Вы здесь

Гражданственность и гражданское общество. Самоорганизация и социальный порядок. Глава 1. Формы взаимоотношения общества и власти (В. Э. Смирнов, 2013)

Глава 1

Формы взаимоотношения общества и власти

1.1. Теория и методология исследования гражданского общества и гражданственности

Так как предметом любого исследования является логическое описание объекта посредством совокупности понятий, при помощи которых описывается объективная реальность, в монографии такой предмет раскрывается на трех уровнях: категориальном (общетеоретическом), концептуальном (частнотеоретическом) и конкретно-эмпирическом.

На категориальном уровне исследования гражданское общество и гражданственность рассматриваются с точки зрения тех парадигмальных схем социальной реальности, которые включают феномен взаимоотношения общества и власти как базового элемента. В этом смысле в основании категориальной матрицы исследования лежит система специальных научных категорий, используемая в рамках нескольких принятых автором социологических парадигм: социально-исторического детерминизма, структурно-функциональной, интерпретативной и др.

На частнотеоретическом уровне гражданское общество и гражданственность как социальные ресурсы управляемости в обществе описываются в формате теории среднего уровня. Основу понятийной матрицы в данном случае составляет спектр таких понятий, как «гражданское общество», «гражданские ассоциации», «власть», «самоорганизация», «гражданственность» и др.

Конкретно-социологическое изучение гражданского общества и гражданственности осуществлялось в монографии на основании результатов тех конкретных эмпирических исследований, которые предпринимались социологами на постсоветском пространстве, а также в Беларуси, включая пилотажное авторское социологическое исследование 2009 г. (всего опрошено 342 человека) и социологический опрос населения г. Минска 2010 г. (всего опрошено 410 человек), мониторинги изучения общественного мнения населения (Институт социологии НАН Беларуси) 2011–2012 гг. Специфика языкового поля в этом случае состояла в концентрации внимания на тех сторонах взаимоотношения общества и власти, которые поддаются количественному и качественному измерению, операционализации, шкалированию и т. п.

Методологической основой изучения гражданского общества и гражданственности как социального ресурса в процессе взаимоотношения общества и власти на категориальном уровне явились работы К. Маркса, М. Вебера, Т. Парсонса и др. В частности, для объяснения культурно-исторической обусловленности институциональных форм взаимоотношения общества и власти использовался принцип социально-исторического детерминизма К. Маркса. Также для выявления специфики способов диалога общества и власти использовался тот факт, что при рассмотрении различных взаимоотношений и взаимосвязей в социальных системах Т. Парсонс в сконструированную формализованную модель системы действия вводит функциональную категорию интеграции, которая наряду с адаптацией, воспроизводством и целедостижением является базовой для функционирования системы. По Т. Парсонсу, любая общественная система имеет две основные оси ориентации. Первая ось: внешнее – внутреннее. Это значит, что любая система ориентируется либо на события окружающей среды, либо на свои собственные проблемы. Вторая ось: инструментальное – консуматорное. В этом случае ориентация системы связана либо с сиюминутными, актуальными, либо с долговременными, потенциальными потребностями и целями. На пересечении осей возникает набор из 4 основных функциональных категорий и соответствующий им инвариантный набор функциональных проблем:

1) адаптации системы к внешним объектам;

2) целедостижения (получения удовлетворения или консумации от внешних объектов с помощью инструментальных процессов);

3) интеграции (поддержание гармоничных бесконфликтных отношений между элементами системы);

4) воспроизводство структуры и снятия напряжений (сохранения интернализованных и институционализованных нормативных предписаний и обеспечения следования им) [187, с. 524–525].

На уровне социальной системы функцию целедостижения обеспечивает политическая подсистема, функцию интеграции – правовые институты и обычаи, функцию воспроизводства структуры – система верований, мораль и органы социализации, включая семью и учреждения образования, функцию адаптации – экономическая подсистема.

Итак, согласно Т. Парсонсу, необходимыми условиями выживания социальных систем являются достижение целей системы посредством формы правления или правительства, интеграции системы общинами, ассоциациями и организациями, поддержания приверженности ценностям, а также адаптации к внешней среде. При этом соблюдение интегрального единства общества обеспечивает, по Т. Парсонсу, тот факт, что оно должно иметь «достаточное количество своих компонентов, акторов, адекватно мотивированных на действие в соответствии с требованиями ее ролевой системы, настроенной позитивно относительно выполнения ожиданий, и негативно – к слишком деструктивному, т. е. девиантному, поведению» [188, с. 100]. Данное понимание Т. Парсонсом функциональных свойств интеграции и места в ней ролевых отношений и социальных ожиданий составляет в монографическом исследовании проблемы гражданского общества и гражданственности как социальных ресурсов управляемости в процессе взаимоотношения общества и власти ее парадигмальную основу.

Второй аспект категориального уровня исследования касается интерпретативной социологической парадигмы, основанной на теории рационального действия М. Вебера. Выделяя четыре вида действия (целерациональное, ценностно-рациональное, аффективное и традиционное), М. Вебер настаивает на том, что рационализация социального действия – тенденция исторического процесса. Считая, что этот процесс протекает не без «помех», «отклонений», М. Вебер все-таки утверждает, что европейская история последних столетий и вступление других, неевропейских цивилизаций на путь индустриализации, предложенный Западом, свидетельствуют о том, что рационализация есть всемирно-исторический процесс. В частности, он утверждал: «Одной из существенных компонент «рационализации» действия является замена внутренней приверженности привычным нравам и обычаям планомерным приспособлением к соображениям интереса. Конечно, этот процесс не исчерпывает понятия «рационализация» действия, ибо последняя может протекать, кроме того, позитивно – в направлении сознательной ценностной рационализации – и негативно – не только за счет разрушения нравов, но также и за счет вытеснения аффективного действия и, наконец, за счет вытеснения также и ценностно-рационального поведения в пользу целерационального, при котором уже не верят в ценности» [39].

