Вы здесь

Год цветенья. Глава 6 (И. А. Малишевский)

Глава 6

Ух! Бах! – обрушился я с размаху на уже остывшую кровать, вокруг нее валялись сметенные бумаги. Так осыпается листва после жаркого лета. Я распределил максимально свободно и далеко тело, чувствуя каждой частицей кожи прикосновение мягкой волнистой постели. Уже вечерело. В мышцах отдыхала сладкая двойная боль от вчерашнего и сегодняшнего усилия. Подумать только, какие-то полчаса, нет, час назад мы тут валялись еще, а теперь она дома, выслушивает однообразный отчет мамаши, отвезенная мною самим туда же понапрасну, вместо чтобы остаться – а впрочем, я взъерошил волосы и довольно, счастливо хохотнул. Приподнялся и опять упал, разбросав руки. Было какое-то утонченное, редкостное наслаждение в том, чтобы устало потянуться с подчеркнутой неловкостью, взять с пола позабытый дневник брата и после всех невообразимых минут, какими щедро одарил меня в очередной раз день с возлюбленной, приняться за столь горькое и безрадостное чтение. Я любопытными пальцами отлистал дневник до нужного места. Мой брат часто выражался довольно эвфуистически – то есть метафорами описывал многое из самого непередаваемого, для него невыносимого. Я, однако, принялся за чтение.

«Вчера позвонили. Теперь послушный, на все готовый – соглашаюсь. Завтра день пропадет. Только год назад прогулял внаглую – не отвертишься теперь, долг платежом красен, обязан подчиниться. Сиди и слушай доклады школьничков. Да, приеду, замещу, не сомневайтесь во мне. Тем более, я вам всем сейчас так рад!

Пробираюсь я в нужное время к родному заведению, а вдруг рядом останавливается маршрутка номер 16 (Вуз – Неизвестное кладбище), а из нее выскакивает едва ли не на ходу, ловко – кто бы вы подумали? Некрулова. Только, хотя на улице тепло, она в пальто клетчатом и сигарету жует.

– О, здорово, ушастый! – она ко мне.

– Здравствуй, – говорю, – Неркулова. Как замужем?

– А-а, – рукой машет. – Оставьте, сударь ушастый. При чем тут я? Речь-то о тебе.

– Некрулова, я ловлю себя на мысли, что у тебя голос не такой. Точнее, я и не помню, слышал ли я по-настоящему когда-нибудь твой голов дольше нескольких секунд, дольше, чем ты кашляла.

– Ну где уж ты его, ушастый, слышать мог! – ехидно ухмыляется Некрулова. Как будто голосишко у нее правда выше стал, а тараторит без умолку. – Если ты со мной не разговаривал никогда, а вместо этого на задней парте зависал и таращился, и сказочки строчил?

– Не называй, пожалуйста, трагедию сказочкой, – я огрызаюсь.

– А сам-то несколько раз сочинял сказочку про Некрулову и Ушастого, – по-девчачьи Некрулова пищит. – Вот, погоди, я тебе образец стиля приведу.

И Некрулова не без садистского удовольствия достает из кармана мою темно-синюю чешуйчатую тетрадку. Такую старую, что на страничках внизу буквы размылись. Как из тумбочки в квартире достает. В тумбочке их много, а сны дорисовывают вдвое.

– Ну так вот, – Некрулова палец слюнявит и принимается цитировать. – Сказка про ушастого… Эпиграф, доска и фигуры, контуры будущего повествования, тут банальности про каких-то уродцев. «Тема в том, что, кажется мне, будто я втюрился в одну девицу из нашей группы. Хреново, а?» – и это он про свою Некрулову любимую так выражается! Ну, дальше самобичевания всякие, а вот опять про меня. «Девушку, которая вроде бы ферзь сего романа, зовут Вика Некрулова. Сейчас я сижу на последней парте, изредка посматриваю на нее из-за спины какой-то дряни жирной. Она же тем занята, что валяется на боку, прижав правое предплечье к макушке, и то ли залипает, то ли с соседкой перебалтывается, то ли слушает шум… – Непонятное слово, ну и почерк же у тебя, ушастый. – То ли все это одновременно. Вот жирная загородила ее. Она (она в смысле не жирная, а псевдоферзь)…» Ушастый, вот какого лешего ты меня псевдоферзем назвал? По-твоему, это сильно комплиментарная прям кличка? Ну вот: «Она высокая, грациозная, в темно-красной свободной кофте со спадающими рукавами, с каштановыми слегка вьющимися волосами. Впрочем, не исключаю, что не каштановые они никакие и совершенно прямые. Это краска на них иллюзии размножает. Рожа у псевдоферзя всегда кислая…» А вот за рожу тебе самому в рожу надо дать как следует. «По другой версии, она – беан ши. Хоронит каждый день кого-то, смерть криком предвещает. Во я влип, а! Увижу у нее гребешок серебряный – значит, сто пудов баньши. Будешь тут веселым». Блин, ушастый, у тебя ассоциации с нашим институтом какие-то совсем готичные.

