Вы здесь

Гражданская война в России. За правду до смерти. За правду до смерти… (В. В. Галин, 2016)

За правду до смерти…

Стена против стены стояли две братские армии, и у каждой была своя правда и своя честь. Правда тех, кто считал и родину, и революцию поруганными новым деспотизмом и новым, лишь в иной цвет перекрашенным насилием, – правда тех, кто иначе понимал родину и иначе ценил революцию и кто видел их поругание не в похабном мире с немцами, а в обмане народных надежд… Были герои и тут и там; и чистые сердца тоже, и жертвы, и подвиги, и ожесточение, и высокая, внекнижная человечность, и животное зверство, и страх, и разочарование, и сила, и слабость, и тупое отчаяние. Было бы слишком просто и для живых людей, и для истории, если бы правда была лишь одна и билась лишь с кривдой, но были и бились между собой две правды и две чести, – поле битвы усеяли трупами лучших и честнейших.

М. Осоргин {203}

Белая идея

Что же представляла из себя Белая армия? За что шли на смерть ее солдаты и офицеры? Не претендуя на исчерпывающий ответ, приведем лишь отдельные характерные зарисовки, сделанные самими белогвардейцами и их союзниками, которые дают общее представление на этот счет:

Северная армия

Член правительства Северной области эсер Б. Соколов вспоминал, что офицерство Северной армии: «В большей своей части… было не только весьма высокого качества, не только превосходило офицерство Сибирской и Юго-Западной армий, но и отличалось от офицерства Добровольческих частей. Оно было не только храбро, оно было разумно и интеллигентно»{204}. «Прибывшие в область офицеры в большей своей части отличались тоже мужественным и доблестным исполнением своего долга. К сожалению, между ними не было полной солидарности, т. к. офицеры, спасенные на Украине от большевиков немцами, были проникнуты германофильством, что возмущало офицеров, сохранивших верность Антанте. Все это антантофильство и германофильство, конечно, не носило серьезного характера, но, к сожалению, давало повод для ссор и недоразумений. Много выше стояла офицерская среда в артиллерии, производя своим поведением, воспитанностью и уровнем образования впечатление офицеров мирного времени. Цвет офицерства составляла небольшая группа кадровых офицеров, командовавших отдельными войсковыми частями пехоты и артиллерии, на которых, собственно говоря, и держалась наша маленькая армия»{205}.

Царящие среди них настроения передавал английский ген. Э. Айронсайд: «Память о революции глубоко въелась в их (офицерские) души. Я пытался внушить им, что они должны уменьшить пропасть между офицерами и рядовыми, но почувствовал, что мои слова не произвели на них никакого впечатления… Офицеры исправно несли службу, но в их глазах я видел ужасную безысходность. Многие из них в глубине души не верили, что смогут разбить большевиков, хотя все еще твердо были убеждены, что им нужно оказывать сопротивление»{206}.

В то же время, как единодушно отмечали белые генералы, командовавшие Северной армией, «кроме единичных случаев…, отношения между солдатами и офицерами были дружелюбны…{207} Несколько офицеров, особенно отличившихся своими боевыми действиями, и известных большевикам своей активностью, были спасены солдатами…»{208} Б. Соколов относил эту особенность к тому, что: «не было в северянах, в частности в северных войсках, ненависти к интеллигентам и барам (исключение составляли горожане и пригородские жители)… Это явление тесно связано с характером и натурой северян. В них нет и в помине того озлобления, затаенной обиды и ненависти к барам и интеллигентам, столь характерных для великоросса средней России. Здесь на Севере были только следы этих настроений, только отголоски, только отражение общероссийских настроений масс. Вместе с тем у северян и больше самостоятельности, больше и чувства собственного достоинства»{209}.

Но главной чертой Северной армии отличавшей ее от всех остальных, являлось то, что ее основной цементирующей силой были не столько офицеры, сколько войска интервентов. Их роль наглядно передавали воспоминания ген. В. Марушевского: «Восстания… только подтвердили необходимость наличия в отрядах хотя бы небольшого числа иностранных войск. Здесь важна была не сила, а наличие иностранного мундира, в котором простолюдин видел не только штык или револьвер, но государственную силу, стоявшую за ним. Кроме того, хотя бы небольшая иностранная сила обеспечивала свободу действий каждого войскового начальника, охраняя его жизнь от покушений. С этим надо было считаться и не успокаивать себя теоретическими соображениями о политических вкусах и идеалах нашего мужика»{210}.

Принцип пропорционального состава русских и иностранцев был установлен еще в соглашении союзников с Мурманским Советом от 6 июля 1918 г. Согласно ему из русских «не должны формироваться отдельные русские части, но, поскольку позволят обстоятельства, могут быть сформированы части из равного числа иностранцев и русских»[18]. Но даже через полгода после высадки союзников 1 января 1919 г. в Северной области (Архангельском и Мурманском фронтах) на 7,1 тыс. русских солдат и офицеров приходилось 23,2 тыс. солдат и офицеров интервентов{211}. После проведения принудительной мобилизации на 15 апреля 1919 г. на 24,5 тыс. русских – 21,5 тыс. интервентов{212}. Несмотря на дальнейший рост численности войск интервентов (до 27 тыс.) увеличение русской части армии оказалось невозможным, поскольку доступные мобилизационные ресурсы области оказались исчерпаны.

Боеспособным ядром Северной армии были именно войска интервентов, отмечал Б. Соколов: «Все фронты были в полном подчинении у английского командования… Позиции были заняты главным образом английскими, кое-где русскими силами, русским же разрешалось занимать более глухие и менее ответственные места. Пропуски, проезды… – все это было в руках у союзной комендатуры. Госпитали… были английские, персонал же смешанный, русский и английский. Интендантство, снабжавшее фронт и тыл, было исключительно английским, и русские получали все, начиная с довольствия и кончая обмундированием, с английских складов»{213}.

Северо-западная армия Русская Западная армия была сформирована в октябре 1918 г. при активном немецком участии[19]. Условия формирования северо-западной армии, подписанные в октябре 1918 г., в частности гласили: «Формирование армии будет происходить… под прикрытием германских оккупационных войск… Денежные средства на содержание армии отпускаются германским правительством заимообразно Русскому Государству…» При этом указывалось, что германские войска в наступлении не участвуют…, но «следуют за армией для поддержания внутреннего порядка и престижа власти… После занятия Петербурга объявляется военная диктатура…»{214} В армии первоначально насчитывалось «в общей сложности около 50 тысяч человек (вместе с около 40 тысячами немецких добровольческих частей). При переброске (в Россию, речь шла только о русских частях) осталось лишь 6–7 тысяч человек»{215}.

Член Северо-Западного правительства В. Горн оставил следующее описание этой армии: «Период немецкой учебы оказался весьма краток, а с русской стороны дело велось крайне беспечно и бестолково. Уже тогда, в момент зарождения белой армии, вскрылась одна психологическая черточка, которая сразу возмутила бравых немецких инструкторов. Едва успев надеть погоны и шашку, русские офицеры начали кутить и бездельничать, не все, конечно, но… многие. Немцы только руками разводили, глядя на такую беспечность. Быстро стал пухнуть “штаб”, всевозможные учреждения “связи”, а солдат – ноль. Офицеров в городе многое множество, но большинство из них желает получать “должности”, сообразно с чином и летами. Немцы нервничают, ругаются. Если не изменяет память, так и топчутся на одном месте, пока на выручку не появляются перебежавшие от большевиков на маленьком военном пароходике матросы чудской флотилии и небольшой отряд кавалерии Балаховича – Пермыкина. К этим удравшим от большевиков частям позже присоединились небольшие кучки крестьян-добровольцев, затем насильственно забрали старших учеников гимназии, реального училища, – и армия была готова. Вся затея явно пахла авантюрой, и большинству обывателей даже в голову не приходило, что их жизнь и достояние будут зависеть только от успехов такой армии»{216}.

«Состав армии был до крайности пестрый и какой-то случайный, – отмечал ген. В. Марушевский, – Видно было, что все это нуждается в настойчивой, организационной работе, в огромных материальных средствах, в запасах обмундирования, обуви, теплой одежды. Ничего этого не было»{217}. Северо-западная армия действительно попала в крайне затруднительное материальное положение. Однако переговоры Юденича «с состоятельными соотечественниками (эмигрировавшими в Швецию) результатов не дали…»{218}. Союзники в свою очередь были больше озабочены содействием в становлении новых независимых прибалтийских государств, поэтому «помощь от Антанты, если не считать поставок американской муки, приходила “крохами”. Немецкие оккупационные власти давали значительно больше»{219}.

Численность армии, по данным ее командующего ген. Н. Юденича, к февралю 1919 г. составляла всего 758 офицеров и 2624 рядовых{220}. К сентябрю она достигла численности 27 тыс. человек, а по данным Военного министерства Северо-Запада – даже 59 тыс. человек. «Такая разница между действительным составом добровольческой армии и тем, что значилось на бумаге, объяснялось тем, – отмечает историк А. Шишов, что – …Армейское командование, таким образом, рассчитывало получить от правительства “дополнительные” ассигнования, получаемые им от Антанты»{221}.

Армия Юга России

Ее история начинается с прибытия в ноябре 1917 г. на Дон ген. М. Алексеева. Правда, силы «алексеевской организации», по словам ген. Н. Головина, «были настолько ничтожны, что она была бы сразу задушена местным большевизмом»{222}. Именно поэтому создание всероссийской вооруженной силы, по замечанию П. Милюкова, происходило в «гостях у казаков»{223}. «В Добровольческую армию поступали офицеры, юнкера, кадеты, студенты, гимназисты, и почти не приходило солдат…, – отмечал Головин. – Таким образом, Добровольческая армия с самого начала приобрела характер “офицерской” части, то есть явилась ополчением “патриотически настроенной интеллигентной молодежи”, морально оторванным от народных масс»{224}.

Наибольшим препятствием для создания армии, явилось не противодействие большевиков, а противоборство между командующими, добровольцами и казаками. Сотрудничество добровольцев с казаками началось только после того, как право-либеральные «московские общественные организации совершенно определенно поручили объявить, что руководители противобольшевистского движения могут рассчитывать на моральную помощь лишь при условии, что все они (Алексеев, Корнилов и Каледин) будут работать на Юге России совместно… только после того, как это соглашении состоится и… будет передано представителям Англии и Франции, можно рассчитывать на получение денежной помощи от союзников»{225}.


«Нельзя не обратить внимания на то, – отмечал в этой связи Деникин, – какое громадное влияние имело на учреждение триумвирата мнение прибывших из Москвы представителей «Национального центра». Алексеев, Каледин и Корнилов связывали с ними представление о широком фронте русской общественности. Это было добросовестное заблуждение членов делегации, вводивших так же добросовестно в заблуждение всех нас. Сами они стремились принести пользу нашей армии, но за ними не было никого»{226}.


Для окончательного формирования Армии Юга России, оставалось присоединить к ней помимо Кубанской еще Донскую армию. На это ушел почти год. Приказ об объединении армий Деникин подписал только в начале января 1919 г.[20] Объединение стало возможным исключительно благодаря «участию» англичан, которое наглядно характеризовало письмо британского представителя ген. Пуля – П. Краснову: «Если я принужден буду возвратиться и донести своему правительству, что между русскими генералами существует зависть и недоверие, это произведет очень тяжелое впечатление и, наверно, уменьшит вероятность оказания помощи союзниками. Я бы предпочел донести, что Ваше Превосходительство проявили себя столь великим патриотом, что готовы поступиться собственными желаниями для блага России и согласиться служить под начальством ген. Деникина»{227}.

К середине 1919 г. Армия Юга России состояла из Донской, насчитывавшей 100 тыс. человек, Кубанской – 30 тыс. и Добровольческой – 10 тыс. армий{228}. Она находилась в несравненно лучших условиях по сравнению с другими белыми армиями: ее потенциальные материальные и людские ресурсы в разы превышали возможности всех остальных белых армий вместе взятых. Сподвижник Колчака Гинс завистливо восклицал: «Одна Кубань обладала такими человеческими и экономическими ресурсами, как вся Сибирь»{229}.

Что касается населения, то в сентябре 1919 г. У. Черчилль сообщал кабинету министров: «Армии ген. Деникина господствуют на территориях, на которых живет не менее тридцати миллионов русских и которые включают третий, четвертый и пятый по значению города России. Вся эта территория вполне доступна для торговых сношений с Францией и с Англией. Торговля же является в данное время насущной потребностью их народонаселения. В распоряжении войск ген. Деникина – целая сеть железных дорог, находящихся в сравнительно хорошем состоянии и нуждающихся лишь в подвижном составе. Жители этих районов устали от большевизма, испытав его по доброй воле или по принуждению. Нет никакого сомнения в том, что этот тридцатимиллионный народ, если бы только была возможность прибегнуть к плебисциту, подавляющим большинством голосов высказался бы против возвращения большевистского правительства Ленина и Троцкого. Больше того: ген. Деникин имеет в своем распоряжении армию, которая, хотя в основном и является добровольческой, быстро растет в своей численности и в настоящее время в ней уже более 300 тыс. чел.»{230}.

Из общей численности армии, ее боевая часть составляла примерно половину: в период максимальной численности летом 1919 г. – 30 тыс. офицеров, 70 тыс. казаков, 10 тыс. горцев…, всего около 140 тыс. человек{231}. При этом армия целиком могла полагаться только на офицеров добровольцев. Историк Л. Спирин в этой связи замечает: «стоило только перейти к массовой мобилизации… как процент офицеров упал в 7–8 раз, и армия стала терпеть поражения»{232}. Эту данность подтверждает и другой историк С. Волков: «На офицерском самопожертвовании во многом и держалось Белое движение…»{233}. Даже «казаки требовали, чтобы офицеры шли впереди. Поэтому потери в командном составе были очень велики», – отмечал атаман П. Краснов{234}.


Доля офицеров в армии Юга России и ее общая боевая численность{235}




Создание Добровольческой армии требовало времени и денег: на каждые 10 тыс. человек – один миллион рублей в неделю, но здесь возникали проблемы. 23 мая ген. М. Алексеев сообщал П. Милюкову: «Без денег… я вскоре буду вынужден распустить армию»{236}. И лидер крупнейшей либеральной партии России П. Милюков предложил … помощь немцев. Американский историк бесстрастно констатирует: «Человеком, который сделал очень многое, что бы примирить немцев и Добровольческую армию, был П. Милюков, лидер партии кадетов»{237}. Тот самый П. Милюков, который за год до этого обвинил в измене немцам царское правительство, а затем провозгласил крестовый поход против немецких наемников – большевиков.

Немцы дали не только деньги, по словам историка П. Кенеза, «приход немцев радикально изменил ход Гражданской войны в Южной России. Свергнув режим большевиков, немцы дали возможность Белому движению реорганизоваться»{238}. Однако на формальный союз с немцами добровольцы не пошли. Свое отношение к Германии ген. М. Алексеев, по словам Деникина, определил в начале мая 1918 г.: «Союз с немцами морально недопустим, политически нецелесообразен. Пока – ни мира, ни войны»{239}. Добровольцы стремились сохранить «чистоту риз», связывая все свое будущее со своими союзниками по Антанте. И последние давали их в лице представителей великобританской и французской военных миссий, прибывших в Новочеркасск уже в первой половине января 1918 г. и заявивших, что «пока союзники могут помочь нам только деньгами»{240}.


Многие считали надежды добровольцев на союзников по Антанте ошибкой, например, активный участник событий, бывший член Государственного Совета В. Гурко заявлял: «Можно было думать, что Добровольческая армия наконец уразумеет, что в основу международной политики должны быть положены не чувства, а сухой, черствый расчет», для «русских интересов использовать сохранившиеся у нее (Германии) силы, для свержения большевиков… Думать, что Державы согласия оценят нашу Дон-Кихотскую лояльность и окажут нам за нее реальную бескорыстную помощь, было более чем наивно…»{241} Ген. Н. Головин вообще требовал прямой оккупации немецкими полками Кубани. И негодовал, что «по-прежнему немец считался непременно врагом, а бывшие союзники – непременно друзьями, только думающими о благе России. В таких условиях разумное суждение было невозможно»{242}.