Соглашаясь с данной теорией, в частности с типологией социального действия и с ролью духовных образований в развитии социума, мы сомневаемся в выводах, сделанных М. Вебером в отношении предопределенности исторического развития различных цивилизаций по западному образцу. В исследовании указанный недостаток мы учитываем как на парадигмальном уровне, так и на концептуальном. В частности, используем идеи М. Крозье, в основе которых лежит принцип рассмотрения социального субъекта в качестве действующего индивида, обладающего «ограниченной рациональностью» (он и творец: «голова, проект, свобода», и исполнитель, и существо, подверженное аффектам). Общество, с его точки зрения, есть совокупность интеракций, т. е. множество межличностных взаимодействий, принимающих форму «игры» и формирующих «коллективную ткань» жизни общества [133, с. 37]. Хотя заявления автора об определяющей роли «игрового» характера взаимоотношений не бесспорны, тем не менее в монографии принимается и развивается положение о том, что трансформация общества напрямую зависит от изменения сознания его членов, осуществляющих «коллективное обучение» новым отношениям в рамках социальных институтов.

Парадигмальный характер также имеет для монографического исследования методологический принцип теории Н. К. Михайловского, по мнению которого социология должна пользоваться не только объективным методом (поиском «правды-истины»), но и субъективным (оценкой социальных явлений и событий с позиций «правды-справедливости») [167]. В реальном мире необходимо действовать в соответствии с целями и «общим идеалом», недопустимо механически переносить на человеческое общество законы природного мира. Пренебрежение идеалами неизбежно ведет к взгляду на общественную жизнь как на процесс, где каждый руководствуется эгоистическими принципами, не стремясь ни к собственному совершенству, ни к совершенству общества в целом [47, с. 108].

Следует отметить, что в работе конструирование предмета исследования на общетеоретическом уровне осуществлялось в границах парадигмы структурно-функционального и системного анализа, конфликтологическая теории; парадигмы социальных дефиниций, включающей теории социального действия и феноменологическую социологию; а также парадигмы социально-исторического детерминизма, представленной марксизмом.

То есть, соглашаясь с мнением Н. Бора, что никакое сложное явление нельзя описать с помощью одного языка, какой-нибудь одной интерпретации или на основе одной парадигмы, в монографии при анализе проблемы периферического управления обществом в процессе взаимоотношения общества и власти мы используем методологический принцип – принцип мультипарадигмальности.

Теоретический уровень анализа определялся в книге в контексте исторических закономерностей развития и функционирования общества, институтов (таких, как религия, власть), личности и гражданских ассоциаций; а сам анализ носит сравнительно-исторический и социально-теоретический характер. При этом в анализе выступали две группы вопросов, касающихся структуры социума: 1) места и роли гражданского общества и гражданственности как социального ресурса управляемости в процессе взаимоотношения общества и власти в разных социальных системах, а также во взаимодействии ее с внешним миром (системная и структурная парадигмы, социально-исторического детерминизма и теории социального действия); 2) природы и характера различных форм и способов взаимоотношения, рассматриваемых с точки зрения «внутреннего опыта» субъекта, его непосредственного восприятия «жизненной целостности», «предынтерпретации» социальных связей на основе убеждений, мировоззренческих принципов, культурных традиций и др. (интерпретативная парадигма). Предмет исследования данной проблемы на этом уровне предполагал построение концептуальной схемы в контексте закономерностей конкретной системы «общество – государство» в странах постсоветского пространства, и в частности в Беларуси.

Гипотетические положения о специфике взаимоотношения общества и власти, о формах и способах периферического управления обществом проверялись эмпирически с помощью данных социологических исследований (мониторинговых, сравнительных) на конкретно-эмпирическом уровне. Реальная практика проведения авторского пилотажного социологического исследования, осуществленного в 2009 г. в одном из районов г. Минска, и основного социологического опроса населения г. Минска в 2010 г. разворачивалась с учетом методологических и исторических моделей системы «общество – власть». Однако она осуществлялась на конкретно-эмпирическом уровне, где исследовались узколокальные тенденции и особенности взаимоотношений с местной властью разного рода социальных субъектов (индивидов, ассоциаций, социальных групп и др.). В основном в опросе ставились ситуационные или оперативные проблемы, которые не только подтвердили авторскую концептуальную схему, но и послужили материалом для выработки рекомендаций в целях оптимизации управленческих решений.

Изучение феномена власти в системе «общество – власть – индивид» явилось еще одним звеном исследования, требующим методологического обоснования. В рассмотрении данного аспекта проблемы мы также обращались к идеям классиков социологии: Т. Парсонса и М. Вебера, к другим современным западным и отечественным авторам. Согласно М. Веберу, «власть есть возможность того, что одно лицо внутри социального отношения будет в состоянии осуществить свою волю, несмотря на сопротивление других, участвующих в действии» [38, с. 366].

Основной признак господства власти, по М. Веберу, – способность аппарата управления гарантировать «порядок» на данной территории путем угрозы или применения психического или физического насилия в системе «общество – власть». М. Вебер выделяет три основных элемента: господствующее меньшинство, аппарат управления и подчиненные господству массы. Власть пытается культивировать веру в свою легитимность, понимаемую Вебером как способность политических режимов создавать социальную базу поддержки своих действий и формировать позитивное отношение массового политического сознания по отношению к данному режиму. Именно различные виды веры в легитимность связывает ученый с различными организационными формами властных структур (харизматическое господство, традиционное и рационально-легальное).

Но если для М. Вебера главным во взаимоотношениях общества и власти является обеспечение веры в легитимность политического режима у действующего субъекта, то для Т. Парсонса важен нормативный аспект осуществления легитимности, понимаемый как сочленение системы норм и экспектаций с регулирующими их ценностями. И у М. Вебера, и у Т. Парсонса в конечном счете при условии легитимности порядка индивид должен добровольно подчиняться существующему режиму, поскольку он понимается как рационально действующий субъект, осознающий необходимость послушания. Парсонс считает, что в основе стабильности процессов взаимодействия лежит дополнительность социальных ожиданий: «…такая связь между ролевыми ожиданиями и санкциями, очевидно, является взаимодополнительной. То, что является санкцией по отношению к эго, по отношению к другому – его ролевое ожидание, и наоборот» [188, с. 96].

