, а между ними ютятся моевки и снуют черные поморники, терпеливо увертываясь от щипков.
Вот взлетела моевка, заскользила вниз, к морю, и вдруг камнем упала в воду, а через миг уже взмыла вверх с рыбой в клюве. Рыба силилась вырваться, трепыхалась, а чайка медленно передвигала клювом по телу рыбины от середины к голове, чтобы потом заглотнуть ее – упорно боролись хищница и жертва, и не заметила чайка, как черной грозой налетел на нее поморник и долбанул ее в голову; чайка отпрянула, но поморник вновь налетел на нее; бил до тех пор, пока не выпустила моевка добычу и не кинулась на обидчика; но поморник того и ждал, подхватив рыбину, он пустился наутек, торопливо глотая украденную добычу. Тоскливо простонала чайка и снова устремила глаза в малахитовую глубь моря. А поморник опустился на поляну Кувшина, и как ни в чем не бывало, стал увертываться от увесистых щипков бургомистров и моевок, выжидая, когда снова какая-либо моевка полетит за добычей.
– Ишь ты, ловок! – не то осуждающе, не то восхищенно сказал кто-то из «представителей». – Ждет своего часа.
– Справа – губа Ветчиной крест, – громко доложил ефрейтор Гранский. – За ней – Третьи пески. А дальше – Атай-губа. Причалы на ее левом берегу.
Вот так. Засмотревшись на, как мне тогда показалось, редкий случай птичьей подлости, я даже не заметил, как катер миновал Островные кошки и приблизился к берегу. Теперь, после доклада Гранского, я принялся его внимательно рассматривать.
Так же, как удивило меня непонятное, дошедшее до нас из седой старины название губы, когда я прочитал его на схеме участка заставы, так теперь поразила и сама губа. Первое впечатление такое: страшное чудище положило голову на мягкий песок и, оскалившись, полощет в воде свои замшелые зубы. И чем больше я всматривался, тем впечатление усиливалось. У правого и у левого берегов врезались в воду через равные промежутки утесы-зубы, за ними горбились челюсти и скулы, а венчала все это полукруглая скала, очень похожая на надбровную дугу. Темные же, в густых трещинах кресты (один на правом берегу, второй – на левом, третий – на надбровной дуге) усиливали сказочную таинственность. И даже наш приземистый домик с плоской крышей (летом – пост наблюдения, зимой – обогревательный пункт) не нарушали той сказочности.
О чем говорит это старинное название? Что поведали бы эти дубовые кресты, почерневшие и даже потрескавшиеся от времени, если бы смогли заговорить. Надгробные ли памятники смельчакам, которые пытались познать Север и покорить его? Либо могилы трудяг-промысловиков, чей путь определялся одним – наличием моржей и тюленей? Сколько таких крестов на берегах Баренцева и Белого морей, по берегам всех Студеных морей? А каждый крест – тайна веков. Каждый крест – трагедия человека, а то и всего экипажа. Кто может рассказать о них? Кто?
Когда я, позже, все свои раздумья поведал Полосухину, тот посоветовал узнать у деда Савелия. И кто забил в гладкий, почти без трещин гранит на Лись-наволоке, на берегу Мерзлой губы крепкие железные клинья-кнехты, по сей день едва изъеденные солью и ржавчиной, тоже знает дед Савелий.
Гранский утверждал, что викинги, а Полосухин усмехался в ответ и советовал мне:
– Ты сходи к деду. Сходи.
Хотелось верить, что викинги. В этом есть какая-то волнующая романтика. Но лучше знать истину. Да разве все сразу сможешь узнать, оправдывал я себя и строил свои таинственные гипотезы о возникновении крестов и железных клиньев.
Катер миновал Третьи пески и торопливо заскользил по спокойной глади Атай-губы к видневшимся в глубине залива небольшим деревянным причалам.
– Атаек много водилось здесь, вот и назвали Атай-губа, – авторитетно пояснил Гранский. – А причалы для строителей дороги сделали.
Как только катер ошвартовался у одного из причалов, мы поднялись на берег, откуда начиналась широкая и гладкая дорога, по которой не прошла ни одна машина. Как пояснил Гранский, существовал вроде бы план строительства дороги по всему берегу Кольского полуострова, но что-то помешало осуществить тот план, и вот теперь несколько подобных небольших отрезков осталось на полуострове. На нашем участке рассекала она мертвой полосой каменистые холмы с редкими карликовыми березками и сухим ягелем, теряясь в вараке – редком невысоком лесочке. Левей дороги, почти у берега реки, зияли пустыми глазницами окон длинные бараки, вокруг которых кое-где еще торчали полусгнившие столбы когда-то высокого забора из колючей проволоки. Справа, насколько было видно, лежала каменистая равнина. Голая. И будто безжизненная. Словно корова языком лизнула. И лишь вдали громоздились скалы, наползая друг на друга и теряясь в сизой солнечной дымке.
