Тебе, Кавказ, – суровый царь земли —
Я снова посвящаю стих небрежный.
Твой жар и бурь твоих порыв мятежный
От ранних лет кипит в моей крови…
© Дьякова В. Б., 2016
© ООО «Издательство «Вече», 2016
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
Пролог
Стояло лето 1829 года. Собираясь за дровами, денщик князя Потемкина Афонька поднялся поутру до солнца. Вывел из сарая лошадь, покормил на улице. После взял пилу, топор, веревку. Направился уж к воротам. Тут его с крыльца окликнул молодой барин:
– Куда собрался-то? В лес?
Князь Александр легко спустился по ступеням и, расправляя широкие плечи, так что белая рубашка из лионского шелка, украшенная кружевом по воротнику и рукавам, ходуном ходила на бугристых мышцах, подошел к денщику. Прищурив зеленые глаза, осмотрел Афонькино снаряжение.
– Молодец, обложился добро, – похвалил и сразу предложил: – Знаешь что? Я, пожалуй, с тобой отправлюсь.
– Куда ж, Ляксан Ляксаныч? – возразил Афонька. – Как можно? Опять же матушка ваша хватятся вскорости, осерчают, что до завтраку не дождались.
– Так я ж не на гулянку, я на дело серьезное, хозяйственное напрашиваюсь – лес рубить, – ответил Александр беспечно, усаживаясь на телегу. – Иль не веришь, что из меня тебе помощник выйдет полезный? – спросил у Афоньки с поддевкой.
– Как не верить? – проговорил тот, покачивая головой. – Знамо дело, силушки не занимать вашей светлости. Я уж только о покойности вашей пекусь…
– А ты не пекись особо, я уж как-нибудь сам с ней совладаю, с покойностью, – беззлобно прервал его Александр, – чтоб ее поменьше у меня оставалось. Трогай, да поехали, а то жарко станет, – и склонив голову, принялся раскуривать трубку.
– Как скажете-с, – видя, что князь не разделяет его сомнений, Афонька пожал плечами, дернул лошадей. Они пошли шагом.
Едва открыв глаза, Мари-Клер услышала голос Саши под окном и, спрыгнув с кровати, босиком подбежала к окну, чуть-чуть приподняла газовую, с жемчужной вышивкой по краям, занавесу.
В волнении она сжимала края бледно-зеленого с волнистой гипюровой каймой пеньюара – Афонька как раз правил лошадей со двора, и она хорошо рассмотрела Сашу, сидящего на телеге, еще до того, как тот скрылся за пышным, разросшимся кустом сирени.
Опустив занавесу, Мари вернулась в постель. Улегшись поверх крытого темно-коричневым шелком одеяла, она прижалась щекой к одетой в камчатную, алую наволоку подушке и, поигрывая длинной золотистой гривкой ее (гривка – кайма или бахрома), все еще видела перед собой, как, нагнув сильную, загорелую шею, Саша покусывает черенок трубки, прищуривая при том яркие зеленоватые глаза под крутым черным разлетом бровей. Потом, перевернувшись, она прижала руки к ушам, словно желая заградить себя от его насмешливого голоса, все еще звучащего в ней.
Ей самой становилось немного страшно от того, с каким вниманием она подмечала каждую мелочь в облике молодого князя и до какой степени – полного замирания всего ее существа – каждая такая мелочь ее восторгала. Она боялась собственного сердца, которое то принималось биться слишком часто, когда Саша появлялся поблизости, то вовсе замирало и тихо ныло в его отсутствие.
Солнце распалилось с самого утра. Поскребывая разомлевшее на жаре тело, Афонька поглядывал на луга, на лес, на реку и рукавом холщовой домотканой рубахи вытирал пот со лба.
– Эх, батюшка Ляксан Ляксаныч, почто сдалися нам дрова нонче? – сетовал он. – Вот бы головой в траву теперича – и заснуть! Духмяные ведь в округе травы!
– За чем же дело стало? – весело отозвался Александр. – Стреножим лошадку, пусть пасется себе. Уж не знаю, братец, с чего ты вдруг в дровяной угар кинулся? Запасы наверняка еще есть на поварне, на готовку хватит. Или ты уже на зиму запасаешь? Так до зимы-то – сколько еще, Афанасий!
– Запас-то он, конечно, имеется, – рассудительно отвечал Афонька, помахивая хворостиной на лошадку, – только ж ежели не пополнять его с заботою, так он иссякнет враз, и все, пой Лазаря-то. А матушке вашей, Ляксан Ляксаныч, то одно в голову придет, то другое. То спаленку подтопи, то в гостиной свежо стало к вечеру. Хватишься – а дров нет. Не поедешь же в лес на ночь глядя.
– Ну, смотри, как знаешь, Афонька, – пожал плечами князь, – приглядел, что ли, дерево? – Он повернул голову: – Чего лошадку остановил?
– Ага, – радостно отозвался денщик, – ты погляди-ка, барин, вон на ту сухостоину, – он указал на огромную голую сосну, – одной бы хватило, чтобы небольшую избенку отстроить.
– Да уж выбрал ты, браток. – Саша присвистнул, осматривая дерево. – Пилить-то сколько тут, в два обхвата небось.
– Зато колоть будет хорошо, – не сдавался Афонька и засуетился вокруг телеги, вытягивая инструмент, – да и место открытое, не придется дровишки по лесу волочить.
Саша только усмехнулся – своего Афоньку он хорошо знал: если ж тот загорелся чем, не переупрямишь его и не проймешь ничем, станет свое гнуть, что боров. Никакой науки в сговорчивости Афонькина голова не принимала – не для того скроена, видать, была от рождения. А уж как вшибала ему мать его покойная, дюжая кухарка княжеская, кулаками премудрости житейские – так то по пустому все: непробиваемая Афонькина лень надежно защищала его.
Так что принялись пилить. На солнце и на ветру дерево высохло и закаменело. Пила отскакивала от гладкой, с железным отливом древесины.
– Вот уж мощи истинные, – вздохнул Афонька и остановился, чтобы утереть пот с лица. – Не согласны разве вы, Ляксан Ляксаныч? – спрашивал он у князя.
– Не пойму, про какие еще мощи ты речь ведешь? – Саша недовольно вскинул бровь. – Во сне, что ль, увидал чего?
– Да в каком сне?! – возмутился Афонька, снова принимаясь за работу. – Я вот про ейные, про сосновые мощи говорю вам. Коли люди бывают нетленны, отчего ж деревам нетленными не быть? Вот мой кум Аввакум, знаете ж его, на одну ногу он хромает с ребячества, так вот сказывал на серьезе как-то: рыл он колодец, так ведь такое дерево вытащил из глубины, хоть в сруб клади. Потемнеть потемнело, а гнили и на ноготь не нашлось. Оно ведь, может статься, у людей свои святые, а у дерев свои…
– Врет все кум твой, – отмахнулся от него Саша, усаживаясь на передых в тенечке. Снова раскурил трубку, продолжал: – Он ведь, Аввакум твой, только тебе такие сказки сказывать мастеровит. А поди он батюшке здешнему заикнись об открытиях своих – отдубасит его поп за глупость и блудомыслие, как они выражаются, так что долго потом будет кум твой в синяках ходить. Вот он и помалкивает всем, чтоб до попа не донесли, а тебе одному только и заговаривает, знает, как ты слюни-то распускаешь, слушая его.
