Посвящается
всем жителям Екатеринбурга лучшего в мире города!
В оформлении переплета использована фотография Анны Матвеевой (фотограф Дмитрий Скутин)
Идея книги принадлежит Ельцин центр
Смех Мельпомены
1, 4 Виталий Волович – художник, который любил петь
2, 3 Ян Вутирас – любимец свердловских театралов
5 Виталий Волович и Михаил Брусиловский
Мальчику – десять лет, театру – двадцать шесть, городу – двести пятнадцать.
Даты определяют жизнь и судьбу, как в опере всё определяет тембр голоса. Теноров любят сильнее, чем баритонов, тенор – герой по определению, а баритону всякий раз приходится доказывать, что он тоже может им стать.
Голоса из чёрных репродукторов долгое время не имели судьбы и жили отдельно от тел, зато у них были имена – тарелки на столбах задушевно объявляли специально для мальчика: поёт Ян Кипура (похоже на Йом-Киппур, если произносить быстро), или Беньямино Джильи – имя звучит без всякой музыки, оно и есть – музыка. Ария Рудольфа из «Богемы»: «Холодная ручонка, надо вам её согреть…»
Мальчик не примерял к себе голоса из чёрных тарелок – воистину инопланетные в бело-сером графичном Свердловске. Разве что в школе пел вместе со всеми и даже танцевал, как умел, – трот-марш.
Мимо театра мальчик ходил довольно часто – белое, со взбитыми сливками, здание-торт. Совсем ещё молодой театр, совсем невеликий мальчик, туман будущего – лист бумаги, на котором пока ещё ничего не нарисовано. Над ним думают, вертят в руках так и этак. Мальчик любит рисовать, возможно, он станет художником. А театр, говорят, был построен по образцам одесского и венского – но мальчик не был ни в Одессе, ни в Вене, ему не с чем сравнивать. Ещё говорят, что проект театра назывался женским именем «Светлана», поэтому мальчик мог бы считать Светланой одну из трёх девушек, пристроившихся на фронтоне здания, но мальчик много читает и знает, что это – музы. Талия, Мельпомена, Терпсихора. Мельпомена – главная из трёх сестер, нечеховских не-мойр. Она самая высокая (три метра сорок сантиметров) и держит над головой факел – всё правильно, трагедия всегда во главе, и только в свете её факела можно различить другие события жизни – радости, успехи, недолгое счастье…
Родился мальчик далеко от Свердловска: если смотреть по карте – закружится голова, если приставить к ней (к карте, а не к голове) школьную линейку – длины не хватит. Иногда не получается мерить всё одной линейкой.
Владивосток, где жила его мама, и Спасск-Даль-ний, где родился он сам, – далёкие точки на географической карте. Владивосток так опасно висит на боку материка, что кажется, вот-вот рухнет в воду, а рядом с городом Спасск-Дальний кто-то пролил синюю каплю – озеро Ханка. Невозможно представить себе, как мальчик жил бы в этих городах-точках, они не имеют никакого отношения к ним с мамой – и к Свердловску.
Его мама – писательница Клавдия Филиппова, единственный родной человек. Так сложилось, что других родственников у мамы с мальчиком нет – во всём мире, в Свердловске, в Спасске-Дальнем, в Одессе и тем более в Вене. Конечно, у него был отец (отцы есть – или, по крайней мере, были – у всех), но тот человек не хотел быть отцом и сказал маме фразу, которая будет горячо биться в висках мальчика всю жизнь: «Выбирай: или я, или ребёнок».
Она выбрала ребёнка, назвала его самым живым, жизненным именем – Виталий. Потом, в очень далёком будущем, расстояние до которого тем более не измерить школьной линейкой, одна умничающая девушка расскажет, что Виталий – монашеское имя: мирян так прежде не называли, не было принято. Второе монашеское имя, по сведениям девушки, – Виктор. Интересно, что мальчика дома называли Витей, а не Виталиком или Виталей.