Помощь от немцев добровольцы предпочитали получать опосредованно при помощи Войска Донского. Характер этих отношений наглядно проявился несколько «позже, когда донское руководство попыталось реабилитировать себя в глазах союзников, Добровольческая армия сравнивала их (казаков) поведение с поведением проститутки, которая пытается продать себя тому, кто заплатит больше». Казачий ген. Денисов на это отвечал: «Если Донское войско – проститутка, продающая себя тому, кто может заплатить, то Добровольческая армия – сутенер, который живет и питается тем, что она зарабатывает»{243}. Атаман П. Краснов добавлял: «Да, джентльмены, репутация Добровольческой армии чиста и безупречна. А я, донской атаман, беру грязные немецкие снаряды и пули, мою их в чистом Дону и отдаю их чистенькими Добровольческой армии. Стыд за это дело остается за мной»{244}. Известный полковник М. Дроздовский был более откровенен, в своем дневнике он писал: «Между нами и немцами сложились странные отношения, мы вели себя как союзники, сотрудничали, помогали друг другу»{245}.


Интересно в этой связи выглядела попытка ген. Н. Головина оправдать удар Белой армии Юга России в тыл Красной армии, сражавшейся с немцами: «ген. Деникин решает использовать свое нахождение в тылу большевистских войск, дравшихся против немцев, не для того, чтобы окончательно сокрушить эти кадры Красной армии, а только для набега на ближайшие железнодорожные станции с целью пополнить истощенные запасы»{246}.


На «союзное» обеспечение армия Юга России перейдет только после подписания перемирия на Западном фронте. «Военное снабжение (от “союзников”) продолжало поступать, правда, в размерах, недостаточных для нормального обеспечения наших армий, но все же, по словам А. Деникина, – это был главный, жизненный источник их питания»{247}. Г. Гинс выражался более определенно: если бы не союзники, «русские воска не имели ни оружия, ни снабжения, ни денег»{248}. Один из командующих Красной армии А. Егоров в этой связи имел все основания заявить, что: «деникинщина оказалась преимущественно одной из форм интервенции»{249}.

Кадры армии были пополнены за счет принудительной мобилизации. «Занятие нами новых территорий…, – вспоминал в этой связи Деникин, – дали приток офицерских пополнений. Многие шли по убеждению, но еще больше – по принуждению»{250}. Высадка французов в декабре 1918 г. в Одессе и Севастополе, в которых нашли убежище тысячи офицеров, возродила надежды Деникина на привлечение их в ряды добровольцев. Однако за генералом последовали лишь единицы. Представитель Деникина был вынужден издать приказ о всеобщей мобилизации офицеров{251}. «К осени практически все офицеры, еще не вступившие в армию, были призваны по мобилизации. Этот контингент (меньшей численности, чем добровольцы), – вспоминал П. Петров, – был, естественно, гораздо худшего качества: часть призванных офицеров была пассивна, слаба духом. Были случаи, когда такие офицеры, отправляясь на фронт, просили выдать им удостоверения, что они служат по мобилизации»{252}. Качество офицерского состава, подтверждал ген. А. Шкуро, резко ухудшилось, к тому же «Первые добровольцы – горячие патриоты и идейные беспартийные сподвижники ген. Л. Корнилова – были уже выбиты»{253}.

Дальнейшее развертывание армии Юга России уперлось не в ограниченность материальных ресурсов, а в отсутствие доброкачественных пополнений. Чем дальше продвигалась Белая армия, чем большую территорию захватывала, тем больше теряла свою боеспособность. «Большевикам гораздо легче потерять тысячу человек, – замечал в этой связи М. Дроздовский, – чем нам сто. Укомплектования поступают крайне туго… Строевые начальники обязаны дрожать над каждым человеком… иначе они останутся без войск… Впереди, кроме освобождения Кубани, армии предстоит много более широкая задача – с чем пойдет она ее решать?»{254}. «Для меня было ясно, что чудесно воздвигнутое генералом Деникиным здание зиждется на песке, – вспоминал П. Врангель, – Мы захватили огромное пространство, но не имели сил для удержания его за собой. На огромном, изогнутом дугой к северу фронте вытянулись жидким кордоном наши войска. Сзади ничего не было, резервы отсутствовали. В тылу не было ни одного укрепленного узла сопротивления»{255}.

«Мы “отвоевали” пространство больше Франции, – восклицал В. Шульгин, ставший офицером, – мы “владели” народом в сорок миллионов с лишком… И не было “смены”? Да, не было. Не было потому, что измученные, усталые, опустившиеся, мы почти что ненавидели тот народ… за который гибли. Мы, бездомные, безхатные, голодные, нищие, вечно бродящие, бесконечно разлученные с дорогими и близкими, – мы ненавидели всех. Мы ненавидели крестьянина за то, что у него теплая хата, сытный, хоть и простой стол, кусок земли и семья его тут же около него в хате… – Ишь, сволочь, бандиты – как живут! Мы ненавидели горожан за то, что они пьют кофе, читают газеты, ходят в кинематограф, танцуют, веселятся… – Буржуи проклятые! За нашими спинами кофе жрут! Это отношение рождало свои последствия, выражавшиеся в известных “действиях”… А эти действия вызывали “противодействие”… выражавшееся в отказе дать… “смену”. Можно смеяться над “джентльменами”, но тогда приходится воевать без “смены”…»{256}

Ген. Шкуро в своих воспоминаниях приводил слова казака-кубанца: «Мы воюем одни. Говорили, что вся Россия встанет, тогда мы отгоним большевиков, а вот мужики не идут, одни мы страдаем… Где новые корпуса, которые обещали? Все те же корниловцы, марковцы, дроздовцы, да мы, казаки…»{257}

В результате в Белой армии «в 1919–1920 годах проводились насильственные мобилизации даже среди военнопленных»{258}. «Иногда, ввиду больших потерь, процент пленных в строю доходил до 60–80»{259}. Ген. Кутепов в середине лета 1920 г. сообщал Врангелю о полном почти уничтожении кадрового состава добровольческих полков, о пополнении их исключительно пленными красноармейцами{260}. Методы мобилизации демонстрировал ген. Врангель, который периодически приказывал расстреливать группы пленных красноармейцев, на глазах у их товарищей, предлагая последним выбор – вступить в его армию или подвергнуться той же участи{261}.

Военнопленными комплектовались даже такие дивизии, как корниловская и дроздовская. Несмотря на то, что части, сформированные из военнопленных, иногда оказывались вполне боеспособными, общий результат был один. О нем вспоминал ген. А. Туркул, начальник дроздовской дивизии: «Батальон шел теперь на красных без офицеров. Одни солдаты, все из пленных красноармейцев, теснились толпой в огонь. Мне казалось, что это бред моей тифозной горячки, как идет в огне толпой, без цепей, наш второй батальон, как наши стрелки подымают руки, как вбивают в землю винтовки штыками, приклады качаются в воздухе. Никогда, ни в одном бою у нас не было сдачи скопом. Это был конец…»{262}

Сибирская армия Кристаллизующую основу Сибирской армии, по словам командующего интервенционистскими силами Антанты в России французского ген. М. Жанена, составил 60-тысячный чехословацкий корпус, польская дивизия – 11 200 солдат, румынский легион 4 500 человек, несколько тысяч итальянцев, английский батальон, французские части – 1 100 человек, батальон латышей – 1 300 штыков, полк хорватов, словенцев, сербов{263}.

Указывая на роль «союзников», М. Жанен имел все основания утверждать, что «Без чехословаков и без меня они (колчаковцы) вообще не существовали бы»{264}. В июне 1918 г. британский премьер Д. Ллойд Джордж подтверждал: чехословацкие части «формируют ядро возможной контрреволюции в Сибири»{265}. Один из политических руководителей чехословацкого корпуса Б. Павлу позже лишь констатировал: «русская армия многие месяцы могла находиться в тылу, за фронтом, нами надежно удерживаемом, была собрана, обучена и обеспечена, корпус завоевал для белых Сибирь»{266}.

Масштабная Гражданская война в Сибири стала возможна только и исключительно благодаря участию в ней чехословацкого корпуса, который в начале войны составлял более 80 % всех организованных вооруженных белых формирований на всей огромной территории Поволжья, Урала и Сибири.

Офицеры в Сибирской армии не играли такой цементирующей роли, как в других белых армиях. Не случайно Черчилль говорил о чехах как об основной военной силе, поддерживавшей огонь Гражданской войны в Сибири: «Мы видели уже в октябре 1918 г., что они (чехи) были доведены до полного отчаяния тем, как хорошо вели дела они и как плохо вели свою работу русские белогвардейцы…»{267}

Последнее отчасти объяснялось состоянием офицерского корпуса колчаковской армии, которое характеризовалось прежде всего тем, что, по словам Ф. Мейбома, «в целом (в Сибирской армии) доля офицеров не превышала, видимо, 5 % всех военнослужащих…»{268}. Но, что более важно, отмечает историк С. Волков, «по качеству своему офицерство на Востоке отличалось от Юга все-таки в худшую сторону. Кадровых офицеров было чрезвычайно мало…»{269} «В отличие от общепринятых критериев, по которым кадровыми считаются офицеры, получившие образование в объеме полного курса военных училищ, т. е. до войны, здесь к ним относились все офицеры, произведенные по 1915 год включительно. Но и при таком подходе, – по данным Г. Эйхе, – всех таких офицеров насчитывалось менее тысячи, а остальные 15–16 тысяч были производства 1916–1917 годов»{270}.

Однако даже не количество и образование играли главную роль в характеристике офицерского корпуса колчаковской армии, а его мобилизационный характер: Один из участников событий Ф. Мейбом вспоминал: «В нашем полку, к моему удивлению, со стажем одного года Гражданской войны был только я и больше никого… Вся дивизия, т. е. ее состав, были мобилизованы, включая и большинство офицеров, которые после Германской кампании осели и занялись другой работой, обзавелись семьями и, конечно, без особого удовольствия явились на призыв»{271}. О боевом потенциале этого офицерского состава свидетельствовали дневниковые записи военного министра армии Колчака ген. А. Будберга: «Много нареканий на офицерские укомплектования, состоящие преимуществу из насильно набранных и укрывающихся от призыва офицеров и из вновь выпущенных юнкеров краткосрочных школ очень неудовлетворительного качества»{272}.

Мало того, по словам члена правительства Колчака Г. Гинса, «среди русских генералов не было никого, кто пользовался бы общим признанием офицерства», поэтому члены Сибирского правительства выбрали на роль командующего сибирской армией чешского ген. Гайду{273}. Правда, была и еще одна сторона вопроса, на которую указывал Гинс: «мы рассчитывали, что назначение Гайды ускорит получение помощи от союзников»{274}. «Без материальной помощи союзников нам не обойтись, – констатировал Гинс. – Ежедневно на территории одной только Сибири расходуется 15 миллионов рублей на содержание войск, а предприятия стоят или мало работают и поступление доходов ничтожно»{275}. Колчаковская армия находилась в еще большей зависимости от союзного снабжения, чем деникинская, и по сути являлась наемной армией интервентов.

О боеспособности «регулярной» колчаковской армии свидетельствовал британский ген. Э. Айронсайд: «В том, что Колчак был прав, развернув наступление в зимнюю кампанию, я не сомневался. Удерживать недисциплинированные войска бездействующими на зимних квартирах в пределах Сибири означало подвергнуть их в полной мере воздействию большевистской пропаганды. В войсках Колчака были и добровольцы, но большинство попало в армию по воинской повинности, и перед весной могло начаться массовое дезертирство. Транспорт и запасы продовольствия к этому времени должны были иссякнуть, и он оказался бы в худшем положении, чем был зимой»{276}. Но зимнее наступление лишь отсрочило неизбежный конец, на который указывал Айронсайд.

Летом 1919 г. глава британской военной миссии в Сибири ген. А. Нокс докладывал в Лондон о состоянии колчаковской армии: «Солдаты сражаются вяло, они ленивы, а офицеры не умеют или не хотят держать их в должном повиновении… Неприятель заявляет, что он идет на Омск, и в данный момент я не вижу ничего, что могло бы его остановить. По мере того как Колчак отступает, армия его тает, так как солдаты разбегаются по своим деревням…»{277} Американский дипломат Р. Моррис в телеграмме госсекретарю США Р. Лансингу выражал уверенность в неминуемой сдаче Омска, если большевистское наступление не прекратится. Американский ген. У. Гревс сообщал в свое военное министерство о массовом дезертирстве среди офицеров. «Солдаты-новобранцы, – писал он, – бросают оружие и даже обмундирование, чтобы легче было отступать. Многие простреливают себе левую руку или ногу, чтобы быть отправленными в тыл»{278}.

Особенностью колчаковской армии было включение в нее подразделений, возглавляемых полунезависимыми атаманами. «Включение» было условным, поскольку, как констатировал сам Колчак: «фактически нет возможности подчинить центральной власти всех атаманов…»{279} Атаманы редко оказывались на передовой, специализируясь на карательных акциях, терроре и грабежах среди местного населения. По всей Сибири, отмечает Р. Раупах, «царили такое разложение и такая анархия, что местные власти стали обращаться к союзникам с просьбой о вмешательстве. Управление железными дорогами просило заступничества от распущенных военных банд, не слушавших ничьих распоряжений… Приморская земская управа просила иностранных консулов добиться увода из областей всех русских войск, чинивших над населением невероятные насилия, безобразничавших и сжигавших целые деревни»{280}.

Та же самая атаманщина царила не только в тылу, но и на фронте в действующей армии, утверждал военный министр Колчака А. Будберг: «борьба с армиями будет очень трудная, ибо командующие там совсем обатаманились и автономию в деле снабжения с сепаратными заготовками считают незыблемым основанием своего существования; власть Омска признается на фронте тоже “постольку – поскольку”, и будет нелегко перевести эту атаманщину на государственный меридиан»… «Омск импотентен, а командующие армиями ни малейшим образом не намерены самообуздываться и обуздывать подчиненных»{281}.

Не меньшее зло, чем открытая атаманщина, приносила и скрытая, распространившаяся в армии повсеместно и раздувавшая ее до огромных размеров: по данным командующего Западной армией ген. Ханжина, «число ртов, показываемое в войсковой отчетности, превосходит приблизительно вдвое действительное их наличие…», что приводит к накапливанию «огромных складов при частях войск; как например он указывал, что в одном полку… было различных запасов свыше 150 груженых вагонов… Все посылаемое на фронт в скромных, но все же достаточных при разумном использовании количествах тонет в море хаоса, своеволия и безудержной атаманщины» – восклицал ген. Будберг{282}. Но и это была только надводная часть айсберга. Когда командующий Сибирской армией ген. Дитерихс в августе 1919 г. добился наконец сведений о действительной численности армии, оказалось, что «у нас около 50 тысяч строевых чинов при 300 тысячах ртов…»{283}

По свидетельству ген. Д. Филатьева: «Были полковые обозы в 1000 повозок вместо штатных 54. Это уже не часть войск, а какая-то татарская орда времен Батыя. Сходство усугублялось тем, что при штабах ездили жены, дети, родственники и возился весь домашний скарб. Отсюда и получилось, что из 800 тысяч ртов (в июне) в строю оказывалось всего 70 тысяч бойцов, которых обслуживали: штаб главнокомандующего, 5 штабов армий, 11 штабов корпусов и 35 штабов дивизий…[21], в то же время у красных против нас действовала одна армия, из 3–4 дивизий и 2–3 конных бригады{284}, и эта-то сравнительная горсточка и разбила, в конце концов, наши толпы…»{285} Одна из причин этого, по мнению Будберга, крылась в том, что в колчаковской армии дивизии насчитывали 400–500 штыков при 6–8 тысячах нестроевых и штабных чинов с обозами в 4–4,5 тысячи повозок{286}.

