Глава вторая
Корабль трепало. Иногда он гулко вздрагивал, словно ударялся бортом о что-то твердое. Я смотрел в черный провал иллюминатора, пытаясь понять, где мы находимся. Я считал, судя по льдинам, с которыми соприкасался сторожевик, мы подходим к островам; увы, я тогда не знал, как далеко выносит из горла Белого моря льдины – познания мои об особенностях Студеных морей пока были вполне скромными.
Вставать не хотелось. Не пытался я даже зажечь свет, чтобы посмотреть на часы. Было такое состояние утомленности, какого я прежде никогда не испытывал, даже после многодневных поисков нарушителей границы… Виной всему, по моему определению, была качка и жаркий сухой воздух каюты.
«А моряки так – всю жизнь. Это тебе – не в седле. Станешь уважать морскую профессию».
Двигатели резко сбросили обороты, и стало хорошо слышно, как хлещет встречная волна о борта. Кто-то пробежал по коридору а вскоре я почувствовал, что корабль встал.
«Что? Приехали?»
Щелкнув выключателем, я глянул на часы: десять утра. Не умываясь, быстро оделся и поспешил на мостик. Конохов встретил меня упреком:
– Бегом-то зачем, пехота-кавалерия? До марковкина заговенья нам тут на якоре болтаться. Лежал бы себе. На берегу еще набегаешься.
Впереди, справа и слева от нас колыхались, как большие светлячки, якорные огни невидимых в темноте судов. Их было много, этих огней, а над ними через равные промежутки проплывала огненная полоса и, казалось, приглаживала нависшую над судами темноту: маяк на острове Маячном, перед которым сторожевик бросил якорь, крутил призывными лучами, манил суда, попавшие в шторм, укрыться в салме за высокими скалистыми островами.
Северо-восточный ветер, или как его здесь называли – моряна, гнал волны и льдины из Ледовитого океана в сторону берега, и хотя остров Маячный и другие острова, цепью протянувшиеся в трех милях от берега, принимали первый удар взбешенной стихии, берегу тоже доставалось полной мерой. Ни в одной из бухт сейчас не высадиться. Только в реку, и то с большим риском, можно было проскочить на лодке или на катере по волне. Придется ждать. Ничего не поделаешь. Север приучает ждать. Если не хочешь погибнуть – жди. Жди и смотри на желтенькие огоньки становища и заставы. И на тот одинокий, у самого причала. Не спит жена. Тоже ждет.
Мрак постепенно таял, уже становились видны голые коричневые утесы острова, деревянная лестница, похожая очень на длинный ребристый валек, которым в старину гладили домотканые рубахи и сарафаны, и снежный намет справа и слева от лестницы; а вскоре можно было даже различить какие суда укрылись за островами от шторма – происходило похожее на чудо превращение: угрюмые темные силуэты обретали реальные формы, становились либо элегантными красавцами, либо обшарпанными работягами-рыбаками. Одних свет облагораживал, других – обезображивал.
Среди всего этого разнообразия сбившихся под защиту островов судов я увидел знакомый МРТ, наш колхозный «Альбатрос». Ничем он не отличался от других работяг моря, такой же облезлый, как почти все тральщики этого типа, но я безошибочно узнал его. Узнал и удивился: прежде даже не думал, что привыкаю к своему становищу. Мне прежде не единожды говорили, что как только станешь отличать свои лодки и доры от других по силуэтам, считай – помор настоящий.
«Не слишком, оказывается, это трудно», – думал я, забыв, что малый траулер – не дора и тем более – не лодка. Но человеку свойственно тешить свое самолюбие.
Узнать-то я узнал, а корысть в том какая? Не пойдет ли он в становище? При моряне входил он прежде, видел я, в реку на полной воде. Потом обсыхал, отлеживался на песчаном дне реки, привалившись облезлым бортом к оголившимся столбам причала, похожим на раздутые водянкой безжизненные ноги – ждал, когда вновь начнется прилив.
– С «Альбатросом» можно связаться? – спросил я Конохова. – Может, на него переберусь?