При написании монографии мы опирались также на идеи белорусского социолога С. А. Шавеля, который, развивая теорию социальных ожиданий Т. Парсонса как способа объяснения взаимосогласованных действий в обществе, отмечает, что основой социальной интеграции являются социальные ожидания относительно других людей. «По своему содержанию, – отмечает С. А. Шавель, – социальные ожидания есть антиципация (предвосхищение, прогнозирование) вероятных реакций другого (других) участников взаимодействия в ответ на собственные действия субъекта» [266, с. 195]. Ученый, раскрывая понятие социальных ожиданий в контексте теории социальных ролей, утверждает, что «через формулу ролевых ожиданий общество «указывает», какое действие считается социально приемлемым и инструментально эффективным» [266, с. 75]. По мнению С. А. Шавеля, согласование ожиданий есть основной закон сохранения системного взаимодействия.

Все это становится возможным на основе дополнительности ролевых ожиданий и согласованности ожиданий социальных [266, с. 171–172].

В отличие от М. Вебера мы полагаем, что институт власти не основан на насилии, на способности «осуществить свою волю, несмотря на сопротивление других». Здесь происходит в конечном счете сведение власти к насилию. На наш взгляд, власть основана на способности субъекта власти управлять, выполняя свою роль в рамках соответствующих социальных институтов, удовлетворяя социальным ожиданиям управляемых, соответствуя в своем поведении сформированным в культуре и транслируемым ее традиционным паттернам (набору стереотипных поведенческих реакций или последовательностей действий) поведения власти. Даже насилие со стороны власти становится приемлемым, если оно осуществляется в соответствии с культурно обусловленными паттернами, и невыносимым, если поведение власти не отвечает ожиданиям управляемых.

В этом смысле концепция М. Вебера относится к «секционным концепциям власти», представленным также такими авторами, как Х. Лассуэлл, Э. Кэплэн, Р. Даль, Д. Картрайт, С. Льюкс, Э. Гидденс и др. В них власть рассматривается как асимметричное отношение, как власть «над кем-то», как отношение с нулевой суммой, в котором рост власти одних индивидов и групп означает уменьшение власти других индивидов и групп.

В современной отечественной литературе при рассмотрении взаимоотношения общества и власти также, как правило, имеют в виду их противостояние. В данной работе развивается точка зрения, присущая «несекционной концепции власти», допускающей, что власть может осуществляться к общей пользе. Власть рассматривается здесь как коллективный ресурс, способность реализации общего интереса. Современными представителями этого подхода являются такие авторы, как Т. Парсонс, Х. Арентд и некоторые другие.

В монографии обосновывается концепция, согласно которой ситуация, о которой можно говорить как о противостоянии власти и общества, исторически конкретна. По нашему мнению, множество общественных систем организованы таким образом, что отношения власти у них являются функцией общественной пирамиды, неотделимы от общества, и, как следствие, говорить относительно них о противостоянии общества и власти невозможно. Таковы были отношения власти на родоплеменной стадии общественного развития. Ровно так же невозможно в терминах противостояния власти и общества рассматривать полисный мир классической античности и феодальное общество.

Общество может находиться в определенных отношениях с властью только при условии автономности власти от общества, чего не могло быть в эпоху классической античности и феодальную эпоху. Политическая власть в древнегреческом полисе осуществлялась гражданами по выбору или по жребию. Выполнение обязанностей по осуществлению власти было не только правом, но и обязанностью всех граждан полиса. Поэтому власть не была автономной, не имела собственного, не совпадающего с общественным интереса.

Подобным образом власть не имела автономии в феодальные времена. Функции власти осуществляли феодалы в соответствии со своим местом в иерархии сеньорально-вассальных отношений согласно размерам земельных владений. Экономическая, социальная и властная структуры существовали неразрывно, обусловливая друг друга. Общество было гомогенно, и говорить об автономии власти не приходится. Конечно, нельзя отрицать социальной конфликтности и в полисном мире, и при феодализме, однако эти конфликты были в полной мере именно классовыми и не могли выражать конфликта власти и общества.

В Европе автономная власть появилась в Новое время с распадом феодального общества и рождением бюрократии. Впрочем, автономная от общества власть существовала и раньше, в иные исторические эпохи. Начиная с восточных деспотий, китайских императорских учреждений, поздней римской империи, были организованы бюрократии, профессиональное чиновничество, занятое управлением. Однако эта бюрократия до поры находилась в подчиненном положении, встраивалась в традиционную гомогенную структуру общественной пирамиды. С развитием буржуазной парламентской демократии в Европе появилась особая категория профессиональных политиков, которая, интегрировавшись с бюрократией, определила высокий уровень автономии власти. Именно в такой ситуации можно говорить о взаимоотношениях власти и общества.

Автономия власти заключается в том, что иерархия власти, бюрократическая и политическая вертикаль сегодня существуют отдельно от общественной иерархии и не совпадают с нею. Профессиональные политики и чиновники оформились в достаточно автономную социальную группу, с собственными внутренними отношениями, иерархией, интересами и целями, далеко не всегда совпадающими с интересами и целями общества. Как следствие стал возможен конфликт власти и общества, который нельзя рассматривать как, например, классовый (хотя обычно классовая составляющая в нем присутствует).

Нужно заметить, что в Новое время в связи с ростом социального веса буржуазии появляется и «общество» в узком, специфическом смысле, как некая общественность, осознающая свои, отличные от властных интересы и цели. Проблемой гомогенного феодального общества было то, что оно отторгало и игнорировало элементы социальной структуры, не входящие в классическую иерархическую триаду «крестьянин, рыцарь и священник». Как следствие, в условиях отсутствия автономной власти городская буржуазия, чей реальный вес в общественной иерархии существенно вырос, была полностью отстранена от системы политической власти и не имела легальных путей на нее воздействовать. Она и образовала то самое «общество», которое в осознании своих особых интересов выступило против политической власти феодального общества. Это «общество» и стало прологом современному обществу, осознающему свою автономность от современной политической власти.