Но главным был даже не состав войск, а их боевой дух, и именно его, утверждал военный министр Будберг, в колчаковской армии как раз и не было: нравственный подъем «никакие кары, никакая аракчеевщина и семеновщина» обеспечить не могут, ибо нравственным разложением «больны и сами поклонники расстрелов и самой сугубой аракчеевщины. На возможность такого подъема (у колчаковской армии) нет и сотой доли шанса… могло бы помочь применение большевистской системы понукания и принуждения, но для этого у нас нет комиссарской непреклонности и безудержной решимости»{287}.

Внутренний фронт

Внутренний фронт, находившийся на территории Советской России, составили десятки подпольных офицерских организаций. Один из организаторов высадки интервентов на Севере России капитан Г. Чаплин вспоминал: «к маю 1918 года я не избег общей участи и состоял в рядах “тайной” офицерской организации, коим в те дни в одном Петербурге имя было легион»{288}. По всей стране действовали: «Национальный центр», «Тактический центр», «Всероссийский монархический союз», «Единая Великая Россия», «Союз фронтовых офицеров», «Петроградский союз георгиевских кавалеров», «Русское собрание», «Союз фронтовиков», «Народный союз защиты Родины и свободы», «Всероссийский союз офицеров», «Белый крест», и даже «Союз трудового крестьянства», созданный колчаковскими офицерами, «Туркестанский союз борьбы с большевизмом», «Петроградская боевая организация». Чисто вербовочные организации «Черная точка», «Все для Родины», «Союз реальной помощи» и т. д.

О целях подпольных белых организаций, на примере «Союза защиты Родины и свободы», свидетельствовал приговор по делу А. Перхурова, который обвинялся в том, что «в целях идейного объединения местных организаций выработал и распространил программу организации, в которой ближайшей задачей поставлено свержение существующего правительства и организация твердой власти, непреклонно стоящей на страже национальных интересов России, воссоздание старой армии с восстановлением прав старого командного состава с целью продолжения войны с Германией». То есть это была программа, которая, – указывает историк С. Волков, – идейно сплачивала все офицерские организации независимо от политических пристрастий»{289}.

Источником средств для подпольных офицерских организаций стали «союзнические» миссии в России. «Надо отдать должное союзникам, – отмечал Г. Чаплин, – вернее, англичанам. С того дня, как было решено вместе работать, мы от них ни в чем отказа не получали»{290}. Будущий член белого Северного правительства В. Игнатьев подтверждал: с этих пор в средствах нужды не было, их источником была английская миссия в Вологде, на ее «средства было куплено оружие, содержались члены организации»{291}. Сам Чаплин получил английский паспорт на имя Томсона и был фиктивно оформлен как начальник английской военной миссии в Вологде{292}.

Между тем, большинство офицерства не участвовало в подпольных организациях. «Все жившие в Петербурге в первую половину 1918 года должны помнить, что в те дни представляла собой обывательская масса, – отмечал Чаплин. – На большинство наших предложений ехать на север следовал вопрос о том …сколько мы в состоянии платить жалованья и… отказ. Не имею права винить, кого бы то ни было, но полная апатия, забитость и во многих случаях просто трусость, невольно бросались в глаза. Множество молодых, здоровых офицеров, торгуя газетами и служа в новых кафе и ресторанах, не верило в долговечность большевиков, еще меньше верило в успех восстания и возлагало все свои надежды на занятие Петербурга… немцами»{293}. Например, в Самаре к началу 1918 года было около 5 тысяч офицеров, но в организацию из них входило очень мало{294}.

Тем не менее, именно офицеры стали ядром восстаний в Ярославле, Рыбинске, Муроме и других городах весной-летом 1918 г. (бывшее офицерство и военные союзы{295}). «Местами контрреволюция имела успех и весьма значительный. Порой Чрезвычайная комиссия запаздывала и узнавала весьма поздно о намерениях заговорщиков, а еще чаще ей мешали в предупреждении восстаний. Мы получили достаточно уроков, чтобы этого впредь не допустить», – писал впоследствии один из руководителей ВЧК М. Лацис{296}. Для предупреждения подобных выступлений был введен строгий контроль и учет социальных групп, на которые могла опереться контрреволюция. «На местах все офицеры брались на учет, причем им вменялось в обязанность регулярно являться к комиссарам и отмечаться, на документах у них ставился штамп «бывший офицер»[22].

По данным С. Волкова, в Москве при объявлении регистрации (14 августа 1918 г.) явилось свыше 17 тысяч офицеров, из них было посажено в тюрьмы 15 тысяч, многие «нашли свой конец в тире соседнего Астраханского гренадерского полка»{297}. «Офицеров объявили вне закона. Многие уехали на юг. Знакомые стали нас бояться»{298}. Схожие меры были предприняты в городах Поволжья, в Москве и т. д. Так, в Нижнем Новгороде регистрацию прошли 1500 человек, из которых арестован каждый второй и примерно каждый двадцатый расстрелян в августе-сентябре 1918 г.{299}. В Великом Устюге 27 августа «в целях предупреждения было арестовано 30 офицеров»{300}. В Саратове арестованы все офицеры, не находящиеся на советской службе{301}. По данным М. Лациса, в Москве было зарегистрировано 35 тысяч офицеров, в Казани 5,5 тысяч, в Нижнем Новгороде 5 тысяч, в Пензе 20 тысяч и т. д.{302}. В Казани главнокомандующий Красной армией М. Муравьев издал приказ, требующий регистрации всех офицеров. За невыполнение – расстрел. «Я видел позорную картину, – писал Ф. Мейбом, – когда на протяжении 2–3 кварталов тянулась линия офицеров, ожидавших своей очереди быть зарегистрированными. На крышах домов вокруг стояли пулеметы, наведенные на гг. офицеров…»{303}

После разгрома белых армий у большевиков остался страх перед «пятой колонной»: так, в письме ВЧК летом 1920 г. отмечалось, что «забранные в плен белогвардейские офицеры, которых насчитывается до 75 000 человек, рассеялись по всей России и представляют собой контрреволюционное бродило»… после эвакуации из Крыма «более 300 тысяч врагов советской власти, в том числе и офицеров, рассеялись по всему Югу»{304}.

Подозрения чекистов отчасти оказались оправданы: так, «Офицеры во главе с генералом А.Н. Козловским и бывшим командиром линкора «Севастополь» капитаном 1-го ранга бароном П.В. Вилькеном играли видную роль в кронштадтском восстании… Тогда же… офицеры подняли мятеж в красных частях в Колчедане»{305}. В Хабаровске был раскрыт офицерский заговор, связанный с «Комитетом защиты родины и Учредительного собрания»{306}. В 1922 г. раскрыт «Центр действия», в мае 1923 в Кубано-Черноморской области было раскрыто 4 белогвардейских организации, кроме этого были раскрыты белогвардейские группы в Вольске, Витебске, Пермской губернии, монархические в Томской, Тамбовской, Тульской, Орловской, Иркутской и других губерниях. В Харькове существовала сильная офицерская организация, в «батальоне» которой состояло около тысячи человек{307}.

* * *

Может показаться, что эти зарисовки о состоянии белых армий на различных фронтах несут в себе определенную долю предвзятости, – отнюдь. В Белой армии было немало примеров воинской доблести, чести и мужества, особенно в добровольческих офицерских частях: например только в августе-сентябре 1918 г., всего за один месяц дивизия Дроздовского в непрерывных боях потеряла 75 % своего состава{308}! По словам Деникина, Корниловский полк за первую половину 1918 г., сменил свой состав 10 раз{309}! Офицеры были единственной реальной силой, противостоящей большевикам.

«В области военной, – признавал М. Фрунзе, – они, разумеется, были большими мастерами. И провели против нас не одну талантливую операцию. И совершили, по-своему, немало подвигов, выявили немало самого доподлинного личного геройства, отваги и прочего… В нашей политической борьбе – кто может быть нашим достойным противником? Только не слюнтяй Керенский и подобные ему, а махровые черносотенцы. Они способны были бить и крошить так же, как на это были способны мы»{310}. Аналогичное мнение высказывал и другой красный командарм А. Егоров: «Части белых армий во многих случаях действовали очень удачно. Офицерские части дрались упорно и ожесточенно…»{311}

Но нас интересуют в данном случае не частности, а более общая картина: если мы хотим понять причины поражения белых армий, то мы должны обратиться прежде всего к их общей психологии и идеологии.

Представление о численности белых армий в период максимальной напряженности на фронтах Гражданской войны дает следующая таблица:


Численность белогвардейских армий в период их максимальной численности, в середине 1919 г.,{312} Врангель – сентябрь 1920 г. {313}




Практически все военное и материальное обеспечение белых армий осуществлялось за счет интервентов. Помощь, оказанная белым армиям бывшими союзниками России, «была черезвычайно существенной, ибо без нее белые армии, несмотря на весь их героизм, стояли бы перед неминуемой гибелью…», – констатировал «белый» ген. Н. Головин {314}.

Попытки обращения к отечественной буржуазии не принесли ожидаемого результата. Еще после подавления корниловского мятежа от имени союза офицеров ген. М. Алексеев требовал у И. Вышнеградского, Путилова и других крупнейших капиталистов немедленно собрать 300 000 рублей в пользу «голодных семей тех, с которыми они были связаны общностью идеи и подготовки». Письмо заканчивалось прямой угрозой: «ген. Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие»… «Только в конце октября Корнилову привезли из Москвы около 40 тысяч рублей»{315}.

С началом Гражданской войны ситуация практически не изменилась: «Главный вопрос, от которого зависело само существование армии, – денежный – оставался по-прежнему неразрешенным, – отмечал Деникин, – Денежная Москва ограничилась “горячим сочувствием” и обещаниями отдать “все” на спасение Родины. “Все” выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема; и дальше этого Москва не пошла»{316}. Подобное отношение Добровольческая армия встречала повсюду, деникинские добровольцы «дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборваны, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду…»{317}

В Киеве, свидетельствовал М. Нестерович-Берг, «обыватель веселился – пир во время чумы. Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, – пусть потоками льется офицерская кровь, зато здесь во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей, пока пьется…»{318} Не лучше обстояла ситуация и в колчаковской Сибири: во время пребывания в Омске американский ген. У. Гревс был поражен пренебрежительным, если не сказать больше, отношением населения и власти к больным и раненым воинам, которое он повсюду наблюдал: «было прискорбно видеть этих несчастных, предоставленных самим себе», в то время как веселящаяся толпа («мы насчитали до тысячи танцующих») в омском парке «находилась в расстоянии не больше двадцати минут ходьбы от места, где умирали солдаты, умирали во многих случаях несомненно из-за отсутствия ухода за ними»{319}.

«В Сибири, как и в других частях России, – констатировал Р. Раупах, – русская общественность представлялась разношерстной толпой из общественных деятелей, интеллигенции, больших и мелких служащих, торговцев-спекулянтов, разного рода авантюристов, буржуазных дельцов и обывателей. На словах эта общественность проявляла готовность к подвигу и жертве, но если такие побуждения и были, то они тонули в массе самых низменных похотей. Люди, кричавшие о спасении Родины, не в состоянии были отказаться от привычки к ссорам, дрязгам, интригам и взаимного поедания, и та самая Сибирь, из которой ожидалась смерть большевизму, стала для него совершенно безопасной, ибо все, что должно было создать общественную и военную силу и дать мощь белому движению, все это здесь беспощадно развращалось, гноилось и бесследно пропадало. Тут изменить нельзя было ничего, ибо против всякой идеи порядка и закона тотчас же поднимались чудовищно разросшиеся подлость, трусость, честолюбие и корыстолюбие. Все жадно тянулись к старой привольной и хорошей жизни, к кормежке, к благам, преимуществам и наслаждениям. «Все чавкают оголодавшими челюстями, испускают похотливую слюну и неспособны видеть будущего – темного, грозного, безвестного». Рестораны торговали ежедневно на многие тысячи рублей. Бутылки вина, стоимостью в сотни рублей, выпивались без счета, а на дело спасения Родины не давали и одного рубля»{320}.

Деникин приходил к полному разочарованию в том классе, за который он посылал свои войска на смерть: «Все требовали от власти защиты своих прав и интересов, но очень немногие склонны были оказать ей реальную помощь. Особенно странной была эта черта в отношениях большинства буржуазии к той власти, которая восстанавливала буржуазный строй и собственность. Материальная помощь армии и правительству со стороны имущих классов выражалась цифрами ничтожными – в полном смысле слова. И в то же время претензии этих классов были весьма велики…»{321}

«Армия никого не интересовала, – подтверждал Раупах. – Нуждались бы солдаты в обуви и теплых вещах, ходили бы сестры милосердия в рваном белье, мерзли бы в солдатских шинелях, если бы русская общественность окружала свою армию любовью и заботой? Конечно, нет. Но добиться от занятой наживой и разгулом буржуазии средств, чтобы согреть и обуть умиравших за нее людей, не было никакой возможности. Не давая ни гроша, она только поносила армию за то, что та слишком медленно двигается вперед»{322}. И даже английский ген. А. Нокс в ноябре 1919 г. упрекнул «русское общество в его пассивном, холодном отношении к армии»{323}.

Казаки

К лету 1918 г. большинство белой армии состояло из казаков. Казаки мало заботились об остальной России, для них гражданская война была войной с неказацкими крестьянами…

П. Кенез{324}.

К началу ХХ в. казаки представляли собой особое полувоенное сословие. Они должны были служить в армии 20 лет и использовались уже не только как армейская сила, но и в качестве своеобразной военизированной полиции. Пример их применения, в последнем качестве, приводил французский посол М. Палеолог: «На небе появляется призрак революции… Но казаки тут как тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и общество… чтобы в конце концов их бесповоротно погубить»{325}.

«Казаки считаются оплотом существующего строя, – подтверждал лидер октябристов А. Гучков, – когда надо какую-нибудь толпу или демонстрацию разогнать… (но) У них и требования были более высокие, чем у основного населения»{326}. Эти требования материализовались, прежде всего, в предоставлении казакам, за верность, земельных и налоговых привилегий, носивших сословный, полуфеодальный характер, вступавших в непримиримое противоречие с наступавшей капиталистической эпохой. Еще до революции В. Ленин указывал в этой связи, что это привилегированное экономическое положение является основной причиной реакционности настроений значительной части казаков, и приходил к выводу, что именно «в казачьи областях можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи»{327}.

Казаки «объединяли одиннадцать сообществ (войск), среди которых Кубанское и Донское были наиболее значительными. Уровень жизни казаков был намного выше, чем крестьянский… Ни в одной провинции Российской империи казацкое население не составляло большинства. Только 49 % от 4 млн жителей Дона и 44 % от 3 млн жителей Кубани были казаками. Кубань и Дон были богатейшими аграрными районами России, что привлекало множество крестьянских поселенцев. Но даже если эти крестьяне жили в области Кубани и Дона поколениями, они все равно не могли войти в казацкое сословие и даже не могли рассчитывать на постоянное местожительство в этих районах. Они должны были хранить паспорта тех мест, где проживали их предки. Так как эти крестьяне всегда являлись соперниками казаков, их называли иногородние… Согласно переписи 1914 г. иногородние составляли 53 % жителей Кубани. (Неказацкий остаток составлял основное население этих областей, калмыки в районах Дона, кавказские племена в районе Кубани.)»{328}.