Ну вот уж монахом он точно не был! И с девушками не только умничал, но всё это было позже. А в 1938 году, когда чёрные тарелки пели на разные голоса, они уже довольно долго жили в Свердловске – почему мама выбрала из всех российских городов именно этот, суровый, заводской, графичный, мальчик не знает и не узнает. Возможно, потому что он был расположен очень далеко от Спасска-Дальнего, где жил мужчина, не желавший стать отцом, но ставший им? Глядя на Мельпомену, упрямо освещающую фонарём площадь Парижской коммуны, мальчик думает – возможно, потому, что здесь был оперный театр.
В Свердловске его мама много работала, у неё выходили книги, она дружила с коллегами, и они любили её – хотя писатели обычно никого не любят, особенно коллег. К маме нежно относился Павел Петрович Бажов, пока что не превратившийся в бюст на фасаде библиотеки имени Белинского. Ещё один перескок в будущее – иначе нельзя, если пишешь о прошлом. Юная краеведка показывает иностранному гостю бюсты на фасаде Белинки, бойко перечисляя: «Толстой, Маяковский, Белинский, Мамин-Сибиряк, Горький, Пушкин…» Как вдруг запинается, глядя на Бажова: «А это, а это… ещё один Толстой!» Иностранец не удивился – точнее, он уже устал удивляться российскому своеобразию, и почему бы дважды не увековечить на одном и том же фасаде великого русского писателя?
В 1938 году никто не думал о мемориальных досках и славе…
Мама вышла замуж, у отчима были свои сын и дочь, а ещё у него были отличная библиотека, патефон и пластинки. На одной из пластинок записаны куплеты Эскамильо:
Стремясь вперёд,
он кровью уж обагряет цирк
Тут у многих духу не хватает.
Твой черёд настаёт!
Тореадор, смелее!
Тореадор, тореадор!
Знай, что испанок жгучие глаза
В час борьбы блестят живей,
И ждёт тебя любовь, тореадор!
Там ждёт тебя любовь!
Мальчик до недавней поры с удовольствием ходил в цирк и очень любил его – но Эскамильо поёт совсем о другом цирке. По-русски поёт – все оперы в Свердловске, как и в других театрах СССР, исполнялись в переводе. Зрители должны понимать, о чём идёт речь на сцене.
– Это из оперы «Кармен», композитор Бизе, – объяснила мама.
Одноклассница Аля Рылова, в которую мальчик страстно влюблён (он всегда влюблён – для него это нормальное состояние, а не наоборот), ходила в театр слушать эту оперу Ещё одно открытие – оперы не смотрят, а слушают.
Теперь они идут в театр вместе: десятилетняя девочка и десятилетний мальчик – кажется, с ними увязался кто-то ещё, друзья из поющего класса.
Три года до войны.
Билеты на галерею – самые дешёвые, мальчик не знает, что истинные ценители всегда выбирают места повыше: здесь самый лучший звук. Жаль, что декорации с галёрки не рассмотришь в подробностях и лица артистов приходится додумывать… В антракте они обязательно спустятся в партер, посидят на стульях фирмы «Тонет», сунут нос в яму, где скучают брошенные инструменты, и – снова вверх по лестнице, знай своё место. Где-то там, над ними, Мельпомена тянет вверх свой факел. По улице сани везут корзину с торфом, покрытым брезентом, мама прячет в шкаф керосинку, которой почему-то нельзя пользоваться в доме, а здесь, на сцене, – Испания, Севилья, табачная фабрика. И вдруг выходят люди – артисты, в костюмах, как и должно быть в театре: но вместо того, чтобы говорить, они начинают петь! Кто бы мог подумать, что в опере поётся всё – не только ария про холодную ручонку или куплеты Эскамильо.
Можно спеть целую жизнь.
(Или нарисовать.)