«Кроме вышесказанного, не знаю про нее ничего. Не знаю, как ее зовут, как она выглядит, не знаю в том числе. Потому что выглядит она так, как выглядит, после следующей последовательности:

а) сидения до трех ночи за конспектами тупыми и прочей бумажной хренью;

б) сна в течение аж пары часов;

в) А на пары-то к восьми!

Вот после того, как поднялась она, добралась до зеркала, хлопая глазами, смотрит на свое бодрое и энергичное отражение и зевает, лохматая – вот тогда она похожа на себя…» Вот скажи, ушастый – к стилю и словечкам я даже не придираюсь уже – ты что, правда меня такой вот жаждал увидеть, м?

– Может быть, – отвечаю я, пока направляемся мы к дверям.

– И-и, – тоненько она протягивает и взяла оступилась, обронила линзу из глаза. Пока подбирает, говорит:

– Помнишь, ушастенький, ты уже то ли на четвертом курсе, через год, слышал, как на меня наезжали мои подружаки-ботанички, что я, мол, в поезде такая инфантильная и несамостоятельная, все не могла найти линзы, когда все собирались на практику ехать, м? И типа металась и не могла к двум здоровым парням обратиться?

– Я помню свою острую жалость и чувство, что в чем-то я в тебе глубоко не ошибся, что-то за тобой то самое разглядел. Я подумал: я и правда ее любил. Должно быть, не зря.

– Ой, расстенался, сентиментальный ты мой, – Некрулова по плечу язвительно хлопает и жадно докуривает. И потом вставляет в глаз поднятую с земли линзу.

– Не мешает?

– Нее, я взросленькая, сама линзы всегда подбираю.

– О да, пузырь земли!

– Какой я тебе пузырь? Нет, спасибо, я худенькая и раздуваться не горю желанием. А теперь через линзы своими сломанными глазами я даже лучше вижу, как ты волочишь свои будущие тяготы.

– Зайдем, Некрулова, – приглашаю ее. – А то я опаздываю.

Входим.

Отыскиваю пропуск, а Некрулова взглядом все обводит и пальцами так делает, будто присвистнуть собирается или охнуть. Губы раскрыла, волосами встряхнула. Поднимается она за мной.

– Ушастый, вспоминаешь, как ты придумывал, что я сюда прибегу? Кругом пожар, все горят и дохнут, а тут, у выхода, ты на окне так пафосно сидишь, ножкой болтаешь, мол, в плаще, настоящий супергерой, время останавливаешь? – призадумывается Некрулова. – А главное, что я в разговоре тебе покоряюсь и даю себя? Какой ты быстрый, не?

– Моя вина, а не беда, что я наивности образчик, – отвечаю я.

– Лебеда.

– Лебеда?

– В смысле, белиберда! – заявляет Некрулова и ржет мне в лицо, окурок кинула на пол и руки в карманы засунула.

– Ты называешь мои фантазии и теперь белибердой, – скорбно говорю без вопроса.

Мы проходим по коридору далее.

– А вот тут я тебя караулил не единожды, Некрулова, во время пар, у перил лестницы, – тяжело выговариваю я. – Мимо люди проходили – преподша, условный развеселый приятель – думаешь у них спросить, что вот я люблю своего псевдоферзя, и что ей сказать, когда она, псевдоферзь, Некрулова, вызывает отвращение и когда она спустится, может быть, одна, без подружки? Во время пар так пусто.

Сажусь на толстые перила. Слева долговязо Некрулова к ним прислоняется.

– Только гардеробщица смотрела.

– Что ж ты молчал?

– Из столовой и сейчас пахнет жареной кислятиной и сгоревшими пирожками с капустой. Ты бы ответила?

– Ушастый, ты охренел?

– А потом я дождался, – Некрулова молча отходит далеко, к столику и зеркалу, вглубь гардеробного пространства. Она сбрасывает пальто, быстро разматывает шарф и останавливается. Затем, как пять лет назад, долго прихорашиваясь, медленно, посреди темно-коричневого гардероба она очень равнодушно наматывает шарф на шею и не оборачивается. Никого больше кругом нет. Тихо. Стою, смотрю – непрерывно. И ни на наш к ней: завораживают кольца мягкого толстого шарфа. Некрулова надевает пальто, завязывает узлом пояс и лишь затем оборачивается и подходит назад, прыснула в кулачок.