– Дело, пехота-кавалерия, – весело одобрил мое предложение Конохов и приказал вызвать на радиосвязь МРТ, даже сам пошел в радиорубку.
Минут через пятнадцать вернулся и сообщал:
– На полной воде пойдет в реку. Тебя высадит да гроб с солдатом мне на борт переправит. Как моряна задула, он, оказывается, на прибылой воде вышел. Тебя встречать. Сколько тут болтается! Вот так, пехота-кавалерия.
Гордость звучала в его словах, а бороду он поглаживал с явным удовольствием. И я понимал Конохова, понимал его гордость за тех моряков, которые проболтались в море несколько недель, зашли в становище всего, быть может, на сутки-двое, либо от воды до воды повидаться с семьями, вольно приложиться, не боясь строгого капитана, к четвертухе, погулять вволю перед уходом в море; а вместо этого вышли в штормовую салму, болтались здесь на якоре, чтобы пособить пограничникам. А чуть утихнет шторм, вновь подадутся в море на недели, потому что нужно давать план – это было очень благородно, возвышало моряков. Но скажи о их благородстве команде «Альбатроса» – обидятся несказанно. А капитан, Никита Савельевич Мызников, кряжистый угловатый помор, с сединой в редкой бороде, прочтет, как молитву, строчки стародавнего поморского устава: «…иногда может случиться по самому тому от других еще больше требовать помощи, ибо ходящему по морю без страха и взаимной помощи пробыть не можно. Для того все в дружном спомоществовании быть должны, а если кто по оным пунктам исполнять не будет, надеясь на свое нахальство или хозяйское могутство, да воздаст праведный бог морским наказанием».
Уходили века в небытие, пала вольница Новгорода, менялись самовластцы, русского моряка заставляли жить по новому уставу: мешанине, взятой взаймы у голландцев, англичан, шведов и норвежцев; но поморы, вопреки всему, продолжали жить по совести предков, передавая свой Устав от кормщика отца кормщику сыну. И поныне властен вековой Устав поморов. И знают – не простит товарищ тому, кто откажет в помощи человеку невольному, попавшему, значит, в беду. Этим конечно же можно и нужно гордиться.
Часа через два «Альбатрос», увесив правый борт старенькими обвислыми покрышками со звонким морским именем – кранцы, осторожно приблизился к борту пограничного сторожевика. На палубе стояло несколько рыбаков, готовых поймать меня. Не забыли, видимо, как нерасчетливо прыгнул я на их палубу первый раз с рейсового парохода – чуть не отбил ноги и едва не вылетел за борт. Теперь-то я знал, что прыгать нужно в тот момент, когда палуба еще поднимается, но уже вот-вот остановится, чтобы стремительно затем полететь вниз. Вместе с волной. Тогда на палубу опустишься мягко, почти без толчка. И чемодан не нужно хватать с собой. Его во второй заход примут. Но откуда ведомо рыбакам, что я уже начинаю привыкать к штормам, и на этот раз лишних хлопот не создам. Они все думают, будто я несмышленый большеземельный человек. Кричат громко:
– Чемодан, Лексеич, не тревожь!
– Не стану. Подходите.
Едва коснулся «Альбатрос» борта и взметнулся на волне (вот она – палуба), я прыгнул как с коня на вольтижировке и коснулся палубы в тот самый момент, когда она пошла вниз. Даже не почувствовал толчка. Рыбаки лишь на всякий случай поддержали меня.
Траулер отпрыгнул от сторожевика, борт которого вдруг стал невероятно высок – всего несколько минут назад казалось, что здесь, за островом, волна не так высока, но вот теперь виделось совсем иное: взлетали и опускались суда на несколько метров, и не рассчитай капитан «Альбатроса» самую малость, не помогли бы кранцы-покрышки, заскрежетало бы железо, погнулись бы борта, на палубе бы не устоять от такого удара.