«Казаки были гораздо богаче, чем иногородние, – отмечает П. Кенез. – На Дону иногородние владели лишь 10 % плодородной земли, на Кубани – 27 %». 20 % крестьянских хозяйств были безземельными. Самые крупные участки иногородних «составляли на Дону 1,3 десятины, на Кубани – 1,5 десятины. Большинству крестьян приходилось арендовать землю у казаков…»{329} У казаков Дона в среднем на мужскую душу приходилось ~ 12,8 десятин{330}. Однако при этом земля была распределена крайне неравномерно: по современным подсчетам, в 1917 г. среди казачьих хозяйств насчитывалось 23,8 % зажиточных, 51,6 % – середняцких и 24,6 % бедняцких{331}. При этом донской казачий середняк был богаче тверского или новгородского кулака{332}.


Спокойная жизнь на казацкой земле закончилась с наступлением Февральской революции. Камнем раздора, как и в остальной крестьянской России, стал земельный вопрос, толчок к разрешению которого дало Временное правительство: на майском 1917 г. Всероссийском крестьянском съезде министр земледелия эсер В. Чернов заявил, что казаки имеют большие земельные наделы и теперь им придется поступиться частью своих земель{333}.

Именно эсеровское Временное правительство начало политику «расказачивания», что стало одной из причин отказа Донского войска подчиниться приказу правительства арестовать ген. Каледина за участие в корниловском мятеже. По словам командующего Донской армией ген. С. Денисова, Временное правительство, «постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной (Февральской) революцией… пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам русского народа»{334}. С этого времени (сентября) Дон фактически стал независимым от центральной власти. А Кубанское казачье войско в сентябре 1917 г. вообще объявило о создании своей Законодательной Рады.

Но настоящая война за «землю» развернулась между иногородними и казаками с началом Октябрьской революции, объявившей о лишении казаков их сословных привилегий{335}. 28 марта большевистский областной съезд советов издал постановление о национализации казачьих земель, через три дня после этого на Дону началось казачье восстание{336}. Причиной подобных восстаний, вспыхнувших по всем казачьим землям, по словам атамана Семенова, являлось уничтожение большевиками «казачьих так называемых привилегий… и наше право на исконные наши, завоеванные нашими дедами земли»{337}.

Однако, по словам историка П. Холквиста, «среди казаков идея «нейтралитета» пользовалась, по меньшей мере, в такой же степени широкой поддержкой, как и полная приверженность к восстанию»{338}. Причина этого, по словам Деникина, заключалась в том, что «казачьи полки, возвращающиеся с фронта, находятся в полном нравственном разложении. Идеи большевизма находят приверженцев среди широкой массы казаков. Они не желают сражаться даже для защиты собственной территории, ради спасения своего достояния. Они глубоко убеждены, что большевизм направлен только против богатых классов, буржуазии и интеллигенции, а не против области, где сохранился порядок, где есть хлеб, уголь, железо, нефть»{339}.

Поэтому «разжигать» казачье восстание нередко приходилось силой. Примером в данном случае может служить приказ командующего Донской армией ген. Денисова от 26 апреля 1918 г.: «Высылается карательная экспедиция, дабы силой оружия прекратить вредную пропаганду и заставить заблуждающихся (казаков) в настоящий тяжелый момент встать на защиту края… Всякое уклонение или держание нейтралитета будет беспощадно караться вооруженной силой»{340}.

«Подъему Дона, – отмечал ген. Н. Головин, – способствовало еще и одно “внешнее” условие, сильно облегчающее это выступление: март-апрель – это время вторжения германо-австрийских войск в Южную Россию и их подхода к западной границе Области Войска Донского»{341}. Не случайно именно на этом факте акцентировал свое письмо Вильгельму II атаман Войска Донского П. Краснов: «Благодаря дружеской помощи войск Вашего Императорского Величества создалась тишина и на юге Войска и мною подготовлен корпус казаков, для поддержания порядка внутри страны и воспрепятствованию натиску врага извне»{342}.

Германо-австрийская интервенция стала той внешней силой, которая превратила отдельные очаги казачьих восстаний в организованное казачье движение. «Донское казачество, – констатировал Головин, – могло продолжать борьбу против большевиков только при союзе с немцами»{343}. Для немцев поддержка казачьего сепаратизма с началом Гражданской войны стала одной из составляющих политики направленной на ослабление России, оттеснения ее на Восток от основных зернопроизводящих районов России и от Черного моря. Германо-австрийское командование оказывало казакам всю возможную помощь от поставки вооружений до прямой военной поддержки. Без этой помощи отдельные казачьи выступления никогда бы не достигли размаха гражданской войны.

Восставшие казаки в свою очередь с трудом проводили различия между большевиками и иногородними. В донесении правительственной разведки сообщалось: большинство людей «пришли к убеждению, что “иногородние” и “большевики” – это синонимы»{344}. Эта данность определялась целями казачьего восстания, говоря о которых, красный командарм А. Егоров отмечал: «отстаивая свои экономические интересы, донское казачество стремилось к самостийности и готово было смотреть на иногородних как на иностранцев. Атаман Краснов откровенно проводил эту политику, которая получала местно-патриотический оттенок. По его словам, Каледина погубило доверие к крестьянам, знаменитый паритет. Дон раскололся на два лагеря: казаки – крестьяне… Там, где были крестьянские слободы, восстания не утихали… Попытки ставить крестьян в ряды донских полков кончались катастрофой… Война с большевиками на Дону имела уже характер не политической или классовой борьбы, не гражданской войны, а войны народной, национальной. Казаки отстаивали свои казачьи права от русских»{345}.

Нередко казаки просто сражались с ближайшими селениями иногородних. В Сибири, по словам члена правительства Колчака Гинса, крестьяне объясняли причины восстания: «мы не большевики, мы против казаков»: «Привилегированное сословие казаков, пользуясь военным положением, чинило под видом борьбы с большевиками насилия над мирными крестьянами, и последние, не видя на местах сильной власти, которая могла бы их защитить, начинали повсюду партизанскую борьбу. Власть отвечала на это репрессиями, и война разгоралась»{346}.

Главная проблема, по мнению Деникина, заключалась в том, что казачество в вопросе «о наделении землей иногородних» «оставалось совершенно непримиримым…»{347} Что касается «воли» в казацких землях, сохранивших со времен самодержавия основы самоуправления, то для иногородних проблема заключалась в получении политических прав наравне с казаками. Однако, несмотря на то, что «казачья декларация» «вручала судьбу России Учредительному собранию, тут же, – указывал Деникин, – Дон у себя лишал права участия в управлении (иногородних) большую половину неказачьего населения…»{348}

Выделение казаков в особую привилегированную социальную группу имело целью не только сохранение их земель, но и служило для лидеров казацкого движения объединению всех социальных слоев казачества на шовинистической основе. Как же воспринимали такое отношение к русским лидеры Белого движения? – «Добровольческая армия и кубанское правительство спорили по множеству вопросов…, – отвечал на этот вопрос П. Кенез, – но нет записей о том, что армия была против такого обращения с иногородними, их русскими земляками. Армия и казаки заключили союз за счет неказачьего населения Войска»{349}.


Наглядно этот факт отразил сам Деникин в своем положении об управлении областями, занимаемыми Добровольческой армией, в котором говорилось: «Все граждане Российского государства, без различия национальности, сословия и вероисповедания пользуются… равными правами гражданства. Особые права и преимущества, издавна принадлежащие казачеству, сохраняются в неприкосновенности»{350}.


Однако союз этот оказался временным, поскольку казаки сами с оружием в руках искали свою «волю»: по словам атамана П. Краснова, «Деникин не хотел отрешиться от старого взгляда на казаков, как на часть Русской армии, а не как на самостоятельную армию, чего добивались казаки и за что боролись»{351}. «Казаки ненавидели своих союзников, а офицеры не переносили проявления казачьего сепаратизма», – отмечал Кенез{352}. «У добровольцев с офицерами Донского войска отношения были тяжелые, драки и поединки не прекращались…» – признавал В. Шульгин{353}.


«У меня четыре врага, – говорил П. Краснов, – наша донская и русская интеллигенция, ставящая интересы партии выше интересов России, мой самый страшный враг; генерал Деникин; иностранцы – немцы или союзники, и большевики. И последних я боюсь меньше всего, потому что веду с ними открытую борьбу, и они не притворяются, что они мои друзья»{354}.


Противостояние добровольцев кубанскому сепаратизму, ищущему поддержку даже у Украины, достигло такого накала, что в июне 1919 г. сотрудником деникинского «Особого совещания» был застрелен председатель Кубанской Рады Н. Рябовол. После заключения между Кубанью и Горской республикой договора, направленного против деникинской армии, Деникин приказал отдать полевому суду всех лиц, подписавших договор. В ноябре 1919 г. был пойман один из подписантов – священник Калабухов, и по приказу Деникина повешен. Кроме этого Деникин разогнал Кубанскую Раду и принудительно выслал 10 ее членов, вместе с войсковым атаманом Филимоновым, в Турцию.


Одновременно противостояние между казаками и добровольцами нарастало и с другой стороны, оно выражалось прежде всего в том, что П. Краснов не видел возможности продвигаться вглубь России ввиду «решительного отказа их (казаков) бороться и спасать Россию в полном одиночестве»{355}. Мало того, отмечал Деникин: среди казаков распространялось движение «оставить ряды Добровольческой армии, которая является виновницей Гражданской войны. Ибо… давно можно было бы окончить войну и примириться с большевиками, устроив в России народную республику…»{356}


Все более обострявшиеся конфликты определяли отношения между Белой армией и казаками и в Сибири. Посланник ген. Алексеева в Азиатской России ген. В. Флуг весной 1918 г. в своем отчете писал о местных казачьих организациях: «некоторая моральная распущенность, неразборчивость в средствах, стремление больше руководствоваться честолюбивыми побуждениями своих атаманов, чем сознанием гражданского долга»{357}. Военный министр Колчака Будберг в апреле 1918 г. отмечал: «разные вольные атаманы Семенов, Орлов, Калмыков, своего рода винегрет из Стенек Разиных двадцатого столетия под белым соусом… внутреннее содержание их разбойничье»{358}. Гинс обращал внимание на «неуважение (казаков) к чужому труду и праву, презрение к крестьянам, которые якобы не воюют. Все, мол, должны выносить на своей спине казаки…»{359} Мало того, как отмечал Гинс, в политической и военной сфере казаки требовали собственного независимого от Верховной власти казацкого управления. «Не удивляюсь, – писал ближайший соратник Колчака Г. Гинс, – что многим приходила мысль вовсе уничтожить казачьи войска, роль которых во всем движении оказалась роковой, чтобы с корнем вырвать казацкое политиканство и атаманщину»{360}.

Офицеры

Кто были эти офицеры, почему они решили сопротивляться советскому режиму и как они представляли себе будущее России, остается главным вопросом Гражданской войны?

П. Кенез {361}.

«Именно офицеры, – отмечает историк С. Волков, – были той силой, благодаря которой Белое движение вообще могло возникнуть»{362}. «Сочувствие населения было на стороне красных, нас, белых, поддерживала лишь сравнительно небольшая группа интеллигенции и казачествоНам приходилось опираться только на офицерство», – подтверждал атаман Г. Семенов{363}. «Офицеры, – по словам историка П. Кенеза, – сформировали главный штаб антибольшевистского движения…, хотя их было очень мало, они захватили военное и политическое лидерство, они стали тем ядром, вокруг которого антисоветские группировки могли объединиться»{364}.

За три с небольшим года мировой войны было произведено в офицеры около 220 тыс. человек, то есть больше, чем за всю предыдущую историю русской армии. Общее число офицеров, вместе с кадровыми, составило 300 тыс.{365}. В Первой мировой погибло 73 тыс. офицеров, при этом «едва ли не весь кадровый офицерский состав выбыл из строя уже за первый год войны»{366}. С начала войны офицерский корпус сменился в пехотных частях 3–5 раз, в кавалерии и артиллерии – на 15–40 %{367}.

К 1917 г. «в результате наиболее распространенный тип довоенного офицера, – констатирует С. Волков, – потомственный военный (во многих случаях и потомственный дворянин), носящий погоны с десятилетнего возраста – пришедший в училище из кадетского корпуса и воспитанный в духе безграничной преданности престолу и отечеству, – практически исчез..»{368} Офицерский состав военного времени утратил свою социальную специфику и «в общем соответствовал сословному составу населения страны»[23]. «Это не были дети буржуазии и помещиков…, – подтверждал эсер В. Шкловский, – Офицерство почти равнялось по своему качественному и количественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры, были произведены. Грамотный человек не в офицерских погонах был редкостью»{369}.

Вместе с тем, качественный уровень офицерского корпуса «катастрофически упал, – отмечает Волков, – прапорщики запаса и абсолютное большинство офицеров ускоренного производства были по своей сути совсем не военными людьми, а производимые из унтер-офицеров, имея неплохую практическую подготовку и опыт войны, они не обладали ни достаточным образованием, ни офицерской идеологией и понятиями». Так, например, один из командиров корпусов сообщал в своем донесении: «состав офицеров… – это механическая смесь лиц, одетых в офицерскую форму, лиц разного образования, происхождения, обучения, без взаимной связи, для которых полк – “постоялый двор”. Кадровых офицеров на полк – 2–3 с командиром полка, причем последний меняется очень часто “по обстоятельствам настоящего времени”…»{370}.


Потеря кадровых офицеров, по мнению ген. В. Марушевского, сыграла ключевую роль в снижении боеспособности армии: «Я всегда учил и на академической кафедре…, что государство получает офицера не с помощью каких-либо прочитанных курсов или учебников, но лишь путем длительного воспитания…»{371}. Другой ген. Р. Фадеев еще в 1889 г. утверждал: «вся сила армии – именно в строевых офицерах мирного времени; без них она не станет ни кадром, ни школой, а останется только расходом»{372}.


В то же время, отмечает В. Успенский, офицеры русской армии, даже самые образованные и передовые, слабо разбирались в вопросах политики. У офицеров был четко определенный круг обязанностей, заниматься политикой им было запрещено. «Слуга царю и Отечеству – остальное не имеет значения»{373}. Давая общую характеристику офицерскому корпусу, Керенский отмечал: «“Он виновен: пытается думать”, – заявил по слухам, Николай I после допроса одного из декабристов. Этот афоризм дает вполне достаточное представление об отношении царизма к армейским офицерам». «Понятие будущего офицера о гражданском долге, чести, родине, государстве и службе полностью отличались от понятий остальной России. Проведя десять лет в искусственной среде, будущий офицер считал себя “высшим существом”. Он включался в то или иное армейское подразделение, не имея никакого понятия об остальной России, ни к чему не приспособленный, кроме военной атмосферы, в которой воспитывался»{374}.

С началом войны «В руках офицеров, когда-то описанных Куприным в “Поединке”, оказалась грозная сила армии, собиравшейся в бой. Опостылевшая мирная жизнь забыта, впереди война, цель жизни офицера. Переживания командного состава не были сложными»{375}. «Средний русский офицер – аполитичен, он только национален, – утверждал один из них. – Он молчалив, он действительно поможет нам вернуть родину, а не ученые дрозды, до головной боли насвистывающие одну и ту же фальшивую партийную песенку»{376}.

В полной мере эти настроения передают частные признания А. Колчака: «Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением». «Война дает мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести…»{377} «Моя вера в войну, – заключал Колчак, – ста(ла) положительно каким-то религиозным убеждением…»{378}

Война была способом самореализации для офицерского состава армии. Война была их звездным часом, тем, к чему они готовились на протяжении всей своей жизни, она становилась самоцелью, приобретала характер самопожертвования и служения России. Именно выполнение своего воинского долга перед Родиной двигало лучшей частью офицерства во время Первой мировой и Гражданской войн. В этом вопросе было полное единодушие среди главнокомандующих всех белых армий:

Ген. А. Деникин: «Офицерский корпус, как и большинство средней интеллигенции, не слишком интересовался сакраментальным вопросом о “целях войны”. Война началась. Поражение принесло бы непомерные бедствия нашему Отечеству во всех областях его жизни… Необходима победа. Все прочие вопросы уходили на задний план, могли быть спорными, перерешаться и видоизменяться»{379}.