В этой ситуации возникла проблема управляемости обществом, в частности его периферией, от чего во многом зависит социальный порядок в обществе. В данном контексте управляемость – это «качественная характеристика социальной среды, позволяющая социализированным субъектам устанавливать и достигать определенные цели во взаимодействии друг с другом. Управляемость создается и обеспечивается субъектами управления. Однако субъекты распространяют управляемость в обществе не непосредственно, а с помощью создания институтов управления, транслирующих управляемость» [205, с. 12]. Соответственно, можно определить периферическое управление как систему управленческих отношений, отношений власти и подчинения, организующих сферу гражданских взаимоотношений, самоорганизации и самоуправления, независимых от системы центрального, государственного управления, в целях поддержания и совершенствования социального порядка в обществе.

Большинство социальных институтов влияют на управляемость обществом, однако существуют такие, которые прямо поддерживают и воспроизводят определенную форму властного управления. В первую очередь это политические институты и институты, воспроизводящие бюрократическую организацию власти. Эти институты организуют определенную область человеческой деятельности, а именно государственное управление.

Как показано выше, именно автономизация государственной власти, появление автономной иерархии профессиональных политиков и бюрократов поставили перед обществом проблему управляемости. Она заключалась в том, что для управления всем обществом, вплоть до мельчайших проявлений его стихийной самодеятельности, требовался управленческий аппарат, равновеликий самому обществу. Понятно, что подобный Левиафан общество попросту не в состоянии содержать. Проблема была разрешена посредством разграничения сфер центрального и периферийного управления. Если центральным управлением занимались профессиональные политики и бюрократы (властная вертикаль) и оно входило в сферу государственного управления, то периферийное управление осуществлялось иным способом, а именно с помощью гражданского общества на Западе и института гражданственности в рамках восточнославянской цивилизации. Гражданское общество и гражданственность выступили в качестве социальных ресурсов управляемости обществом на периферическом уровне. Социальные ресурсы в данном контексте – это латентные социальные практики, ролевые модели и нормы, хранимые культурой, которые в процессе их освоения через социальные взаимодействия (индивида, общества, власти) могут способствовать укреплению, совершенствованию и развитию социальной организации, качеству управляемости обществом.

Нужно отметить, что термин «управляемость» был введен в научный оборот кибернетикой, где управляемость тесно связана с подконтрольностью; в кибернетике управляемость означает способность системы достигнуть контролируемых параметров. В подобном контексте понятие управляемости появилось и в социальных науках, тут же получив негативный оттенок. Об «управляемом обществе» и «управляемой демократии» как кризисном состоянии общества говорили Г. Маркузе и Э. Фромм. Постепенный пересмотр понятия управляемости начал происходить в рамках синергетики, где речь пошла о «точечной управляемости», где управляемость нужна, чтобы задать направление саморазвитию. Управляемость в синергетике стала пониматься как качественная характеристика управления, а в социологии – как характеристика всей социальной среды [205].

Исходя из современной социологической теории, можно выделить две основные точки зрения в понимании феномена управляемости. Это субстанциональный подход, где акцент ставится на исследование субъектов, производящих и воспроизводящих управляемость, формирующих специфические институты управления. Такому подходу адекватны взгляды Т. Парсонса, П. Бергера и Т. Лукмана. Другая точка зрения, которую представляют П. Бурдье, Н. Луман и Э. Гидденс, ставит акцент не на субъектах и институтах, а на связях между ними, которые и формируют, по мнению исследователей, субъекты и институты.

Как наследство негативных подходов к понятию управляемости и сегодня зачатую противопоставляют управляемость и самоорганизацию. Самоорганизация и управляемость (особенно в синергетике) рассматривается в контексте дихотомии хаоса и порядка, однако современная социологическая теория видит в управляемости как раз предпосылку самоорганизации. Любое совместное действие в рамках самоорганизации предполагает наличие управляющего субъекта и управляемого объекта, пускай речь идет всего лишь об уборке двора жильцами дома, и в данном случае не важно, что роли могут легко меняться. Поскольку мы говорим о самоорганизации, очевидно, что возможности субъекта управления управлять никак не подкреплены силой и авторитетом, которыми обладают формальные институты государственного управления. Условием добровольного установления отношений управления как со стороны управляющего субъекта, так и со стороны управляемых являются наличие институтов (норм, ролей), в рамках которых происходит действие, и степень интериоризации субъектами социальных норм и ролей, сформированных в рамках этих институтов.

На Западе области центрального и периферического управления встречаются на уровне местного самоуправления, которое, по мнению некоторых авторов (О. Оффердал [183]), можно рассматривать и как низовой уровень государственного управления, и как важнейший элемент организации гражданского общества. В связи с этим западная политическая доктрина признает за местным самоуправлением крайне важную роль. Гражданственность в отечественной традиции в меньшей степени замкнута на местное самоуправление и выступает инструментом в коммуникации с государственной властью на любом уровне властной иерархии, зачастую отдавая предпочтение высшим.

Нужно сказать, что в поисках адекватной стратегии модернизации постсоветского общества российские, белорусские и ученые других стран бывшего Советского Союза осознали необходимость достоверного знания, осмысления процессов взаимоотношений общества и власти в своем отечестве. В социологической, философской и политико-правовой литературе появилось большое количество научных публикаций, в той или иной степени освещающих проблемы взаимоотношения общества и власти. Это, в частности, работы белорусских ученых: Е. М. Бабосова, Ю. М. Бубнова, А. Н. Данилова, И. В. Котлярова, А. С. Майхровича, В. А. Мельника, С. В. Решетникова, С. А. Шавеля, а также российских обществоведов: К. С. Гаджиева, А. А. Галкина, З. Т. Голенковой, Б. Я. Замбровского, И. И. Кравченко, Ю. А. Красина, В. П. Макаренко, В. В. Петухова, Ю. М. Резника, В. Г. Федотовой и др., содержащие попытку осмысления мирового опыта в решении проблем управляемости обществом на всех уровнях и сферы гражданской самоорганизации в частности, а также соотнесения их с постсоветской действительностью. При этом почти все обществоведы, изучающие проблемы гражданского общества, считают, что механическое перенесение на постсоветскую действительность различных институтов гражданского общества, существующих в странах Запада, не приносит ожидаемых результатов.

