Вы здесь

Графиня Рудольштадт. VI (Жорж Санд, 1843)

VI

Но великий Боже, разве изобретательность самого грозного доминиканца, будь он даже великим инквизитором, способна бороться с изобретательностью трех женщин, если любовь, страх и дружба подсказывают каждой из них один и тот же путь? Тщетно применял Фридрих самые разнообразные способы – ласковую любезность, оскорбительную иронию, неожиданные вопросы, притворное равнодушие, косвенные угрозы, – ничто не помогало. Объяснение прихода Консуэло к принцессе как в устах госпожи фон Клейст, так и в устах принцессы Амалии совершенно совпало с тем, которое так удачно придумала Порпорина. Оно было самым естественным, самым правдоподобным. Отнести все за счет случайности – что может быть лучше? Случайность бессловесна, и ее нельзя уличить во лжи.

Устав от борьбы, король сдался, а быть может, решил переменить тактику. Так или иначе, он воскликнул:

– Да ведь я совсем забыл о Порпорине! Милая сестричка, сейчас вам уже лучше, позовите же ее сюда – ее болтовня развлечет нас.

– Мне хочется спать, – ответила принцесса, опасаясь какой-нибудь западни.

– Тогда проститесь с ней и сами отошлите ее домой. С этими словами король опередил госпожу фон Клейст, распахнул дверь и позвал Порпорину.

Но вместо того чтобы отпустить ее, он вдруг завязал с ней ученую беседу о немецкой и итальянской музыке, а когда эта тема иссякла, неожиданно сказал:

– Ах, да, синьора Порпорина, я и забыл сообщить вам одну новость. Думаю, что она обрадует вас. Ваш друг барон фон Тренк уже на свободе.

– Который барон фон Тренк, ваше величество? – спросила молодая девушка с ловко разыгранной наивностью. – Я знаю двоих, и оба в тюрьме.

– О, Тренк-пандур так и умрет в Шпильберге. На свободе оказался Тренк Прусский.

– Позвольте поблагодарить вас за это, ваше величество, – ответила Порпорина. – Вот справедливый и благородный поступок.

– Весьма обязан за комплимент, мадемуазель. А что думаете об этом вы, милая сестра?

– О чем идет речь? – спросила принцесса. – Я не слышала вас, брат, я задремала.

– Я говорил о вашем протеже, красавце Тренке, который перелез через тюремную стену и сбежал из Глаца.

– Он прекрасно сделал, – равнодушно ответила Амалия.

– Нет, очень плохо, – сухо возразил король. – Его дело как раз собирались пересмотреть, и, быть может, он смог бы оправдаться в тех обвинениях, которые над ним тяготеют. Побег подтверждает его преступление.

– Ну, если так, я отступаюсь от него, – все так же бесстрастно сказала Амалия.

– А вот мадемуазель Порпорина все еще готова его защищать, – сказал Фридрих. – Я вижу это по ее глазам.

– Потому что я не могу поверить в предательство, – ответила она.

– Особенно когда предатель так хорош собой? Известно ли вам, сестра, что мадемуазель Порпорина весьма близка с бароном фон Тренком?

– Тем лучше для нее, – холодно заявила Амалия. – Однако если этот человек обесчещен, я все же советую ей позабыть о нем. А теперь, мадемуазель, прощайте – я устала. Попрошу вас посетить меня через несколько дней – вы поможете мне разобрать эту партитуру. Кажется, она очень хороша.

– Вы снова полюбили музыку, – сказал король. – А мне казалось, что вы совсем забросили ее.

– Хочу попробовать снова позаниматься и надеюсь, милый брат, на вашу помощь. Говорят, вы сделали большие успехи и, стало быть, могли бы теперь давать мне уроки.

– Мы будем вместе брать уроки у синьоры. Я привезу ее к вам.

– Прекрасно. Вы доставите мне большое удовольствие.

Госпожа фон Клейст довела Порпорину до передней, и вскоре певица оказалась совсем одна в каких-то длинных коридорах, не зная толком, в каком направлении искать выход из дворца, и совсем забыв, какой дорогой она пришла сюда.

В доме короля соблюдалась строжайшая экономия, чтобы не сказать больше, и внутри дворца было очень мало лакеев. Порпорина не встретила ни одного, ей не у кого было спросить дорогу, и она начала блуждать наудачу по унылому и обширному зданию.