Ни петь, ни рисовать – как говорят о крепко выпивших – это не его случай. Его случай – выбрать одно из двух, вырастить голос (у него – солидный баритон, ну ладно, баритончик!) или положиться на тот, внутренний, неслышимый голос художника, который в детстве заставлял его плакать от отсутствия чистого листа. Не на чем рисовать – вот это горе.
А вдруг получится и то, и это? Берёшь два горошка на ложку, хватаешь сразу двух зайцев за уши и удобно садишься между двумя стульями фирмы «Тонет» – почему бы и нет? Бородин вообще был химиком – но написал «Князя Игоря». А Чехов – врач. А мальчик представляет себя солистом оперы (лучше бы, конечно, тенором) и в то же время художником, придумавшим декорации к «Аиде», «Травиате», «Фаусту»…
Отныне мальчик ходит в оперный почти каждый вечер – билетёрши кивают ему, как знакомому, иногда пускают бесплатно.
Дома он рисует или читает о рыцарях Круглого стола: так увлекается, что не слышит мамин голос из-за стенки:
– Я ещё утром просила тебя вынести помойное ведро!
Свердловск – выцветший дагерротип, из которого так легко и приятно уйти в другое время, где блестят латы, падают забрала и рыцари ведут себя по-рыцарски, а мушкетёры – по-мушкетёрски.
Однажды летом из чёрной тарелки сказали, что фашистская Германия вероломно напала на нашу Родину
Мальчику – тринадцать. Городу – двести восемнадцать. Театру – двадцать девять.
Театр оперы и балета, театр оперы – и билета… Не всегда получается выкроить денег, но сердобольные контролёрши иногда кивают ему, не глядя в глаза: «Проходи!» Как будто стесняются собственной доброты. Мальчик так плохо одет – а впрочем, кто сейчас хорошо одет? Рваная телогрейка, башмак с оторванной подмёткой. И голодный, наверное. А впрочем, кто сейчас не голодный?
Мама однажды спросила – что бы ты первым номером сделал, Витя, если бы война закончилась прямо сейчас?
Он ответил быстрее, чем она договорила:
– Купил бы целую булку хлеба и съел её.
Не понял, почему мама заплакала – разве он сказал что-то грустное?
Свердловск, глубокий тыл. Надёжное место для того, чтобы спрятать самое ценное – машиностроительные заводы, картины из Эрмитажа, диктора Левитана, прославленных теноров, баритонов, сопрано и контральто.
Идёт война, а под фонарём Мельпомены идут спектакли.
К ним в квартиру «по уплотнению» вселяют эвакуированных из Одессы – коммерческий директор военного завода Мирон Григорьевич, его жена Лия Львовна и дочка Рая. Вот она, Одесса, сама пришла, как гора из поговорки. Лия Львовна любит оперу, разбирается в музыке – с ней интересно разговаривать, обсуждать голоса и дирижёров. Она поддерживает мальчика и откуда-то знает – опера защитит его, музыка спасёт от войны, а пение – от голода.
Пластинки и походы в театр делают своё дело – теперь мальчик знает наизусть партии Риголетто и Онегина. Вечером на галерее он подпевает любимцам публики – но этого, к счастью, никто не слышит, поёт лишь его внутренний голос.
Других театров мальчик не знает, Свердловский оперный – единственный в его жизни и поэтому самый лучший. Войной – как в невольной рифме, волной – сюда принесло известных дирижёров, музыкантов-виртуозов и солистов, которых знал весь Союз. Густая кровь, мощные голоса, от которых плавится зал и вибрируют ложи.
В 1941 году в Свердловск приезжает греческий баритон Ян Вутирас. В Трапезунде его звали Яннис;
новая родина первым делом отхватила пол-имени, а потом последовательно научила бояться и петь.
Поёт он божественно – если допустить, что боги умеют петь.