Ген. В. Марушевский: «Мартовская революция меня совершенно выбросила из колеи. Вся моя жизнь была положена на изучение моего специального дела, я никогда не занимался социальными вопросами… Разлагающие приказы Вр. Правительства, направленные специально против офицерского корпуса – в течение всего нескольких дней – совершенно подорвали авторитет этого правительства в наших глазах. Долг слепо повиноваться этой власти, влекущей армию в пропасть, исчез. Оставалось одно – отдать все свои силы на выполнение последнего завета царя – “война до победного конца”»{380}. «Как представитель военной среды, я должен… пояснить, что для большинства из нас борьба на Архангельском фронте была выходом из позорного положения, созданного Брестским договором. Для нас это было продолжением той войны, которая кончилась на фронте…»{381}.

Адмирал А. Колчак: «для меня, человека военного и все время занятого исключительно военными делами, казалось необходимым рассматривать происходящую у нас революцию с точки зрения войны. Для меня казалось совершенно ясным, что в такой громадной войне, в какой мы участвуем, проигрыш этой войны будет проигрышем и революции, и всего того, что связано с понятием нашей родины – России. Я считал, что проигрыш войны обречет нас на невероятную вековую зависимость от Германии, которая к славянству относится так, что ожидать хорошего от такой зависимости не приходилось»{382}.


Принцип формирования офицерского корпуса в русской армии был изменен в 1874 г., когда вместо сословного был введен образовательный ценз производства в офицерский чин. И к началу ХХ века в армии было немало офицеров, вышедших из «кухаркиных детей». Из 70 с лишним генералов и офицеров – «отцов-основателей» Белой армии, участников «1-го Кубанского похода», по данным историка А. Кавтарадзе, всего только четверо обладали какой-нибудь наследственной или приобретенной собственностью; остальные жили до 1917 г. только на служебное жалованье{383}.

Однако, несмотря на то что многие белые генералы были выходцами из народа, на деле они часто были слишком далеки от него. Например, офицер деникинской армии Э. Гиацинтов отмечал, что хотя основатель Белой армии Юга России был сыном простого солдата: «Алексеев – ученый военный, который никогда в строю не служил, солдат не знал. Это был не Суворов и не Скобелев, которые, хотя и получили высшее военное образование, всю жизнь провели среди солдат и великолепно знали их нужды…»{384} М. Лемке, довольно близко знавший ген. Алексеева, еще в середине 1916 г. буквально пророчествовал: «Вина Алексеева не в том, что он не понимает основ гражданского управления и вообще невоенной жизни страны; а в том, что он не вполне понимает всю глубину своего незнания и все берется решать…»{385}

Характеризуя другого выходца из народа, сына крепостного крестьянина, лидера Белого движения – ген. Деникина, ген. Н. Головин указывал, что строки командующего армии Юга России «грешат тем непониманием народных масс, которое привело затем самого автора… к крушению…»{386} Сам Деникин, говоря о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией, сыне казачьего хорунжего Л. Корнилове, утверждал: «Он, будучи суровым и прямолинейным солдатом, искренним патриотом, мало знал о людях…»{387} Корнилов «был прежде всего солдат, храбрый рубака, способный воодушевить личным примером армию во время боя, бесстрашный в замыслах, решительный и настойчивый в выполнении их. Но его интеллектуальная сторона далеко не стояла на высоте его воли…, – дополнял портрет П. Милюков, – Политический кругозор Корнилова был крайне узок…»{388}

Преданный Колчаку Гинс признавал, что адмирал – «редкий по искренности патриот, прямой, честный…, но человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами, наивный в социальных и политических вопросах…»{389} Аналогичное мнение высказывал о Колчаке его военный министр ген. Будберг: «Честный и искренний, но дряблый, безвольный, не знающий жизни и дела человек, плененный кучкой политиканов и честолюбцев…»{390} Другой ген., Д. Филатьев, отмечал: Колчак «жил вне времени и вне пространства, как бы сидел в своей адмиральской каюте и строил планы, не считаясь с тем, что в это время происходит на палубе и море»{391}.

Именно на эту оторванность высшего командного состава от реальности указывал в своем письме А. Деникину полк. М. Дроздовский: «Великая русская армия погибла от того, что старшие начальники не хотели слушать неприятной правды, оказывая доверие только тем, в чьих устах было все благополучно, и удаляли и затирали тех, кто имел смелость открыто говорить. Неужели и Добровольческая Армия потерпит крушение по тем же причинам»{392}.


Генералы и офицеры откровенно не понимали солдат, настроения которых были прямо противоположны. Эту данность отражало замечание английского историка Д. Кигана: «в 1915 году во время отступления из Галиции около миллиона русских солдат оказалось в плену, три четверти сдались без сопротивления. К концу 1917 года почти четыре миллиона русских солдат находились в немецком или австрийском плену. Таким образом, потери военнопленными прежней имперской армии, в конечном счете, превысили боевые потери в три раза: по последней оценке, русская армия потеряла погибшими… примерно столько же, сколько и французская, где число попавших в плен к немцам было ничтожно мало. Русский солдат-крестьянин просто не имел тех отношений, которые связывали немецких, французских и британских солдат с товарищами, с частью и с национальными интересами. Он находил психологию профессиональных солдат необъяснимой, рассматривая свои новые обязанности как временные и бессмысленные. Поражение быстро деморализовало их. Зачастую солдаты, отличавшиеся храбростью, не находили ничего позорного в том, чтобы самим сдаться в плен, где, по крайней мере, они получали пищу и безопасность»{393}.

Крестьянин-солдат не видел и не понимал целей войны, он не знал, за что его посылают на страдание и смерть. Ген. А. Брусилов указывал на этот факт как на общее явление: «Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову. Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герец-перц с женой были убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы, не знал почти никто, что такое славяне – было так же темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать, было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя»{394}.

Не случайно поражения 1915 г. отчетливо проявили новую тенденцию, формировавшуюся в армии, – стремление солдат к миру и нарастание на этой почве раскола между офицерством и солдатами. Офицеры уже в феврале 1916 г. писали с фронта: «Дух армии пал, это факт неоспоримый. Об этом лучше всего можно судить здесь, в окопах… Жажда мира разлагает дух армии… Вера в помощь младшего офицерского состава не может оправдаться. Ведь мы сидящие в окопах, – “обреченные”. Офицеры это чувствуют так же, а может быть и сильнее, нижних чинов»{395}. Другой офицер в январе 1917 г. в письме лидерам оппозиции Милюкову и Маклакову сообщал: «Если мир не будет заключен в самом ближайшем будущем, то можно с уверенностью сказать, что будут беспорядки. Люди, призванные в войска, впадают в отчаяние не из малодушия или трусости, а потому, что никакой пользы от этой войны не видят»{396}.

Накануне Октябрьской революции английский посол Дж. Бьюкенен с раздражением писал: «Военный министр Верховский подал в отставку. Он всегда заявлял, что для того чтобы удержать войска в окопах, им необходимо сказать, за что они воюют, и что, следовательно, мы должны опубликовать свои условия мира»{397}. Цели войны были уже определены в тайных договорах между державами Антанты. Но, как замечал тот же Дж. Бьюкенен: «если русским солдатам скажут, что они должны воевать до тех пор, пока не будут достигнуты цели, указанные в этих соглашениях, то они потребуют сепаратного мира»{398}. Да что там полуграмотные солдаты, великий князь Александр Михайлович восклицал: «Кто в России готов оставить свой дом и родных, чтобы воевать за возврат Франции Эльзаса и Лотарингии?»{399}

«Напряжение войны оказалось расползшейся и плохо организованной Российской империи не под силу, – констатировал Г. Уэллс. – Русские солдаты шли в атаку без поддержки артиллерии и порой без патронов; офицеры и генералы совершенно их не щадили. Какое-то время люди терпели, как терпят боль животные, но и у самого невежественного человека есть свой предел. Армия заразилась глубоким отвращением к царизму»{400}. И прежде всего к его ближайшему, к солдатам, олицетворению – офицерам.

* * *

Вопрос о мире раскалывал армию на две части: меньшую кадровую, профессией которой была война, и превосходящую ее в десятки раз солдатскую массу. Для солдат, вчерашних крестьян, в отличие от офицеров, война представляла собой невыносимое, бессмысленное бремя, бойню. Английский ген. Э. Айронсайд, в этой связи позже напишет: «русские войска более других устали от долгой войны, но здесь не появилось ни одного национального героя, как это произошло после революции во Франции. Я думаю, что подлинной причиной была глубокая пропасть, разделявшая офицеров и солдат»{401}.

Тенденции, копившиеся с 1915 г., из потенциальной энергии тихо зреющего недовольства превратились в кинетическую энергию взрыва во время Февральской революции, которую современники воспринимали не иначе, как солдатский бунт{402}. «События 27–28 февраля и последующее отречение императора Николая II от престола, – отмечает С. Волков, – открыли дорогу ненависти и насилия и стали началом Голгофы русского офицерства. На улицах Петрограда повсеместно происходили задержания, обезоруживания и избиения офицеров, некоторые были убиты. Когда сведения о событиях в столице дошли до фронтов, особенно после обнародования пресловутого “Приказа № 1”… там началось то же самое. Какое влияние это оказало сразу же на боеспособность армии, свидетельствует телеграмма главкома Северного фронта от 6 марта «Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят состав армии, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение…» «Гражданская война началась с тех февральских дней. То, что пережито офицерами в те месяцы, никогда не могло изгладиться из их памяти…»{403}


В том, что «после Февраля положение офицеров превратилось в сплошную муку, – по мнению крайне правого историка Волкова, ответственность лежала на большевиках, – антиофицерскую пропаганду большевиков, стоявших на позициях поражения России в войне, ничто отныне не сдерживало, и она велась совершенно открыто и в идеальных условиях. Желание офицеров сохранить боеспособность армии… наталкивалось на враждебное отношение солдат, распропагандированных большевистскими агитаторами, апеллировавших к шкурным инстинктам и вообще самым низменным сторонам человеческой натуры»{404}.

Однако первые сколь либо значимо большевики появились на сцене революционной истории только несколько месяцев спустя после свершения буржуазной революции и издания Приказа № 1, с которых и началось массовое избиение офицеров. Не большевики породили и спровоцировали это насилие, они пришли тогда, когда оно было уже в самом разгаре…


Начало этому насилию положило разложение самой армии. Февральская революция вообще смогла произойти только вследствие полного развала армии, когда солдаты перестали подчиняться офицерам. На эту данность указывает и П. Кенез: «Если бы офицерам удалось заставить солдат выполнять приказы с самого начала, то Февральская революция не случилась бы»{405}. Еще не существовало ни Советов, ни Временного правительства, большевики были еще в ссылках и за границей, а полки один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»{406}. Слова Керенского подтверждал другой участник событий, непосредственно наблюдавший прибытие войск к зданию только что созданного Временного правительства – В. Шульгин: «Почти все части без офицеров…»{407} Массовые убийства офицеров начались сразу после свершения февральской революции – 12 и 13 марта{408}. В Кронштадте уже в первых числах марта были убиты сотни офицеров, в том числе и адмирал Непенин{409}.

Высшее командование армии ничего не могло противопоставить этому, мало того, оно само поощряло убийство офицеров. Так, ген. Л. Корнилов, будущий родоначальник антибольшевистского движения, начал свою деятельность в должности главнокомандующего Петроградским военным округом с того, что собственноручно приколол Георгиевский крест к груди унтер-офицера Волынского полка Кирпичникова в награду за убийство им 27 февраля прямого своего начальника – заведующего учебной командой того же полка капитана Лашкевича{410}.

Ген. Энгельгардт, начальник Петроградского гарнизона, 1 марта выпустил следующее воззвание: «среди солдат Петроградского гарнизона распространились слухи, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат. Слухи эти были проверены в двух полках и оказались ложными. Как председатель временной комиссии временного комитета Государственной Думы, я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров вплоть до расстрела виновных…»{411} В. Воейков по этому поводу замечал: «Последние слова воззвания, будучи горячо восприняты теми солдатами, которые поняли свободу в смысле отсутствия подчинения, дали в результате известные всем случаи зверской расправы нижних чинов с офицерами. Автором этого воззвания был бывший воспитанник Пажеского его императорского величества корпуса, офицер лейб-гвардии Уланского его величества полка и, как окончивший Николаевскую академию, носитель мундира генерального штаба»{412}.

Реформы Временного правительства по демократизации армии во время мировой войны окончательно деморализовали ее. Уже первые шаги Приказ № 1 и «Декларация прав военнослужащих», уничтожили даже видимые остатки армии. А что сама армия? По данным А. Деникина, из 40 командующих фронтами, армиями и их начальниками штабов только 14 выступили против «демократизации» армии, 15 ее поощряли, и 11 были нейтральны. «Демократическая» чистка в армии привела к тому, что только в апреле-мае, было уволено 143 старших начальника, в т. ч. 70 начальников дивизий{413}.

И в этих условиях Временное правительство, Совет и Ставка принимают решение о новом июньском 1917 г. наступлении! Офицерам нужно было снова поднимать солдат в атаку… «В сводке сведений о настроении в действующей армии с 1 по 9 июля о положении офицеров сказано следующее: «В донесениях всех высших начальников указывается на крайне тяжелое положение в армии офицеров, их самоотверженную работу, протекшую в невыносимых условиях, в стремлении поднять дух солдат, внести успокоение в ряды разлагающихся частей и сплотить вокруг себя всех, оставшихся верными долгу перед родиной. Подчеркнута явная агитация провокаторов-большевиков, натравливающая солдат на офицеров. В большинстве случаев работа офицерства сводится к нулю, разбиваясь перед темной и глухой враждой, посеянной в солдатских массах, охваченных одним желанием уйти в тыл, кончить войну любой ценой, но не ценой собственной жизни. Вражда часто принимает открытый характер, выливаясь в насилия над офицерами. В 115-м полку большинство офицеров должно было скрыться. Требования солдат о смене неугодных начальников стали повседневным явлением. В 220-м полку несколько рот ушли с позиции, причем в окопах остались одни офицеры. В 111-м полку на всей позиции после самовольного ухода рот остались несколько десятков наиболее сознательных солдат и все офицеры. Напряжение сил офицеров дошло до предела, терпение стало мученичеством. В боях под Крево и Сморгонью все офицеры были впереди атакующих частей, показав пример долга и доблести. Потери офицерского состава громадны. В 204-м полку выбыли из строя все офицеры».

«Яркую иллюстрацию положения офицерства дают рапорты трех офицеров 43-го Сибирского полка, в которых они ходатайствуют: двое – о зачислении в резерв и один – о разжаловании в рядовые. Офицеры указывают на невозможность принести какую-либо пользу при данных условиях и слагают с себя ответственность за свои части в бою. “Служба офицера превратилась в настоящее время в беспрерывную нравственную каторгу…” – пишет один из офицеров…»{414}. Как отмечалось в докладе комиссаров 11-й армии, «бросалось в глаза, прежде всего, невозможное положение офицерского состава, бессильного, не признаваемого солдатами, третируемого ими и лишенного возможности реализовать свои полномочия. При большой ответственности офицерство оказалось лишенным прав не только командных, но зачастую и многих гражданских, как, например, свободы слова. Всякий призыв с их стороны к солдатам к исполнению своих обязанностей, вообще все, что шло вразрез с инстинктами и пожеланиями шкурных элементов армии, встречается последними резко враждебно, причем нередко раздавались угрозы расправы оружием. И это были не простые угрозы»{415}.