Поглощенная событиями сегодняшнего утра, разбитая от усталости, голодная – она ничего не ела со вчерашнего дня, – Порпорина ощущала в голове какой-то туман, но, как это иногда бывает в подобных случаях, болезненное возбуждение еще поддерживало ее физические силы. Она шла наугад и даже быстрее, чем шла бы в более спокойном состоянии. Преследуемая неотвязной мыслью, мучившей ее со вчерашнего вечера, она совершенно забыла, где находится, заблудилась, миновав какие-то галереи и дворики, вернулась назад, спустилась вниз и вновь поднялась по каким-то лестницам, повстречала в разных местах разных людей, не догадавшись спросить у них дорогу, и наконец, словно пробудившись от сна, вдруг очутилась у входа в большую комнату, уставленную странными, неизвестно для чего предназначавшимися предметами, а на пороге этой комнаты стоял серьезный и учтивый господин, который, вежливо поклонившись, пригласил ее войти.

Порпорина узнала ученейшего академика Штосса, хранителя кабинета редкостей и библиотеки дворца. Он несколько раз приходил к ней с просьбой разобрать драгоценные рукописные ноты – протестантскую музыку начала Реформации, истинные сокровища каллиграфии, которыми он обогатил королевскую коллекцию. Узнав, что певица ищет выход из дворца, он тотчас вызвался проводить ее домой, но при этом стал так настойчиво просить хотя бы бегло осмотреть его необыкновенный кабинет, которым по праву гордился, что Порпорина не смогла ему отказать и, опираясь на его руку, стала обходить комнату. Она была совсем не расположена сейчас к подобному осмотру, но, легко рассеиваясь, как все артистические натуры, вскоре заинтересовалась тем, что ей показывали, причем особое ее внимание привлек один предмет, на который указал достойнейший ученый муж.

– Вот этот барабан, – сказал он, – на первый взгляд не представляет ничего выдающегося. Я даже подозреваю, что он поддельный, и все-таки этот памятник старины пользуется большой известностью. Несомненно одно – что резонирующая часть этого боевого инструмента сделана из человеческой кожи, в чем вы можете убедиться сами по выпуклым линиям грудных мускулов. Этот трофей, взятый его величеством в Праге во время славной войны, недавно им завершенной, сделан, как говорят, из кожи Яна Жижки,[57] поборника Чаши,[58] который был знаменитым вождем великого восстания гуситов в пятнадцатом веке. По слухам, он завещал эти священные останки своим товарищам по оружию, пообещав, что «там, где будут эти останки, будет и победа». Чехи уверяют, что грозные звуки этого барабана обращали в бегство их врагов, что они вызывали призраки их вождей, погибших за святое дело, и делали много других чудес… Но, не говоря о том, что в блестящий век разума, когда мы с вами имеем счастье жить, подобные суеверия заслуживают только презрения, господин Ланфан,[59] проповедник ее величества королевы-матери и автор удостоенной одобрения истории гуситов, утверждает, что Ян Жижка был погребен вместе со своей кожей и что, следовательно… Мне кажется, мадемуазель, что вы побледнели… Вам нездоровится? Или, быть может, вид этого необыкновенного предмета вызвал у вас неприятное чувство? Ведь Жижка был страшный злодей и свирепый бунтовщик…

– Возможно, – ответила Порпорина, – но я жила в Чехии и слышала там, что Жижка был великий человек. Память о нем до сих пор так же чтится в его стране, как во Франции чтят память Людовика Четырнадцатого, и чехи видят в Жижке спасителя родины.

– Увы! Нельзя сказать, чтобы он действительно спас ее, – с улыбкой возразил господин Штосс. – И сколько бы я ни ударял по гулкой груди ее освободителя, мне не удается вызвать даже его призрак, который пребывает в позорном заточении у победителя его потомков.

После этих слов, произнесенных наставительным тоном, почтенный господин Штосс провел пальцами по барабану, от чего раздался тот глухой, зловещий звук, какой производят подобные, обтянутые черным инструменты при исполнении похоронного марша. Но тут ученый хранитель древностей внезапно прервал свою нечестивую забаву, ибо Порпорина вдруг испустила пронзительный крик и, бросившись в объятия старика, уткнулась лицом в его плечо, словно испуганный ребенок, увидевший что-то необыкновенное и страшное.

Почтенный господин Штосс оглянулся по сторонам, ища причину этого неожиданного испуга, и увидел стоявшего на пороге зала человека, чей вид внушил ему одно лишь презрение. Он хотел было махнуть ему рукой, чтобы тот удалился, но человек уже прошел мимо, меж тем как Порпорина все еще цеплялась за господина Штосса.

