Вы здесь

Грань. Глава первая (Елена Асеева, 2011)

Мы живем в этом облаке.

Мы пропитаны им,

и не требуем большего,

и дышать не хотим.

(В. Сквер. «Ядовитое».)

Глава первая

Виктор пил которую неделю…

Вернее, если быть точным, который месяц, который год… Вот… вот… который год.

Он пил горькую уже пятый год. И пил не просто иногда… по стопочке, на праздниках или после работы. Он ее ПИЛ… пил ежедневно, в неумеренных количествах, и она, эта горькая напасть, полностью вытеснила своими градусами его семью, работу, праздники и саму жизнь.

Он ПИЛ…ПИЛ…ПИЛ…

В самом начале этого кривого пути, на каковой Виктор вступил, горькую он пробовал понемножку… Так, чуть-чуть, после работы, тяжелого трудового дня, для аппетита. Ух! Хорошо выпить стопочку прозрачной, холодненькой водочки под горячий, багрового цвета, борщичок, сдобренный свеклой и помидорками, чтобы, значит, успокоить расшалившиеся нервишки и получить удовольствие от еды!

Да, поначалу это была всего лишь одна стопочка вечером, и то не всегда, она была проглочена перед едой… Всего лишь одна стопочка… Маленькая такая, в кою вмещалось не более семидесяти грамм… Одна стопочка. Но потом, как-то так незаметно, к этой одной стопочке прибавилась вторая… затем третья. Три стопочки, ни туда ни сюда, чего мелочиться… И вот уже это не стопочки, а граненый стакан, и не всегда перед едой, иногда – перед работой, после работы… И этот граненый стакан, совсем незаметно, заслонил своим булькающим нутром и трудовые будни, и удовольствие от багрового борща. Вскоре он выместил и сам борщ, и ту, которая этот борщ готовила.

Виктор Сергеевич, как его величали последние лет шесть на заводе, за тягой к спиртному потерял, так и не поняв когда, ее – жену Ларочку, и его – сына Витальку… Потерял он семью, потерял работу…

Но даже после этого не пожелал остановиться, прекратить свое физическое и духовное разложение, не пожелал махом мужской руки и мужской воли бросить пить.

Ведь всё и вся, так казалось Виктору, настойчиво подталкивали его к той кривенькой, уводящей в никуда, виляющей из стороны в сторону тропочке… Всё и вся не понимали его душевных страданий и, ополчившись на него, перестали его уважать, почтительно называть Виктор Сергеевич, любимый и дорогой, начав бросать в его сторону раздражающие эпитеты – больной и алкоголик.

Пил… ну да, пил! И что теперь! А кто не пьет?! А то, что Ларка ушла… то, что Евгений Петрович уволил с завода, так в том его, Виктора Сергеевича, вины никогда и не было… Не было!

Он всегда честно трудился на благо завода, он всегда приносил деньги в семью, он всегда исправно перекапывал землю в огороде, рубил и колол дрова, носил воду в дом…

А пить начал… пить начал от безысходности, от тягот жизненных и душевной неудовлетворенности. Ведь на заводе платили мало, и частенько те крохи, что зовутся зарплатой, выдавали с задержкой. Ларка еще чаще говорила, что надобно искать другую работу, на которой будут платить больше… а искать ее не хотелось, не моглось… Виктор Сергеевич уже вроде как и врос в этот завод, цех, коллектив, ведь, вернувшись с армии, сразу пошел к станку и начал свою трудовую деятельность, а потому уход с этой работы страшил… пугал его и заставлял пить… Ларка поначалу лишь уговаривала сменить работу да подливала борщичка в тарелку, чтобы дорогой муж не пьянел… Но чем чаще она уговаривала, чем чаще слышал в ее словах разумность Виктор, тем, точно из страха или на зло ее женской мудрости, прикладывался к стопочке… к стаканчику… и еще раз к стаканчику.

Когда Лара осознала происходящее с мужем, она изменила тактику, оставив разговоры о смене работе, убрав из дома всякое спиртное и запретив мужу выпивать. Однако Виктор уже не мог без водочки, он припрятывал от жены деньги и на утаенное, точно уворованное от самых близких и дорогих, покупал бутылочку, хоронил ее в сенцах дома, в уголке прямо за газовым баллоном.