Таким образом, можно сделать следующие выводы. В качестве методологических оснований исследования гражданского общества и гражданственности наиболее оптимальным является мультипарадигмальный подход, включающий структурно функциональный анализ, интерпретативную социологию и социально-исторический детерминизм.

Во взаимоотношениях общества и власти с точки зрения социального порядка и управляемости обществом существуют две сферы социальной деятельности, которые регулируются разными социальными институтами. Сфера центрального управления – институтами политической власти и бюрократической организации, и сфера периферического управления – институтами гражданского общества на Западе и гражданственности в восточнославянской цивилизации.

Нам бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось впечатление, что управляемость и порядок в обществе – прерогатива власти и управляющих органов. В любом обществе управляемость выступает не как однонаправленный процесс воздействия субъекта управления на объект (управляемых), а как явный или латентный диалог, взаимовоздействие, в ходе которого инициатором выступает либо власть (центральное управление), либо общество (периферическое управление). Сфера гражданской самоорганизации, или, с точки зрения социологии управления, сфера периферического управления, является важнейшей системой управленческих отношений, отношений власти и подчинения, организующих сферу гражданских взаимоотношений, самоорганизации и самоуправления, независимых от системы центрального, государственного управления, в целях поддержания и совершенствования социального порядка в обществе. Она же является и способом реализации субъектности общества.

Соответственно, управляемость в обществе обеспечивается таким субъектом управления, как центральная власть, а также самим обществом благодаря тем формам социальной самоорганизации, которые и являются способами реализации его субъектности.

1.2. Социальная самоорганизация как способ реализации субъектности общества

В начале XXI в. вопрос о субъекте истории, казалось бы, уже закрытый в рамках марксизма и ряда других доктрин, приобрел необыкновенную актуальность, чему поспособствовала новейшая история, где простой человек слишком часто выглядит не более чем объектом манипуляции элит. Это нашло отражение в философских, социологических и политологических теориях. Однако рост популярности национализма возвращает нас в круг идей классической (но не современной) либеральной мысли, где вопрос о субъекте истории решался вполне определенным способом, и этот способ стал важнейшим элементом не теоретической рефлексии, а идеологической программы националистических движений.

Историософия либерализма, национализма и ряда других буржуазных доктрин Нового времени исходит из того, что народ стал субъектом истории только в эпоху модерна с утверждением демократии и гражданского общества как поля самоорганизующихся общин. Только в этот период, согласно данной точке зрения, народ образует нацию, через нее и посредством нее народные массы могут выступать в истории как субъекты. До становления модерна народные массы были лишь объектом исторического действия внешних сил, ибо организованные не более чем в рамках «локальных идентичностей» они не имели ни возможностей (физических, ментальных), ни социальных навыков к какому-либо историческому действию [134].

Такое положение, согласно данному подходу, привело к полной политической десубъективизации низовых, локальных общин, поскольку в рамках «демократических» и родственных националистических теорий историческая субъектность, как правило, сводится к субъектности политической. Реальным же субъектом истории в домодерновую эпоху считались лишь элиты, «дворянские династические корпорации» по мнению некоторых исследователей [135], что свидетельствует о живучести убеждения, что историю всегда творят исключительно элиты, герои. Во всяком случае, это представление не угасло со времен Геродота и Фукидида. Т. Карлейль говорил об истории как биографиях великих личностей, а Ницше рассуждал о сверхчеловеках и массах как глине в их руках. Сюда же можно отнести элитарные теории В. Парето, Дж. Мозеса, современных американских исследователей Х. Циглера и Т. Дая и др. Общество в таких теориях делится на массы и элиты, причем массы – «ситуативно возникающие (существующие) социальные общности, вероятностные по своей природе, гетерогенные по составу и статистические по формам выражения» [77, с. 234–235], в этом качестве просто не в состоянии проявлять реальную субъектность.

Альтернативный взгляд был предложен в марксизме. Историческая субъектность была признана им за всеми людьми, всем человечеством. В работе «Святое семейство» Маркс и Энгельс писали: «… а именно человек, действительный, живой человек – вот кто делает все это, всем обладает и за все борется. «История» не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека» [157, с. 102]. Человек признается субъектом истории в первую очередь как производительная сила общества, как субъект общественного производства. В процессе труда человек воспроизводит себя, а через распредмечивание овеществленного в продуктах социального бытия общественного труда воспроизводит других людей и в целом общество. К сожалению, нужно признать, что сегодня именно в постсоветских странах с их когда-то мощнейшей школой изучения и развития марксизма сам марксизм основательно забыт (и забыт агрессивно), в то время как в западном мире наследие Маркса активно изучается и развивается.

Но вернемся к классическим либеральным и националистическим теориям. Как правило, на отечественной почве они являются результатом заимствования как процесса, сопутствующего вестернизации, на которую, к добру или нет, сориентировался в высокой степени постсоветский мир. Однако факт заимствования не отменяет проблемы генезиса названных представлений. Основой для подобных теоретических построений, на наш взгляд, послужили абсолютизация и гиперболизация специфических черт западноевропейского исторического развития. Затем делу поспособствовала нужда захватившей власть буржуазии в легитимации своей новоприобретенной власти и защите своих групповых интересов, выдаваемых за национальные интересы. Впрочем, нужно заметить, что та эпоха осталась в прошлом, и уже совсем другие теории придают легитимность современным западным элитам, а классический национализм, как и классический либерализм, отправились на экспорт, в том числе и на постсоветское пространство, поскольку вестернизация, по образному выражению, вскармливается продуктами второй свежести [245, с. 107].