– Право, мадемуазель, не понимаю, что с вами случилось, – сказал он, подведя Порпорину к стулу, на который она тут же упала, обессиленная и дрожащая. – Я не заметил ничего такого, что могло бы объяснить ваше волнение.

– Вы ничего не видели? Никого не видели? – спросила Порпорина угасшим голосом, с растерянным видом. – Там, возле той двери… Вы не видели там человека, который смотрел на меня страшным взглядом?

– Я прекрасно видел его – он часто бродит по замку. Быть может, ему и хочется казаться страшным, как вы изволили выразиться, но, признаюсь, меня он мало пугает, и я не принадлежу к числу тех, кого он дурачит.

– Так вы видели его? Ах, сударь, стало быть, он действительно стоял там? Это не почудилось мне? О Боже, Боже, что же это значит?

– Это значит, что благодаря особому покровительству одной любезной августейшей принцессы, – полагаю, что она больше забавляется его чудачествами, нежели верит в них, – он явился в замок и сейчас направляется в покои ее королевского высочества.

– Но кто он такой? Как его зовут?

– Так вы не знаете его? Почему же вы испугались?

– Бога ради, сударь, скажите мне, кто этот человек?

– Да ведь это Трисмегист,[60] чародей принцессы Амалии! Один из тех шарлатанов, которые умеют предсказывать будущее, находить спрятанные сокровища, делать золото и обладают тысячей других талантов, весьма ценившихся в здешнем обществе до славного царствования Фридриха Великого. Вы, конечно, слышали, синьора, что аббатиса Кведлинбургская питает склонность к…

– Да, да, я знаю, что она изучает кабалистику, – должно быть, просто из любопытства.

– О, конечно! Можно ли предположить, что такая просвещенная, высокообразованная принцесса станет всерьез заниматься подобным вздором?

– Так вы, сударь, знаете этого человека?

– Разумеется. И давно. Вот уже добрых четыре года, как он появляется здесь не менее одного раза в шесть или восемь месяцев. Нрав у него миролюбивый, он не вмешивается в придворные интриги, и потому его величество король, не желая лишать любимую сестру невинных развлечений, терпит его присутствие в городе и даже разрешает ему входить во дворец, когда ему вздумается. Трисмегист не злоупотребляет этим и в нашей стране занимается своим так называемым искусством только в присутствии ее высочества. Ему покровительствует и за него ручается господин Головкин.[61] Вот все, что я могу сообщить вам о Трисмегисте. Но скажите, синьора, почему все это так живо интересует вас?

– Уверяю вас, сударь, это нисколько меня не интересует, и, чтобы вы не сочли меня безумной, признаюсь вам, что этот человек показался мне – очевидно, я ошиблась – поразительно похожим на одно существо, которое было мне когда-то дорого, дорого даже и сейчас – ведь смерть не разрывает уз дружбы, вы согласны?

– Это благородное чувство, вполне достойное вас, синьора. Однако вы перенесли сильное волнение и теперь еле держитесь на ногах. Позвольте же мне проводить вас домой.

Придя к себе, Порпорина легла в постель и пролежала несколько дней, терзаемая лихорадкой и сильнейшим нервным возбуждением. Уже выздоравливая, она получила записку от госпожи фон Клейст: та приглашала ее к себе помузицировать к восьми часам вечера. Музыка оказалась лишь предлогом, чтобы украдкой провести ее во дворец. Разными потайными переходами дамы вместе пробрались к принцессе, которая встретила их в прелестном наряде, хотя комната была еле освещена, а слуги оказались отпущенными на весь вечер под предлогом нездоровья их госпожи. Принцесса приняла певицу необыкновенно ласково и, дружески взяв ее под руку, привела в красивую круглую комнату, освещенную пятью десятками свечей; здесь со вкусом и роскошью был приготовлен изысканный ужин. Французское рококо еще не успело проникнуть в прусский двор. К тому же в эту эпоху принято было выказывать глубокое презрение ко двору Франции, и все стремились подражать традициям века Людовика XIV, о котором Фридрих, втайне стремившийся копировать этого великого короля, отзывался с неприкрытым и безграничным восхищением. Принцесса Амалия, однако, была одета по последней моде, и, хотя ее туалет был скромнее наряда госпожи де Помпадур, она казалась от этого не менее блестящей. На госпоже фон Клейст тоже было прелестное платье, а между тем на столе стояли всего три прибора, и не видно было ни одного слуги.