Приходя вечером домой, Виктор думал лишь об этой спасительной жидкости, притаившейся в углу сенцов, выпивая которую, он снимал махом всякую тревогу, обиду, злость на этот мир, на не понимающую его жену и вечно шкодившего сына… Весь вечер он томился, ожидая, когда семья его уснет и он сможет тихонько, отворив дверь в сенцы, подкрасться к этой холодной, горьковатой на вкус и такой сладко-согревающей душу и тело жидкости. Он мечтал обхватить прохладную, стеклянную бутылочку ладонями и дрожащими пальцами спешно открутить красную, тонкую, металлическую пробку да, поднеся к плямкающим сухостью губам край стеклянной радости, опрокинуть эту выручающую, улучшающую жизнь жидкую горечь внутрь себя. И тотчас ощутить чуть покалывающее, пощипливающее состояние рта: языка и неба, какой-то миг подержав там такую страстно желаемую водочку, а после отправив ее вглубь своего истосковавшегося желудка, и в ту же секунду получить, будто от любимого занятия или хобби, заряд бодрости и хорошего настроения.

Но со временем желание выпить полностью завладело Виктором, и тогда он перестал таиться. Приходя нетрезвым с работы, он требовал положенного ему – стакана… два… бутылку…

Лара боролась… боролась… и поначалу… и потом, но когда Виктора Сергеевича выгнали за прогулы и пьянство с работы, и он стал пропадать где-то в гаражах, стал вытаскивать у нее деньги из кошелька, стал выносить и продавать с таким трудом и радостью купленные вещи… Когда за очередную, столь необходимую порцию радости поднял руку на нее, на сына, не выдержала и, собрав свои жалкие вещички и одежонку, ушла.

Она ушла и увела сына…

Теперь Виктору, или Витьку, Витьке, Витюхе, как его стали звать собутыльники и неизвестно откуда и когда появившаяся сожительница Натаха, было привольно жить… Никто не мешал ему получать радость от горькой, никто не учил, как надо жить, и не пытался излечить. Своим скверным поведением вечно пьяного человека он разорвал все связи не только с женой и сыном, но и с родственниками, близкими, своими родителями, семьей брата.

И Витька пил… пил… Только теперь не водку, не всегда самогон – чаще какую-то бурду, которую доставала Натаха и друганы, приходившие к нему в дом, чтобы выпить, посидеть и, отоспавшись, расползтись в поисках очередной порции горькой дряни.

Такая смрадная, проходящая в каком-то мутном, белесом тумане жизнь Витька продолжалась вот уже несколько лет.

Дом, который достался Виктору от бабушки и дедушки, от бесконечного пьянства хозяина и сам точно охмелел и теперь все время находился под градусом. Он покачивал из стороны в сторону свернутыми на бок старыми ставнями, громко бухая ими о кирпичные стены, скрипел окривевшей деревянной входной дверью, каковую несколько раз уже кто-то выбивал, а после вставлял обратно, и теперь через небольшие щели, что образовались вследствие неумелой установки, в дом проникал холод, приносимый ветром, пыль, а иногда и проскальзывающая со двора пожухлая листва.

Из дома Витька и Натаха вынесли все лишнее, оставив лишь необходимое: холодильник, стол, несколько табуретов и широкий диван, который имел когда-то ярко-красный цвет, а сейчас полностью сменил окрас на коричневый, приправленный круглыми сыро-синими пятнами.

Одна большая, прямоугольная комната, в которой он находился, прислонившись своим боком к правой стене, несла в себе последствия страшнейшего бесправия и разрушения. Обои, кои когда-то были любовно выбраны и поклеены Ларой, чье бледно-кремовое полотно живописно украшали светло-рыжеватые цветы, отдаленно напоминающие розы, теперь полностью изменили свой внешний вид. Пропал не только кремовый цвет самого полотна, поглощенный грязноватой серостью и синевой плесени, исчезли и сами рыжеватые цветы, и теперь на их месте проглядывали лишь огромные желтые пятна или темно-бурые полосы. Кое-где верхнего слоя обоев и вовсе не имелось – они были сорваны чьей-то пьяной, дебоширской рукой и брошены вниз или сгорели в жерле печи как единственный источник розжига. В комнате, отделенной от кухни задней стеной печи и фанерной перегородкой, вход в которую когда-то заслоняла плотная, непрозрачная гардина бежевого цвета, сшитая из полиэстера, тоже проданная за ненадобностью, было два небольших окна с двойными рамами, одна из которых, называемая внутренней рамой, вынималась в весенне-летний период. Но теперь на этих окнах, находящихся как раз напротив входа в комнату и перегородки, внутренние рамы отсутствовали и в осенне-зимний период. Стекла в них были разбиты кем-то в пьяных разборках, и опустевшие деревянные рамы хозяйственная Натаха за ненадобностью сожгла в печи, чтобы, значит, обогреться. А поэтому в комнате, даже когда ее топили (что случалось не очень часто) стояла бодрящая температура, и углы от этого свежего, холодного воздуха и негромкого свиста ветра, проникающего сквозь окна, приобрели черноватую синеву. В этих местах от кирпичных, поштукатуренных стен обои отошли и похабно пузырились, напоминая переполненные экскрементами штаны упившегося алкоголика. На полу в комнате лежал линолеум, точно так же, как и обои, поменявший и цвет, и рисунок, а сверху на нем толстым слоем лежала грязь, принесенная с улицы и образованная отходами жизнедеятельности, питания и свинской жизни Витька. Линолеум за последние лет пять ни разу не был вымыт, и хотя иногда с него выметалась труха от опилок и кусков угля, но как первое, так и второе настолько глубоко в него въелось, что создавало одно единое темно-коричневое ковровое покрытие.