– Чего, ушастенький, так обомлел?

Я и Некрулова поднимаемся по лестнице.

– Некрулова, скажи мне, – все мрачнее спрашиваю я. – Почему ты каждую перемену бегала в столовую?

Некрулова понуривает голову, выпячивает нижнюю губу, делает кислую рожу и скрещивает руки на груди. Но ступеньки под ее ногами меняются слишком неспешно, не тогдашней скороговоркой.

– А почему ты каждую перемену выходил побродить? – грустно парирует Некрулова. – И по поводу моего ответа: помнишь же, что тут было?

– Да. В последний день я тебя таки подкараулил. Совсем измучен молчаливой и бессмысленной любовью был.

– Да уж! – гавкает Некрулова. – Кругом народ, а тут он слева выскакивает, мол, привет, Вика, зачет сдала, замогильным голосом.

– А ты понуро отвечаешь «да» и спешишь мимо одеваться.

– Эх ты, прогульщик, внизу все торчал, а спину мою согбенную созерцать – ни-ни? – поддразнивает, наклонившись ближе, Некрулова.

– Разве ты бы одна вышла? Я, знаешь, с тобой хотел говорить, а не в присутствии многочисленных товарок.

– Мно-го-чис-лен-ных, – по слогам язвительно повторяет за мной Некрулова.

Идем по узкому коридорчику, в его расширении Некрулова вперед забегает и руки опять скрестила, надулась и передо мной стоит. Я вправо – передо мной, влево – передо мной, пройти не разрешает.

– В твоих каракулях, ушастый, так стрелочки криво нарисованы, что не поймешь, как твоя любезная Некрулова тогда стояла, – скалится она из-под суровой маски.

– Но стояла же и преграждала мне путь. Ты что, Некрулова, не знала, скажешь, что я всю перемену хожу туда-сюда вдоль стенки, – за руку ее пытаюсь ухватить, чтобы доискаться истины. – Почему специально отделялась к стене из толпы, почему пройти мешала, загораживала опять и опять дорогу?

Некрулова уклоняется, отпрыгивает и приплясывает.

– Думала ты, что для меня твоя туша, твоя преграда станет намеком, признаком? Не думала? Но в совсем безмолвном и безвоздушном пространстве любой жест, любое движение – знак тайный. И наступала зима, твой ушастый думал в кого-то влюбиться, чтобы от этих коридоров и аудиторий не свихнуться. А ты становилась, перегораживала.

Некрулова поворачивается спиной. И я к ней своей спиной. Цепляется за руки, чувствую ее лопатки.

– Умереть дай, Некрулова.

– А ты моего голоса не помнишь.

– Я на пути к исчезновению, рано состарился.

– Мы не говорим.

– Ты не улыбаешься.

– Я кричу – ты ничтожество!

– Не нужна такая!

Некрулова выпускает пальцы из своих вьющихся, длинных, отскакивает и по проходу дальше танцует, приговаривая:

– Зы-зы-зы, зы-зы-зы, зы-зы-зы, – язык показывается, ручкой машет.

– Зудишь, заноза! – рычу на нее.

– Хи-хи-хи! Принимает несколько шажков в сторону, чтобы пораскинуть коротенькими мозгами о какой-нибудь контрольной за любовный знак у нас кто? Правильно, ушастый! Все вы, подлый молодой человек.

Некрулова новую сигарету достает из кармана и засовывает за ухо.

– Припоминаешь, ушастенький, как ты с беломориной за ухом здесь расхаживал и проходящих распугивал, молчал? Великий анархист!

– Я ждал тебя тут каждое утро. Я из соседней аудитории твой кашель слышал. Потом, когда уже все давно кончилось, я тебе здесь на подоконник положил розу самого мерзостного, желто-зеленого оттенка, какой только отыскал. Меня еще разбитной сверхсоциализированный пошляк у входа веселенько спрашивал, кому цветы несешь?

– Мог бы и покрасивей на восьмое марта подарить, – заявляет Некрулова. – Дай-ка я почитаю, что ты еще за намеки мог принять, раскрасавчик ушастющий. А ну не гонись за мной! – и начинает вышагивать и тыкать пальцем в тетрадку, ухмыляться. Бродишь за ней неприкаянный. Она, смакуя, декламирует:

Диалоги о вечном

1. Но красоты их безобразной я скоро таинство постиг

Итак, поздравляю с выводом: я втрескался в размалеванную нудную и грустную прожорливую трусливую Вику Некрулову… Хе, ушастик, ничего не напоминает, м?