– Вы изумлены нашим маленьким пиршеством, – смеясь сказала принцесса. – Так вот – вы изумитесь еще больше, когда узнаете, что мы ужинаем только втроем и будем сами прислуживать друг другу. Кроме того, мы и приготовили все своими руками – я и госпожа фон Клейст. Сами накрыли на стол, сами зажгли свечи, и никогда еще мне не было так весело. Впервые в жизни я сама причесалась, сама оделась, и, мне кажется, я одета и причесана лучше, чем когда бы то ни было. Словом, мы будем развлекаться инкогнито. Король проведет ночь в Потсдаме, королева находится в Шарлоттенбурге,[62] мои сестры гостят у королевы-матери в Мон-Бижу,[63] братья куда-то исчезли, во дворце нет никого, кроме нас. Меня считают больной, и я хочу воспользоваться этой ночью свободы, чтобы почувствовать, что все-таки еще живу, и чтобы отпраздновать с вами двумя (единственными в мире существами, на которых я могу положиться) побег моего дорогого Тренка. Итак, мы будем пить шампанское за его здоровье, а, если одна из нас опьянеет, две другие сохранят это в тайне. Да, да, прекрасные «философские» ужины Фридриха померкнут перед блеском и веселостью нашего!

Сели за стол, и Порпорина увидела принцессу в совершенно новом свете. Сегодня Амалия была добра, мила, естественна, весела, ангельски хороша, словом, в этот вечер она была так же обворожительна, как в лучшие дни ранней молодости. Она утопала в блаженстве, и это блаженство было чистым, великодушным, бескорыстным. Возлюбленный находился где-то далеко, она не знала, увидится ли с ним когда-нибудь, но он был свободен, он перестал страдать, и его любовница, сияя от счастья, благословляла судьбу.

– Ах, как мне хорошо с вами! – повторяла она, сидя меж своих двух наперсниц, которые вкупе с нею составляли самое прелестное, самое утонченное и кокетливое трио, какое когда-либо укрывалось от мужских взоров. – Я чувствую себя такой же свободной, как свободен в эту минуту Тренк. Такой же доброй, каким он был всегда и какой я уже не надеялась когда-либо стать! Не было часа, чтобы Глацкая крепость не тяготела над моей душой. В ночных кошмарах она всей своей громадой наваливалась мне на грудь. Я замерзала на своих пуховиках, когда думала, что тот, кого я люблю, дрожит на сырых каменных плитах мрачной темницы. Ах, дорогая Порпорина, вообразите ужас, который испытываешь, говоря себе: «Все эти муки он терпит из-за меня, это моя роковая любовь толкает его живым в могилу!» Вот эта мысль, словно дыхание гарпий, отравляла всю мою пищу… Налей мне шампанского, Порпорина. Я и прежде не любила его, а в последние два года пила только воду. Но сейчас оно кажется мне нектаром. Блеск свечей ласкает глаз, цветы благоухают, яства изысканны, а, главное, вы, вы обе, хороши как ангелы – и фон Клейст, и ты. Да, да, я вижу, слышу, дышу, из холодной статуи, из трупа, каким я была, я превратилась в живую женщину. Так давайте чокнемся – сначала за здоровье Тренка, а потом за здоровье бежавшего с ним друга. Мы чокнемся еще за здоровье добрых стражей, давших ему возможность бежать, и под конец за здоровье моего брата Фридриха, которому не удалось помешать ему. Нет, ни одна горькая мысль не омрачит сегодняшний праздник. У меня больше ни к кому нет злобы. Кажется, я люблю даже короля. Итак, за здоровье короля, Порпорина, да здравствует король.

Удовольствие, которое испытывали две прелестные гостьи бедной принцессы, видя ее ликование, еще усиливалось благодаря простоте ее обращения и той атмосфере полнейшего равенства, какую она создала вокруг себя. Когда наступала ее очередь, она вставала, меняла тарелки, сама разрезала торты, с трогательной детской радостью прислуживая своим подругам.