Однако, как и вещи с чужого плеча, заимствованные социальные теории с трудом укладываются в ложе отечественного социального и исторического бытия. Вот с этими накладками мы и попытаемся разобраться, а начнем с того, что рассмотрим европейский исторический контекст, в котором сложились эти теории, а затем обратим внимание на отечественную историю, чтобы увидеть их подобия и отличия.

Дело в том, что после империи Карла Великого Европа, несмотря на формальный раздел, оставалась единым целым. Государственные границы были проведены сравнительно случайно и отражали перипетии феодальной борьбы и феодального родства, а не расселения народов и племен. Например, гасконцы как бы жили под скипетром французского короля, однако под рукой герцога аквитанского, по совместительству короля Англии, а другая их часть под именем «баски» и вовсе проживали на территории других королевств. Бургундцы (вполне отдельная народность, имевшая долгое время собственную государственность – королевство Бургундия – и сложившаяся на основе смешения галлоримлян и бургундов) жили и в графстве Бургундия, которое приносило оммаж императору Священной римской империи германцев, и в герцогстве Бургундском, вассальном французскому королю. В общем, о каком-то адекватном национально-территориальном делении говорить было сложно. Более того, все эти вассалитеты и подданства вовсе не были устойчивой структурой, и периодически благодаря династическим бракам и разводам, сменам династий и войнам элементы этих сложноподчиненных вассалитетов и подданств меняли свое положение.

В результате простой народ закономерно перестал интересоваться чем-то за пределами своего герцогства и графства и не ощущал какой-то особой близости с зачастую иноплеменными подданными своего короля, живущими бог знает где. Как следствие такого положения вещей появилась возможность сказать, что «история Европы определялась дворянскими династическими корпорациями». Под историей тут, очевидно, имеется в виду последовательность конфликтов, войн, территориальных переделов и т. п. Вот это и есть корни демократическо-националистической теории, гласящей, что народ до наступления модерна собственной исторической субъектности не имел, хотя нужно отметить, что у народов и племен Европы все же было специфическое осознание своей общности, но оно касалось общеевропейской идентичности, имперского осознания себя как «христианского мира».

Однако вернемся к анализируемым теориям. Итак, уже применительно к Европе этот подход (либеральный и националистический) основан на, как минимум, двух ошибочных положениях. Во-первых, в нем отчуждение народа от политического, от государства существенно преувеличено. Конечно, в том же французском королевстве жили и гасконцы, и бретонцы, и провансальцы, которым до короля в Париже особого дела не было, однако и в средневековой Франции мы можем обнаружить государствообразующий народ – северофранцузскую народность, сложившуюся как смесь франков и романизированных галлов. Язык этой народности лег в основу французского литературного языка, на территориях проживания этого народа распространялась власть ранних Капетингов, а Париж – это в первую очередь их столица. И в годы столетней войны они решительно доказали, что их отчуждение от политической сферы не стоит сильно преувеличивать.

Вторая ошибка состоит в том, что войны и переделы границ представляются им делом волюнтаристской воли «дворянских династических корпораций», что в действительности противоречит историческим фактам. Например, гиеньские бароны не просто так выступали на стороне английского короля, не только по причине вассалитета герцогу Аквитании, ибо, будучи одновременно подданными короля Франции, они имели достаточную свободу маневра. Но Аквитания была связана с Англией экономически, например, экспортируя в Англию вино, а с французскими виноделами других областей Франции, наоборот, конкурировала. Ровно по тем же причинам выступала против Парижа Фландрия, нуждавшаяся в английской шерсти и сбывавшая туда же готовое сукно. И фландрские герцоги, которые и хотели бы быть верными вассалами короля, стояли перед выбором: или бежать в Париж, или возглавить жителей Фландрии в их борьбе против королевской власти.

Но экономические интересы – это не строчки в балансовых книгах, а реальные, жизненные интересы простых людей. Из интересов, из воль этих простых людей, гиеньских крестьян и виноделов, фландрских сукновальцев и прядильщиков складывалась совокупная воля народов, которая принуждала баронов и герцогов воевать не где попало, а где нужно. Так народ проявлял себя как субъект исторического процесса. Впрочем, было бы вульгарно сводить все интересы к интересам экономическим. Есть и другие интересы, и как только эти интересы в своем единстве складывались в волю народа, «дворянские династические корпорации» действовали в нужном направлении или лишались головы.

Уже на этих примерах видно, что даже для Европы адекватность обсуждаемой теории весьма сомнительна. В приложении же к России и существенной части постсоветского пространства (восточнославянскому миру) эта теория и вовсе теряет всякую возможность претендовать на описание исторической реальности. Дело в том, что осознание своего единства русским народом произошло куда раньше, чем такое же единство было осознано в Европе в формате наций. Уже «Слово о полку Игореве» говорит о целостности и единстве русской земли, русских людей. Если во Франции провансальцы и, например, бретонцы вплоть до Великой революции воспринимали свое единство только через подданство, то на Руси осознание своего единства имело другие, куда более глубокие основания. Причин тому можно выделить немало, но поиск причин такого положения вещей не является предметом нашего разговора. Как бы то ни было, осознание себя общностью русских людей пережило такие испытания, как политическая раздробленность и оккупация западных областей русской земли литовцами и поляками. Никакой новгородский, рязанский, казачий или иной сепаратизм в те века не доходил до отрицания своего русского имени и своей принадлежности к русскому народу. В результате мы можем сказать, что отсутствует само основание, на котором европейцы построили националистическую теорию, а именно представление о народностях, связанных только случайным подданством и замкнувшихся в результате этого в кругу своих интересов, что и привело к отчуждению от политического, от истории.