– А ты не рассиживай, не рассиживай, Ляксан Ляксаныч, – с обидой откликнулся Афонька, даже не взглянув на барина, – не нравятся тебе истории мои, таки и не слушай. А коли вызвался в подмогу ехать, так подмогай – не сиди как гусь под забором.
– Да уж строг, строг ты, братец. – Александр с улыбкой поднялся и подошел к тысячелетнему дереву, оглядывая его. – Я ж не тебе не верю, а куму твоему – болтуну. Хотя в том, что сказываешь ты, своя правда есть. Деревья – они, как солдаты, свою службу несут. Вот, погляди, умерло оно на корню, но ни ветрам, ни половодью не сдалось. Даже мертвое стоит крепко – чем не суворовский чудо-богатырь…
– Это верно подметили, Ляксан Ляксаныч, – согласился Афонька, смягчаясь.
Снова принялись пилить дерево. Вся одежда уж промокла на обоих от пота. Наконец сосна-великан, оглушительно стрельнув, надломилась и пала монолитным стволом на сухую, звонкую землю. В ушах и пятках больно заныло от удара. Распиливать дерево на чурбаки не было сил. Уселись в тени березовой рощи – здесь было влажно и силы возвращались быстрее.
– Как бы ж ты один, без меня, справлялся? – спросил Александр, едва переводя дух.
– А я б такую сосну не брал, – признался ему неожиданно денщик. – Я уж давно ее присмотрел, да в одиночку силенки, сразу смекнул, не хватит. А теперича вам благодаря, Ляксан Ляксаныч, вота выполнил давнюю задумку свою.
– Ну, хитер, хитер ты, братец. – Саша только покачал головой. – А еще отговаривал меня ехать с тобой. А сам, оказывается, про себя тайную мысль имел. Уж, казалось бы, все про тебя знаю я, Афонька, а всяк раз ты меня найдешь, чем удивить.
– А все про человека только Господь Бог знает, – просто отвечал ему денщик, покусывая травинку, – куды ж иному человеку освоить такое дело. Хотя бы и ученому, и благородному собой.
Остыв немного, снова взялись за работу: комель распилили до половины и бросили. Пилу зажимало.
– Ох, порвешь живот, Афонька, – насмехался над денщиком Александр, – не тяни так.
– А ты цыц, ваша светлость, – не отставал тот, – ты на поле боевом командуй, а уж по хозяйству мы и сами горазды. Учитель выискался на погибель души моей. Держи крепче!
– Может, с вершины попробуем? – предложил Александр.
– Вот уж нет, – замотал головой Афонька, – сперва всегда дюже тяжко, а потом легче уж будет.
Однако комель не поддавался. Афонька, оглядев его, стал загонять клинья.
– Такую дулю колоть-то – пузо надорвешь, – приговаривал он.
– Ты покуда поразмысль над ним, а я пойду искупаюсь, – решил Александр, – мочи уж нет, такое ты, друг сердечный, дело затеял.
– Ступай, ступай, Ляксан Ляксаныч, – согласился денщик, – я покуда заготовлю все, а потом уж вдвоем и нажмем.
На берегу реки трава стояла добрая, какой-то нерадивый пастух бросил здесь свое стадо – коровы разбредались, жуя траву и мыча. Вдруг одна, шалая, как пустилась бежать, хвост подняв трубой. За ней бык увязался. У воды на самом солнцепеке случилась у них коровья любовь. Поглядев на то с улыбкой, Саша сам спустился к реке, но подалее, чтоб коровьей любви не мешать. Скинул прилипшую к телу одежду. Оставшись нагим, окунулся в воду, ощущая ее благодетельную прохладу.
Только вышел из воды, растянулся на траве в чем матушка его родила, чтобы обсохнуть, за спиной его кто-то охнул. Саша приподнялся, оглянулся – совершенно нагая девица за ветку дерева двумя руками вцепилась и словно бы вот-вот рухнет замертво.
– Князюшка, солнце мое, ну подойди ж ко мне, – простонала она, падая в одуванчики.
Сперва растерялся князь, опешил – а потом, привлеченный пышным естеством ее, опустился рядом, глядя, как летит пух с цветков от движения их тел.
– Кто ж такова, откуда? – спросил, дыша натужно. – Что-то не припомню я тебя, из дворовых?
– Нет уж, нет, не угадал, – прошептала она, прильнув к нему грудями, – после уж расскажу. Сколько поджидала тебя, сколько выглядывала, чтобы покатался ты на мне, да вот подсобило нынче, углядела наконец. Так чего ж теперь время тратить, разговоры говорить…
Белое, нежное тело бабы вздрагивало, покрывшись мелкими мурашками от возбуждения, – она дрожала, вся подалась вперед, желая раствориться в его естестве. Саша страстно сжал ее крупные, похожие на только что испеченные булки груди, и казалось, что они вот-вот лопнут под его сильными пальцами. Ее же пальцы с коротко остриженными ногтями впились в его плечи.
Приподнявшись и глядя на нее почти черными от полыхавшей в нем страсти глазами, он придавил бабу к траве. Она раскинула ноги, да так и осталась, тяжело дыша и не сводя глаз с его покрытого темными волосами живота, из которых точно жерло пушки торчала громадина полового члена. Его руки снова опустились на ее вздыбившиеся горами груди, сжали их.
Закрыв глаза и мотая головой, баба застонала от боли и страсти, тело ее извивалось – она с нетерпением ждала, когда же он овладеет ею. Когда же головка члена коснулась ее, она всхлипнула, ее затрясло в оргазме. А он вбивал и вбивал в нее с невероятной силой раскаленный прут, который, казалось, пронзал насквозь…
Задыхаясь, почти совсем обессилев, она стонала и всхлипывала под ним, вцепившись в его плечи. Мгновение спустя он рухнул на нее телом, и, ощущая поток спермы, устремившийся в нее, баба тихонько, тоненько завыла, почти запела, поднимаясь на вершину блаженства.
Он все еще лежал на ней, ослабев и позабыв о поджидающем его денщике, о спиленном дереве и о времени, сколько его прошло с тех пор, как он оставил Афоньку в березовой роще.
– Ах ты, гладенький такой, – умывалась благодарными слезами баба. – Дай-ка погляжу на тебя.
Он сполз с нее и улегся рядом на траве.
– Человеческие радости Богом даны, – приговаривала она дальше. – Врут все, что сатанинское то дело…
Она все елозила, елозила вокруг него – ни одной морщинки не было на лице бабы, ни одного пупырышка, снежный лик. Глаза большущие, серые, что-то горестное дрожало в них изнутри, билось, что звереныш в клетке.
– Ох, какой же ты красивый, князюшка, век бы любовалась. – Она сильно и больно прижалась губами к его губам, и они рухнули в горячий туман, а потом Саша словно уснул.
Когда же он открыл глаза, перед ним стояла… монахиня. Схватив измятую рубашку, Саша вскочил. Подумал, что снится ему.