Все эти сценки недавнего прошлого буквально промелькнули в моей голове за ту короткую паузу, которую сделал Полосухин, и когда он продолжил рассказ, внимание мое уже не отвлекалось.
– Армейцы еще раз приезжали, когда ты на учебном был. Облюбовали место километрах в десяти от берега. Думаю, что с весны там начнется строительство. Грузы пойдут. Люди. Значит, пост придется там держать. Вот я и пошел на рекогносцировку. Определить, где удобней домик для поста соорудить. Взял с собой Михаила Силаева. Лишняя закалка – не во вред. До обогревателя у Ветчиного Креста нормально дошли. Вижу, устал Миша, но крепится. Помалкивает. Спрашиваю: «Ну что? До Атайки?» А он бодрится: «Конечно. Шесть километров по отутюженной равнине – что за вопрос!» Согласился я. Дошли до Атай-губы и там переночевали в обогревателе. После ужина лишь обошли по берегу губы и сразу – спать.
Новая пауза, после трудного вздоха. Потер Полсухин ладонью лоб, словно пытаясь активизировать воспоминание, чтобы ничего не упустить. Продолжил с не меньшей грустью:
– Утром – в обратный путь Ветерок попутный. Лыжи бегут сами. На небе – ни тучки. А потом – позори. Хорошей, значит, быть погоде. И вдруг от вараки хлестануло так, что на ногах едва устояли. Горный. Ледяной. Миша мой через четверть часа скис совсем. Поволок я его, да все поглядываю, не поморозил ли он лицо и руки? А сам-то я тоже на пределе. Укрылись за камнем. Ветер потише за ним. Мысль стучит в голове: оставить нужно Мишу, пока силы у него есть. Понимаю умом, что все тогда хорошо получится: его заметет снегом, и не замерзнет он до того, пока я приведу оленей, а смелости не хватает оставить солдата. И ведь знал твердо, что без оленей крышка нам. Вытащил я НЗ. Ты же знаешь, Оля всегда печенье с маслом в карман мне совала. Почти все отдал ему. Ожил он вроде. А прошли малость – снова скис. Тащил я его, пока меня не сбил ветер. Поднимусь, метров сотню одолею и снова – на камни валюсь. Хоть бы, думаю, лощинка какая, валун какой на пути попался. А потом уж не помню, что было. А оставил бы солдата, связался бы из обогревателя с заставой, сам бы на оленях поехал. Быстро бы нашли. Вот так, Евгений Алексеевич…
Вздохнул грустно и долго смотрел на Серого волка с Иваном-царевичем и Василисой Прекрасной на спине, словно любовался стремительной силой дикого зверя. Потом взял перчатки, посмотрел на них так, словно видел впервые прорванную во многих местах кожу и, ухмыльнувшись, швырнул на прежнее место.
– Вот видишь, боролся за жизнь, когда силы только и осталось, чтобы мертвой хваткой обнять камень.
Я взял перчатку. Во многих местах кожа была вырвана клочками, и я попытался представить себе, где, на каком месте есть острые камни, и не смог. Плоско все там. А камни гладкие, старательно отполированные за тысячелетия дождем, снегом и ветром.
«Впился в гладкие камни. Впился ладонями!»
У меня даже мурашки побежали по спине от одной мысли, что подобное со мной могло и может случиться: Север, он – Север. Больше я не сомневался в искренности Полосухина. Поверил ему, хотя знал, что придется говорить еще и с поморами, и с солдатами, выслушивать их мнения, но я уже был твердо убежден: стану за Полосухина бороться, с кем бы ни пришлось схлестнуться.
– Все! – вдруг решительно сказал Полосухин. – Хватит говорильни. Я – домой. Ты – отдыхай с дороги. Наряды высылает старшина. Он на заставе сейчас.
– Пойду и я на часок. Не спят же солдаты.
– Да, не до сна им…
Мы вышли на крыльцо. Огромная прозрачная луна как раз начала выползать из-за дальних скал, высвечивая их, заливая все молочной кисейностью, отчего снежные сопки вокруг становища и заставы, Чертов мост через реку, приземистые дома на берегу реки, сонное море и оголившийся на отливе песчаный берег – все вокруг казалось каким-то мягким, серебристым, и даже кипака[1], которая начиналась метрах в ста от портопункта вверх по реке и называлась Страшной за зловещий отблеск гладкого гранита, сейчас вовсе не была зловещей, а ласково лучилась, как и все окрест, серебристыми лучами. Я завороженно смотрел на неповторимую картину, на луну, все выше взбиравшуюся в небо и словно толкавшую пред собой серую дугу, похожую на мягкую корону, и боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть покойную умиротворенность природы. Какое ей дело до людских горестей? Суета сует. Я даже вздрогнул, когда Полосухин сказал со вздохом:
– Завоет через часок-другой. Передай старшине: все наряды – домой. По линии связи.