– Ах, если я и не была рождена для жизни, где царит равенство, – говорила она, – то любовь открыла мне его сущность, а горе, которое мне причинил мой титул, показало всю нелепость предрассудков, связанных с происхождением и саном. Сестры у меня совсем другие. Сестра фон Анспах[64] скорее взойдет на эшафот, нежели первая поклонится какой-нибудь нецарствующей особе. Другая сестра, маркграфиня Байрейтская[65] (в обществе Вольтера она играет роль философа и вольнодумца), выцарапала бы глаза любой герцогине, если бы та позволила себе носить шлейф на дюйм длиннее, чем у нее. И все это потому, что они не любили! Всю свою жизнь они проведут в том безвоздушном пространстве, которое именуют «достоинством своего ранга». Так они и умрут, набальзамированные, словно мумии, в своем величии. Правда, они никогда не испытают моих горьких мучений, но за всю свою жизнь, отданную этикету и придворным торжествам, они не узнают таких минут беззаботности, радости и доверия, какими наслаждаюсь сейчас я с вами! Дорогие мои подружки, пусть мой праздник станет еще более радостным, – говорите мне сегодня «ты». Я хочу быть для вас Амалией. Никаких высочеств! Просто Амалия. Ага, фон Клейст, я вижу, ты хочешь отказать мне. Жизнь при дворе испортила тебя – волей-неволей ты надышалась его вредоносных испарений. Ну, а ты, дорогая Порпорина? Правда, ты актриса, но мне кажется, у тебя цельная натура, и ты исполнишь мое невинное желание.

– Да, дорогая Амалия, охотно, если это может доставить тебе удовольствие, – смеясь ответила Порпорина.

– О небо! – воскликнула принцесса. – Если бы ты знала, что я испытываю, когда слышу это «ты», когда меня называют Амалией! Амалия! Ах, как звучало это имя в его устах! Когда его произносил он, мне казалось, что это самое красивое, самое нежное имя, каким когда-либо называли женщину.

Постепенно душевный подъем принцессы дошел до того, что она забыла о себе и стала думать о своих подругах. И когда ей удалось почувствовать себя равной им, она сделалась такой великодушной, такой счастливой, такой доброй, что инстинктивно сбросила с себя броню горечи и желчи, в которую ее заковали годы страсти и скорби. Она перестала говорить о себе и только о себе, отказалась от мелочного любования приветливостью и простотой своего обращения, начала расспрашивать госпожу фон Клейст о ее семье, об обстоятельствах ее жизни, о ее чувствах, чего не делала с той поры, как собственные горести целиком завладели ее душой. Ей захотелось также познакомиться с жизнью артистов, с душевными волнениями, связанными со сценой, узнать мысли и привязанности Порпорины. Полная доверия, она и сама его излучала и, с огромной радостью читая в душе других, она убедилась, что эти два создания, которые до сих пор казались ей совсем иными, не такими, как она, в действительности ничем от нее не отличаются, что они столь же заслуживают уважения перед лицом Бога, столь же одарены природой, – словом, что эти создания столь же значительны на земле, как и она сама, давно уже уверившаяся в своем превосходстве над всеми другими.

Особенно поразила ее Порпорина, чьи простодушные ответы и милая откровенность преисполнили ее восхищением и симпатией.

– Ты просто ангел, – сказала она. – И это ты, актриса! В твоих словах и мыслях больше благородства, чем в словах и мыслях всех коронованных особ, каких я знаю. Ты внушаешь мне безграничное уважение, я просто влюбилась в тебя. Но и ты должна полюбить меня, прекрасная Порпорина. Открой мне сердце, расскажи о своей жизни, о своем происхождении, воспитании, о своих увлечениях, даже о своих ошибках, если они у тебя были. Но это могли быть лишь благородные ошибки, вроде моей, а моя вовсе не тяготит мою совесть: она таится в святая святых моего сердца. Сейчас одиннадцать часов, впереди у нас вся ночь, наша маленькая «оргия» подходит к концу – ведь мы теперь просто болтаем, и я вижу, что вторая бутылка шампанского окажется лишней. Прошу тебя – расскажи мне свою историю. Мне кажется, если я узнаю твое сердце, если увижу картину жизни, в которой все для меня будет ново и незнакомо, это даст мне более правильное представление об истинном нашем долге на земле, чем все мои бесплодные размышления. Я чувствую, что способна слушать тебя так внимательно, с таким интересом, с каким никогда прежде не могла слушать что-либо, не связанное с предметом моей страсти. Исполнишь ты мое желание?

– Я охотно сделала бы это, принцесса… – начала Порпорина.

– Принцесса? Кого ты имеешь в виду? – шутливо перебила ее принцесса Амалия.