– Чего ж испугался? – засмеялась она, оправляя волосы. – Невеста я Господня, Богородицкого монастыря, где подруга матери твоей, инокиня Ефросинья, которая прежде княгиней Орловой звалась, служит теперича. Как уж приезжал ты в монастырь с матушкой своей молиться, так я только взглянула на тебя – духом зашлась. Денно и нощно о тебе все думала, все представляла, как полюбишь ты меня. Уж боролась с тем грехом, молилась, постилась – а не помогло. Жгет проклятая любовь, гонит. Только ты один и успокоишь хворобу мою. Вот все приглядывала, как бы свидеться нам наедине. А оно само и сладилось. Я сюда купаться хожу, вода – вот что успокаивает страсть мою, да и радость мне приносит. Сколько ж денечков ходила – все не видела тебя, лелеяла свою надежду, она ж меня не обманула. Гляжу, сегодня сам пришел, да и раздетый совсем стоишь… Где уж утерпеть? Себя не помнила…
– В Богородицком монастыре, говоришь? – усмехнулся Саша, натягивая одежду. – Погляжу, вольные там у вас нравы…
– Про что сказываешь ты, не пойму? – пожала она полными плечами, подсаживаясь рядком.
– А про то, что не девица ты, – продолжал он, – и весьма научена в любви. Что же все Христовы невесты таковы? Сам Господь Бог обучает тому? – Он взглянул на нее, и глаза его зазеленели смехом.
– Бог не Бог, а захаживают батюшки, – слегка смутилась она, – таки как откажешь, коль захочется им. Только я ж не всегда монахиней была, – продолжала она, приникнув головой к его груди. – Ты меня и не помнишь, чай, а я с нежных лет по тебе сохну. Это ж только ныне меня Лукерией кличут, а в миру я Зоей Изотовой звалась, Захара Константиновича Изотова, камер-фурьера и камердинера императрицы Екатерины Алексеевны, младшая дочь. Ты поди забыл давно, Сашенька, как одну ночку провел со мной на постоялом дворе, когда встретились мы по случаю, али по судьбе то вышло. Ты из Таврической губернии в Петербург возвращался, а я в папенькино имение как раз ехала. Потеряла я девичество за тобой, ребенка понесла. Да только, как узнали про то мать да сестры мои старшие, вытравили его зельем. – Монахиня всхлипнула. – Я же имени им твоего не назвала, все на дворового свалила, которого отец до смерти запороть велел. А меня от позору подальше, вот сюда, в монастырь, и постриг. Благо княгиня Анна Алексеевна Орлова знакома была с батюшкой накоротке, вот уж и подсобила ему избавиться от меня без излишнего шума.
Ох, немало, немало я слез пролила здесь, Сашенька, – снова тоненько вывела она, что птичка проголосила. – Уже думала никогда не свидимся больше. Мочи не стало терпеть поповских ухваток. А как же Анна Алексеевна сама сюда инокиней пришла, узнала я от нее, что она уступила матушке твоей имение Кузьминки. Вот уж забилось мое сердечко радостно. Выходит, смилостивился надо мной Господь, за слезы мои и молитвы послал милость. Увижу, увижу еще тебя, соколик мой. А ты, Сашенька, скажи, помнишь ли, помнишь тот постоялый двор и девицу в платье бело-розовом? Ты еще смеялся, что слишком много оборок на нем, а я не обижалась на тебя нисколечко, все только любовалась, как ты собой красив…
Князь Потемкин слушал ее, потупив взор. Нет, не помнил он Зою Изотову. ничего вовсе о ней не помнил, как уехал из той корчмы, так сразу и забыл.
– Ты на меня посмотри, посмотри, голубок, – уговаривала она, – я ж на тебя зла не держу. Держала бы – выдала тебя папеньке, а так все с собой унесла, в своем сердце храню. Я ж к тебе сама тогда ночкой пришла. Ты спросонья и не понял, кто ж такова, то ли девка крестьянская, то ли благородная девица. А пред телом молодым кто ж устоит. На то и рассчитывала я, что не откажешь мне.
Я теперь на судьбу довольна. – Она с нежностью гладила его по волосам. – Коли рядом ты, так тебя видеть стану. Только скажи мне, придешь еще сюда? – спрашивала со слезами в голосе. – Придешь?
Не услышав ответа, вздернула одеяние монашеское, обнажив груди полные, влажные от пота, обняла голову Сашину, прижала к ним тесно.
– Говори, придешь? – просила тоненько, срываясь на плачь пичужкой.
– Приду, – пообещал он сдавленно.
Услышав же, она засмеялась, повалила его снова на траву, залюбила, залюбила, занежила по-новому…
Афонька один привез в усадьбу из леса огромный комель. Телега вздыбилась, задрав передние колеса, застонала, что живая, когда он с помощью других дворовых спихнул комель с нее на землю.
– Во, – сказал, победоносно оглядывая всех, – дрова. – И засмеялся.
– Ну, брат, ты горазд, – спустившись с крыльца, генерал Анненков подошел взглянуть на «добычу». – Вот чудной, право, целый день он на один комель ухлопал.
– Глупость затеял, верно сказываете, ваше сиятельство, – отвечал довольно Афонька, – да и сам разумею, что глупость, но ведь одолел-таки!
– Да, упрям, упрям, – качал головой Алексей Александрович, но в голосе его чувствовалось одобрение: – Елизавета Григорьевна, посмотрите, что денщик молодого князя привез, – обратился он к супруге, сидевшей в кресле на террасе.
– Что там смотреть? – откликнулась Лиза, не отрывая взора от дамского журнала, который читала. – Бревно – оно и есть бревно. Больше с него не станется, как не смотри. А то, что упрям Афанасий, – так вы меня тем более не удивили. Не зря ж он с детских лет моему Саше не только слуга, но и приятель закадычный. Сто́ят они друг дружки. – Потом бросила все же скорый взгляд и недовольно продолжила: – А что это ты, Афонька, бревно свое посреди двора разложил. Привез, так ступай, пили дальше. Убирай, убирай все это побыстрее.
– Слушаю, матушка. – Афонька крикнул парней, они завозились вокруг комля.
– Ты мне вот что скажи, – немного помедлив, спросила у него Елизавета Григорьевна, – князь Александр Александрович ничего не говорил, куда он отбыл спозаранку? Не с тобой ли отправился.
Афонька замялся, не зная, что ответить. Из вопроса княгини он смекнул, что в усадьбу молодой князь пока что не воротился. Сам же он, не дождавшись Сашу, отправился за ним на речку и, подсмотрев там всю любовь краем глаза, решил князя не трогать и уж тем более не поджидать впустую – когда там милование еще кончится, – а справляться самому да воротаться скорей в усадьбу. Что ж теперь отвечать матушке князя – Афонька соображал туго.
– На речку они пошли… – промямлил он вяло и, почесав ухо, снова усердно заворочал комель.
– Да уж на речку, – насмешливо высказалась Лиза. – Так я и поверила. Неужто купается битых четыре часа? Как бы не утоп по случаю. Наверняка какую-нибудь зазнобу себе опять у Майковых или в какой другой соседней усадьбе приглядел, там и пропадает…
– Ничего такого не знаем-с, – скованно отвечал Афонька, стараясь не поднимать глаз от бревна.
Но княгиня уже вовсе не интересовалась им. Повернувшись в комнаты, она позвала:
– Анна, ты послушай, что я прочла, как интересно! В разделе «Венерин туалет» советы даются, как предохраниться от линяния волос, например, и выравнивать морщины на лице, а также как сделать старое лицо наподобие двадцатилетнего…
– Что-что? – переспросила ее, выходя на террасу, княгиня Орлова. – Как сделать так, чтобы волосы не линяли? А тебе-то, Лиза, зачем такие советы?
– Ну как, – пожала плечами княгиня Потемкина, – чтобы знать, вдруг пригодятся когда-нибудь.