«Вутиро» по-гречески – «масло». Голос Вутираса – мягкий, южный, с масличным привкусом, баритон. Когда маленькому Яннису исполнилось четыре, турки начали резню в Трапезунде: два ничем не связанных события, одно из которых навсегда изменило жизнь будущего Мазепы, Демона и Фигаро. Тёмной ночью семья Вутирас – родители и четверо ребятишек – бежали на лодке в Батум. Яннис стал Яном, брал уроки музыки у итальянца, потом переехал в Ленинград и учился в консерватории, у самого Николая Большакова. В Свердловске есть улица, названная в честь его однофамильца – пусть это и совпадение, но всё равно приятное. Вутирас окончил консерваторию и получил приглашение в Михайловский театр – это был удачный для него год, 1941-й, он так прекрасно начинался! У него и жена к тому времени была, и дочка – но вот тестю Вутирас не полюбился: бедный, говорит, не чета нам – да ещё и грека к тому же. Сунул руку в реку, то есть в карман, а там – дуля. Пусто. Дырка от бублика, на что семью кормить будешь?..
С женой они расстались, но чего стоят планы человека, когда у бога свой расчёт? Из брошенных в землю Ареса зубов дракона выросли воины, страна разом вспыхнула войной – а в ленинградской дирекции вдруг вспомнили, что новый баритон – грек, иностранец, чужак, потенциально опасный тип. Можно сказать, уже сослали его от греха подальше в Среднюю Азию, да тут подвернулся свердловский оперный директор Макс Ганелин. Перехватил Вутираса буквально в воздухе – как акробат ловит неудачливого товарища, летящего с трапеции.
Главная цель директора провинциального театра – заманить на свою сцену выдающихся артистов. Вечная проблема – не выпустить их впоследствии из города. Каких только партий не пел здесь Вутирас! Как его обожала публика – все стены в подъезде родного дома исписаны признаниями… Поклонницы считали честью постоять в калошах Вутираса, оставленных перед спектаклем в ящике за служебным входом.
Вот девушки в партере возмущаются – нет, ну какая дура Татьяна! Как можно было предпочесть этого Гремина нашему Онегину? Я бы, говорит одна, закинула свой малиновый берет куда подальше – и к нему!
Мальчик со своего места в галерее не слышит этих слов и смеха – он ждёт, когда на сцену выйдут обожаемые солисты. Великая «тройка» – Даутов, Китаева, Вутирас. Ниаз Даутов – тенор, герой в белом трико. Ленский, Мизгирь, Фауст… О нём шепчут разное, точнее, не разное – как раз таки одно и то же, но любят его так же страстно, как и грека-баритона. Валентина Китаева – сопрано, красавица, Джульетта, Розина, Виолетта. В далёком будущем мальчик (уже давно не мальчик) придёт на похороны к старенькой примадонне Китаевой – и ни коллег, ни поклонников у гроба не будет. Но вот он же пришёл, Витя, Виталий Михайлович, для которого пела в голодные военные годы Валентина Китаева. Может, он и выжил потому, что они для него пели: Китаева, Даутов, Вутирас…
Позади театра растут две лиственницы – какое всё-таки странное название для дерева с иголками, пусть они и опадают, как листья, и лежат на снегу такие яркие, жёлтые… Пожалуй что, слишком жёлтые. Мальчик чувствителен к цвету, относится к нему с вежливой осторожностью. Он много рисует в последнее время, кажется, у него что-то получается – но очень сложно понять, получается ли это взаправду.
В доме очень холодно, и в художественном училище, куда приняли мальчика, тоже. Вода в стаканчиках покрывается коркой льда, ученики пробивают её кисточками. На улице теплее, чем здесь, пытается шутить кто-то.
Слова «холод» и «голод» отличаются одной лишь буквой и повсюду ходят вместе. Когда ешь, немного согреваешься. Когда чуть согреешься, голод ненадолго отступает.