2. Так вот вы где, вас мне и надо! Вы съесть изволили мою морковь?

Пока ждали в очереди мы с корешем, по полной уржались. Входим, билеты, значит, разложены. Тут сзади какая-то телка непонятная левая подходит. Таак, пошли эти уродские наркоманские пассажи и неадекватный юморок!

Кореш. Тупо ржет.

Некрулова (вроде как тихо). Слышь, ушастый!

Я. Чего надо?

Некрулова. Слушай, ушастик, ты садись вон перед накурологом, вон на ту парту. (В сторону.) Я сяду сзади и скатаю со шпор.

Я (не вкурил, нафиг). Лады, мне все равно, где сидеть.

Кореш. Тупо ржет (он то есть вкурил, и ему клёво).

Накуролог (на измене). Э, нет, милые дети, не садитесь рядочком. Ты, Некрулова, вон туда. Чтобы видна была хорошо. А ты, как тебя, аутист какой-то, сбоку располагайся.

Кореш. Тупо ржет.

Не то чтобы накурологу сия девица интересна была сама по себе, но со шпорами – любопытна до крайности. Мне же она вообще была пофиг, а помню я все это, потому что накуролог обломал. Ну, на измене был: со всяким случается – надеешься на кайф и эйфорию, а тут вместо этого тоска, стрем тотальный, плющит и хреново.

Сижу я, отвечаю.

Я. Э-э-э… Не в теме я, чего вы от меня хотите.

Накуролог. Блин горелый, ну ты хоть скажи, утешь скорбящую душу мою, поведай, почему мир познаваем?

Я. А пес его знает, почему он познаваемый.

Накуролог. Некрулова! Харе списывать, в конце концов. Ты думаешь, я не вижу? Я же упоролся, у меня приоритеты восприятия измененные, так что чего тут толкуют, не въезжаю, а вот со шпорами во все въезжаю сразу!

Кореш. Тупо ржет.

Вот теперь думаю, сидя дома: и почему я не курю? От этого, конечно, клинит мозги, зато сейчас, может, с Некруловой бы гулял. Вряд ли. Бред все это нереальный, что покуришь – и все круто. Не курите, пацаны.

3. От перестановки мест слагаемых

Как-то приперся уже поздней весной в аудиторию. Как раз в первый раз на лекцию. Какая-то читала их деловая тетка вреднющая, гнать таких надо, между нами говоря. Потом захожу на следующую, народу мало, солнышко светит.

Некрулова. Ушастый!

Я. А?

Некрулова. Слушай, помоги. Передвинь, пожалуйста, парту вон ту на место вон той. А я тебе помогать буду.

Я. Нет уж, обойдусь, сам передвину.

Некрулова. Спасибо.

Зачем понадобилось столы местами менять, когда не сидела она за ними, я не допер. По правде, и не хотелось особо. Весна была, понимаешь, Некрулова? Бегом прочь из вонючего здания, где в окошко только трубы и желтые стенки видны. Туда никакие чувихи с корешами не ходят, где моя дурная репа ногам покоя не дает. Беспечный я был, реальный раздоблай и пофигист. А сейчас не Некрулову же рисовать – а то такую нарисуешь, что испугаешься.

* * *

Кстати, сегодня экзамен был. Что-нибудь крутое типа Хейдса слушаешь, едешь себе, приходишь с утречка. Типа на любимую взгляну разок. Только любимая начала знаки внимания, понимаешь, оказывать как раз подходящие. Чел говорит: пятеро внутрь, заходят четыре, Некрулова среди них (спрятаться?). А пятой-то нет, все на стреме пятые, в книжечки уткнулись. Соответственно, я туда. Некрулова с вполне достойной оперативностью: ой, простите-извините, пищит – передумала я, попозже сдам. Боязно ей. Боится, значит, уважает. В смысле она вполне в теме, что втюрился я в нее не абы как, а по уши и по макушку. Другие объяснения?

4. Следопыт

– Сюда!

– Нет, туда!

Тема в том, что в другой домик прутся зачет сдавать прогульщики коварные в лице меня и просто недотепы в лице Некруловой и еще нескольких телок. Мужик, значит, растолковал, как его найти: по лесенки поднимайтесь и там направо. От чего направо? От лестницы, от кактуса на подоконнике, от толчка, от косяка, который растаман в этом толчке скуривает? А это вы уж сами решайте. в общем, звонок уж минут десять как прозвенел, а встретил мужика из должников один я.