– Вот уж не желала бы я дожить до таких лет, чтобы волосы у меня полиняли, – немного жестко усмехнулась Анна, – поседели-то ладно, а вот – полиняли…
Мари-Клер тихонько сидела на скамеечке под самой террасой и, слушая их разговор, думала о Саше. Взгляд ее невольно тянулся к аллее, ведущей к дому от самого въезда в усадьбу, а потом к калитке, через которую легко можно было попасть в лес и на широкий цветистый луг. Она все время ожидала, не появится ли Саша. Но Саша не появлялся, и Мари-Клер чувствовала одну только радость от того, что широкие поля ее белой шляпы, украшенной алыми розами и лентами, скрывают ее лицо, а потому никто не замечает его грустного выражения.
К вечеру из Москвы пожаловал в гости старинный товарищ по службе генерала Анненкова гусарский генерал и поэт Денис Давыдов. Солнце закатывалось, и небо, угасая, приобретало атласный лиловый оттенок, напоминающий праздничные одежды архиереев. Небо нежно звенело, на нем легко просматривались тонкие перпендикулярные линии, словно проросла посеянная Господом Богом трава для небесных маленьких и круглых облаков-поярков, скучившихся на горизонте.
На широкой террасе над Москвой-рекой лакеи в ливреях накрывали к чаю. Облокотившись на мраморное ограждение террасы, Денис Давыдов долго смотрел в поля, покуривая трубку. Над полями вспыхивали зарницы, и при каждой вспышке их небо становилось красным, как простенький крестьянский кумач на рубаху.
– Зерно уж налилось, – проговорил Денис Васильевич задумчиво, – пора бы крестьянину точить серп да ток готовить.
– С каких это пор, брат Денис, ты о хлебопашестве столь много знаешь, – спросил у него, подходя, граф Анненков. – Сколь припомню я наши молодые годы, не входило то в гусарскую науку.
– Так ведь до того, как я в гусары попал, – отвечал, повернувшись к нему, Давыдов, – я к кавалергардскому полку приписан был. О гусарах и не мечтал, дорогих расходов требовало по тем временам в гусарах состоять, одна одежка сколько стоила, сам знаешь. Уже только то, что в гвардию попал, в Петербург, я почитал тогда за счастье. – Он вздохнул, помолчав. Потом продолжил: – Батюшка мой Василий Денисович, кавалерийский бригадир, при государе Павле Петровиче несправедливо в растрате был обвинен гатчинцами. И хоть слыл до того за богатого человека, многое пришлось ему продать из имений, чтобы недостачу покрыть. К тому же любил батюшка мой карточную игру, частенько выдавал долговые обязательства. А уж издавна повелось так, пришла беда – отворяй ворота, не приходит она одна. Только оплатили казенный долг, тут и карточные долги всплыли. Пришлось покрывать все зараз.
Батюшку со службы уволили, не по нраву он пришелся императору Павлу. Вот и купил Василий Денисович тогда деревеньку Бородино без особой выгоды для себя, не предвидя, верно, что станет она знаменитою по России. Там и сам обучался хозяйствовать на старости лет, да и нас обучал. Не усматривал отец мой в павловское время военного пригождения для нас с братом, все уговаривал по цивильной службе пойти, в Коллегию иностранных дел. Брат мой Евдоким согласился, но я упорствовал. Мне повезло – государь Александр Павлович взошел на престол, и все переменилось. Только вот про хлеб да про иную растительность хорошо помню я с той поры, когда сеять да когда жать…
– Вот о чем бы не говорил ты, о чем бы не писал, Денис Васильевич, все у тебя поэтично выходит, красиво – заслушаешься, – с улыбкой заметила княгиня Лиз, выходя к ним из комнат. Она уже переоделась к вечеру. На ней – глубоко вырезанное васильковое платье из муслина, простроченное золотой нитью, легко опадает вокруг стройной фигуры, на поясе же сияет аквамариновая звезда, выложенная мелкими бесцветными сапфирами. Высокую, красивую грудь Лиз украшает такое же аквамариновое ожерелье. Она появляется со свойственной ей с юных лет нежной грацией, пленившей еще Наполеона Бонапарта в Тильзите. А уж французский император знал толк в грации, вкусе и очаровании, имея в женах неподражаемую Жозефину Богарне. Приняв протянутую руку жены, Алексей Анненков поцеловал ее и проводил Лизу к креслу. Присев и обмахнувшись веером, сделанным из мелкого темно-синего гипюра, княгиня снова обратилась к Давыдову: – Так какие нынче новости в Москве, Денис Васильевич…
– Новости… – несколько рассеянно переспросил тот, любуясь красотой Лиз. – Я уж позабыл о всех новостях, покуда доехал до вас, а уж теперь, Елизавета Григорьевна, на тебя глядючи – тем более. – Приблизившись, он тоже поцеловал руку Лизы и по приглашению ее сел в кресло напротив. – Но кое-что хотел рассказать вам веселого, – в темных глазах Давыдова мелькнуло озорство, – тебе, Алексей, особенно занимательно послушать.
– Про что же? – спросил тот, облокотившись на спинку кресла жены. – Или про кого?
– Вот именно, что про кого, – уточнил Давыдов, – про твоих бывших товарищей по ссылке. От Пушкина узнал… А он от княгини Зиночки Волконской самолично. Всем известно, в каком наш Александр Сергеевич восхищении нынче от Зиночкиных дамских достоинств, да и по полному праву признаю. Там, в Сибири-то, нынче казус вышел, – видя нетерпение слушателей, начал рассказывать гусарский поэт с загадочностью, – не столько с самими товарищами твоими, Алексей, сколько с женами их, которые к ним направились и живут на поселении ныне.
– Что ж за казус? – поинтересовалась княгиня Лиз, и откинув голову, прислонилась ею к руке Алексея. – Говори, не томи уж.
– А казус в том состоял, – продолжал Давыдов, едва сдерживая улыбку, – что решили дамы те мужьям своим подарок сотворить к празднику. Закатали в бочку из-под вина крестьянскую девицу, ну и послали ее к каторжным под видом того самого вина для справления мужьями естественных нужд любовного свойства, заплатив девице заранее конечно же. Вдруг уж она больше света белого никогда не увидит после их любви или гнева жандармского начальства, не дай бог пронюхает оно чего…
– Про что такое я слышу? – спросила Анна Орлова, присоединяясь к ним. – Здравствуй, свет мой ненаглядный. – Она наклонилась и поцеловала Давыдова в лоб. – Про что ж такое повествуешь? Сам сочинил басню, или в самом деле такое случилось? К какому же празднику все произошло? Неужто к церковному, Господи прости. – Она перекрестилась и поцеловала образок Богородицы, висящий у нее на груди в финифти.
– Басни, любезная моя Анна Алексеевна, я не сочиняю с той поры, – отвечал ей Давыдов, – как государь Александр Павлович, в бытность мою кавалергардом, изволил прочитать одну из них и сослал меня из гвардии в армейский гусарский полк в Гродно на воспитание, чтоб не порочил острыми словечками репутацию уважаемых государственных особ. Так вот с тех пор я значительно мудрее сделался и басен не пишу, только элегии любовного и героического свойства. О князе Петре Ивановиче Багратионе, например. Или вот о княгине Елизавете Григорьевне… А все то, что я только что поведал, – то истинная правда, матушка моя. Праздник, верно, церковный был. Только каков, не помню. Святой Гликерии, кажется. Праздник влюбленных, как водится.