Каков же тот социальный механизм, посредством которого осуществлялся процесс интеграции индивидуальных интересов и превращение этих интересов в волю народа, а народ, соответственно, в субъект исторического процесса? Если рассуждать не только на историческом языке, но и на языке социологическом, то, на наш взгляд, сама возможность интеграции индивидуальных воль в единую волю определенной общности лежит в способности людей к самоорганизации. В современном обществе произошла в некотором смысле узурпация либеральными теориями дискурса, связанного с самоорганизацией как социальным феноменом. Трудно отрицать, что способность к самоорганизации и образованию самоорганизующихся общностей народом является важным (хотя и не единственным) фактором, посредством которого народ может проявить свою единую волю, т. е. свою субъектность в истории. Однако, по нашему мнению, в отличие от буржуазного либерализма (где собственно национализм и почерпнул немалую часть своих постулатов) способность к самоорганизации вовсе не возникает у людей с появлением гражданского общества и, соответственно, нации. Можно согласиться с мнением В. С. Степина, что способность к самоорганизации есть родовая черта человека, присущая любому обществу на любой стадии исторического развития [232, с. 14]. Общество, где способность к самоорганизации нарушена, находится в больном, кризисном состоянии, в каком сегодня находится Россия, да и большая часть всего постсоветского пространства. Нужно учитывать, что разные общества в процессе исторического развития изобрели разные формы самоорганизации, разные «схемы», и то же гражданское общество на Западе – лишь одна из этих форм, отражающая специфику развития западного социума.

Поскольку факты истории демонстрируют, что народы не спали беспробудно все «донациональные» века, а периодически просыпались, например в России в период Смуты, крестьянских восстаний, крестьянско-казачьей колонизации Сибири или во Франции в эпоху, связанную с именем Жанны д’Арк, а также многочисленных крестьянских и коммунальных движений, теоретики не могут закрывать на это глаза и вынуждены идти на компромисс с историей, признавая, что народы иногда «просыпались», а потом «засыпали» вновь. Ошибка тут заключается в том, что вопрос самоорганизации не рассматривается социологически. Не учитывается, что самоорганизация – это не просто случайная толпа, собравшаяся на перекрестке дорог. Самоорганизация происходит институционально, способность к самоорганизации, как и способы действия самоорганизовавшихся локальных групп в сфере политического, есть навык, которому люди научаются в процессе своей социализации. Люди обучаются определенным социальным ролям, воспринимают социальные ожидания, и все это связано с нормами и ценностями народа. Следствием такого положения вещей является то, что нельзя вдруг «проснуться», проявить способность к самоорганизации, вмешаться «в историю», а потом забыть о ней. Навыки самоорганизации, сам социальный институт, в рамках которого происходит самоорганизация, должны регулярно воспроизводиться, каждое следующее поколение должно научаться этим навыкам, и не просто по книжкам и рассказам дедушек, а регулярно разыгрывая эти роли, повторяя процедуру самоорганизации. Если провести грубую аналогию, то у теоретиков либерализма и национализма периодические пробуждения народа выглядят ровно так же, как выглядела бы компания людей, никогда не игравших в футбол, но собравшихся по случаю и обыгравших неплохую приезжую команду. А ведь так не бывает. Чтобы разыгрывать матч на поле, нужно играть хотя бы во дворах и играть регулярно.

Таким образом, сам факт крестьянских восстаний и других народных «пробуждений», факт исторического действия на политическом уровне (в том числе в эпоху Смуты в России) говорят о том, что способность к самоорганизации есть и деятельность по самоорганизации, и продукт этой самоорганизации. То есть локальные сообщества и институциональные формы их участия на политическом уровне в «донациональные» эпохи всегда присутствовали в восточнославянском и мире в целом и были естественным способом народной жизни.

Второй недостаток либерального подхода заключается в том, что в нем некритично воспринимается западная традиция с разделением народа и неких «начальников», которых как будто спустили в страну на парашюте. Нельзя отрицать, что в истории случались общества, где элиты и впрямь прибывали на парашютах: то ли это было завоеванием, то ли результатом мировоззренческого раскола общества, как сегодня в России, например. Но это были именно исторические эксцессы, «химеры», по образному выражению Льва Гумилева. Такие общества не обладали стойкостью и либо разваливались при ударах извне, либо находили способ взаимной ассимиляции, как, например, франко-нормандские элиты английского королевства, энергично англофицировавшиеся в ходе столетней войны.

Нормальное же общество едино, и сам факт длительного исторического существования и преуспевания того или иного общества однозначно говорит о таком единстве. В этом смысле, опять же в логике традиции, разделяющей народ и «начальников», либеральная доктрина говорит о самоорганизации только как о действии на местном, локальном уровне, не учитывая, что продукт самоорганизации – локальная общность – это вовсе не невнятная толпа индивидов, а система со своей иерархией, отношениями власти и подчинения, «зерно» общности высшего порядка и в конечном счете все государство, от крестьянина до царя есть продукт самоорганизации народа. В этом смысле удивляет, почему неформальные способы самоорганизации на низшем уровне представляются некоторым авторам [134] самоорганизацией народа, а как только они приобретают формальный характер, оформляются в государственные организационные формы, они чудесным образом превращаются в структуры подавления, выдуманные непонятно откуда взявшимися начальниками. Удивляет, как эти теории, неадекватные даже по отношению к Западу, применяют к восточнославянской истории, характеризующейся необыкновенно высоким уровнем вертикальной миграции на протяжении практически всей истории, от Древней Руси, где не сложилось никакого замкнутого военного сословия, и оно постоянно пополнялось из простого народа, Московского царства, где Иван Васильевич Грозный целыми разрядами, несколько раз переводил в дворяне боевых помещичьих холопов, до Николаевской России, где до 20 % офицеров русской армии являлись выслужившимися из солдат крестьянами. Где кончаются начальники и начинается народ? Народное ополчение Минина и Пожарского в большой степени состояло из помещиков. Они народ или начальники?