В итоге последний военный министр Временного правительства А. Верховский констатировал: «Офицеры требуют исполнения своего долга перед Родиной – идти на смерть, видя в этом спасение страны, солдаты, сбитые с толку пропагандой, не понимают, за что они должны умирать… взгляд солдата на офицера как на своего врага, заставляющего его “бессмысленно” умирать, не меняется…»{416}

«Офицеры не понимали дилемму социалистов, – отмечает П. Кенез, – для них все, что противоречило интересам войны, считалось предательством»… и «старая ненависть слуг к господам, крестьян к помещикам вылилась на офицерство. Ни Советы, ни Временное правительство не агитировали солдат против командования, ненависть не нуждалась в этом. С первых дней революции солдаты не повиновались, а иногда убивали своих офицеров, таких случаев становилось все больше и больше. Солдаты – крестьяне в форме видели в своих начальниках уменьшенные копии эксплуататоров, сторонников ужасной войны, препятствие революции, которая должна принести избавление от страданий. Офицеров воспринимали, как контрреволюционеров даже до того, как они стали отрицать цели и задачи революции»{417}. Офицеры стали «“козлами отпущения” за чужие грехи, и поэтому, – заключал Керенский, – они уже не могут держаться вне политики»{418}.

Последней каплей, окончательно расколовшей армию, стал корниловский мятеж. После него, по словам Керенского, «во всех подразделениях началась охота, издевательства, уничтожение офицеров. На всем протяжении фронта солдаты самовольно арестовывали офицеров, сами оглашали обвинительные заключения…, выбирали новых командиров, устраивали военно-революционные трибуналы… Все офицеры превратились в «корниловцев», то есть реакционеров»{419}. Виновником этих событий Керенский считал лично ген. Л. Корнилова: «сам глава армии подал пример неповиновения по отношению к вышестоящему – высшей правительственной власти. Таким образом, было подтверждено право каждого, кто носил оружие, действовать по своему разумению. Поступок Корнилова сыграл ту же роковую роль для судьбы армии… он завел армию на дорогу, которая привела ее к окончательному краху»{420}.

Корниловский мятеж радикализовал обе стороны, отмечал ген. Н. Головин: «Гонения, которые испытывал с марта офицерский состав, усиливали в нем патриотические настроения; слабые и малодушные ушли, остались только сильные духом. Это были те люди-герои, в которых идея жертвенного долга, после трехлетней титанической борьбы, получила силу религии… Неудача корниловского выступления могла только усилить эти настроения. Связь большевиков с германским генеральным штабом была очевидна. Победа Керенского, которая, по существу, являлась победой большевиков, приводила к тому, что в офицерской среде точно установилось убеждение, что Керенский и все умеренные социалисты являются такими же врагами России, как и большевики. Различие между ними только в “степени”, а не по существу… Русское офицерство военного времени не носившее классового характера, приобретает теперь обособленность социальной группировки… это обособление не обуславливалось какими-либо сословными или имущественными признаками, а исключительно данными социально-психологического порядка. До корниловского выступления офицерство старалось всеми силами не допустить углубления трещины между ним и нижними чинами. Теперь оно признало этот разрыв как совершившийся факт…»{421}

«После Корниловского выступления разрыв между офицерским составом и солдатской массой происходит уже полный и окончательный, – свидетельствует октябрьская сводка о настроениях с Западного фронта, – масса видит в офицерах не только “контрреволюционеров”, но и главную помеху к немедленному прекращению войны. Большевики и немцы энергично эксплуатируют создавшееся положение»{422}. Именно в это время, по словам Головина, «разрыв доходит до крайности: оба лагеря становятся по отношению друг к другу вражескими. Это уже две вражеские армии, которые еще не носят особых названий, но по существу это Белая и Красная армия»{423}.

В донесениях с фронта сообщалось: «Положение офицеров невыносимо тяжело по-прежнему. Атмосфера недоверия, вражды и зависти, в которых приходится служить при ежеминутной возможности нарваться на незаслуженное оскорбление при отсутствии всякой возможности на него реагировать, отзывается на нравственных силах офицеров тяжелее, чем самые упорные бои и болезни»{424}. Постоянными стали явления, когда позиция оборонялась одними офицерами, а толпы солдат митинговали в тылу{425}.


Месяц спустя после Октябрьской революции 30 ноября большевиками было принято «Временное положение о демократизации армии», по которому офицерские чины, знаки отличия и ордена упразднялись. 16 декабря был опубликован декрет «Об уравнении всех военнослужащих в правах», провозглашавший окончательное уничтожение понятия офицерского корпуса, а также декрет «О выборном начале и организации власти в армии» по которому власть переходила к военно-революционным комитетам, вводились выборы командного состава. «Это, – по словам Волкова, – вызвало новый подъем озлобления против офицеров…»{426}

Наглядно отношение офицерского корпуса к этим указам показывает высказывание одного из лучших его представителей, принявшего советскую власть ген. М. Бонч-Бруевича: «Человеку, одолевшему хотя бы азы военной науки, казалось ясным, что армия не может существовать без авторитетных командиров, пользующихся нужной властью и несменяемых снизу… генералы и офицеры, да и сам я, несмотря на свой сознательный и добровольный переход на сторону большевиков, были совершенно подавлены… Не проходило и дня без неизбежных эксцессов. Заслуженные кровью погоны, с которыми не хотели расстаться иные боевые офицеры, не раз являлись поводом для солдатских самосудов»{427}.

На это время приходится и наибольшее число самоубийств офицеров (только зарегистрированных случаев после февраля было более 800), не сумевших пережить краха своих с детства усвоенных идеалов и крушения русской армии{428}. Верховному главнокомандующему Красной армией Н. Крыленко пришлось 12 декабря срочно издать приказ о нераспространении «демократизации» на штабы и управления, но это уже помочь не могло.

Политика большевиков в отношении офицеров была не столько продолжением прежних реформ Временного правительства и эсеро-меньшевистских Советов, сколько их логичным завершением. Завершением развала армии, начавшегося задолго до них. Остановить его не смогли ни царское, ни Временное правительство, у относительно небольшой кучки большевиков не было для этого ни сил, ни времени тем более.

Тем временем стихийные убийства офицеров все более приобретали характер поголовного истребления. Пример дают впечатления, с которыми сталкивались очевидцы почти на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г.: «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)…»{429}.

В апреле, когда немцы занимали Крым, некоторые уцелевшие офицеры, которым было невыносимо сдавать корабли немцам, поверив матросам, вышли вместе с ними на кораблях из Севастополя в Новороссийск, но в пути были выброшены в море. «Все арестованные офицеры (всего 46) со связанными руками были выстроены на борту транспорта, один из матросов ногой сбрасывал их в море. Эта зверская расправа была видна с берега, где стояли родственники, дети, жены… Все это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись. Ужаснее всех погиб штабс-ротмистр Новицкий. Его, уже сильно раненого, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта»{430}.

* * *

Смешанные чувства долга, чести, мести за погибших товарищей, обреченности и отчаяния выковывали идеологию главной движущей силы Белого движения – офицеров-добровольцев[24]. Эта идеология сводилась в сущности к выполнению своего воинского долга перед страной. Воинский долг с внешнего противника распространился у них на внутреннего, который, по мнению добровольцев, вел страну к хаосу и развалу, к поражению во внешней войне.

Для офицеров разгоравшаяся разрушительная анархия была вызовом их доведенному до инстинкта долгу защиты отечества, связанному с чувством самопожертвования.

Наиболее близким и понятным политическим противником для офицеров были большевики, открыто призывавшие «воткнуть штыки в землю», что было прямым вызовом офицерскому долгу. Большевики поддерживали стихийное стремление масс к миру, а эти массы уже чинили убийства и насилия над офицерами. В результате большевики стали для офицеров неким собирательным образом врага, объединявшим в сущности всю солдатскую и народную массу, не желающую продолжать войну и требующую невнятных социальных перемен, выражавшихся на том этапе развития в виде анархии. Для офицеров любой, кто выступал против продолжения войны или отказывался подчиняться, становился большевиком.

Офицеры не вдавались в глубокие рассуждения и принимали внешнюю сторону революции за ее суть. И это была роковая ошибка, как для них, так и для страны. Керенский в этой связи замечал: «Офицерам следовало постараться понять, почему солдат, радуясь краху военной системы, мстит своим непосредственным командирам… Не стоит все сваливать на злую волю отдельных людей или на пропаганду, настроившую солдат против офицеров. Это действительно сыграло свою роль, но это не основная причина, даже не вторичный фактор эксцессов»{431}.

«Командование утратило авторитет задолго до революции, – пояснял свою мысль Керенский, – даже задолго до войны, благодаря самой системе военной администрации. Не революция, а самодержавие, страшно боясь потерять свою единственную опору – армию, превратило ее в полицейскую организацию…»; «нигде в России пережитки крепостничества не чувствовались так сильно, как в повседневной рутине казарменной жизни», «под покровом полуфеодально-полупатриархальной системы шла глухая борьба солдат с командирами, накапливалась ненависть, уничтожавшая последние остатки авторитета». «В армейских рядах накопилось чересчур много обид, гнева, ненависти к командирам; в преступлениях режима винили наименее виновных»{432}.

Офицеры олицетворяли собой силу или, говоря словами С. Витте, «престиж силы»{433}, на которой держалось все здание российской империи, и вместе с тем вековое порабощение крестьянства, сохранение его в нищете и невежестве. Наиболее ярко и отчетливо для крестьян эта сила проявилась при подавлении армией революции 1905 г. Как только военной разрухой этот «престиж силы» оказался поколеблен, крестьяне, одетые в солдатские шинели, решили, что настал их час освобождения, на пути которого стояли остатки этой былой силы. Радикализм их настроениям придавало сохранившееся, на подсознательном уровне, чувство мести к угнетателям (выразившимся во время войны в офицерах) за века рабства.


Примером здесь могут служить хотя бы воспоминания шефа жандармов А. Бенкердорфа, относящиеся к временам Николая I: «Военные поселяне, возбуждая друг друга, дали волю своей ненависти к начальству и бросились с яростью на офицеров и врачей. Все округи огласились общим воплем, требовавшим смерти офицерам…, всякий кто не мог спастись от них скорым бегством, был беспощадно убиваем…»{434}


Проявление этих чувств, прежде всего, в армии, было закономерно, поскольку армия является наиболее консервативным, выкованным кровью и веками инструментом власти. Той власти, которая в России всего десятилетие назад, под давлением революции 1905 г., отменила остатки крепостного права. Однако они, по словам лидера эсеров В. Чернова, почти в нетронутом виде сохранились в армии: «ген. Алексеев был до мозга костей пропитан старой психологией, диктовавшей вывеску “Вход нижним чинам и собакам воспрещен”»{435}. Характерен пример, когда обсуждая с членом Думы приказ о вежливом обхождении с рядовыми, один из командиров дивизий выразился коротко и энергично: «Я порол этих мерзавцев и буду пороть, а если кто-нибудь пикнет, я сам дам ему пятьдесят ударов плетью»{436}. Чернов в итоге приходил к выводу о «касте генералов»{437}. Эти принципы не смогла разрушить даже Февральская революция, и «революция повернулась спиной к кадровым офицерам. Возможно, это было логично и неизбежно, но оттого не менее трагично», – констатировал Керенский{438}.


Офицеры, радикализованные войной и революцией, действительно стали заложниками ситуации: они превратились в особую социальную группу, касту, оторванную от народа и противопоставившую себя ему. Офицеры первыми стояли на пути стихии, рвавшейся домой, к миру и одновременно мстящей за копившиеся многие столетия обиды. И не важно, что офицеры не представляли уже собой правящего класса, но они олицетворяли его и выполняли его приказы. Офицерству своими жизнями, судьбами пришлось отвечать не только за себя, но и за весь правящий класс, который довел страну до революции и гражданской войны. Заставляя крестьянскую армию выполнять свой долг, они встали на пути стихии разгоравшегося «Русского бунта», который с невероятной жестокостью смел их{439}.


Несмотря на все свои недостатки, Белая армия при поддержке союзников представляла собой грозную военную силу. И итог Гражданской войны, особенно в ее начале, был еще далеко не предрешен. Солдаты идут на смерть ради будущего, а не прошлого. От того, какое будущее, какую созидательную идею несли на своих штыках белые армии русскому народу, зависел и итог той войны:

Идеология Белого движения

Во имя этих священных целей, которые связывали ген. Корнилова с либералом Милюковым и черносотенцем Римским-Корсаковым, уложены были сотни тысяч народу, разграблены и опустошены юг и восток России, окончательно расшатано хозяйство страны, революции навязан был красный террор.

Л. Троцкий{440}

«Добровольческая армия не преследует никаких политических целей; члены ее при своем вступлении дадут подписку не принимать никакого участия в политике и не заниматься какой бы то ни было политической пропагандой» – декларировал создатель Белой армии ген. М. Алексеев{441}. «Бойцы-добровольцы жаждали уйти от подальше от политики, но Добровольческая армия в целом, – замечал в ответ ген. Н. Головин, – уйти от нее конечно, не могла. Политика прикреплялась к ней в лице тех политических и общественных деятелей, которые стекались под ее защиту. В подавляющем большинстве это были представители либеральной демократии и буржуазии, сильно поправевшие после всего пережитого»{442}.

Но главное – необходимость комплектования и поддержания боеспособности армии, потребность в поддержке общественности и союзников требовала от ее лидеров сформировать цели своего движения. Первым их попытался сформулировать в своей политической программе ген. Л. Корнилов: «“Совет народных комиссаров” утвердил у нас деспотическую диктатуру черни, несущую гибель всем культурно-историческим завоеваниям страны… Низвергнув гибельную диктатуру черни и оперевшись на все здоровые национальные и демократические элементы народа, эта власть должна прежде всего все свои усилия направить к подавлению анархии и возрождению армии… поднятию производительных сил страны»{443}.

Следующий командующий Армией Юга России ген. А. Деникин, в своем политическом обращении «От Добровольческой армии…», был лаконичнее: «Предстоит… тяжелая борьба. Борьба за целость разоренной, урезанной, униженной России; борьба за гибнущую русскую культуру, за гибнущие несметные народные богатства, за право свободно жить и дышать в стране, где народоправство должно сменить власть черни…»{444}

Что же Деникин понимал под народоправством и чернью? Похоже, он и сам до конца не знал определенного ответа на этот вопрос: «Эта формула (опора на разные слои населения, в особенности на крестьянство), – вспоминал он, – не обнаруживала степени дерзания ни в аграрном, ни в прочих социальных вопросах, сильно напоминая наши всегдашние призывы к сотрудничеству “всех государственно мыслящих слоев населения”, а некоторая неясность редакции этого пункта дала даже повод председателю Особого совещания генералу Лукомскому сопроводить ее замечанием: “То есть выбросить буржуев!..”»{445}

Уточнение в определение «народа» внес член деникинского правительства профессор К. Соколов: «“Власть должна опереться на консервативные круги при условии признания ими факта земельной революции”, – однако, как замечал Деникин, – Это предложение теряло свою ценность, принимая во внимание настроения правых кругов, в глазах которых тогда даже “третий сноп” считался “уступкой домогательствам черни… Итак, коалиции конец. Предстоит выбор: либерализм, консерватизм или «левая политика правыми руками” – та политика, которая была испытана впоследствии в Крыму другими лицами без особого успеха»{446}.

Какой же «народ» представляли те политические силы, среди которых Деникин искал опору будущей власти?

У правых (консервативных) партий был «общий лозунг – «самодержавие, православие, народность». Из предосторожности он не осложнялся необычайно трудными вопросами положительного государственного и социального строительства, а сводился к простейшему и доступному массе, оголенному от внешних туманных покровов императиву: – Бей жидов, спасай Россию!»{447} «Почвенность», «корни» и народная опора считались там (среди монархистов и националистов) элементами второстепенными. Многие разделяли тогда взгляд, приписываемый одному из лидеров ультраправых В. Пуришкевичу: «К моменту окончательной победы над большевиками народная масса, усталая от пережитых потрясений, жаждущая порядка и возвращения к мирному труду, окончательно утратит свою роль главной движущей силы революции; масса отойдет от политики. Но революция будет продолжаться. И взамен демоса на арене борющихся сил окажутся политические группы, кружки и партии, из которых каждая будет говорить от имени народа. Вот этим-то моментом и нужно воспользоваться для выхода на политическую арену…» Деникин замечал, что это был «Взгляд, не лишенный проницательности»{448}.