Особенно густота и чернота этого ковра выделялась в кухне, куда вел дверной проем из комнаты. В небольшой прямоугольной комнатке, размером три на четыре, находилась восьмидесятисантиметровая в высоту и метровая в длину печь с прямоугольным кирпичным коробом и лежащей на нем чугунной плитой с двумя трехконтурными конфорками, да широкой трубой, устремляющейся сквозь потолок и крышу дома вверх к звездам. В кухне, как необходимый предмет интерьера, еще жил старый прямоугольный большой стол, доставшийся Витюхе от бабки, и какое-то количество самодельных дубовых и очень массивных табуретов. Вот под этим столом с округлыми резными ножками и возле печи плотным слоем лежали деревянные опилки, мельчайшая пылевидная труха, останки угля, куски веревок, рваные части пакетов, тряпок, окурки, негодные пробки и, конечно, десятка два пустых бутылок, охраняющих, с одного бока, подступы к печке, с отбитыми горлышками да большущими трещинами по поверхности своих брюховатых тел. Они стояли возле кирпичной, обмазанной глиной печи, которая уже давно потеряла побелку, потеряла местами и слой глины и теперь показывала свои красные внутренности. Бутылки же, словно раненные на войне, покалеченные снарядом или пулей и не смеющие более вступить в очередной бой или схватку с врагом, согревали свои жалкие тела подле хранящих тепло и жизнь кирпичей, точно стараясь хоть как-то отогреться в редко отапливаемом доме. В кухне, так же, как и в комнате, напротив фанерной перегородки находилось два окна с двумя рамами, каковые, несмотря на тяготы жизни, сумели сохранить и стекла, и вторые рамы, правда, никогда не вынимаемые… В связи с тем, что в доме на окнах не имелось ни занавесок, ни штор, ни гардин, потому как они были пропиты, в кухне между внутренней и внешней рамой для красоты или от чужих заглядывающих, любопытных глаз были постановлены стоймя желтые, с выцветшими рисунками, газеты, сдобренные мелкими черными какашками насекомых.

Справа от окон или слева от фанерной перегородки, как раз напротив печи, в еще одной стене находилась деревянная дверь в сенцы… Она крепилась на скрипучих петлях и, как все в доме, была ужасно грязной, никогда не мытой, не крашеной и плохо прикрывала вход в комнату… А в маленьких сенцах, темных, без окошечка и с одиноко свисающей с потолка лампочкой, теперь стоял не менее одинокий, покосившийся на бок, кривой, побитый донельзя и ржавый холодильник. Кажется, «Атлас», правда, самого логотипа уже там и не значилось, висели лишь две буквы – «А» и «а», а все остальные буквы были кем-то сбиты или оторваны, и поэтому назвать полное имя холодильника не представлялось возможным – чему холодильник был нескончаемо рад, потому как, опасаясь быть вновь побитым, он включался очень редко, и каждый раз, когда выходил на связь, тяжело вздрагивал всем своим металлическим корпусом и протяжно звенел внутренностями. «Атлас», или «А..а.», не желал обращать на себя внимание еще и потому, что внутри него уже давно ничего не хранилось. Изредка там, правда, появлялись какие-то начатые или недоеденные остатки пищи, вечно хранящиеся в железных банках. Попадая в глубины холодильника, эти остатки постепенно серели, синели, чернели и, несмотря на старание «Атласа» выработать благоприятную для хранения пищи температуру, через какой-то срок начинали невыносимо пахнуть, а вернее, дурманно вонять…

Впрочем, в доме Виктора Сергеевича, Виктора, а теперь Витька, Витюхи воняло все… И воняло это все перемешанными в один запах ароматами: кислой мочи, блевотины, сгнившей еды (вываленной прямо в угол), сырости, плесени и уксусно-резким запахом нечистого тела самого хозяина дома… Теперь в его доме, некогда любовно созидаемом руками деда и бабки, трепетно оберегаемом руками Лары, все было разрушено, предано запустению и грязи… Дом нынче оберегали вельможные стеклянные ратники-бутылки, его любили, – такая редкость для частного дома, – узкотелые, с рыжеватой окраской и длинными усами, тараканы-прусаки, а чистоту здесь наводили серые пронырливые мыши и пузатые, вечно ждущие потомства крысы.