Мама болеет, и однажды мальчик не может найти дров, чтобы растопить печь. Он ворует берёзовую чурку с чужой поленницы, и мама страшно кричит на него. Это так несправедливо, ведь он украл полено для неё, чтобы она согрелась…
В ТЮЗе идёт спектакль по маминой пьесе «Костя-партизан». В дом приходят писатели, актёры, художники, эвакуированные из Москвы. Один такой художник – Феликс Лемберский – внимательно разглядывает рисунки мальчика и удивляется вслух:
– Но почему вы рисуете только чёрным и белым? Мир в красках так интересен…
С собой гости приносят угощение – кто что может. Чаще всего это яичный порошок – мама разводит его водой и жарит на сковороде большую бледно-жёлтую лепёшку, одну на всех.
Ян Вутирас хотел бы не вздрагивать от звука незнакомых шагов и дверного звонка, прижатого чужой рукой. Не бояться угроз, ножей, дурного взгляда и завтрашнего дня. Свердловск принял его, театр обласкал, публика – полюбила.
Но, боже мой, как здесь было холодно! И этот снег, от которого болят глаза, будто кто-то влез тебе под веки и водит туда-сюда ледяными пальцами… Конечно, он и в Ленинграде зябнул – тоже не Греция, но там не было такого мороза, чтобы враз леденели окна.
Лето в Свердловске – слабенькое, маломощное. Как украли.
Вутирас в первый же год работы в театре познакомился с молоденькой балериной – тоже приезжая, из Херсона. Родная, горячая кровь, тоска по климату, но, вообще-то, в первую очередь любовь. Они прожили вместе всю жизнь, но поженились далеко не сразу: шла война, у грека не было документов, он – подозрительный тип, иностранец. Эта ария исполнялась строго по нотам. Двоих детей родили, старшего Яна выпаривали в вате: он явился на свет недоношенным, а потом стал известным в Свердловске врачом.
Вутирас обожал свою жену, называл «моя статуэточка!».
Статуэточка держала дом и домочадцев железной рукой. У балерин вообще сильный характер.
По-русски Вутирас говорил разве что с самым лёгким акцентом, ну а когда пел – этого никто не замечал. Всё внимание зрителей – голосу, дару перевоплощения. Узнать Вутираса в гриме не могли даже близкие! Амонасро, Елецкий, Риголетто…
А мальчику Вите в последнее время казалось, что и сам он как будто носит грим. Скрывает под одной сущностью совершенно другую. Теперь ему хотелось не только слушать любимые арии, но и петь самому. Каждый вечер в театре он примерял на себя роли Вутираса – казалось, придутся впору
Свердловский театр во время войны – фабрика грёз, какая не снилась Голливуду Сюда приходили, чтобы забыть и забыться. Реальность безжалостна: на рынке какой-то военный купил себе женщину, дома и в училище лютый холод, мама болеет, и всё время хочется есть. Раньше мальчик прятался в книгах, называл одноклассниц «сударынями» и вызывал врагов на дуэль. «Клянусь честью» – говорилось по любому поводу. Терерь он скрывался в театре. Театр был – другой мир. Дирижёр Маргулян становился перед пюпитром, закрывал партитуру и дирижировал по памяти. Открывался занавес, появлялся хор и солисты: ослепительные костюмы, блистательные голоса! Однажды Вутирас пел Онегина – в сцене объяснения стоял, облокотившись на берёзку, как вдруг она начала падать. Вутирас допел арию до конца, взял берёзку и унёс её со сцены.
Публика была в восторге!
Впрочем, она почти всегда была в восторге – солистам аплодировали по десять минут! У мальчика начинали болеть ладони, но в этом было такое счастье, такая великая радость – делать что-то со всеми вместе. Молитва атеиста, чудо оперы.
В театре, как в мечети или королевском дворце, есть женская и мужская стороны – мальчик знал об этом от мамы, она многое рассказывала ему – но всё-таки он не представлял себе закулисной жизни, хотя и примерял её к себе всё чаще.