Меньшевики совершенно трезво смотрели на такое будущее: «Учредительное собрание при самом неограниченном избирательном праве, но в обстановке тишины и спокойствия, легко превратилось бы в послушное орудие реакции при отсутствии революционной энергии в массах; представители народа были бы бессильны перед правительством…» Как следствие «меньшевистские белогвардейские газеты…, – по словам Деникина, – приняли тон настолько вызывающий и направление настолько деморализующее, что властям (Юга России) пришлось закрыть их»{449}. Меньшевики «первыми примирились с большевиками и объединились с ними для борьбы с враждебными большевизму правительствами. Вслед за меньшевиками по этому пути пошли и социалисты-революционеры. Ряд видных и ответственных деятелей этой партии (Вольский, Святицкий и др.) выступили с соответствующими декларациями и воззваниями…»{450}

Эсеры на своем IX Совете партии, собравшемся в Москве в середине июня 1919 г., постановили: «прекратить в данный момент вооруженную борьбу против большевистской власти и заменить ее обычной политической борьбой, перенеся центр своей борьбы на территорию Колчака, Деникина и др., подрывая их дело изнутри и борясь в передовых рядах восставшего, против политической и социальной реставрации, народа всеми теми методами, которые партия применяла против самодержавия»{451}. И это были не пустые слова. Эсеры, еще вчера выступавшие против большевиков, не только встали на их сторону, но и начали создавать партизанские отряды для помощи Красной армии. Деникин здесь ссылался на собственное признание эсеров «употребивших все усилия для свержения сибирской власти и теперь поднявших вооруженные восстания во Владивостоке, Иркутске, Красноярске и других пунктах во имя прекращения Гражданской войны и примирения с большевиками»{452}.

У белых оставалась последняя надежда – та самая либеральная партия кадетов, идеи которой были наиболее близки взглядам самого Деникина. Его биограф Д. Лехович определял политическую платформу командующего Армией Юга России, как «либерализм», основанный на вере в то, что «кадетская партия… сможет привести Россию… к конституционной монархии британского типа»; соответственно, «идея верности союзникам (Великобритания, Франция, США. – В.К.) приобрела характер символа веры»{453}. Но «в конце июня, в разгар блестящих успехов армий и общего высокого подъема, либеральная общественность, – отмечал Деникин, – страшилась взять руль правления в предвидении «враждебного отношения других влиятельных общественных сил и противодействия с их стороны»{454}.

В Белой армии «и близких ей кругах… создавалось озлобление против “кадетов”, и в частности против либеральных членов Особого совещания, которых называли “злыми гениями” и “главными виновниками” постигших нас бедствий. В такой обстановке либеральная общественность сочла для себя бремя власти непосильным и, предлагая известный политический курс, в то же время не давала своих людей, которые могли бы проводить его в жизнь. Очевидно, и не могла дать, так как, по признанию видных ее деятелей, помимо внутренних расхождений, в этом лагере было очень мало людей, которые “революционному разложению и распаду могли бы противопоставить понятную всем организующую силу”. Это последнее обстоятельство встало передо мной особенно ярко, – вспоминал Деникин, – когда я задал вопрос, при создавшихся условиях чисто академический: – Кого же все-таки либеральная группа могла бы предложить в главы правительства?»{455}.

На закате карьеры командующим армией Юга России А. Деникин подводил итог своим политическим исканиям:

«Последние приказы мои означали: невозможность опереться на либералов, нежелание передать власть всецело в руки правых, политический тупик и личную драму правителя. В более широком обобщении они свидетельствовали об одном, давно назревшем и теперь особенно ярко обнаружившемся явлении: о кризисе русского либерализма»{456}.

Колчак не вдавался в такие политические дебри, как Деникин. Как отмечал близкий к нему Гинс: «Адмирал был политически наивным человеком. Он не понимал сложности политического устройства, роли политических партий, игры честолюбий, как факторов государственной жизни…»{457} Представление о первоначальных политических целях Колчака, отражает одно из его первых писем Деникину: «Я принял функции Верховного правителя…, не имея никаких определенных решений о будущей форме государственного устройства России, считая совершенно невозможным говорить в период тяжкой гражданской войны о будущем, ранее ликвидации большевизма»{458}. Политическая мысль Колчака не шла дальше уничтожения социалистов: «Будем верить, что в новой войне Россия возродится. “Революционная демократия” захлебнется в собственной грязи, или ее утопят в ее же крови. Другой будущности у нее нет. Нет возрождения нации помимо войны, и оно мыслимо только через войну»{459}.

Однако вскоре Колчаку все же пришлось сформулировать свои политические цели. Этого потребовали союзники в обмен на признание адмирала Верховным правителем России. Первым требованием «союзников» был созыв Учредительного собрания, как высшего законодательного органа России. При этом, «если же к этому времени “порядок” еще не будет установлен, адмирал должен созвать “старое” Учредительное собрание на то время, пока не будут возможны новые выборы».

Колчак, по воспоминаниям генерала для поручений М. Иностранцева, прокомментировал требование союзников следующим образом: «Вы ведь знаете, что западные государства во главе, конечно, с Вильсоном вздумали меня исповедовать на тему, какой я демократ? Ну, я им ответил… Во-первых…, что Учредительное собрание, или, вернее, Земский собор, я собрать намерен, и намерен безусловно, но лишь тогда, когда вся Россия будет очищена от большевиков и в ней настанет правопорядок… Во-вторых, ответил им, что избранное при Керенском Учредительное собрание за таковое не признаю и собраться ему не позволю, а если оно соберется самочинно, то я его разгоню, а тех, кто не будет повиноваться, то и повешу! Наконец, при выборе в настоящее Учредительное собрание пропущу в него лишь государственно здоровые элементы… Вот какой я демократ!..»{460}

Чьи же интересы, по мнению Колчака, должны были представлять эти «государственно здоровые элементы»? – Либералов?

Последние постоянно окружали Колчака в ранге министров, но для демократической, политической победы этих сил было явно недостаточно. Так, например, на выборах в Учредительное собрание 1917 г. кадеты набрали по всей Сибири всего лишь 2–3 % голосов избирателей{461}. Но наиболее ярко провал либералов выразился в их неспособности сформировать собственное работоспособное правительство. «Откуда взять министров путей сообщения, иностранных дел, военного, юстиции, когда людей нет? Мы рабы положения», – восклицал Колчак{462}. Гинс пояснял: «быть хорошим земцем, газетчиком, адвокатом, даже парламентарием – не значит быть хорошим директором департамента, а тем более министром»{463}.


У Колчака повторялась та же ситуация, что и у Деникина: «Нет людей!» Эта жалоба не сходила с уст интеллигенции и со страниц печати. В. Шульгин с горечью писал о том явлении, что «в гражданском управлении выявилось русское убожество, перед которым цепенеет мысль и опускаются руки… Ряды старых работников страшно поредели, а новых нет как нет»{464}.


Какая же сила, по мнению Колчака, в этом случае могла возродить российское государство? Адмирал отвечал на этот вопрос следующим образом: «Мы глубоко убеждены в том, что возродит Россию ее армия. Без армии нет государства… нет основ общественной и имущественной безопасности, нет свободы…»{465} «Колчаковское народоправство» могло удержаться только на штыках армии. В заявлениях Верховного правителя постоянно сквозит подспудная констатация этого факта: «Я убежден, что при условиях настоящего времени партийное представительство исключает возможность положительной государственной работы… вопросы организации государственной полиции… одни из важнейших…, основанием общественной безопасности и фундаментом, на котором строится организация полиции, является по существу армия»{466}.

Но армия, состоящая непосредственно из народа – мобилизованных крестьян и рабочих, сама могла стать угрозой «колчаковскому народоправству». Не случайно, отмечал С. Мельгунов, для всех белых вождей было характерно стремление держать свои армии «вне политики». Так, уже 21 ноября 1918 г. Колчак издает приказ: «Всякую попытку извне и изнутри втянуть Армию в политику приказываю пресекать всеми имеющимися в руках начальников и офицеров средствами»{467}.

Тогда за какие идеи должны были идти на смерть солдаты Колчака?

Адмирал не утруждал себя особыми изысканиями: «Мы все сражаемся за воссоздание Родины и боремся против захватчиков власти, которые под ложным именем рабоче-крестьянского правительства поработили наше отечество. Эти захватчики даже не русские люди, они наемники немцев, и кто они такие, вы отлично знаете»{468}. Точно такими же лозунгами, по словам князя Трубецкого, призывал к непримиримости и высший командный состав Добровольческой армии Юга России: «“немец был враг, и притом нечестный враг, придумавший удушливые газы и самих большевиков”. Помощник Главнокомандующего ген. Лукомский совершенно серьезно утверждал: “немцы не в честном бою, а подлыми предательскими приемами погубили нашу армию и продали Россию в руки большевиков”»{469}.

Лидеры белого движения не смогли найти ничего лучшего, чем повторять обращение Л. Корнилова времен августовского (1917 г.) мятежа: «Великая родина наша умирает. Час ее кончины близок. Вынужденный выступить открыто, я, ген. Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов[25] действует в полном согласии с планами германского Генерального штаба… Я не могу заставить себя отдать Россию в руки ее наследственному врагу, германской расе, и обратить русский народ в рабов германцев, но предпочту умереть на поле чести и сражения, лишь бы не видеть позор и бесчестие Русской Земли»{470}.

Но Колчак пришел к власти уже после подписания перемирия Антанты с Германией. Допрашивавший его Алексеевский спрашивал в связи с этим: «Германия вышла из войны, и установилось общее замирение Европы. Не возникало ли у вас мысли, что и для России надо искать мирного выхода из того положения, которое создалось?» В ответ Колчак заявлял: «этот мир нас не касается, и считал, что война с Германией продолжается…»{471}.

«Чем, кроме “зараженного духа”, кроме пагубной склонности к самоублажению можно было бы объяснить, что стоявшее на высших ступенях военной иерархии и призванное руководить сложнейшими событиями лицо дает этим событиям оценку, по наивной простоте своей присущую разве что ученику подготовительного класса, – восклицал по этому поводу Р. Раупах, – Эта боязнь называть вещи своими именами исключала всякую возможность трезвой оценки событий и людей, то есть то качество власти, без которого она утрачивала свое значение»{472}.


Абстракцию «Белой идеи» наиболее ярко подчеркивал лозунг, провозглашающий ее цели – «Непредрешение». В соответствии с этим лозунгом все будущее политическое устройство России отдавалось на волю нового «Учредительного собрания», которое должно было быть созвано после победы над большевизмом. Идея «Непредрешения» стала официальной целью Белого движения 9 января 1918 г., прозвучав в манифесте Добровольческой армии: «Новая армия будет защищать гражданские свободы, что бы позволить хозяевам русской земли – русским людям – выражать через выбранное Учредительное собрание свою волю…»{473}

Один из авторов манифеста создатель Белой армии Юга России ген. М. Алексеев в июне 1918 г. откровенно пояснял: «Относительно нашего лозунга – Учредительное собрание – необходимо иметь в виду, что выставили мы его лишь в силу необходимостиНаши симпатии должны быть для вас ясны, но проявить их здесь было бы ошибкой, т. к. населением это было бы встречено враждебно… Большинство офицеров Добровольческой армии было за поднятие монархического флага, но…»{474}, отмечал ген. А. Лукомский: «в 1918 и 1919 гг. провозглашение монархического лозунга не могло встретить сочувствия не только среди интеллигенции, но и среди крестьян и рабочей массы… провозглашение же республиканских лозунгов не дало бы возможности сформировать мало-мальски приличную армию, так как кадровое офицерство, испытавшее на себе все прелести революционного режима, за ними не пошло бы»{475}.

Если «“непредрешенчество” ген. Корнилова являлось предоставлением решения основных государственных вопросов Учредительному собранию, – отмечал в этой связи ген. Н. Головин, то, – “Непредрешенчество” же ген. Деникина было умалчиванием о способах их разрешения… Сравнение “наказа” ген. Деникина с подобным же наказом ген. Корнилова резко обнаруживает, насколько политическое мировоззрение нового вождя Белого Движения остается скрытым…»{476} Скрытым от собственной армии, которую он вел насмерть и народа, который он призывал идти за собой!

Суть проблемы «Непредрешения» передавал главный идеолог в правительстве Колчака Гинс: «Существенным пробелом программы Российского Правительства (Колчака), была неясность его политической физиономии в его официальной программе. Оно стремилось объединить все, что относилось враждебно к большевизму. Но что положительного оно обещало? Ссылка на Учредительное Собрание равносильна отказу от навязывания народу своей программы. Но власть всегда должна иметь определенные намерения, и в Учредительное Собрание она не может явиться без всякого проекта государственного устройства»{477}.

Деникин полностью отдавал себе отчет в этом, однако «предрешение» казалось ему страшней: «Перед правительством оставались бы и тогда неразрешимые для него вопросы: невоюющая армия, непроизводительная промышленность, разрушаемый транспорт и… партийные междоусобицы, а кроме этого было еще и крестьянство, занятое “черным переделом”… “Непредрешение” и “уклонение” от декларирования принципов будущего государственного устройства…, были не “теоретическими измышлениями”, не “маской”, а требованием жизни. Вопрос этот чрезвычайно прост, если подойти к нему без предвзятости: все три политические группировки противобольшевистского фронта – правые, либералы и умеренные социалисты – порознь были слишком слабы, чтобы нести бремя борьбы на своих плечах. “Непредрешение” давало им возможность сохранять плохой мир и идти одной дорогой, хотя и вперебой, подозрительно оглядываясь друг на друга, враждуя и тая в сердце – одни республику, другие монархию; одни Учредительное собрание, другие Земский собор, третьи “законопреемственность”»{478}.

Но в еще большей мере политика «непредрешенчества» была ориентирована на союзников. На это прямо указывал командующий чехословацким корпусом ген. Р. Гайда, варившийся в гуще событий, в своем сообщении военному департаменту США: «Колчаковское правительство не может удержаться у власти, и если союзники будут помогать ему, это будет величайшей исторической ошибкой. Правительство делится на две части: одна выпускает прокламации и распространяет сообщения для иностранного потребления о благожелательном отношении правительства к созыву Учредительного собрания и готовности осуществить его созыв, другая часть тайным образом строит планы и заговоры с целью восстановления монархии»{479}.

За лозунгом «непредрешения» не стояло никаких реальных, созидательных идей, в него не верили даже те, кто шел умирать за «белую идею». По словам самого Деникина, осенью 1918 г. оба его ближайших помощника заявили ему, «что работать под лозунгом Учредительного собрания они считают для себя невозможным. Это было убеждение, широко распространенное в военной среде и правых кругах, где понятия “учредилка” и “учредиловцы” встречали презрительное отношение»{480}. В итоге, констатировал атаман П. Краснов, «генерал Деникин не имел ничего на своем знамени, кроме единой и неделимой России… В Учредительное собрание уже никто не верил, потому что каждый понимал, что его фактически не собрать»{481}.

Бывший командующий Кубанской армией ген. А. Шкуро в связи с этим отмечал: «Смешно сказать, но приходилось искать добровольческую идеологию в застольных спичах и речах, произнесенных генералом Деникиным по тому или другому случаю; простое сравнение двух-трех таких “источников” убеждало в неустойчивости политического мировоззрения их автора и в том, что позднейший скептицизм и осторожность постоянно аннулировали первоначально обещанное»{482}.

«Тогда я ни во что не верил, – вспоминал один из лучших генералов Белой армии Я. Слащов, – Если меня спросят за что я боролся и каково было мое настроение, я чистосердечно отвечу, что не знаю… Не скрою, что в моем сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли русского народа на стороне большевиков, – ведь невозможно же что они и теперь торжествуют благодаря лишь немцам и т. п. Но эти мысли я как-то трусливо сам отгонял от себя и противопоставлял им слухи о восстаниях внутри России и т. п. Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо своим подчиненным, за что я борюсь»{483}.