«Альбатрос» же заново подкрадывался к кораблю Конохова, с борта которого уже свисал на короткой веревке мой чемодан и небольшой сверток, упакованный в целлофан. Миг опасности – и вот уже рыбаки подхватили брошенные чемодан и сверток, «Альбатрос» отпрыгнул, Конохов крикнул в мегафон:
– Никита, отцу поклон! И гостинец. Табачок, – потом мне: – Будь здоров, пехота-кавалерия!
Я помахал ему рукой, пообещав вполголоса: «Постараюсь», – словно он мог меня услышать. Я был немного удивлен тем, что Конохов назвал капитана МРТ по-дружески Никита и тем, что послал деду Савелию подарок.
«Старые знакомые, видно».
Поднявшись на мостик к капитану и поздоровавшись с ним, спросил:
– Кто, Никита Савельевич, погиб?
– Сын мороженника.
Миша Силаев. Пухлощекий, мягенький, как неоперившийся гагунок. Старательный. Услужливый. На турнике больше двух раз подтянуться не мог, хотя пыхтел-старался. Солдаты шутили: «Мешок с мухами, шевелится, а не летит». Капитан Полосухин говорил, бывало, в сердцах:
– Пончиками бы ему торговать!
А ходил Силаев ничего, на усталость не жаловался. Только посапывал. Только один раз, когда мы морозной осенней ночью прошагали с ним по берегу километров десять, он стеснительно показал мне варежки:
– Во, пощупайте.
Их можно было выжимать. Тогда я пошутил:
– Граница, брат, – не мороженое-эскимо, шоколадом облитое.
Подшучивали над ним все, но больше всего он сам над собой. И все хотел «коня» осилить. Не на животе перескользить через него, а как все – ласточкой перелететь. Никогда, бывало, мимо «коня» не пройдет, обязательно два-три раза прыгнет. На лице отреченная решимость, бежит, что есть силы, словно многое в жизни зависит от того, одолеет он или не одолеет снаряд.
– Обезножили они, слышь, с капитаном, – продолжал Никита Савельевич. – И метку даже не смогли поставить. Совсем, должно, без сил. Искали, сказывают, всем становищем, да вон как вышло… Начальнику-то, Лексеич, тяжело. Сам-то – живой, вот и казнится. Да и в становище, слышь, что толкуют: метку поставил бы, лыжину бы воткнул. Метка – это самое что ни на есть первое дело. Винят его за это.
Одно другого не легче. Застава и становище – одна семья. Так уж на Кольском повелось. Начальник заставы все одно, что уважаемый в семье человек. Конечно, председатель Становищного совета, председатель колхоза – авторитетная власть, но слово начальника заставы имеет не меньший вес. Но фальши в человеке поморы не терпят, обмана не прощают, а слабосилье осуждают. Вот и могут отвернуться от Полосухина. Вроде бы беда не велика. В гости не станут звать, сами тропку на заставу забудут, чтоб, значит, поплакаться в жилетку, в конфликте помочь разобраться, ну и ладно, хлопот меньше. Но есть обратная сторона медали – в охране границы тоже станут хуже помогать. Что из того, что граница – не рубеж вотчины Полосухина? Мало кто об этом в становище подумает.
А на самой заставе, если авторитет командира пошатнулся, тогда что? Не ответишь на этот вопрос. Не приходилось мне такое встречать и о таком слышать.
Размышляя обо всем этом, с тревогой смотрел я на приближавшийся берег. В серости зимнего дня было видно не более чем на полкилометра. Справа – Лись-остров и Стамухова губа. Вот они какие – стамухи: ледяные столбы, гладкие и толстые, похожие на огромные чаечные яйца, опущенные тупым концом в воду. Не оторвал бы глаз от этой необычной картины, но время еще будет рассмотреть Стамухову губу в зимний период, сейчас же не до нее. Что на заставе? Вон она. Стоит одиноко на песчаном берегу, со всех сторон обдуваемая ветрами. Ни одной живой души. Только редкие торосы белеют на угоре. Стало быть, все пограничники уже на причале. Ждут.
Прямо по курсу – устье Падуна. Левый берег пологий, песчаный, правый же скалистый, с полосками белого снега в расщелках. Высокий, метров двадцать, бык выдвинул свою грудь вперед в море.