И сам, незаметно для себя, но заметно для других начал петь. С утра до вечера исполнял арию графа ди Луна, каватину Феррандо и прочая, прочая, прочая… Домочадцы просили пощады. Пел он, без сомнений, громко, но оценить прочие качества исполнения мама и отчим не могли, а что-то с этим делать было жизненно необходимо – иначе вскоре все они оглохнут. Мама взяла телефонную книгу – искала номер Вутираса, но не нашла. Зато там был домашний телефон Иосифа Михайловича Вигасина – ещё одного солиста оперы, знаменитого Яго, которого мальчик тоже обожал.
– Мы с вами не знакомы, но именно вы – косвенный виновник моего несчастья, – заявила мама Вигасину. Яго заинтригованно молчал. – Дело в том, что мой сын увлечён оперой, обожает вас и изводит нас своим пением. Пожалуйста, умоляю, прослушайте его и скажите – стоит ли ему заниматься этим серьёзно. Если да, то мы готовы страдать, но если нет – пусть он всё это бросит и перестанет нас мучить, потому что это невыносимо…
Вигасин рассмеялся. Сказал, пусть мальчик придёт к нему завтра домой. Жили они на улице Шарташской, женой Вигасина была преподавательница консерватории с роскошным, прямо-таки сценическим именем Фрида Образцовская.
Мальчик шёл к ним, умирая от волнения, – долговязый подросток в старой телогрейке, ботинки сношены, как у тех статуй в монастырях, которые по ночам оживают и обходят нуждающихся. Подмётки он привязывал верёвочками, а драную телогрейку носил почти всю войну, пока маме кто-то не отдал для него старый рыжий кожан, к сожалению, женский. (Если не говорить, что он женский, – могут не заметить, и вообще, кому какое дело.)
Представьте, что чувствует молодой человек, когда дверь ему открывает любимый артист – такой неузнаваемый без грима… Представьте, что он чувствует, когда артист слушает его, почти не морщась, и признаёт – да, у вас есть голос, будем петь!
Фрида Образцовская стала играть с мальчиком гаммы, Вигасин ставил ему дыхание, слушал, поправлял. Однажды Витя исполнял романс Даргомыжского «Мне грустно», и Вигасин вдруг остановил его жестом. Набрал номер телефона Глазуновой – той самой Маргариты Разумниковны Глазуновой, меццо-сопрано, которая пела Далилу, Кармен, Кончаковну!
– Ну-ка, Маргарита, послушай! – сказал Вигасин и протянул мальчику телефонную трубку Он пел в неё, как в микрофон, вначале робко, а потом всё больше доверяясь своему голосу, раскрывая душу, как книгу: «Мне грустно потому, что весело тебе…» – Что скажешь? – спросил Иосиф Михайлович, отобрав микрофон, то есть телефонную трубку у своего ученика.
– Скажи этому парню, – засмеялась Маргарита Разумниковна (а вместе с ней смеялись Кармен, Далила и Кончаковна), – если ему действительно грустно, не надо реветь, словно раненый буйвол!
…Война окончилась, город медленно приходил в себя – грязный, уставший и так-то неяркий, в конце сороковых он выглядел как сотый оттиск с гравюры. Голодные обмороки, ссоры в трамваях из-за пустяков: нужно время, чтобы прийти в себя, а точнее – выйти из себя прежних. Мальчик приходил на занятия в художественную школу и, фасоня, небрежно ронял на парту клавир своей любимой «Пиковой дамы» или ноты ариозо Тонио из «Паяцев». В мечтах он уже был оперным певцом, а изобразительное искусство потускнело, расплавилось под софитами.
Чтобы не сводить с ума домашних репетициями, мальчик уходил в безлюдный парк Павлика Морозова – и пел там во весь голос, не обращая внимания на холод и ледяной ветер, впивавшийся в горло сотнями холодных иголок.
А Ян Вутирас, всю войну дававший концерты на заводах и в госпиталях, вечерами по-прежнему выходил на сцену оперного театра. Близилась премьера его главного спектакля – «Симон Бокканегра», – как вдруг Вутираса снова решили выдернуть из привычной почвы: опасный человек, иностранец, грек. Судить, сослать, посадить. К счастью, секретарём обкома партии работал его страстный почитатель – в калошах он, может, и не стоял, но на поклонах хлопал так яростно, что руки горели ещё долго. Он отстоял Вутираса, а может, и не только он один. Свердловск не отдал своего грека.