«Главная внутренняя проблема отдела пропаганды, – констатировал другой участник событий Н. Карпов, – заключалась в том, что ему нечего особенно было пропагандировать, не было позитивных лозунгов, которые бы воодушевляли население и несли разложение в ряды красных войск»{484}.

Чего же тогда хотели белые?

«Они хотели победить красных. А потом? Потом, – отвечал Р. Раупах, – ничего, ибо только государственные младенцы могли не понимать, что силы, поддерживавшие здание старой государственности, уничтожены до основания, и что возможностей восстановить эти силы не имелось ни каких. Победа для красных была средством, для белых – целью, и притом единственной, а потому и можно совершенно безошибочно ответить на вопрос, что было бы, если бы они эту победу одержали. В стране появились бы бесчисленные организации, борющиеся между собой за кандидатов на престол, за Советы без большевиков, за Учредительное собрание и демократический режим и еще за многое другое[26]. Хозяйничали бы всякие разные батьки Махно, атаманы Семеновы, Петлюры и просто разбойничьи банды. Все это, прикрываясь высокими лозунгами, грабило бы население, разрушало бы города, сметало артиллерийским огнем целые деревни, насиловало женщин, распространяло бы сыпной тиф и внесло невероятную разруху. И страна представляла бы небывалую по эффекту и ужасу картину смерти нации»{485}.

Очевидно, в этом отдавали себе отчет и сами либерально-демократические идеологи белого движения. Этот факт отражали их идеи, появившиеся в то время, когда едва только возник мираж скорой победы: «Когда Деникин продвигался к Москве, в правых омских кругах… ярко выявилось пристрастие к диктатуре… нетерпимость даже к умеренным социалистическим партиям, – вспоминал Гинс. – Кадетский Национальный центр устами газеты “Русское дело” твердил только одно: “Диктатура, без всяких ограничений, без всяких перспектив”… «Партия народной свободы, – утверждал Устрялов, – относилась и относится отрицательно к идее законосовещательного и законодательного органа, ибо это ослабит, а не усилит диктатуру. Наша точка зрения заключается в необходимости укрепления диктатуры… Наш девиз не только “диктатор-освободитель”, но и “диктатор-устроитель”»{486}.

Лозунг «непредрешенчества», признавал белый ген. Н. Головин, был обманом: уже «“корниловская программа” стояла на “непредрешенческой” точке зрения. Учредительное собрание почиталось “единственным хозяином земли русской”, только оно может “выработать основные законы русской конституции и окончательно сконструировать государственный строй”. Однако весь тон и редакция “Корниловской программы” не оставляют никаких сомнений в затаенном стремлении к диктатуре…»{487} И к этой цели, по словам Головина, стремилась вся Добровольческая армия – «Военная диктатура – вот чего хотела рядовая среда добровольцев»{488}.

И в этом не было ничего необычного, ведь формально диктатура является объективно необходимой формой власти в кризисных условиях. Прогрессивный или регрессивный характер власти определяется не столько формой, сколько ее идеями и целями: во имя чего, ради достижения каких целей осуществляется радикальная мобилизация власти? Что могли ответить на этот вопрос лидеры белого движения?

Практически ничего. «Белое движение не провозгласило цели, а его лидеры отказывались говорить о будущем России», – отмечает П. Кенез{489}. Американского историка дополнял его британский коллега П. Флеминг: «У белых не было ни идеалов, ни принципов, ни веры…»{490} Причины этого явления Раупах находил в том, что: «столетиями державшееся в России крепостное право, одинаково развратившее как рабов, так и рабовладельцев, исключило из духовного мира русской общественности всякую, даже самую примитивную идейность»{491}.

Впрочем, не совсем, белая идея все же была, ее выразителями стала «вся бежавшая от большевиков буржуазия. Бывшие губернаторы и бюрократы, помещики, торговая и финансовая знать, интеллигенция и масса рядового обывателя. “Это были люди, – отмечал А. Суворин, – которых революция лишила их привилегированного и сытого положения, и оттого идейность сводилась к уничтожению большевиков и восстановлению порядка, то есть возможности прежнего благополучия”»{492}.

«Это те самые люди, – пояснял вл. князь Александр Михайлович, – которые сначала взяли от империи все, что она могла дать – защиту от черни, право эксплуатировать крестьян, недоплачивать рабочим и обманывать вкладчиков, жизнь, полную неги и очарования…»{493} Именно эти «бывшие», по словам военного министра Колчака ген. A. Будберга, и определяли всю «идеологию» белого движения: «Очень тревожен состав ближайших к Деникину кругов и административных верхов; слишком много фамилий, вызывающих воспоминания о непривлекательных сторонах недавнего прошлого; возникают опасения, что и там, как и у нас, ничего не забыли и ничему не научились»{494}.

Всю сущность «Белой идеи» с откровенной прямотой выразил призыв лидера либерально-демократической партии кадетов П. Милюкова – «загнать чернь в стойла»{495}. Методы рекомендовал ультраправый черносотенец B. Пуришкевич: «только публичными расстрелами и виселицей»{496}. Либерал Милюков в этой связи добавлял, что: «бывают времена, когда с народом не приходится считаться»{497}. И не считались.

Один из участников событий на Юге России Н. Воронович вспоминал: «С приближением армии к Москве оставшиеся в ее тылу военные и гражданские чиновники становились все более развязными и, поощряемые крайними реакционными элементами, говорившими (слова ген. Кутепова), что восстановить Россию возможно лишь при помощи кнута и виселицы, всячески старались применять эти способы воссоздания “Единой, Великой и Неделимой России” на вверенной им правительством Деникина территории»{498}. Даже такой представитель правых, как граф Бобринский, глядя на это не выдерживал: «я боюсь не левых, а крайне правых, которые, еще не победив, проявляют столько изуверства и нетерпимости, что становится жутко и страшно»{499}.

Цели движения, определяют характер армии. И несмотря на то, что добровольцы избегали политики и, что свой сословный характер офицерство утратило почти полностью, Белая армия, с первых дней своего создания, стала носить не народный, а классовой характер. Этот факт признавал и сам ген. А. Деникин: «“Всенародного ополчения” не вышло. В силу создавшихся условий комплектования, армия в самом зародыше своем таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовыйПечать классового отбора легла на армию прочно…»{500}

Ген. А. Будберг подчеркивая этот факт в своем «Дневнике» отмечал: «За нас состоятельная буржуазия, спекулянты, купечество, ибо мы защищаем их материальные блага… Все остальные против нас, частью по настроению, частью активно»{501}. Офицерство «дралось и гибло с высоким мужеством, – констатировал Деникин, – Но наряду с доблестью, иногда рыцарством, в большинстве своем в военной и гражданской жизни оно сохраняло кастовую нетерпимость, архаическую классовую отчужденность и глубокий консерватизм – иногда с признаками государственности, чаще же с сильным уклоном в сторону реакции»{502}.

Красная реформация

Декрет СНК «Об Организации Рабоче-крестьянской Красной Армии» от 15 (28) января 1918 г. провозглашал: «Старая армия служила орудием классового угнетения трудящихся буржуазией. С переходом власти к трудящимся и эксплуатируемым классам возникла необходимость создания новой армии, которая явится оплотом Советской власти в настоящем, фундаментом для замены постоянной армии всенародным вооружением в ближайшем будущем и послужит поддержкой для грядущей социалистической революции в Европе»{503}.

Создание «рабоче-крестьянской армии» строилось на добровольной основе из «наиболее сознательных и организованных элементов трудящегося класса». «Но, – как отмечал Деникин, – формирование новой классовой армии шло неуспешно, и совету пришлось обратиться к старым организациям: выделялись части с фронта и из запасных батальонов соответственно отсеянные и обработанные, латышские, матросские отряды и красная гвардия, формировавшаяся фабрично-заводскими комитетами»{504}.

Необходимость создания полноценной армии возникла с началом иностранной интервенции и развертыванием гражданской войны: «большевистская вооруженная сила», отмечал в этой связи Н. Головин, начала создаваться «вследствие первого Кубанского похода Добровольческой армии»{505}. Всеобщая воинская повинность была введена весной 1918 г. на V съезде Советов. Одновременно решение съезда постановляло: «Хулиганские элементы, которые грабят и насилуют местное население или устраивают мятежи, шкурники, трусы, дезертиры, которые покидают боевые посты, должны караться беспощадно»{506}. Обязанность всех граждан защищать социалистическое отечество была закреплена в Конституции РСФСР 1918 г.[27]

Основу Красной армии на первом этапе составила Красная гвардия, которая к моменту Октябрьской революции насчитывала около 100 тысяч человек, раскиданных более чем по 100 городам. Не считая отрядов рабочей милиции, создаваемых местными Советами. К Красной армии присоединялись разношерстные, зачастую анархистские, полупартизанские отряды экзальтированных революцией солдат и матросов, вчерашних крестьян, которые, как и крестьяне грабили в деревнях и мстили своим «обидчикам», и в первую очередь офицерам.


Наглядный пример того, что представляли собой отдельные подразделения Красной армии в то время, давал доклад члена Реввоенсовета 10-й армии А. Окулов в ЦК РКП(б): командный состав красноармейских частей, «до сих пор являясь выборным, зависит от настроения массы, для поддержания своего положения нередко прибегает к демагогии, льстит массе и попустительствует многому, что разлагает армию. Громаднейшие обозы некоторых частей, где скрываются тысячи мародеров, дезертиров и лодырей, как саранча опустошают окрестности, пожирают снабжение, сеют панику и разложение… Частью в силу того, что творит 10 армия среди мирного населения, и может быть больше всего именно по этой причине, мы ведем войну среди неприятельской страны.

В некоторых дивизиях… мародерство носит массовый характер и принимает очертания правильно организованного промысла, деятельность этих хищников не различает ни социальных положений, ни пола, ни возраста… В результате при приближении наших войск мирное население нередко вооружается, оказывает нам отчаянное сопротивление, а при поражении повально бежит, захватывая с собой все, что можно, а остальное пряча или уничтожая»{507}.

«Сотни и тысячи отрядов самой разнообразной численности, физиономии, дисциплины и боеспособности – вот внешний вид нашей Красной армии до осени 1918 года, – писал в своих воспоминаниях М. Тухачевский. – Только с этого момента начинается перелом. Отряды переформируются в полки, полки начинают сводиться в бригады и дивизии»{508}.


В октябре В. Ленин выдвинул требование о создании трехмиллионной Красной армии. К концу 1918 г. в стране действовал 7431 военкомат. Однако для экипировки и оснащения трех миллионов солдат у Советов не хватало около двух миллионов винтовок, почти двух с половиной миллионов шинелей и сапог…{509} Однако главной проблемой, с которой столкнулись большевики, было отсутствие профессионального командного состава. Без него создание Красной армии было невозможно и уже в марте 1918 г. СНК узаконил призыв в Красную армию «военных специалистов» из бывших офицеров царской армии.

«Если бы мы не взяли их на службу и не заставили служить нам, мы не могли бы создать армию…, – отмечал Ленин, – И только при помощи их Красная армия смогла одержать те победы, которые она одержала… Без них Красной армии не было бы… Когда без них пробовали создать Красную армию, то получалась партизанщина, разброд, получалось то, что мы имели 10–12 миллионов штыков, но ни одной дивизии, ни одной годной к войне дивизии не было, и мы не способны были миллионами штыков бороться с ничтожной регулярной армией белых»{510}.

Но еще до принудительной мобилизации, в первые дни наступления немецких войск, в феврале 1918 г. в Красную армию вступило добровольно свыше 8 тысяч бывших офицеров и генералов{511}. Часть офицеров выступила на стороне красных, уже на следующий день после Октябрьской революции. Причина этого, по словам Троцкого, заключалась в том, что «большое число офицеров, которые не разделяли наших (большевистских) политических взглядов, но, связанные со своими частями («loyalement attaches»), сопутствовали своим солдатам на поле боя и управляли военными действиями против казаков Краснова»{512}. На деле мотивы вступления многих офицеров в Красную армию были видимо глубже и скорее связывали офицеров «loyalement attaches» не столько с солдатами, сколько со своей страной и ее народом.

Примером в данном случае может служить ген. генштаба А. Балтийский, один из первых вступивший в Красную армию, который объяснял свое решение тем, что и он, «и многие другие офицеры, шедшие по тому же пути, служили царю, потому что считали его первым среди слуг отечества, но он не сумел разрешить стоявших перед Россией задач и отрекся. Нашлась группа лиц, вышедших из Государственной Думы, которая взяла на себя задачу продолжать работу управления Россией. Что же! Мы пошли с ними… Но они тоже не справились с задачей, привели Россию в состояние полной разрухи и были отброшены. На их место встали большевики. Мы приняли их как правительство… и пришли к полному убеждению, что они правы, что они действительно строят государство»{513}.

Легендарный ген. А. Брусилов дополнял: «Понять мне их трудно. Я не сочувствую тем, кто разжигает братоубийственную борьбу. Но я считаюсь с интересами народа и твердо знаю: кто выступает против него, под любыми лозунгами и любыми фразами, – тот авантюрист. Правда, в конечном счете, всегда за народом, этому учит история». «Мы с вами принадлежим к очень небольшой части населения, которая, в силу разных обстоятельств, руководила, направляла жизнь государства, вырабатывала политику. Причем в последние десятилетия делала это настолько скверно, что завела страну в военный и экономический тупик». «Я подчиняюсь воле народа, он вправе иметь правительство, которое желает. Я могу быть не согласен с отдельными положениями, тактикой Советской власти, но, признавая здоровую жизненную основу, охотно отдаю силы на благо горячо любимой Родины»{514},[28].

Бывший военный министр В. Сухомлинов в 1924 г. издал в Берлине свои «Воспоминания», которые закончил следующим образом: «Залог для будущей России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом (коммунистическим) правительство… Их мировоззрение для меня неприемлемо. И все же медленно и неуверенно пробуждается во мне надежда, что они приведут русский народ, быть может, помимо их воли, по правильному пути к верной цели и новой мощи… Что мои надежды являются не совсем утопией, доказывает, что такие мои достойные бывшие сотрудники и сослуживцы, как генералы Брусилов, Балтийский, Добровольский, свои силы отдали новому правительству в Москве. Нет никакого сомнения, что они это сделали, убедившись в том, что Россия и при новом режиме находится на правильном пути к полному возрождению»{515}.

Однако основная часть офицеров пришла в Красную армию не добровольно, а по мобилизации. Среди причин поступления офицеров на службу к большевикам, были и чисто материальные: офицеры были лишены всех видов пенсий и таким образом, вместе с семьями, всех средств к существованию{516}.


Принудительную мобилизацию офицеров осуществляли как красные, так и белые. Для сравнения методов, можно привести пример «белой» регистрации офицеров в Одессе, которую описывал В. Шульгин в 1919 г.: «Толпа… Сколько их? Никто не знает толком, называют самые фантастические цифры… Но не меньше двадцати пяти тысяч, наверное… Целая армия. И казалось бы, какая армия. Отборная… Да это только так кажется… На самом деле эти выдохшиеся люди, потерявшие веру, ничего не способны делать. Чтобы их “встряхнуть”, надо железную руку и огненный дух… Где это?…»{517},[29].

В Сибири в отношении мобилизованных офицеров действовал приказ Колчака: «Все движимое и недвижимое имущество, (включая землю) сдавшихся в плен или перешедших на сторону… красных конфисковывать… упомянутых предателей… в плен не брать и расстреливать на месте без суда»{518}. Колчаковский ген. Иванов-Ринов требовал устраивать в Омске облавы на офицеров с постановкой «по Иртышу постов для ловли дезертиров с немедленным их расстрелом»{519}.

Конец ознакомительного фрагмента.