Сижу, пишу. Минут через десять вваливается офигевшая Некрулова с подружкой.

Некрулова: Здрасте, а мы вас найти не могли.

Халявщица она. Видит, я чего-то строчу, она тут же под бок устроилась и скатать, к чужим знаниям притереться. От нее пахло какой-то косметикой, мерзко несло, приторно. А ты еще теперь небось поцеловаться с ней не против, браза! Ты затылок почеши-то, а не стошнит от таких ароматов волшебных?

Но мужик обломал Некрулову круто. Назадавал чего-то, а ни я, ни она не в теме.

Некрулова. У тебя это есть? Ушастый!

Я. Не-а.

Некрулова. И не знаешь?

Я. Да там на сайте чего-то было, но не читал.

Некрулова (в сторону). Гонит, гонит ушастый.

Но потом еще пара подвалила чувих, они ей худо-бедно растолковали, каким макаром зачет этот писать.

Еще Некрулова спрашивает.

– А ты как сюда дорогу нашел?

– Да нашел уж. Надо, главное, понять, что не направо идти.

Впрочем, я реально тут гнал. Это ж не объяснишь, как я дорогу отыскал… И так далее. Ушастый, друг мой, – закатывает глаза Некрулова. – Вот из чего ты тут любовь себе соорудил? Я прямо теряюсь в догадках.

– Самый значительный вопрос для меня, Некрулова, – просится мне на язык, когда она бросает чтение, – были ли три коротких бытовых разговора предвестниками нарастающей медленно, но неотвратимо беды либо потом вырваны эти обрывочки из действительной непрерывности? Некрулова, откуда у тебя тетрадка?

– Хы, ушастый, – Некрулова улыбается по-лисьи. – Тебе ж частенько снится какой-то там комод у тебя в комнате или стол, а в нем такие твои рисунки и записи схоронены, каких ты сам днем не видал. Ну, сам знаешь, это у тебя сон повторяющийся. У тебя вот этих рисунков и записей нет, а у Некруловой твоей все есть, – она прижимает тетрадочку к груди.

– Покажи мне их, – прошу ее.

Некрулова только вздыхает наигранно и опять очи горе возводит.

– Ишь, греховодник, все ему сразу покажи!

На третьем этаже приходится еще вспомнить:

– А на маленьком перерыве когда-нибудь без четверти девять я выбирался всегда один, а потом ты одна выходила. Зачем ты, Некрулова, по коридору шаталась мимо с грустным видом, в зеркало смотрелась, на расписание глазела? Тусклый коричневый свет повсюду. На черта ты выходила?

– Ах, я выходила, чтобы ушастик мне нежнейше в любви признался, – Некрулова аж пальцы к щечкам напудренным прижимает.

– Правда?

Она покатывается со смеху:

– Шутник ты вообще, ушастый, ты сейчас обкурился – такие вещи у девушки спрашивать?

Из темной, без окон, части последнего этажа мы переходим в светлую, окнами на тесный безрастительный дворик. Некрулова на пластиковый подоконник запрыгнула и сидит.

– Не пойду дальше, мой миленький, уж прости, – утомленно говорит она и гримаску неприязненную корчит. – Не нравится запах.

Покинул Некрулову – обойдется! – сиди себе пока, однако раздумываю: чего это она вдруг отвязалась? Народу много в помещении, куда захожу? Но в коридорах тоже суетились студенты, школьники, организаторы бегали, что не мешало нам проходить сквозь стены в сердце далекого декабря. Запах. Наверное, я и она в этой комнате вместе не были либо без воспоминаний были.

Народу куча, меня доброжелательно приветствуют и усаживают, в другом углу кафедры какие-то деловитые девицы пиджачные, на стульчиках постарше народ.


Я оторвался от текста и поднялся с кровати, прогулялся по комнатам, потягиваясь. В дневнике несколько раз начиналась и бросалась, потом распадалась на отдельные кусочки диалогов и оборванные детали сцена того, что произошло с братом далее. Из этих словесных оборванных ленточек да из одного претенциозного фрагмента («Впрочем, кажется, та неумненькая девица со второго курса, что молчаливо составляла наше судейское трио, принимала при нашей встрече, при первой встрече роковой нас за довольно давно уже знакомую пару, чему крайне способствовали и твой волшебный взор, и речи, и смех младенчески-живой, если воспользоваться стихами толком не отгаданнного тобою в закатных лучах поэта»), из записанной братом не то песенки, не то стишка мне, заинтересованному читателю, нужно было реконструировать событие, которого Евгений Чарский не написал. Да и мог ли он, будучи сам внутри сцены, воссоздать ее, настоящую, ставящую жизнь вверх тормашками? Разве история податлива, сцены верны – равно и сам он задался вопросом, беседуя с Некруловой, нет ли у любого так называемого события преждевременных знаков или же эти предвестники грядущего уже потом, впоследствии выдираются из непрерывной ткани существования?