Этого можно было бы и не говорить. И мне, и тем более прапорщику Терюшину хорошо известны установившиеся в Заполярье правила: солдаты, несущие службу в нарядах, как только начинается сильная пурга, выходят на связь с заставой, чтобы получить новые указания. Они же обычно тоже известны: если недалеко от заставы – домой, придерживаясь линии связи, а ближе к какому-либо обогревателю – туда. Если какой-нибудь наряд не вышел на связь, его непременно начинают искать. Как начали искать и нашли Полосухина с Силаевым.
А корона над луной – верный признак приближающегося шторма. Не могут не видеть короны пограннаряды, и уже, конечно, принимают нужные меры. Особенно сейчас, после такого происшествия. Всегда, по большому счету, как случается несчастье, люди становятся осторожней, расчетливей, собранней, пока время не сгладит остроту восприятия. Тогда вновь повседневная опасность становится привычной и оттого не столь опасной. Сегодня предупреждать солдат просто излишне. И все же я не стал возражать начальнику заставы. Пообещав, что все исполню как следует, распрощался с ним и пошагал к заставе.
Сапоги мягко погружались в песок, скользили, и это показалось мне даже приятным.
«Вот он – дым отечества», – подумал я, вспоминая, как прежде сыпучий песок раздражал меня, особенно в ветреные дни. Идти трудно, песок набивается в уши, хрустит на зубах – Сахара и Сахара. Только холодная, арктическая.
Мы с начальником заставы и старшиной мечтали о том дне, когда бросит в салме якорь логгер с кирпичом и лесом для новой заставы. Место было уже выбрано: противоположный берег метрах в двухстах от становища вверх по реке, перед самым поворотом, напротив Страшной кипаки. Там глубокий и тихий затончик, где катер может свободно стоять даже на малой воде, не обсыхая, не заваливаясь на бок, как теперь. Приливы, однако, и отливы доходят до затона, оттого он, как и само море, не замерзает. Дальше, за поворотом, лежит зимой на реке толстый лед, а в затоне он лишь в очень холодные дни ложится хрупкой пленкой. Берег крут и переходит в ровную поляну, защищенную от ветра подковообразной скалой. На поляне – ромашки и невысокая, но густая трава. Для здешних мест – удивительный, я бы даже сказал уникальный, уголок. На десятки километров ромашек нет. Откуда взялись они здесь? Ответить, как и на многие явления Севера, никто не мог. Зато все гордились этой поляной и оберегали ромашки. Срезали цветы по острой необходимости острым ножом и возможно короче. Больших букетов никто не нарезал. А когда я, еще не знавший ничего этого, нарвал солидный букет для Лены, меня встретил у Чертова моста низенький сутуловатый мужчина в телогрейке и в новенькой фетровой шляпе. Посмотрел сердито и, не здороваясь, назвался:
– Шушунов я. Игорем Игоревичем величают. В Сельсовете – председатель, – сделал паузу, пережидая, как отреагирую я на это сообщение, затем спросил: – Родом с теплых краев? – И сам же ответил: – Оттуда. Разве изводил бы красоту эту? Ишь, под корень, почитай, под самый!
А буквально через месяц, когда мы вместе с начальником отряда вошли к Игорю Игоревичу, чтобы посоветоваться, где ставить новую заставу, Шушунов удивленно переспросил:
– Как где? На ромашковой поляне. Катер что у бога за пазухой встанет. И любо там жить. Ромашку-то, разумею, не всю погубите. Во дворе загляденье будет и на воле для становища чуток останется. Где сыщешь такую-то еще заставу? Скажите на милость? На весь Кольский – гордость.
Вот так, для дела пожалуйста, а зря – не губи. Верный подход, продиктованный не только суровой необходимостью, но и логикой мысли.
Та новая застава, о которой мы мечтали, будет к осени. А пока старенькая, приземистая, подслеповатая, как все деревянные дома северные, стоит и светится желтым светом керосиновых ламп. Не спят солдаты. А уж далеко за полночь.
Часовой по заставе выскользнул из серебристой прозрачности и привычно доложил, что все спокойно и признаков нарушения границы не обнаружено. Потом уже совсем не по инструкции поздоровался и поздравил:
– С приездом, товарищ старший лейтенант.
– Спасибо, Яркин.
