Вы здесь

Голубой пакет. 9 (Г. М. Брянцев, 1955)

9

Время близилось к обеденному перерыву. Немногочисленные рабочие депо станции Горелов с нетерпением ждали гудка.

Без пяти двенадцать явился гитлеровский надсмотрщик, эсэсовец Фалькенберг. Тяжеловесный и неповоротливый, он вошел в депо, остановился у ворот и, заложив руки глубоко в карманы, стал наблюдать. Его маленькие свиные глазки перебегали с одного предмета на другой, в то время как красное квадратное лицо было абсолютно спокойно: не шевелился ни один мускул.

Фалькенберг был жесток и злопамятен и производил тем более страшное впечатление, что почти не разговаривал. Каждый знал, что вызвать его недовольство – значит подвергнуть себя суровой каре. Никто не имел права ни присесть отдохнуть, ни выйти покурить. Пусть это будут только минуты. Категорически, под угрозой избиения, воспрещалось вести не относящиеся к делу разговоры и тем более собираться группами. Никакие доводы во внимание не принимались.

Фалькенберг строго и неукоснительно проводил в жизнь установленные им драконовские порядки. На первый раз виновный лишался на неделю обеденного перерыва и в течение недели же обязан был работать лишний час без оплаты. При повторном нарушении виновник немедленно увольнялся, и никакого денежного расчета с ним не производилось. Все шло в карман Фалькенберга, который выплачивал заработную плату сам. Он не вылезал из депо от начала и до конца работы.

Фалькенберг интересовался, однако, только распорядком и никогда не вмешивался в производство, в котором был полным неучем. Производством ведал мастер Карл Глобке, разрешавший рабочим именовать себя Карлом Августовичем.

Глобке был полной противоположностью Фалькенберга. У них нельзя было отыскать ни одной схожей черты, разве только то, что оба они были немцами и прибыли из Германии.

Старик Глобке, в прошлом сам рабочий, сносно объяснялся по-русски и прекрасно знал свое дело. Он был пунктуален, строг, требователен, но при всем этом справедлив. Он мог терпеливо выслушать рабочего, подать ему совет. Он никогда не сквернословил, не повышал голоса. Были и такие случаи, когда Глобке даже отпускал людей с работы по семейным делам. Его побаивались, как и всякого начальника, но в то же время уважали. Считали неудобным подвести в чем-либо старика Глобке. Поэтому, если выводился из строя станок, портился поворотный круг или ставилась негодная деталь на паровоз, делалось это так, чтобы старик был вне подозрений. Он никак не походил на представителя оккупантов, и рабочие за глаза именовали его Карлуша.

На Фалькенберга Глобке не обращал никакого внимания, как будто эсэсовца и не существовало… Им нельзя было не сталкиваться, не встречаться, но они будто по сговору умели объясняться без слов, жестами. При встрече Глобке молча кланялся, а Фалькенберг молча кивал. Этим дело и ограничивалось.

Без ведома Фалькенберга давать гудок на перерыв и в конце работы не разрешалось, а он старался выгадать каждую лишнюю минуту. И сейчас он стоял неподвижный, подобно живой туше, как бы олицетворяя собой произвол и жестокость оккупантов.

Уже прошла лишняя минута.

Из своей застекленной конторки вышел худощавый, сухонький, как всегда чисто выбритый, с аккуратно повязанным галстуком Глобке.

Он подошел к Фалькенбергу, вынул большие карманные часы и показал их эсэсовцу. Тот молча кивнул и ловко сплюнул в сторону. Глобке повернулся и направился в котельную.

В топке холодного паровоза очищал колосники от нагара подручный рабочий Костя Голованов. Он был голоден и ждал гудка как манны небесной.