В том, что «определили нас в эту чрезвычайно странную секцию, в звонке моего научного руководителя, в моей необходимости, вопреки собственному желанию, послушаться, в той радости и предвкушении счастья, что колебалось во мне всю весну, и было понапрасну истрачено не на случайную, может быть, девушку в библиотеке», в кратковременном ферзе романа годовалой давности, что стояла на фотографии рядом, а это существо поражало своим уродством – самое нелепое, гаденькое порождение родного факультета – заключалась ли во всем этом структура предопределенности? Впрочем, представляю: получив ценные инструкции и пожелания, даже радостный, хотя пропадет день понапрасну, спускался брат и в родном лабиринте из коридоров и людей, и бессистемных номеров комнат искал аудиторию. Наконец, обнаружил эту небольшую оранжевую комнату, как всегда первый из-за своего одиночества: детей задерживали доклады на заседании, по пугающим фотографиям только знакомое, надменно-серьезное тоже пока не появилось, да и другое, а требовалось ими руководить; Женя начал устраиваться, то есть вольно, как он любил выражаться, прошелся по комнате, сбросил легкую куртку, открыл и закрыл окно, попробовал дверь. Накатывался в коридоре гул голосов.

– Здравствуйте! Нина, – «А ты деловито вбежала и протянула руку коллеге». Воображаю себе эту бархатистую пиджачную Нину, которая заскочила сквозь полуоткрытую дверь, застала неготового, очень радостную, открытую для разговора, маленькую, с белым распахнутым воротничком на тонкой шее, и по этому воротничку стелились и за ушами вились отдельные завитки темных сухих, немного растрепанных волос, с рукопожатием прохладной ладошки, с болтающейся сумочкой.

– Здравствуйте. Очень приятно, Евгений. Присаживайтесь.

– Спасибо!

– Это вы тут в списке? Нам с вами придется вести, быть в жюри?

– Да, я.

– А эту вот барышню?

– Ой, я ее не знаю.

– Думал, что ваша подруга.

Легко же повлиять было на несчастного брата моего. Справа, допустим, устроилась Нина, очень тесно, и наклоняла свое лицо к программе, пока брат листал и передавал ей доклады. Но пока что, после совсем непродолжительного молчания, они разговорились, и в каждом слове разговора Женя ощущал искреннее дружелюбие, заинтересованность, такую, что каждая фраза слипалась с другой, стягивая все ближе, сокращая и разбивая то незримое, что отделяет человека от человека: «осторожные, робкие, заигрывающие кольца реплик».

– Видели программу? По-моему, у нас самая странная секция.

– Правда?

– Я просмотрел. Кажется, сюда просто накидали тех, кто больше никуда не вместился. Как в классе моей родной школы.

– А какие еще есть?

– Вот, например, наша. По-моему, в ней я был бы гораздо уместнее.

– М-м, зарубежка, – приблизилась Нина. – Ого, Хаксли, Ремарк… У-у, зэ – зависть просто. Почему я не там?

– А так хочется?

– Ну правда! – грустно-радостно протянула Нина. – И там преподавательница такая милая, просто мимими.

– Меня больше занимает доклад про Хорхе де Укуроса. Представьте себе, прочел шестнадцать романов этого модного латиноамериканца, а про названный здесь – Hexen, кажется – никогда не слышал. Наверное, что-то совсем раннее, – Евгений Чарский говорил рассудительно и доброжелательно, вживаясь в редкую и нежданную роль, приятную все-таки, главного и старшего в общем и понятном взаимно занятии. – Кстати, как ваше отчество, а то мне вас называть надо будет.

– Нина Леонидовна.

– Нина Леонидовна, вы не эксперт в живописи, кстати?

– Неет, – надув тонкие бледные губы, будто скорбно сказала Нина. – Совсем не разбираюсь.

– Просто нам много докладов, как видите, с живописью предстоит оценивать. Вопрос в том, как. И наглядности здесь у нас никакой. Кстати, я чуть не заблудился, когда аудиторию искал. Представьте, уже забыл, что аудитория тридцать три почему-то рядом с семьдесят восьмой.

– Семьдесят восемь – соседняя!

– Да, туда дети забегают. Не к нам. Кажется, нас забыли и забросили. А может, тоже ищут.