– Нерадостный приезд только… – вздохнув, проговорил вроде для себя Петр Яркин и поспешил к кнопке звонка, вмонтированной в стену недалеко от крыльца, чтобы сообщить дежурному о моем приходе. Солдатская система оповещения работала четко: один звонок – начальник заставы, два – значит я, его заместитель. О приходе старшины извещают тремя звонками. Выбегает тогда дежурный по заставе на крыльцо встречать начальство, а пока он докладывает, в казарме все, кто не спит, наводят моментальный марафет: шинели и куртки на вешалке подправят, сапоги и валенки в сушилке поровней составят, книги в тумбочки уберут – все, что успеют, сделают. Сейчас мне не хотелось, чтобы к встрече со мной так готовились, и я остановил часового.
– Не нужно, Петр, не звони.
Миновав крохотные темные сенцы, я вошел в тусклый, освещенный прикрученной керосиновой лампой, довольно узкий коридор, который мы называли комнатой дежурного. На стенках, между дверьми в столовую, в канцелярию и в спальню, висели планшеты с положенной документацией, а в простенке между окон стоял столик с коммутатором.
В дежурке – никого. Из спальни доносился басок прапорщика Терюшина:
– Переждать, говоришь, надо бы. Знаешь, по осени и баба умная. Шторм-то их на полпути застал.
Терюшину возразил Гранский:
– Нас погоду предсказывать по местным признакам учили.
– Что верно, то верно. Только, видать, не усек на этот раз и сам. И то подумать, разве всякий раз усечешь? Я уж тут, на этом самом Кольском, сызмальства, а года три назад меня едва не задуло. Случай спас: дед Савелий до ветра вышел. У самой его уборной я лежал обезноженный. Время уже весеннее, день силу набирал. На обогреватель уже наблюдателей высылали. Сбегаю, решил, проверю, все ли там в порядке. Ночью ушел, чтобы к рассвету, значит, там быть.
– Спали или бодрствовали? – перебил прапорщика вопросом кто-то из солдат.
– Ишь ты, спали! Службу несли. Что, они хуже тебя были, да? – сердито ответил старшина и продолжил привычным баском: – Почаевал там, позвонил на заставу, что выхожу, значит, и пошагал. На самой середке пути – моряна налетела. Заряды – хоть глаз коли. А прежде никаких примет не заметил. Только когда с заставой говорил, в трубке слишком потрескивало. Ну, подумал, контакт какой, связистам, стало быть, сказать следует. Даже пробрать их намерился. А оно – вон от чего.
Помолчал немного, как бы давая понять, что сейчас речь пойдет о самом главном, и вновь забасил:
– Все как положено поступил. На линию связи вышел и с розетки позвонил: иду, значит, все в порядке. А порядка не вышло. Обезножил. Первый раз в жизни так получилось: понимаю головой, что идти нужда, иначе пропаду, а ноги, что твоя треска моченая. Полкилометра всего до становища, а мне – хоть ложись и помирай. Глоток бы горячего чая, да хлебца кусочек – чуток силенок добавилось бы. Да где взять хлеб с чаем? Теперь без НЗ не хожу, да и вам всякий раз твержу, что нужно кусок хлеба и сахару чуток в кармане держать, когда на границе. Но тогда не клевал еще жареный петух в мягкое место.
На этот раз замолчал минут на несколько, будто испытывая терпение слушателей. Заговорил подавленно, словно вновь оказался в том страшном положении:
– Сцепил зубы, кулаки сжал – иду. Правильней будет – ноги переставляю. А как увидел сквозь заряд дом деда Савелия, так вроде кто по ногам вдарил дрючком. Потом, помню, полз. Я еще думал, раз на заставу звонил, не вдруг хватятся. Околел бы, но не случай. Дед Савелий до сих пор удивляется: надо же, говорит, приспичило вдруг. Живот его, видать, телепатией наделен.
– Вы же один, а они вдвоем были, – жестко проговорил Гранский. – А погиб, между прочим, только один.
В казарме стало тихо-тихо. Мои шаги гулко вспугнули тишину – солдаты, тесно сидевшие на кроватях нижнего яруса, повскакивали, дежурный вскинул руку к фуражке и начал было докладывать по форме, но я остановил его и сказал остальным:
– Сидите, сидите.
Я тоже сел на кровать напротив Гранского. Пока я слышал мнение только одного ефрейтора о случившемся, с ним и начал разговор:
– Начальник заставы винит себя в том, что не оставил Силаева. Добрался бы до поста наблюдения, дал знать на заставу. И найти Силаева было бы легче. Минимум часа на два раньше помощь бы пришла.
– Теперь-то всяко можно прикидывать, – пробурчал ефрейтор Ногайцев. – Только вот товарищ прапорщик приводил мне как-то умную пословицу.
Конец ознакомительного фрагмента.