Как и многие его товарищи, он воспринимал гудки по-разному. Два гудка: утренний и после-обеденный, призывавшие к работе, раздражали его. Не потому, что по натуре он был лодырь и не хотел трудиться, а потому, что приходилось тратить свое время и молодые силы, работая на оккупантов. Два же других гудка, звавшие на отдых, поднимали настроение, смягчали его злость.

И вот наконец гудок взвыл.

Все бросили рабочие места.

Костя выбрался из топки, быстро спустился с паровоза и отряхнулся от насевшей на него ржавой пыли. Лицо его было черным, только светились белки по-мальчишески озорных глаз и ровные, один в один, зубы.

Он вытирал руки паклей, когда к нему подошел Глобке.

– Как ваши дел, молодой челофек? Когда кончайт? – поинтересовался он, играя концом цепочки от часов.

– Завтра, Карл Августович. Уж больно много нагара.

– Это есть правильно, – согласился Глобке. – Завтра, очшень корошо. Желаю вам приятный аппетит.

Глобке пошел к выходу. Костя следом за ним.

Поравнявшись с Фалькенбергом, Костя поздоровался, хотя отлично знал, что, требуя приветствий, сам эсэсовец никогда не отвечал на них.

Так произошло и сейчас.

«Свинья толстомясая!» – отметил про себя Костя и побежал поперек железнодорожных путей.

Костя жил в районе вокзала и в обеденный перерыв всегда ходил домой.

Дорога шла через виадук, за бетонированным забором, ограждавшим территорию станции, и отнимала тринадцать – пятнадцать минут, по-этому Костя редко пользовался ею, а ходил домой напрямик.

Перепрыгивая через рельсы, он достиг поворотного круга и, лихо перемахнув через высокий забор, оказался на Поперечной улице, от которой до его переулка было рукой подать.

Этот короткий путь требовал всего три – четыре минуты.

Костя замедлил шаг и стал внимательно поглядывать на заборы. На одном он заметил нарисованного неумелой рукой человечка с тонкими, как ниточки, руками и ногами. На туловище человечка можно было разглядеть две цифры: 9—13.

Лишь двое могли понять значение этих цифр: тот, кто писал, и Костя. Никакой шифровальщик не в состоянии был бы разгадать смысл рисунка. Допустим, кто-нибудь понял, что цифра 9 обозначает сегодняшнее число, а цифра 13 – время дня. Ну и что из этого? Мог ли он воспользоваться своей сообразительностью? Нет!

Дом, где жил Костя с матерью, имел две небольшие комнатушки, переднюю и кухоньку. Белизной своих стен он ярко выделялся из зелени вишневого садика, того самого садика, где в ноябре сорок первого года Костя нашел раненого комбата Чернопятова.

Вбежав в переднюю, Костя позвал:

– Мама!

– Я… Я… – отозвался тихий голос, и из кухни вышла маленькая, худенькая женщина лет шестидесяти.

– Мамочка, скорей теплой воды! – торопливо попросил Костя. – Надо умыться и срочно бежать в город.

Он украдкой взглянул на стол, где его ожидал завтрак: вареная картошка, кусок черного хлеба и стакан молока. Подавив соблазн, Костя скинул спецовку и, вымывшись над тазом, надел выходные брюки, расчесал волосы и торопливо вышел на улицу.

Будучи для своих семнадцати лет мал ростом, Костя шагал широко, размашисто, помогая движению руками, и от этого казался крупнее. Время от времени он встряхивал головой, отбрасывая назад волосы.

«В моем распоряжении сорок пять минут, – мысленно рассуждал он. – Что же получается? Если туда двадцать, да обратно двадцать, да пять минут там, получается сорок пять. Не годится… Надо успеть забежать домой и хотя бы переодеться. Придется поднажать… Неудачное время назначил Митрофан Федорович… Видно, что-то срочное. Не иначе… Он никогда в перерыв меня не вызывал».

Сэкономив пять минут, Костя добрался наконец до лавки, где продавались случайные вещи.