Но лепет и щебет десятиминутного длительного одиночества оборвался, положим, ввалились общей толпой, заполнив маленькую комнату, шелковистые, бело-черные, нередко в галстучках ухоженные и накрашенные, прелестные девочки, в чьи взгляды доверчиво Женя упирался – встречал на свежих лицах наивное, глазами хлопающее, настежь распахнутое равнодушие и презрение, как и подозрительную мимическую скупость на лицах сопровождения. Разговор с Ниной не прекратился, но принял направление более деловое, разделился на спокойные паузы: так должны общаться между собой члены представительного жюри. Опоздав, положим, на сцену вышла недостающая и никому не надобная треть судейской комиссии – сарафанная женственно-полная девица, важная и круглолицая, тонкоголосая, от которой исходило какое-то заунывное ощущение бездарности и шитья. Она никогда ничего не спрашивала и решительно не осознавала, для чего здесь посажена. Но не оставлять же наших героев в абсолютном одиночестве: наличие чуждой девицы слева пусть толкнет их друг к другу дополнительно, оттенит взаимное притяжение.

– Все собрались? Что ж, давайте начнем, опоздавших больше не будем ждать. – Медленно голоса перешли в молчание. – Рад приветствовать вас на конференции. Меня зовут Евгений Викторович, а это Нина Леонидовна…

– Я стесняюсь немножко, когда меня по отчеству называют, – ткнулась в ухо, почти коснувшись губами, Нина. Ее шепоту предшествовало то, что никогда не ощутить мне так болезненно внезапно, как брату: сначала оборачивалось на нежной бледной слабой шейке в белом воротничке невыспавшееся радостное лицо с кругленькими детскими щечками и чем-то вроде прыщика под нижней губой, всегда немного грустные тяжелые сияющие глаза с темным контуром, а затем, в возвратном движении, пробегали по брату молниями кончики сухих волос. Нина часто в течение мероприятия и почти всегда неразборчиво, но «неслышно-восторженно чуть более низким, чем обычно, голосом шептала», оборачиваясь. Брат, чтобы поделиться своей мыслью, напротив, наклонялся к ней вперед. Он часто смотрел на ее усталый, внимательный хрупкий профиль, тем более, Нина обычно отделяла от читающей докладчицы. Он протягивал ей папки докладов, выносил активно замечания, слушал ее. Дверь в коридор не захлопывалась, ее – непослушную – часто приходилось закрывать

– Какие вопросы к докладчику? У меня не вопрос, но реплика, – Женя же чувствовал себя обязанным конструктивно высказаться, как старший и самый опытный, после каждого выступления. – Вы взяли за основу рассказ данного автора, – поигрывая ручкой, замечал он. – Чтобы разработать танатологическую тему дальше, рекомендую у него же прочесть роман… Нина Леонидовна, у вас есть вопрос?

– Скажите, – очень робко и настойчиво спрашивала неизменно одно и то же Нина, если доклад ей сколько-нибудь приходился по вкусу, – как вы пришли к такой теме, чем она вас заинтересовала?

– Нуу, я читала этого автора, он мне понравился, – мялась и мямлила докладчица. Мне ли, Андрею Чарскому, не знать логику обыкновенных школьных ответов?

Женя в записях сохранил некоторое воспоминание лишь об одной из выступавших: чрезвычайно патетичной и лишенной всякого чувства самоиронии девице, что с большим пиететом вещала об авторских (вероятно, собственных) переводах женских песен из видеоигр и, скандируя, делая многозначительные паузы, подвывая и возвышая голос, прочла образчик высокого школьнопоэтического ремесла – весьма вольное переложение того, что поет в храме героиня немолодой уже японской игры про белобрысого неформала в наушниках и с искаженной, изуродованной синей кожей одной руки – не то даром, не то проклятием. Героиню эту, кажется, впоследствии грубо отнимал у бедного мальчика отвратительный проповедник-старик, вынуждая за нее бороться, помещал в органические хлюпающие внутренности огромной белой каменной статуи, призванной спасти мир от демонов. Девица возглашала:

Слышишь мой голос, зовущий тебя?

Голос, за руку ведущий из тьмы?

Дьявольский крик раздирает тебя

Внутренним жаром, слезами из глаз.

Слышишь его? Так минуй, обойди!

Что ж ты страдаешь и медлишь во тьме?


Можем мы дьявольский крик одолеть…

Только со мной, если помнишь меня,

Бедную деву и с клироса песнь,

Церковь, где стерлись следы твоих ног,

Забыто лицо из толпы прихожан!