По мнению авторов анализируемых теорий, только демократические институты и парламентские процедуры обеспечивают народу возможность субъектно проявлять себя в истории. Но зная историю западных демократий (не говоря о последнем 20-летнем российском опыте), такое полагать по меньшей мере несерьезно. Как специфические социальные мифы легитимизировали власть феодальных элит в средние века, так новые социальные мифы, в том числе и миф о демократии (куда входит и миф о нации), всего лишь легитимизировали власть буржуазных элит в Новое время. Никакие демократические процедуры никогда за всю историю западных демократий не позволили отчужденным от политической власти классам и социальным группам завоевать власть. Власть всегда принадлежала тем или иным группировкам буржуазии и осуществлялась в интересах буржуазии. Как крестьяне сдерживали эксплуатацию и хищничество элит угрозой бунта, побегами и т. п., так рабочие и фермеры Нового времени сдерживали хищничество буржуазных элит угрозой восстания и стачек. Как карательные отряды вешали и пороли крестьян, так куда в больших масштабах расстреливали лионских ткачей или участников «марша ветеранов». Сегодня СМИ, как правило, эффективнее стволов и штыков, но изменилась ли ситуация по сути? Что более эффективно влияет на политику властей: письма депутатам и конгрессменам или челобитная царю?

Либеральный подход предлагает сделать вывод, что народ если и был когда-то субъектом исторической жизни, так это в античную эпоху, впрочем, и «народ» состоял тогда из достаточно узкой группы лиц. Однако с подобной позицией трудно согласиться, потому что реально воля людей проявляет себя куда сложнее и куда сильнее, чем посредством «демократических институтов». В том числе она проявляет себя через социальное согласие или, наоборот, несогласие на молекулярном уровне. В терминах социальной механики это выглядит следующим образом. Существуют социальные институты, в рамках которых люди могут повышать свой статус. Но чтобы эти институты функционировали и воспроизводились, люди должны ЖЕЛАТЬ повышать свой статус в этих институтах. В этом смысле та же буржуазная система, власть буржуазных классов определяется тем и постольку, поскольку представители эксплуатируемых классов хотят стать буржуазией. Институциональные системы некоторых постсоветских государств, основанные на коррупции и воровстве, несмотря на все свое уродство и публичную критику в СМИ, живее всех живых именно потому, что на входах в нее, в самом низу, где только начинается движение вверх, стоит очередь желающих. Если тот или иной конкретный институт теряет свою притягательность, если на входе очереди нет, то он отмирает, как отмирает член, лишившийся притока крови. Можно, конечно, туда «нагнать» народ в приказном порядке, но коли согласия нет, ничего не выйдет, все равно такой институт будет отмирать, только что поглощая ресурсы. Верно и то, что если формальной организации и даже самого социального института не существует, а функция, которую он должен выполнять, уже появилась, т. е. появилась новая общественная нужда, народ сам создаст этот институт, для начала как неформальный. Вот так, создавая на основе самоорганизации и отбрасывая отжившие социальные институты, из которых состоит институциональная система общества, народ и проявляет свою волю в истории. Так народ делает историю. При этом процесс образования и отмирания социальных институтов и институциональных систем в целом – это продукт деятельности всего народа, а не только беднейших массовых слоев, которые некоторые авторы предпочитают называть народом в противовес начальству [135]. Как будто они не догадываются, что начальство есть продукт тех самых социальных институтов, которые живут или отмирают в зависимости от согласия народа.

Так как, каким образом воля народа определяла исторический путь страны? Как свидетельствует история – везде и посредством всех формальных и неформальных социальных институтов производилось это действие: посредством миллионов отдельных взаимодействий, посредством активности в социальных лифтах общества, а также посредством реакции миллионов подчиненных возвращалась она к власти и проверялась обратной связью. Когда после завоевания бассейна Волги массы русских крестьян тронулись на жирные южные земли, они определяли исторический путь России, когда общины пуритан отправились в Новый Свет, они определяли исторический путь будущих Соединенных Штатов. Когда крестьянские сыновья исправно служили и побеждали, выслуживая погоны и личное дворянство, они опять же определяли исторический (своей страны) путь России. В войну 1805 г. русские солдаты не очень понимали, зачем и за что они воюют, и через 2 часа после начала сражения при Аустерлице объединенная армия союзников (в основном русских войск) бежала. Иначе было при Бородино, когда «Наполеон… все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения» [238, с. 275–276]. Вот так русский народ волею своей писал историю. «Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным!» [238, с. 276]. Нельзя одержать нравственную победу из-под палки. Нельзя утвердить тысячелетние государства, создавать уникальную культуру только волей «начальников и командиров». И Берлин в 1945 г. одной волей Сталина, если бы с этой волей в унисон не слились миллионы индивидуальных воль, взять было тоже нельзя.

Конечно, участие народных масс в истории нельзя сводить исключительно к бессознательному, молекулярному действию в рамках системы социальных институтов общества. В данном разделе речь идет лишь об этой форме субьектности, однако народ выражает свою волю и через вполне осознанные действия – поддержку или, наоборот, борьбу против тех или иных политических сил, движений или персон, олицетворяющих эти силы и движения. И вот такая осознанная деятельность невозможна без развитых навыков к самоорганизации, поскольку акторами политической сферы являются по большому счету не индивидуумы, а организованные общности.

Но не только как субъект политического действия выступают самоорганизовавшиеся общности, но и как среда трансляции и распространения новых идей и представлений, как среда, в которой рождаются и утверждаются эти представления о должном. Если рассматривать историю любого государственного народа, то можно заметить, что в некотором смысле его история есть цепь перестроений собственного государства. И тут имеет смысл вспомнить слова Х. Ортеги-и-Гассета: «Строительство государства невозможно, если народное сознание неспособно отвергнуть привычную форму общежития и, мало того, вообразить новую, еще невиданную. Такое строительство – это подлинное творчество. Первоначально государство возникает как чистый плод воображения. Воображение – освободительное начало в человеке. Народ способен создать государство в той мере, в какой он способен фантазировать» [181, с. 138]. Без этой способности к фантазии всего народа любые проекты элит и героев так и остаются сухой теорией.

Тем не менее для выявления особенностей исторической субъектности того или иного общества, его способности и возможности осуществлять периферическое управление и тем самым повышать степень управляемости есть смысл проанализировать специфику таких исторически сложившихся форм взаимоотношения общества и власти, присущих западной и восточнославянской цивилизациям, как гражданское общество и гражданственность.