Тут, как всегда, толпился народ. Костя огляделся, обвел равнодушным взглядом полки с товарами, обошел длинное помещение, задержался несколько секунд возле женщин, разглядывавших туфли, и направился к прилавку, за которым стоял, скрестив руки, Калюжный.

– Покажите мне сорочку, пожалуйста, – попросил Костя, – лучше трикотажную.

Калюжный молча, с обычным сердитым выражением и, как показалось Косте, очень медленно повернулся к полке и стал перебирать несколько лежавших на ней разноцветных сорочек. Делал он это с неохотой, будто знал, что покупатель перед ним нестоящий, который только щупает товар и ничего не берет.

А у Кости дрожала от нетерпения каждая жилка, и в душе он поругивал своего старшего за медлительность. Ему хотелось крикнуть:

«Ну давайте, давайте любую, Митрофан Федорович! Вы же знаете, что мне это безразлично, а тянете! Я же опоздаю!..»

По мысленным подсчетам Кости прошло уже минуты три.

Наконец Калюжный выложил на прилавок синюю сорочку и застыл в невозмутимой позе, сложив руки на груди. Костя быстренько развернул ее и, забыв спросить о цене, сказал:

– Эта мне нравится! Беру… Заверните…

Ему почудилось, что в глазах Калюжного промелькнуло что-то вроде укора: эх ты, конспиратор!

Тогда Костя спросил цену и, схватив чек, метнулся к кассе.

«Ну, славу богу! – облегченно вздохнул он, оказавшись на улице. – Еще успею».

Он пуще всего боялся встретить кого-либо из знакомых и потерять на этом несколько минут, а потому шел быстро, опустив голову и не глядя на прохожих.

«Скорее!.. Скорее!..» – твердил он себе и ускорял шаг.

Вернувшись домой, Костя развернул покупку и вынул из нее листок бумаги.

Костя был радистом и шифровальщиком одновременно. Он знал то, что другим подпольщикам было неведомо. Через него проходили самые секретные сообщения. Раньше Чернопятова он узнавал предписания разведотдела армии, в его руки попадали для зашифровки явки организации и все донесения о работе подполья. Он был средоточием всех тайн.

И вот еще одна тайна доверена ему. В его руках радиограмма фронту. Она гласила:

Нами захвачена почта из ставки Гитлера в адрес командующего Н-ской бронетанковой армией генерал-лейтенанта Шторха, документы о вновь сконструированном и подготовленном к серийному производству сверхмощном тяжелом танке «дракон». В документах данные – о вооружении, броне, мощности двигателей и маневренности нового танка, инструкция по применению его в бою.

Документы и чертежи занимают сто семнадцать страниц. Передача по радио исключена. Переправить документы через линию фронта нарочным нельзя, рискуем потерять. Предлагаем два варианта:

Первый: высылайте человека по известным явкам, паролям.

Второй: направляйте самолет с посадкой на поляну «К» – условия и сигналы сообщим.

Ваше решение ждем десятого в четыре пятнадцать. Комбат.

Костя так увлекся чтением, что не заметил, как вошла мать.

– Сынок! – вскрикнула она. – А ну-ка взгляни на часы!

Костя повернул голову и обмер: до гудка оставалось четыре минуты.

– Опоздал!

Он свернул листок и подал его матери:

– Спрячь, мама! Хорошенько!..

Когда за Костей захлопнулась калитка, она грустно покачала головой и подошла к висевшей в углу иконе. Пошептав молитву, она перекрестилась, сделала поклон и, протянув руку, спрятала листок под ризу Николая-угодника.

– Сохрани его, Господи! Отведи от него все беды! – проговорила она вслух. – Он же у меня последний…

В это время прогудел гудок.

Мать глубоко вздохнула и устало опустилась на диван.

Брошенная Костей сорочка попалась ей на глаза, и она горько усмехнулась. Сорочка уже трижды появлялась в доме и трижды исчезала. Мать положила ее на колени, начала складывать, и слезы покатились из глаз.