Утес этот называют Глупышом. Может, оттого, что на левой части его гнездятся чайки-глупыши. Сейчас об этот утес гулко бьются волны, дошвыривая брызги почти до самого креста, который чернеет наверху.
Чуть в стороне от креста, так, чтобы ее хорошо было видно с моря, стоит неподвижно старуха, не обращая внимания на ветер и брызги. В черной шали. В черном полушубке и в черных валенках. Стоит и смотрит вдаль. Ждет сына, давно погибшего в штормовой ночи. В становище ее зовут матерью. Мужчины, встречаясь с ней, снимают шапки, женщины кланяются, а пограничники отдают честь. И все знают: возле какой губы стоит одетая в траур мать – туда можно смело входить на лодке и на доре. Вот и сейчас, раз она стоит на Глупыше, можно идти в реку. Правда, не как по автостраде на лимузине, но все же без риска для жизни. Впрочем, без риска ли?
Неумолимо приближается высокая, отполированная волнами до блеска коричневая гранитная стена; ухают, ударяясь об утес, волны, веером выметываются ввысь и падают, чтобы уступить место новой волне – хлесткой, тягучей. Швырнет она МРТ на эту гранитную стену, вряд ли можно будет собрать даже щепки.
Теперь скала слева, в нескольких метрах от борта. Отвести дальше «Альбатрос» нельзя, справа – отмель. У руля сам капитан. Сосредоточен. Будто врос в палубу мостика и слился со штурвалом.
Волна подняла траулер, потащила на утес, но не донесла, отхлынула; вторая вздыбила судно – вот-вот, кажется, ударится борт о гладкий камень и нужно круто взять вправо, чтобы избежать несчастья; но не дрогнул кормщик, даже глаза не скосил в сторону утеса, сосредоточенно смотрит вперед, и лишь едва заметно повернул штурвал влево. Следующая волна была уже не страшна: на ее гребне траулер вошел в реку. Я с облегчением вздохнул, увидав впереди Чертов мост, перекинутый через реку сразу же за причалом.
Причал теперь приближался быстро. На самом краю его стоял обитый красным сатином гроб, и выглядел он необычно нарядно на этих темных от грязи, тюленьего жира и рыбной чешуи досках. Даже широкая полоса черного шелка, которая шла по краю крышки гроба, придавала ему нарядно-торжественный вид. Тяжело я перевел взгляд на толпу, подковно жавшеюся к гробу.
Не думал я тогда, что много раз потом, даже через годы, буду возвращаться памятью к этим минутам и видеть тот оббитый красным сатином гроб; и всякий раз буду еще и еще пытаться понять, отчего люди так заботливо, так пышно хоронят своих близких, отдавая им все лучшее, что могут. Не оттого ли, что всегда чувствуют вину перед умершими и пытаются откупиться у своей совести; а, может, думают о себе, о своей смерти, и легче становится ожидать ее, зная, что не бросят тебя в яму, как бездомного пса – слишком нелепые предположения делал я всякий раз, когда вспоминал вот этот нарядный гроб на грязном причале, пограничников в шинелях и фуражках, несмотря на холодный ветер; женщин в черных шалях и платках, плюшевых полупальто, только что вынутых из сундуков, оттого мятых; мужчин в непривычно топорщившихся пальто с каракулевыми воротниками, которые тоже вынимались из сундуков на Пасху, на Май, на День Победы, на Октябрьскую… Но все это было потом, а сейчас я с удивлением смотрел на жену начальника заставы Олю, которая стояла вроде бы вместе со всеми, но казалась одинокой. И грусть у нее иная, чем у всех, и одета, словно собралась в дорогу, в большой мир: меховая шапочка, пальто, сапожки на молнии. Именно та одежда, в которой приехала на заставу Ольга и которую, сколько я помню, она ни разу не надевала. Во всяком случае, до моего отъезда на учебный. Даже в клуб становища на танцы одевалась проще и потеплей. На голове всегда была либо шаль, либо теплый платок.