А Витька уже не берег, не любил, не охранял свой дом … Он только пил, пил, пил, предпочитая это дело всякому другому. Последние же две недели он пил безостановочно, у него, как говорится, был запой, и пил-то он в основном какую-то дрянь: не водку, не самогон, а именно дрянь в небольших пол-литровых пластиковых бутылях. Закусывать ему вроде как было и нечем… Правда, Натаха приперла откуда-то картохи в белом пакете, с ведро, не меньше, которую она не чищенной и даже не помытой сварила в помятой с одного бока, покрытой черной копотью алюминиевой кастрюле. Эту разнесчастную, выжившую в таких страшных жизненных передрягах кастрюлю ставили прямо на печку, отодвигая в сторону конфорки, отчего дно ее приобретало еще более грязный, не отмываемый вид.

Дрова, на которых варилась картошка, Натаха раздобыла где-то и также принесла с собой, но, в связи с малочисленностью деревянного воинства, картоха до готовности не успела дойти и была поставлена на стол в недоваренном виде. Но для Витька и такой полусырой, нечищеный закус был невероятно приятен и кричаще соблазнителен!

Да и не мудрено, что полусырая картошка могла вызвать в Витюхе такие эмоции: ведь, если глянуть на него со стороны, то невозможно было в нем разглядеть черты человека… Это уже был не человек, а нечто неопределенно опухшее, отекшее, красновато-синего оттенка. Его можно было назвать неопределенным титулом – существо, которому по рангу положено иметь лишь средний род: ни мужской, ни женский, а именно средний… Проще говоря, Оно, существо.

От его каштановых волос осталось лишь название – шатен, не более того, цвет их до неузнаваемости изменился и приобрел грязно-коричневый отблеск. Теперь это были не жидкие волосенки, а больше походящие на склеенные в плотные пучки, червеобразные лохмотья. На распухшем от пития спиртного лице, кожа коего была покрыта здоровенными щербинками и оспинками, словно оставленными болезнью, находился с прямой спинкой и округлым кончиком нос, изменивший не только цвет, но и форму. Он будто растекся по лицу, став одутловато-широким, и приобрел багровый, с едва заметной просинью, цвет. Обвисшие по краю лица щеки теперь больше походили на мешки, набитые орехами. Узкие губы Витька превратились в тонкие синеватые полоски, и когда он улыбался, радуясь очередной порции спиртного, на его верхней губе, выше огибающей ее каймы, прямо подле низкой, короткой подносовой ямки залегали глубокие и многочисленные вертикальные морщинки. Слегка выступающие вперед из глазниц очи Витька теперь все время выглядели сонными и часто невпопад смыкались веками, удерживающими на себе редкие белесоватые и почти выпавшие ресницы. Точно такими же блеклыми и ущербными были прямые, прерывающиеся в середине своего пути брови, коричневатые жидкие усы и еще более худосочная бороденка. За время своего пьянства Виктор вроде даже уменьшился в росте, без сомнения, похудел, отощал и ослаб и выглядел теперь как доходяга, только что вырвавшийся из концлагеря, но, ко всему прочему, он еще и укоротился. Наверно потому, как стал сутулиться и, приподняв высоко плечи, втянув в них голову, поглотив и без того короткую шею, выгибал спину дугой, отчего там образовывался небольшой горб, и, свесив вниз руки, тяжело и скованно ими помахивал, словно страшась, что они могут у него оторваться, или, может, плохо их чувствуя на своих плечах. И тело, и руки, и ноги, и даже лицо, включая его тонкие губы, от чрезмерного употребления горячительных напитков теперь частенько безостановочно тряслись мелкой, похожей на лихорадочный озноб, дрожью.

Одетый во все грязное, а именно в старые черные брюки и серый свитер с круглым воротом и витиеватым, многолепестковым рисунком на груди да старые, стоптанные, без каблуков, со шлепающе-оторванной подошвой, не смыкающимися замками ботинки (все давно не стиранное и раздобытое Натахой где-то на помойке, куда она частенько наведывалась, чтобы прибарахлиться), он пах и выглядел ужасно… И, если быть точным, вонюче-отталкивающими были и он сам, и его вещи, и его сожительница, и его дом.

Витька пил, пил, пил без продыха, без отдыха, который день, месяц, год в своем несчастном разоренном жилище, пропив и жену, и сына, и родню, и работу, и одежду, и, наверно, свои мозги.

Вот-вот, те самые мозги, каковые каждому из нас, обладающему тленной плотью и духовной сущностью, помогают жить на этом свете, решать насущные проблемы и преодолевать возникающие трудности.