– Девку в бочку закатали и мужьям послали? – переспросила Лиза, часто обмахиваясь веером, видно было, что рассказ Давыдова произвел на нее впечатление. – Каковы ж, а?! – оглянулась она на Анну. – Вот уж хорошо, что все это без меня там произошло. И наверняка не впервые они такое удумали. Признавайся, – она подняла голову к мужу, – пока ты там оставался, к тебе тоже девку присылали в бочке?
– Что ты, Лизонька, – Алексей с нежностью опустил ей руки на плечи, – кто ж мне там чего пришлет, если тебя нет. К тому же я предполагаю, что такова услуга только для тех, кто изначально выступал за насильственное свержение государя с престола, как понесших наибольший моральный ущерб от того, что государь на престоле все-таки остался да поныне здравствует. А я никогда не поддерживал столь радикальных взглядов на государственное благоустройство России. Как же я стану супротив императорской семьи выступать, когда ты у меня сама к ней принадлежишь. Да и от императора Александра Павловича я ничего, кроме должного, благоприятного отношения к гвардии и ее офицерам, несмотря на все нюансы, не видел.
– Но если бы ты там был и сейчас, а я тебе преподнесла такой «подарок» с позволения сказать, – продолжала допытываться Лиз, – ты бы им воспользовался? – Она сжала руку мужа и пристально смотрела в глаза.
– Во-первых, ты бы никогда не преподнесла мне такой «подарок», я тебя, Елизавета Григорьевна, не первый год знаю, – ответил ей Алексей мягко, – ты бы от ревности с ума сошла. Если мне не изменяет память, тебя от нее еще матушка Екатерина Алексеевна отучала, когда хлестала по щекам за то, что из ревности к великому князю Александру Павловичу ты в пятнадцать лет затащила к себе в постель преображенского солдата, сняв его по собственному капризу с караула. Такое было?
– Было. И что ж? – Лиза дернула плечом. – Государыня верно со мной поступила, научила по-матерински на всю оставшуюся жизнь, как надо себя вести. Я на нее не в обиде. Только с благодарностью вспоминаю. Однако, Алексей Александрович, ты мне так и не ответил, – настаивала она, – как бы ты поступил? Принял или нет мой дар?
– От тебя бы не принял, – ответил он все также с мягкой усмешкой. – Вы, Елизавета Григорьевна, мне одну княжну Гагарину двадцать пять лет вспоминаете, потом маркизу Анжелику еще пятнадцать, только крестьянской девицы мне и не достает на все оставшиеся годы до самой смерти. Нет уж, я бы поступил по-другому, – он рассмеялся, – чтобы избежать всех напоминаний с вашей стороны да тем более и для большего собственного удовольствия, даже счастья своего, я бы дождался своих верных дружков, вот Дениса Васильевича, к примеру, и попросил его запечатать в бочку вас, Елизавета Григорьевна, и переслать мне, а после – забрать обратно. Я думаю, Денис Васильевич с такой задачей бы справился. Не зря же он вел почти год партизанские действия в тылу французов и весьма преуспел в них. Скольких маршалов наполеоновских вокруг пальца обвел, неужто он бы с жандармским полковником не совладал? А, Денис?
– Совладал бы, – отвечал тот, улыбаясь, – еще бы мне в помощники Лешку Бурцева воскресить. Тогда и вовсе – трава не расти…
– В крайнем случае Денис Васильевич вполне мог бы полагаться на меня за отсутствием Бурцева.
Взбежав по мраморным ступеням со двора, на террасе появился князь Александр, причесанный и надушенный верным своим Афонькой как на бал. Мари-Клер, стоявшая у входа с террасы в комнаты, почувствовала, как у нее вздрогнуло сердце при его появлении. Она не обращала внимания на все, что говорилось на террасе прежде. Она ждала только его – и вот он пришел. В свежей белой рубашке с атласным жабо и охотничьем бешмете из черного бархата, который контрастировал с ярким взглядом его зеленых глаз.
Лакеи в шитых серебром ливреях с васильковым аксельбантом на плече расстелили на столе белоснежную скатерть, украшенную тонким кружевом по кайме, и расставляли чайные приборы – в голубом фарфоре с многоцветными переливами.
С появлением Саши, Мари-Клер покинула свое укрытие и, пройдя на террасу, уселась у самого края ее, выходящего на журчащий внизу фонтан. Вскинув на нее взгляд, Саша быстро оценил ее нежно-розовый туалет, вышитый мелким темным жемчугом, который дополнял прозрачный газовый шарф яркого цикломенового цвета, столь любимого молодой француженкой. От его взгляда, выражавшего явное любопытство, Мари-Клер смутилась так, что вынуждена была отвернуться и перенести взор свой в сад, чтобы никто не заметил румянца, вспыхнувшего у нее на лице. Она прижимала шарф к груди, сама не замечая, как стискивает его пальцами, а потом снова отпускает, боясь повернуться.
– Мы еще не виделись сегодня, мадемуазель. – Саша подошел к ней, обдав мужественным ароматом гвоздики, к которому примешивался запах крепко заваренного кофе. – Позвольте пожелать вам доброго вечера, мадемуазель.
Он галантно склонил голову, и она, обратившись к нему вполовину, протянула руку, напрягая ее, дабы не выдать дрожь. Саша поцеловал ее руку – она вздрогнула, когда его губы коснулись тонкой гипюровой перчатки, скрывавшей ее. Потом, еще раз окинув взглядом всю фигуру молодой особы, князь Потемкин отошел к матери.
Вслед за Сашей Мари-Клер выразил приветствие и восхищение Денис Давыдов – с ним она ощущала себя раскованно и с улыбкой принимала восторженные комплименты в свой адрес.
– Цветок, истинный цветок заморский, – приговаривал Давыдов, блестя темными глазами, и то и дело поправлял черные с проседью волосы, спадающие ему на лоб.
– Ты нам все ж не полностью досказал, Денис Васильевич, – призвала к себе партизанского генерала княгиня Елизавета Григорьевна. – Кто же там удумал затею с бочкой-то? Неужто скромница Маша Раевская? Я не поверю, будто отец ее, Николай Николаевич, привил ей с детства столь просвещенные взгляды. На моей памяти, на свой брак она куда более в русской традиции смотрела – со слезами да молитвами, а под венец и вовсе за косы ее вели. Нет, наверняка, не ей принадлежала главная роль в устроении спектакля. Маша, она скорее пожертвует своим чувством по чужому указу, сама ж вряд ли додумается. А вот урожденная госпожа Лаваль, – Лиза обмахнулась веером, слегка сузив зеленые глаза, и это мимическое движение ее Мари-Клер сразу же узнала: оно полностью передалось по наследству Саше, – та госпожа Лаваль, которая княгиней Трубецкой стала, – продолжала Лиза с легкой улыбкой, – у нее все по-революционному. Она, конечно, вполне способна и не такое удумать…
– Ты разве не находишь, что они поступили благородно? – спросила у нее Анна Орлова. – По-моему, передавая Денису Васильевичу этот рассказ, княгиня Зинаида как раз и намеревалась подчеркнуть благородство и жертвенность их поступка. Они показали, что ставят любовь духовную намного выше телесной…
– Кто ж ее не ставит выше, когда она есть, – покачала головой Лиза. – Когда уж нет – то ни за что не сыщешь. Разве ты не ставила ее выше, эту духовную любовь, когда твой Михаил Андреевич к актрисам и цыганкам на гуляние с ночи до утра, бывало, ездил? Еще уж как ставила, вспомни хотя б Настеньку Рахманову из Русского театра, к которой весь Петербург в начале века на спектакли ходил, – места свободного в театре не находилось. Все уж там вертелись: и Бурцев, и Денис Васильевич наш, и без вас, Алексей Александрович, не обошлось, – она снова взглянула на мужа, – и Михаил Андреевич там бывал частенько.