«Уезжает, что ли? Не может быть…»
Но у ног молодой женщины стоял коричневый, под крокодилью кожу, большой чемодан.
«Что произошло?» – думал я, а сам уже искал взглядом среди провожавших гроб свою жену. Не найдя ее, взглянул вверх, на дом, и увидел ее в пухлой шали, в моем полушубке, длинном, широким в плечах, но туго облегавшим круглый живот. Она осторожно, придерживаясь за перила и внимательно глядя под ноги спускалась по деревянной лестнице на причал. Ей вроде бы не было никакого дела до того, что происходило сейчас вокруг, все внимание ее было сосредоточено на одном: не поскользнуться, не упасть. Она оберегала своего ребенка. Нашего ребенка.
«Альбатрос» мягко коснулся покрышками-кранцами о причал, напряженно прижался к доскам, выжидая, пока причальные концы с носа и кормы накинут на столбы-кнехты, потом будто вздохнул облегченно, сбавив обороты, а когда натянулись пеньковые тросы, как струны, капитан громко крикнул: «Грузи поскорей!» – и сразу же солдаты подняли гроб, осторожно пошагав по узкому ребристому трапу. В небо, пропарывая тугой ветер, взлетели ракеты. Только зеленые.
– Прощайся, Лексеич, с горемычным, – поторопил меня капитан. – Мыслим обернуться по воде.
Они имели право спешить. Не болтаться же им еще полсуток на якоре.
Вскоре МРТ уже круто разворачивался, а мы все стояли и молча смотрели на красный гроб, крепко притороченный к лебедке, на жену начальника заставы, которая с суровой отрешенностью на лице не отрывала взгляда от оплетенного веревкой гроба, крепко держась за лебедку.
Вот судно развернулось, начало набирать ход, и в это время низко над ним пролетела зеленая ракета и нырнула впереди по курсу в пенный валок.
– Пухом ему земля, – всхлипнула стоявшая рядом со мной старуха и перекрестилась.
Капитан Полосухин надел фуражку, спустив подбородный ремешок, дабы не сорвало фуражку ветром, и приказал старшине:
– Стройте заставу. Действуйте по распорядку.
Круто повернулся и направился, тяжело ступая, к лестнице. Но моя жена остановила его:
– Северин Лукьянович, пойдемте к нам.
Сказала вроде бы тихо, но с такой настойчивостью в голосе, что капитан остановился и согласно кивнул. Пропустив вперед, стал поддерживать ее под локоть, чтобы она не поскользнулась, хотя было видно, что сам он поднимается с большим трудом.
Я тоже пошагал вслед за ними, и в это время услышал насмешливый голос ефрейтора Гранского:
– Капитан наш как ни в чем не бывало.
– Перестань ты! – одернул Гранского Нагайцев. – Без тебя тошно.
Не мог не слышать Гранского капитан Полосухин, но продолжал подниматься вверх, поддерживая под локоть мою жену. Он даже не оглянулся. Выдержка? Умение владеть собой? Это в его натуре.
Через несколько минут мы сидели в просторной комнате. Она так у нас и называлась – «зал ожидания». Недели за две до моего отъезда на учебный мы вселились сюда, в портопункт, – большой финский дом, разделенный на две половины. В одной, меньшей, из двух комнат, жил дежурный диспетчер пароходства, он же кассир; в большей – зал ожидания, касса и еще одна небольшая комнатка, всегда пустовавшая. Эту, большую половину, пароходство временно, пока построят новую заставу, предало в аренду пограничникам. Квартира эта после маленькой, с подслеповатым оконцем комнатушки показалась нам раем. Пустовавшую комнатку мы приспособили под кухню, в кассе поставили кровать, тумбочку и наименовали ее спальней. Хотели было перестроить черную голландку в зале ожидания, но пароходство, в лице диспетчера портопункта, засомневалось в целесообразности какого-либо изменения интерьера в зале. Тогда поставили мы в нем обеденный стол, четыре скрипучих «венских» стула, облезлую этажерку, за ненадобностью подаренную нам на новоселье диспетчером, набили ее книгами до отказа, а рядом установили на деревянных чурках, чтобы проветривалось дно, сундук с остальными книгами, накрыли его красным с синими огромными цветами китайским покрывалом, а поверх его поставили наше второе главное богатство – «Хозяйку Медной горы» и Серого волка с Иванушкой и Василисой Прекрасной на спине. И хотя на цветастом покрывале творения кунгурских мастеров немного тускнели, но нам все же нравился этот уголок.