– Я хочу сказать, милая Амалия, – ответила Порпорина, – что охотно сделала бы это, не будь в моей жизни одной тайны, очень важной, почти зловещей тайны, с которой связано все остальное, и никакая потребность открыться, излить душу не позволяет мне выдать ее.

– Так знай же, дорогое дитя, что она мне известна, твоя тайна! И если я не сказала тебе об этом в начале ужина, то единственно из страха совершить нескромность. Однако теперь я чувствую, что моя дружба к тебе может смело стать выше этого страха.

– Вам известна моя тайна! – вскричала пораженная Порпорина. – О, принцесса, простите меня, но мне это кажется невероятным.

– Штраф! Ты опять назвала меня принцессой.

– Прости, Амалия, но ты не можешь знать мою тайну, если только и в самом деле не поддерживаешь связь с Калиостро, как уверяют многие.

– Я давно уже слышала о твоем приключении с Калиостро и умирала от желания узнать подробности, но, повторяю, сегодня мною движет не любопытство, а искренняя дружба. Так вот, чтобы тебя ободрить, скажу тебе – с сегодняшнего утра я отлично знаю, что синьора Консуэло Порпорина может, ежели пожелает, носить на законном основании титул графини Рудольштадтской.

– Ради всего святого, принцесса… Нет, Амалия… Кто мог рассказать вам?

– Милая Рудольштадт, неужели ты не знаешь, что моя сестра, маркграфиня Байрейтская, сейчас в Берлине?

– Знаю.

– И с нею ее доктор Сюпервиль?[66]

– Ах так! Сюпервиль нарушил свое слово, свою клятву. Он рассказал все!

– Успокойся. Он рассказал только мне, и притом под большим секретом. Впрочем, я не понимаю, почему ты так уж боишься предать гласности это дело – ведь оно обнаруживает лучшие стороны твоей натуры, а повредить уже никому не может. Все члены семейства Рудольштадт умерли, за исключением старой канониссы,[67] да и та, очевидно, не замедлит последовать в могилу за своими братьями. Правда, у нас в Саксонии существуют князья Рудольштадтские, твои близкие родственники – троюродные братья. Они очень кичатся своим именем, но если тебя поддержит мой брат, то это имя будешь носить ты, и они не посмеют протестовать… Впрочем, возможно, ты все еще предпочитаешь носить имя Порпорины? Оно не менее славно и гораздо более благозвучно.

– Да, таково и в самом деле мое желание, что бы ни случилось, – ответила певица. – Но мне бы очень хотелось узнать, по какому поводу господин Сюпервиль рассказал вам обо всем. Когда я это узнаю и совесть моя будет свободна от данной клятвы, обещаю вам… обещаю тебе рассказать подробности этого печального и странного брака.

– Вот как это произошло, – сказала принцесса. – Одна из моих фрейлин заболела, и я попросила передать Сюпервилю, – а мне уже сообщили, что он находится в замке, при особе моей сестры, – чтобы он заехал посмотреть больную. Сюпервиль – человек умный, я знала его еще тогда, когда он постоянно жил здесь. Он никогда не любил моего брата, и тем удобнее было мне завязать с ним беседу. Случайно разговор зашел о музыке, об опере и, следовательно, о тебе. Я сказала ему о тебе столько лестного, что он – то ли желая сделать мне приятное, то ли искренне, – перещеголял меня и начал превозносить тебя до небес. Я слушала его с большим удовольствием, но заметила, что он чего-то недоговаривает; он намекал на какие-то романтические, даже захватывающие события, имевшие место в твоей судьбе, и на такое душевное величие, какого я, при всем моем добром к тебе отношении, якобы не могу себе представить. Признаюсь, я стала очень настаивать, и в его оправдание могу сказать, что он заставил долго себя упрашивать. Наконец, взяв с меня слово не выдавать его, он рассказал о твоем браке с умирающим графом Рудольштадтом и о твоем великодушном отречении от всех прав и преимуществ. Теперь ты видишь, дитя мое, что можешь со спокойной совестью рассказать мне все остальное, если у тебя нет других причин это скрывать.

– Хорошо, – после минутной паузы сказала Порпорина, поборов свое волнение, – этот рассказ неминуемо пробудит во мне тяжелые воспоминания, особенно тяжелые с тех пор, как я нахожусь в Берлине, но я отвечу доверием на сочувствие и интерес вашего высочества… то есть, я хочу сказать, моей доброй Амалии.