Жили Вутирасы к тому времени на проспекте Ленина, 46, в Доме артистов. Соседи – Даутов и Китаева. Даже здесь все они были неразлучны.
Правда жизни и правда искусства отличаются друг от друга сильнее, чем холод и голод. По законам искусства Вутирас должен был хотя бы раз пройти мимо парка Павлика Морозова, где драл глотку юный певец Виталий. Но правда жизни неумолима – они так и не встретились нигде, кроме театра, причём Вутирас был на сцене, а мальчик – на галёрке. И всё же эти судьбы оказались зарифмованы, сведены к одному знаменателю театром и городом.
Распевки в зимнем парке Павлика Морозова окончились трагически – злокачественной ангиной. Мальчик не мог больше петь и снова вернулся в зыбкий, ненадёжный мир изобразительного искусства, где тоже нужно было искать свой голос. Мама сочувствовала, но считала, что художник из Виталия получится скорее, нежели певец.
В 1945 году студентов художественного училища отправили «на отгрузку» картин из Эрмитажа – пережившие войну шедевры возвращались из тыла домой в Ленинград. Мальчик ловко подхватил очередной ящик, как вдруг работница Эрмитажа воскликнула:
– Бога ради, осторожнее, молодой человек! Здесь «Блудный сын» Рембрандта!
А в июне 1950 года умерла Клавдия Филиппова – мама мальчика. Похороны он помнит как сон – из тех, что снятся человеку всю жизнь.
Вот его будущая жена Томка, которую так любила мама.
Вот Павел Петрович Бажов говорит со слезами:
– Клавочка, милая… Это я должен был умереть. А тебе бы жить да жить…
(Бажова не стало в декабре того же года.)
Вот ещё какие-то люди – сочувствуют, плачут, суют деньги, обещают помогать.
Смерть в опере и смерть в жизни никогда не были сёстрами. Даже Мельпомена и Талия, трагедия и комедия, больше похожи друг на друга – не зря античные скульпторы изображали их с одинаковыми лицами. Мельпомена вполне могла засмеяться, а Талия – заплакать.
Мальчик больше не поёт, но – вот интересно! – на всю жизнь с ним останется благородный, бархатный, вибрирующий баритональный бас. Когда он говорит с женщинами, те клянутся, что этот голос отдаётся у них где-то внутри. Возможно, так происходит оттого, что женщины осознают, с кем беседуют – это же знаменитый художник Виталий Волович! Ему, знаете ли, даже памятник стоит в городе, недалеко от проспекта Ленина.
– Не памятник, скульптура, – поправляет художник, смеясь. – И не только мне.
Их там трое – Михаил Брусиловский, Виталий Волович, Герман Метелёв. Скульптурная группа «Горожане». Рост статуи Воловича – 2,4 метра (Мельпомена – выше), вид суровый, но справедливый, как у сказочного волшебника.
Изобразительное искусство одержало победу над музыкой – к счастью, мы любим не только то, над чем работаем, к несчастью, работаем не только над тем, что любим.
Сразу после войны Волович преподавал в том же училище, где совсем недавно учился, и, уходя с занятий, спускался в филармонический зал – громко пел арии для единственного своего слушателя, терпеливого друга, художника (и тоже прогульщика) Лёши Казанцева.
Теперь после маминой смерти он жил один, до женитьбы на Томке следить за его питанием было некому – Волович приходил в училище к началу вечерних занятий, покупал восемнадцать пирожков с повидлом и съедал их, запивая водой из графина.
В семидесятых в Свердловске выступал Александр Ведерников – знаменитый московский бас из Большого театра, – пел Мельника в «Русалке». Кто-то познакомил его с Воловичем, и они вдвоём заглянули в Союз художников.