– Ну, бывал, так и что? – Анна опустила голову и смотрела на маленький томик Евангелия, который держала в руках. – По моему монашеству, от которого Синод меня избавить отказ принял, несмотря на ходатайство государя Александра Павловича, Михаил Андреевич жениться мог уж не раз, и невест ему богатых, собой пригожих предлагали много, особенно после окончания французского похода, когда государь его отличил за храбрость и ему доверил генерал-губернаторство над Петербургом. Только он мне верен остался, и род их прервался на нем…
– Я ж не про то речь веду, мог ли жениться твой Мишель или нет, – почувствовав, что она задела болезненную струну в сердце подруги, Лиза поспешила исправить промах, – вашей верностью друг дружке только изумлялась я всегда с восхищением. Я же про любовь духовную и телесную говорю, можно ли их разделить? И про благородство Кати Трубецкой, о котором ты меня упрекнула в непонимании.
– Я не упрекнула, – отвечала Анна, все также перебирая пальцами золоченый обрез Евангелия. – Я только лишь спросила, считаешь ли ты благородным деяние их?
– Возможно, считаю, – Лиза пожала плечами, выражая сомнение, – но прикидывая на себя, наверняка знаю, что сама так бы не смогла поступить. По сравнению с их просвещенностью, я – дикарка. А ты бы смогла? – Она прямо взглянула на Анну.
– Я тоже нет. – Анна подняла голову и в ее темно-голубых глазах, опутанных едва заметной сеткой мелких морщинок, стояли слезы. – Мы с тобой все же из другого времени, Лиза, из екатерининского царствования. Не забывай об этом. А время – оно меняется и никого не ждет…
Степенный метрдотель, распоряжающийся столом, приказал ставить угощения: горячие пироги с ягодной начинкой трех видов открытые и закрытые, взвар из арбузов и дынь, протопленный с изюмом, французский зефир крем-брюле в шоколаде. Вслед за тем принесли и водрузили на стол пузатый, крытый серебром самовар, пышащий жаром. Зажгли свечи в трех золоченых канделябрах – под ними скатерть вспыхнула ослепительной белизной, а сервиз излучал радужное сияние, как будто выложенный опалом. Склонив голову, метрдотель доложил хозяйке, что все приготовления кончены, и княгиня Лиз, поднявшись из кресла, пригласила всех к столу.
Она сама села за самовар и, сняв перчатки, приготовилась разливать чай. Передвигая стулья и кресла с помощью расторопных и незаметных лакеев, небольшое общество разделилось на две части – у самовара с княгиней Лиз и на противоположном конце террасы, где оно состояло из двух старинных друзей – генералов Давыдова и Анненкова, переговаривающихся вполголоса. Разговор, как часто бывает за столом, в первые минуты колебался, перебиваемый предложениями чая, как бы отыскивая на чем остановиться, пока снова не обернулся к театру и происшествию в Сибири.
– Рахманова была и в самом деле необыкновенно хороша как актриса, – слышался сочный голос Давыдова, – она всегда так драматично падала в завершении спектакля…
– И почти всегда на руки кому-нибудь из обожателей, – закончила за него Лиза, наливая чай для княгини Анны, – это получалось у нее не только драматично, но и вполне волнующе для мужской части зала – юбки веером летели едва ль не до потолка…
– Не только для мужской, но и для женской, – ответил граф Анненков, подходя к ней: – Все дамы в этот момент сгорали от зависти – они же не могла себе позволить подобного, а значит, лишались мужских восторгов. Налей мне чаю, Лиза, – попросил он.
– Вы с Бурцевым и Давыдовым всегда сидели в первом ряду, – с улыбкой вспоминала княгиня, протягивая ему полную ароматную чашку. – Вам, надо полагать, там с юбками особо хороший вид открывался. А в последнем антракте Бурцев умудрялся раздобыть где-то столь огромный букет, что его за ним и самого углядеть было сложно. С ним он потом залезал на сцену, безжалостно круша своим немалым в размерах естеством декорации…
– Зато ты восседала в императорской ложе, – парировал Анненков, – и делала вид, что все, что происходит внизу, тебя вовсе не касается. Да и Рахманова играет – так себе…
– О, нет, нет, нет! – горячо запротестовал Давыдов. – Рахманова играла великолепно. Вспомните хотя бы «Дмитрия Донского» в постановке Озерова. Там Ксению играли мадемуазель Жорж и Рахманова по очереди. По правде, на француженку тошно было смотреть – так пресна и далека она была от понимания глубин русской души. Настасья же… – Он не закончил фразу и только глубоко вздохнул.
– Возьми-ка чаю, Денис Васильевич, и не грусти, – предложила ему Анна Алексеевна, – теперь, я слышала, играют не хуже, хотя давно уж в театре не была.
– Играют хорошо, да не так, – откликнулся тот. – Запал не тот, не тот кураж…
– Партер не тот, – вмешался в разговор князь Саша, – кто ж нынче сидит в партере, господа? Все Корфы, да Шварцы, да Клюгенау, да Шюцбурги – гвардия онемечилась. А при государе Александре Павловиче русских фамилий встречалось гораздо больше, весь партер военный русским был – так от того и страсть, и удаль присутствовали там. А нынче поаплодируют, поулыбаются – и разъехались по домам, к женкам и детишкам. Вроде все и мило, по-семейному, но – скукота! А вы спорите, почему девица Жорж играла Ксению хуже нашей Рахмановой. Это все равно что обсуждать, по-моему, почему при занятии французами Москву русские сожгли дотла, а вот австрияки свою Вену – вовсе нет, даже в голову им такого не пришло. Потому и госпожа Лаваль разделяет телесное от духовного, чего у нас на Руси никогда не примут: все у нас по крику сердечному, все от страсти, а не от холодного ума!
– Признайтесь мне, Александр, – спросила у него княгиня Лиз, придержав сына у самовара, – вы по страсти пропадаете целыми днями, так что я и догадки не имею, где вы пребываете. Мадемуазель Мари только три недели как приехала к нам, вы же отпуск взяли по тому поводу в полку, а обществу домашнему и двух дней полных, коли посчитать, не уделили… Что ж за страсти вас тревожат, позвольте мне узнать?
– Страсти, матушка, вполне различные, – отвечал Александр, покорно склонив голову, – но по сегодняшнему дню – хозяйственные. Мы с Афанасием поутру отправились дрова заготавливать, – продолжал он сдержанно, – так он деревце такое выбрал в работу, что оба умаялись. Пока я на речку ходил, чтобы освежиться, Афонька ж комель отпилил, да и домой отправился с усталости. А кто ж остальную работу доделывать станет?
Денис Давыдов при тех словах княжеских рассмеялся, но тут же прижал кулак к губам, чтоб подавить смех…
– Ну-ну, и что же? – спросила Лиз, слегка сдвинув брови, хотя в глазах ее также светились веселые искорки, она вполне понимала сочинение сына. – Неужто вы, Александр, желаете меня убедить, что вы без денщика своего в одиночку за лесопиление принялись…
– Конечно, матушка, – отвечал тот, в общем-то скорее желая не солгать, а просто немного разыграть общество, – вершинка ох как хороша у той сосны! По Афонькиному примеру бил я клинья, пилил – зажимало крепко, – рассказывал он, удерживая улыбку. – Но уж доделал все. Надо завтра Афоньку поутру посылать, чтоб привез дровишки в усадьбу…
– Чем же пилили, Сашенька? – подала голос Анна Алексеевна, невинно осведомилась, отпив чаю. – Инструмент-то весь Афонька еще к полудню с собой привез.