Трех сыновей она родила, выкормила, вырастила, а в живых остался один Костя. Самый младший…

Первый сын умер задолго до войны; второй, телеграфист, погиб при бомбежке станции Горелов в самом начале войны.

Костя был намного младше своих взрослых братьев, с малых лет он относился к матери с особой лаской. И пока не пошел в школу, целыми днями крутился возле нее, помогая и по дому и на небольшом огороде. Соседние мальчишки прозвали его «маменькиным сынком».

Когда он подрос, его забота о матери не уменьшилась. Никакой домашней, даже женской, работы Костя не чурался. Он бегал по рынкам и по магазинам за продуктами, пилил и колол дрова, топил печи, таскал воду из колонки, заправлял лампы керосином, мыл полы, пытался ремонтировать обувь. И все это он делал весело, беззаботно, любовно.

В оккупированном городе Костя с матерью остались случайно. Они увязали пожитки, договорились с железнодорожниками и собрались выехать в Омск, к жене покойного сына. Но получилось так, что за неделю до сдачи города Костю послали на рытье окопов в дальнюю деревню. А когда он вернулся, об отъезде думать было поздно: в город нагрянули гитлеровцы.

А затем, сам того не ожидая, Костя стал участником подполья, да не рядовым, а святою святых подполья – радистом.

Началось с того, что в январе сорок второго года в Горелове появился паренек старше Кости года на три. Это был Миша Токарев – радист, присланный разведотделом Н-ской армии в распоряжение Чернопятова.

Чернопятов счел самым удобным укрыть Токарева в домике с вишневым садочком.

В лице Кости Токарев нашел верного помощника. Радист никуда не отлучался из дому и только по ночам выходил на часок – другой во двор подышать свежим воздухом. Когда он проводил сеансы, Костя безотлучно находился при нем, с огромным интересом и жадностью вникая, в тайны знакомого ему дела.

Да иначе и быть не могло. Еще с пятого класса школы Костя увлекался радиоделом, был старос-той кружка радиолюбителей-коротковолновиков в городском доме пионеров, хорошо изучил азбуку Морзе. По разработанной им схеме кружок сконструировал очень интересный портативный приемник, который был отмечен на областном смотре пионерской самодеятельности.

Для подполья было крайне важным иметь радиста-дублера, который в случае нужды мог бы заменить Токарева. Чернопятов, еще живя в доме Головановых, убедился, что Костя – сметливый, серьезный и надежный паренек, что ему, несмотря на молодость, можно вполне доверять.

С разрешения Чернопятова Токарев обучил Костю не только работе радиста-оператора, но и сложному шифровальному делу. Одобрил это начинание и разведотдел Н-ской армии.

В конце апреля сорок второго года Токарев допустил оплошность. Желая хоть чем-нибудь помочь семье, которая его укрывала, он как-то ночью отправился с мешком на станцию, чтобы набрать с платформы, стоявшей в тупике, угля. И больше не вернулся: на другой день Мишу Токарева нашли убитым на путях.

Трудная и ответственная обязанность радиста-шифровальщика легла на Костю.

Мать, конечно, знала обо всем. Но она не вмешивалась в его дела. Больше того: сердцем чувствуя, чем грозит сыну малейшая неосторожность, она помогала ему и во время сеансов дежурила во дворе. А по ночам молила Бога, чтобы Он отвел от сына беду…

Вот и сейчас мать сидела, держа в руках сорочку, и беззвучно плакала от сознания своей беспомощности. Она видела, что юность сына проходит в невзгодах, в смертельной опасности. Кто же повинен в этом? Война, кругом война… Она воспринимала судьбу Кости по-матерински, и сознание того, что он рискует жизнью во имя Родины и что такая жизнь – подвиг, который готовы совершить тысячи сынов народа, не могло умерить ее мучительной тревоги.