Особенно уютным показался он мне сейчас, после двухмесячного отсутствия. Я погладил работягу-волка, подойдя к этажерке, взял Ломоносова, открыл том на одной из заложек: «…Сверх надлежащего числа матросов и солдат взять на каждое судно около десяти человек лучших торосовщиков из города Архангельска, с Мизени и из других мест поморских, которые для ловли тюленей на торос ходят, а особенно которые бывали в зимовьях и в заносах и привыкли терпеть стужу и нужду», – захлопнул книгу и поставил на место. Но оттого, что прочитал я для своего успокоения совет Ломоносова посылать на Север привыкших к нему людей, мне легче не стало. Действительно, Север заморозил сотни, тысячи людей, пытавшихся познать и приручить его, но то – история. А Миша Силаев – день сегодняшний. Жестокая реальность.
– Я его все с собой, да с собой, – неожиданно громко заговорил Полосухин. – Втянуть хотелось. Да он и сам этого желал.
С недоумением глянул я на Полосухина. Читает мысли? Подождал, что скажет еще. Но он молча сел за стол, налил рюмку и, даже не предложив мне выпить с ним, опрокинул ее в рот, словно заправский пьяница.
– Почему Оля уехала? – спросил я, садясь напротив него.
Полосухин налил и мне рюмку. Ответил жестким вопросом:
– А если человек не верит тебе, как с ним жить? А?! – Подавив вздох, добавил: – Гранский не верит. Ты можешь не поверить – я ничего изменить не смогу. Не ради друг друга служим. Но жена?!
Долго сидел, положив голову на руки, потом будто спохватился:
– Вот что, Евгений Алексеевич, ты не спеши с вопросами. Не гони вскачь. Сложилось все так, враз не поймешь. Я и сам-то пока ничего не знаю. Меня могут судить. Комиссия приедет обязательно. И тебе придется сказать свое мнение.
«Оно, – подумалось мне, – будет на весах тяжелой гирькой».
На какую только сторону придется ту гирьку поставить? Пока для меня ясно только одно: мнение должно быть честным и максимально истинным. А вот где она – эта истина? Никто, кроме самого Полосухина, ее не знает. Только тундра – свидетельница случившейся драмы. Но тундра нема. Следы укрыла метель. И какова причина столь решительного разрыва с Ольгой? Пусть она усомнилась, так ты докажи ей свою честность. Докажи! Ты же – мужчина! Изобразить горькую обиду куда как проще.
Возможно, причина иная? Надя. Надежда Антоновна Мызникова, учительница, внучка деда Савелия не главная ли виновница? Мне еще в день приезда показалось, что они любят друг друга. Надя особенно. Глаза ее, с поволокой, светились, звали, манили, когда она смотрела на Северина Лукьяновича. А когда их взгляды встречались, лицо Полосухина, строгое, серьезное, сразу преображалось, становилось добрым. Я всегда замечал, что каждая их встреча была радостью. Как бы ни спешил, бывало, Полосухин, но если Надю видел, обязательно шел ей навстречу. Частенько, бывало, после боевого расчета говорил мне:
– Проводи, Евгений Алексеевич, партмассовую, я в становище прогуляюсь. В сельсовет, да и к деду Савелию.
И мне было понятно, что вечер он проведет с Надей. А та, если Полосухин приходил в гости, никуда не уходила из дома. Даже на танцы не шла. Так было до его отпуска. В октябре он уехал домой и вернулся неожиданно для всех с женой. С Олей.
Пойди-ка, разберись во всем этом… Да и есть ли у меня моральное право разбираться в его сугубо личной жизни? Вот в чем еще вопрос…