Саша на мгновение задумался, глядя прямо в насмешливые княгинины глаза – он прекрасно отдавал себе отчет, что, надеясь на его остроумие, Анна Алексеевна подает ему возможность отнять у матушки последний довод, который Лиза ненароком может и припомнить, хотя вовсе и не наблюдала за Афонькой.
– Так чем же пилить – пилой и пилил, – ответил он, прикинув про себя возможные исходы. – Мужичонка мне в лесу попался, при нем и инструмент был… Вот вдвоем и доделывали, чего Афонька не доделал.
– Что ж вы мужика того не пригласили, не напоили квасом, Александр? – спросила у него Лиза. – Как-то не похоже то на вас вовсе. Так и бросили его без вознаграждения в лесу?
– Так он сам убежал, матушка, – улыбнулся Саша и снова поймал на себе иронический взгляд Анны Алексеевны. – Афонька, сказывал я вам, сосну выбрал в три обхвата. Так мужик уж там потел, отирал лицо рукавом, а потом по нужде в лес побежал – больше и не вернулся. Весь инструмент кинул. Верно, после заберет его.
– Ох, уж складно все у вас, Александр Александрович, – покачала головой Елизавета Григорьевна, наливая сыну чай из самовара. – Я все удивляюсь, почему бы вам вслед за Денисом Васильевичем в сочинительство не податься. Вы бы быстро прославились в прозе, уж про стихи не скажу – не знаю. От кого это у вас, Сашенька? – Она пожала плечами. – От бабушки Екатерины Алексеевны, что ли? Она все романы да пьесы сочинительствовала. Как поднимется, бывало, в шестом часу утра с Петропавловским выстрелом, кофею отопьет и выписывает сцены, после ж Сумарокову с Державиным их зачитывает. И не Орлов, не Потемкин ей не помешали – все она успевала, матушка моя. Вот я думаю, наверное, от нее вам передалось. Папенька-то ваш, государь Александр Павлович, тоже пописывал в юности, случалось с ним. Но у него все лебеди плавали над волнами. Романтичный юноша был, мой возлюбленный государь. – Лиза глубоко и грустно вздохнула. – Уж если море – то бескрайнее, уж если горы – то до самых небес, а если любовь – то навеки. Правда, по справедливости, – она тут же добавила, – то все это занимало его, покуда он на престол не взошел. А там уж иные интересы поспели: реформы, Сперанский, отменять крепостное право или лучше оставить. А потом и вовсе – войны одна за одной. Уж не до романтики стало. Не до морей и гор…
– Только любовь до гроба и осталась, – заключила за нее Анна, – в том уж государь романтиком оставался до самого смертного дня.
Лиза же промолчала и, тайком смахнув слезу с ресниц, отвернула лицо.
Смеркалось – на поля ложилась обильная вечерняя роса, следы от телег, оставленные на лугу за задней калиткой, казались под лиловеющим небом изумрудными. Ветер от Москвы-реки приносил запах мокрого, чистого песка.
Глядя с террасы усадьбы на спокойную водную гладь впереди, Мари-Клер казалось, что над рекой открывается звездная бездна – столько золотистых гвоздиков виднелось над ней и столько же отражалось в воде. Река раскачивала берега, чтобы перехитрить звезды, забаюкать, сорвать их с места, унести с собой, но ничего, как уж от века повелось, не получалось у нее – звезды стояли на месте.
– Как красиво! Как красиво, – невольно вырвалось у Мари-Клер. Хотелось выбежать на берег, кинуться в пахучую траву и, глядя вверх неотрывно, ждать чуда, – знака Господня, – падучей звезды. Вдруг повезет, вдруг сорвется она – тогда загадать самое сокровенное желание, которое произнести вслух Мари бы и не осмелилась никогда, даже и про себя произносить было страшно. Но покуда чуда не совершалось – звезды твердо стояли на своих местах, ни одна не шелохнулась.
– Маша, милочка, почему вы не пьете чай? – спросила у нее по-русски княгиня Орлова. Вот уже полмесяца Мари-Клер усердно изучала русский язык, и Анна Алексеевна старалась в общении вовсе исключить французский, чтобы девушка привыкала быстрее. – Сашенька, окажите любезность, – попросила она сразу за тем Потемкина, – отнесите Маше чаю.
– С удовольствием, дорогая Анна Алексеевна, – быстрым, твердым и легким шагом князь приблизился к Мари, держа на небольшом серебряном подносе голубую, сверкающую многоцветными переливами чашку, которую только что наполнила княгиня Орлова.
– Позвольте предложить, мадемуазель, – проговорил он мягко, и она совсем близко увидела бездонную глубину его зеленых глаз, которых теперь, она была уверена, она не повстречает ни у одного иного мужчины в мире. Ей казалось, что никого в мире красивее Саши нет, просто не может быть, и от близости его перед ней у нее слегка закружилась голова. – Я не знал, что предложить вам из сладости, – продолжал он, – но все же решился рекомендовать зефир. Он легок, все дамы в Петербурге предпочитают его, и я знаю, весьма остаются довольны.
Только сейчас Мари-Клер заметила, что рядом с чашкой на небольшом серебряном блюдце лежат несколько зефирок. Поставив поднос на небольшой буфетный столик поблизости, Саша с галантным поклоном придвинул Мари-Клер кресло. Она же, позабыв про чай, отвечала только легким наклоном головы, опять вспыхнула и, рассердившись на себя, нахмурилась.
– Позвольте вас спросить, мадемуазель. – Саша сел на стул подле нее, все также обдавая взволнованную девушку ароматом крепкого кофе, исходящего от него. – Вы все время молчали, а что ж в отличие от нашей русской дикости нынче думают в Париже? Разделяют ли там духовное от телесного? Живут по страсти или по уму? Может быть, я вовсе был не прав, приписывая французам, к примеру, излишнюю рассудительность?
Услышав его вопрос, Мари-Клер еще пуще растерялась, так что едва чашку не выронила из рук.
– Откуда же мне знать, князь, что думают нынче в Париже, – пролепетала она, – когда я сроду там не бывала, я только и видела, что Марсель, да и то проездом…
– В Париже и в Италии, милый Александр, рассудительности побольше, чем даже у немцев, верно тебе говорю, – поспешил ей на помощь гусар Давыдов. – Немцы сентиментальнее. Вспомни хотя бы прусскую королеву Луизу, которая из сердечной расположенности к нашему государю Александру Павловичу вынудила своего супруга-короля вступить в войну против Наполеона. А насчет итальянцев вот тебе пример – сколько лет уж помню, так меня потрясло.
В наши молодые годы по всей Европе славилась примадонна Ла Скалы Грассини. Пела восхитительно, голос – дивный, такие октавы брала – дух захватывало. И собой прекрасна – волосы черные, пышные, глаза огромные, как два озера горных под солнцем пылают. По слухам, что доходили до нас, сразила она только пением своим всю наполеоновскую гвардию зараз, а генералов его и вовсе с ума свела, как они Милан заняли и в Ла Скала пожаловали на представление.