Волович обратился к местной сотруднице, молоденькой, не знавшей его, – и она восхищённо вымолвила:
– Ой, вы, наверное, поёте! Этот-то, – она небрежно махнула рукой в сторону лучшего баса страны, тоже что-то сказавшего по случаю, – видно, что простой человек, а у вас такой голос! Опера, да?
Ведерников впоследствии клялся, что это был приятнейший момент в его жизни!
Ян Вутирас не учил детей греческому языку, но передал им свою мечту о Родине вместе с кровью. Когда границы открыли, Елена, дочь Вутираса, уехала в Грецию – и забрала с собой его маленькую внучку Ольгу. Прославленный баритон не успел увидеть девочку – он умер незадолго до её появления на свет, в возрасте шестидесяти одного года. Похоронили Вутираса на Широкореченском кладбище – какая же холодная земля в этом Свердловске…
А Виталий Волович стал знаменитым художником-графиком. И если архитектура – это застывшая музыка, то графика Воловича – это опера, которая звучит во всю мощь. «Турнир» – два голоса, которые спорят друг с другом, но складываются при этом в гармоничный дуэт. «Пустой панцирь учит ангелов петь» – белокрылые ангелы стоят перед пустотелым монстром навытяжку: эта работа появилась после одного из бесчисленных партийных собраний, где художникам ставили задачи. У Воловича всё звучит, поёт, вибрирует, иззубренные рыцарские мечи превращаются в виолончельные смычки, а кресты – в дирижёрские палочки. Шут поёт в терцию с распятым Христом, и полые рясы проходят по листу, как артисты миманса по сцене. Пальцы Изольды и Тристана соприкасаются, точно звуки в хроматической гамме. Арфа, лютня, флейта, песни миннезингеров и трубадуров, высокие ноты и высокие чувства… Клянусь честью, сударыня, этот голос не убьёт даже самая злокачественная ангина. Напротив, он будет крепнуть с каждым годом, и даже сам художник однажды поверит с миллионом оговорок, – кажется, вроде бы, возможно, – что у него действительно получается. Хотя он не особенно верит похвалам и ценит мнение немногих.
У него есть друзья, и любимая Томка стала его женой, и родилась дочь Леночка, и вот уже появились внуки – птица не успела махнуть крылом, Мельпомена всё так же тянет кверху свой фонарь, мальчик стал вначале мужчиной и мужем, а после – дедом и прадедом. Он иллюстрирует «Отелло», «Тристана и Изольду», «Ричарда III», он пишет с натуры старый Екатеринбург – первым стал изображать его слегка расфокусированным, искажённым, домики внаклон; потом эту манеру подхватили другие художники. Рисует Ригу, Париж, Бухару, Иерусалим… Работает над офортами, что означает вечную занятость, грязные руки и острую, как терновый венец, головную боль.
Томка, рассердившись, сказала однажды:
– Я – жертва офорта!
Он работает каждый день без выходных и перерывов – даже если это его день рождения или всенародный праздник. Выставки, альбомы, Золотая медаль Академии художеств, работы хранятся в Третьяковке, Русском, Пушкинском, их покупают для частных коллекций.
Первой проданной работой Воловича стал юношеский этюд оперного театра – фасад, вечерние огни, чёрно-белая юность… Известный уральский художник Иван Кириллович Слюсарёв остро взглянул на ту работу и сказал:
– Я хотел бы купить эту вещь!
Театру – сто четыре года, городу – двести девяносто три, а мальчику… Неважно, сколько ему лет и что мальчиком его уже теперь никто не называет. Важно, что он идёт в свою мастерскую мимо оперного театра, где поёт сегодня Ольга Вутирас, вернувшаяся на Урал из Греции. Колоратурное сопрано, Царица ночи, Мюзетта, Джильда…
Мельпомена изо всех сил тянет руку с фонарем повыше к звёздам и тихо, неслышно смеётся.
Никто не умеет рифмовать лучше, чем жизнь, – даже искусство.
Клянусь честью!