Сам Бонапарт к примадонне той дышал неровно, да только генеральша его, Жозефина, вовремя, почуяв неладное в письмах, пожаловала из Парижа мужа опекать – тем и спаслась. Так вот, – продолжал Давыдов, покусывая зефирку, – за большие деньги уговорил наш граф Александр Сергеевич Строганов Грассини в Петербурге спеть – только один вечер, на большее она не согласилась не за какие посулы. Сырость, слякоть, холодный ветер, опять же государь Александр Павлович супротив ее любимых французов с англичанами интриги плетет – все для нее важно было тогда. Но граф Строганов, он тогда Академией художеств председательствовал, над строительством Казанского собора смотрительство имел – он уж умел с капризными примадоннами управляться. Дал денег сверх контракта капельмейстеру ее – так тот госпожу Грассини живо и на второй вечер уговорил.
Что сказать, то всего лишь 1803 год был. – У седовласого генерала вырвался невольный вздох. – Вот отец Анны Алексеевны, князь Алексей Григорьевич Орлов, жив был тогда – старинный друг графа Александра Сергеевича, сидел с ним в ложе. Мы же всей гусарской компанией, как верно Елизавета Григорьевна подметила, первый ряд в партере занимали. Бурцев тогда явился в костюме вовсе не военном – под персидского султана, поди, даже с пером на чалме, самого хоть на сцену выводи. А для чего? – Давыдов усмехнулся. – Для того чтобы среди прочих Грассини сразу его заметила. Как раз с букетом он выскочил к ней на сцену в последнем акте. Она сперва испугалась вида его, потом уж – всем известно, каков был в обхождении наш ловелас, – все ж обаял он ее. Она его в Строгановский дом на ужин в свою честь пригласила. Только Бурцев – верный был гвардеец. Он сразу ей: «Синьора, я без своих товарищей – никуда». Она же всей толпой нас вести побоялась – все же государь император банкет удосужился вниманием почтить. Вдруг не понравится ему наше присутствие? Тогда сговорился с ней Бурцев, будто после ужина званого она ему весточку пришлет, чтоб вместе остаток ночи провести. Так и ждали мы до самого утра той весточки от синьоры певицы. Не дождались…
– Это ж почему? – поинтересовался Саша. – Забыла про вас Грассини.
– Не забыла, – покачал головой Давыдов. – Другого предпочла Лешке. И знаешь кого? Со смеху помрешь!
– Кого ж?
– А Александра Львовича Нарышкина, директора императорского театра, Марии Антоновны Нарышкиной близкого родственника. Ты ж его и помнишь, наверняка, Саша. Коротконогий, пузатенький, на лицо – что обезьянка, но всегда весел собой и всегда в долгах. Он уж так вертелся перед итальянкой, что она и вправду подумала, будто он влияние имеет, надеялась на больший гонорар за выступление. А не поняла она, как по-русски все устраивается обыкновенно: Александр Львович всем командует, только денег у него – в карманах дырки мыши прогрызли. А платит за все меценат – граф Строганов. Вот и просчиталась расчетливая дива. Уехала с оговоренной прежде суммой в обиде на Александра Львовича. А мы меж собой решили – и поделом ей. Нашла на кого нашего красавца-Лешку променять. Он бы хоть любил ее с ее же итальянской страстью, а вот Александр Львович, я очень сомневаюсь, пардон. – Давыдов многозначительно хохотнул в завершение рассказа.
– Но все же, вы так и не ответили мне, мадемуазель, – повернувшись к Мари-Клер добивался от нее Саша, – вы поступок тех женщин в Сибири одобряете или нет?
– Что ты, Сашенька, ее все мучаешь, – вступилась за Мари на этот раз княгиня Орлова. – Откуда ж ей знать покуда нашу жизнь, только ведь начинает она жить ею. Нам не все понятно делается порой. То, что Маша Раевская отправилась в Сибирь, – то она конечно же восхищения всеобщего заслуживает, но только с одной стороны. С иной же, если о другом подумать, – до смерти разбила она сердце отца своего генерала Николая Николаевича Раевского, на братьев опалу государеву нагнала. Того уж тоже никак не вычеркнешь. Вот и жертва ее одним – благо, другим – тягость. Так и все. А ведь не по любви, как раз по расчету замуж выходила, по отцовской указке, и плакала горючими слезами. А теперь полюбила мужа своего…
– То все не от любви, все от русской нашей бабьей жалости, – вмешалась княгиня Лиз. – Не верю я, что останься князь Сергей генерал-адъютантом императора, как он был при ее замужестве, то она уж так к нему воспылала чувствами даже после рождения сына. Нет, тут уж сколько не воспитывай во французском стиле, а натура малоросская, она как есть, так свое и берет. Что в России в деревнях, какая любовь? Муж бьет – значит любит. Баба жалеет мужика – тоже любит по-своему. Так и стоит все веками неизменно.
– А я… я ж думаю так, – произнесла вдруг Мари-Клер, сдернув перчатку с руки и в волнении покачивая ею в воздухе, – что сколько голов, то столько и умов, а сколько сердец на свете, то столько и родов любви, мне так сестра Лолит говорила. И я вполне согласна с тем. Ведь если ж сочли эти дамы, что так лучше станет их мужьям, то им виднее там, чем нам здесь. Я так полагаю… – Ей показалось, что она говорит слишком долго, и даже вовсе неразумно, напрасно привлекая внимание к себе. Потому прервала себя, не договорив, и, повернувшись неловко, задела локотком чашку с недопитым чаем на буфетном столике. С ужасом взирала она, как сверкающая опаловыми переливами чашка закачалась, расплескалось то, что содержалось в ней, она накренилась… Мари-Клер уже представила себе, как вся красота эта разлетится по ее вине на куски, но не находила в себе сил даже, чтобы пошевелиться, удержать ее, так ее сковало отчаяние. Князь Саша, протянув руку, поправил чашку. И Мари-Клер вздохнула как бы после опасности, которая наконец миновала…
– Вы очень верно заметили, однако, мадемуазель, – в его ровном голосе Мари услышала столь необходимую ей поддержку, – прежде чем сказать, верно ли лев задрал ягненка, не достаточно лишь облачиться в шкуру льва, не дурно также и побыть ягненком. Хотя равновесия в ощущениях обоих тварей достигнуть не удастся в любом случае.
В конце чаепития беседу за столом прервал крик с поварни. Кричал ребенок. Призвав Афоньку, княгиня Лиз спросила у него, что случилось. Оказалось, судомойкиной дочке таракан в ухо заполз, вот теперича достают его.
– Я ж им говорил, чего ковырять в ухе без толку, – сокрушался Афонька, – известен уж способ давно: три золотника соли разведи в двух ложках воды, да и заливай, сдохнет таракан сам. Потом и вытащишь.
– Так поди ж и разведи, – сердито нахмурилась Лиза, – чего крик-то подняли? И не забудь завтра поутру за дровами отправиться в лес, которые князь Александр Александрович за тебя распилил, – приказала она, умело скрыв иронию – как будто и всерьез.
Афонька ж, услышав ее, едва собственной слюной не подавился. Поглядел на Сашу широкими глазами. Тот взора не отвел. И видно, смекнув про себя, что к чему выходит из всего, Афонька выдавил хрипловато:
– Коли ж надо, то и съездим, матушка, за вершинкой-то, – догадался он, – как прикажете-сь, – а потом согнув голову, что воробышек перед дождем, поспешно удалился с террасы.