Боже! Сквозь стену огня ты ушел,

В смертную брань, там ли ищешь покой?

Любишь лишь алый клинок заводной,

(Здесь брат и Нина иронически переглянулись, поморщились и едва не прыснули; как можно было всерьез воспринимать такой нелепый стишок в таком неоправданно велиречивом докладе?)

Битвы сумбур, круговерть, адский шум…

Сад плодоносный тобою забыт,

Некому милой рукою собрать

Сада дары и бутоны срывать.


Проблеск случайный в глазах и слезах

Мне, позабытой – что ангельский лик!

Верю я, снова покой обретем,

Если останемся рядом вдвоем,

Снова ты в церковь свой путь возвратишь,

С клироса вновь я увижу лицо…

Верю, что все обернется во благо!

Слышишь?

Слышишь мой голос, бедный, усталый,

Голос – из сил из последних – на свет?

Потом наступили минуты таинственного и увлекательного совещания, когда претенденты томятся за дверью, а Евгений Чарский, оживленная и восхищенная Нина, и почти немая вялая третья распределяли места. Споры у них особые, впрочем, едва ли возникали, а основную трудность составляло сугубо записывание правильной последовательности мест. Этот бюрократический акт взяла на себя Нина, обладавшая несколько корявым, но вполне разборчивым и однозначным почерком, в отличие от Жени, через чьи рукописи даже родной брат продирался с большим зрительным напряжением. Потом брат звал всех назад, торжественно выступал, выделял наиболее запомнившиеся моменты различных докладов, коварно тянул время, пользуясь общим нетерпением и желанием поскорее узнать свое место – ему за ответственной должностью позабылись и скука участия в подобных конференциях, и томительное ожидание своей очереди, подсчет времени на чужие доклады, страх, что их затянут, затем стремление поскорее узнать, кому же достанется долгожданный приз. Какие-то благодарственные и слова вроде «Вы все молодцы» довольно оперативно сказала и Нина, и даже третья промямлила забавную фразочку, прежде чем откланяться. Грозной со стуком каблуков походкой в толпе уходящих подбежала к ним стриженая женщина за сорок, в опрятном деловом костюме, таща за руках безвольную подопечную:

– Иди сюда, – сказала женщина. – Так. Объясните мне, пожалуйста, по каким основаниям вы дали места.

– Извините, вас что-то не устраивает? – хмуро и мягко спросила Нина.

– Вы что, не понимаете, девушка, что она, – женщина ткнула подопечную, – готовилась, у нас самостоятельно подготовленный доклад. У нас самостоятельный доклад, вы это не понимаете, что они все скачали все из интернета.

Брат не вмешивался в женскую перепалку. Нина твердо возразила, двинув своими мрачными бровями:

– Если вас что-то не устраивает, обратитесь к Василисе Еленовне Подпыркиной, нашему куратору.

– Все я понимаю, – угрожающе заявила женщина и потащила ставшую такой неподвижной читательницу своих переводов. – Все я понимаю. Все я понимаю.

– Апелляции не самая приятная часть работы жюри, – рассудительно заметил Женя в коридоре. – Но вы, Нина, молодец, что ее отшили.

– Мне непонятно, чего она. Люди готовились, и как будто она не взяла из интернета…

– Да и награда не настолько уж значительна. Даже грамоты они получат потом. А доклад правда был немножко наркоманский, – не постеснялся отойти от официального дискурса брат. Вспомнилось ли ему тогда подобное, но школьного масштаба мероприятие годовалой давности, когда за верную и добросовестную службу, за энтузиазм, за поездку на другой конец города получил Женя отвратительную награду: поездку домой на заднем сидении маршрутки, напротив нежной юной красавицы в черном пальто, к которой уверенно залез на одной из остановок, сменив ненужную подругу, и постоянно целовал подставленные ему большие вкусные губы худенький симпатичный довольный собой монстр – в первых мартовских весенних отблесках?

– А все-таки мы молодцы, правда?

– Вы отличные вопросы задавали, Нина.

Я опять повалился на кровать и обратился к исходному тексту.

«Отчитались. В. Е. очень хвалила. Волнуюсь, потому что. Выхожу еле-еле. Как можно медленнее покидаю, но покидаю. Сзади, кажется, идет. Идет. Тут оборачиваюсь – ее отрывает какая-то подруга, она не пойдет дальше, ее заволокли. Вниз бежишь уже быстро. Не попрощался. Да и зачем? На последней лестнице Некрулова на перилах туда-сюда ездит залихватски. И закуривает, и рукой машет, и кричит:

– Эге-гей, Тявка! Ты провонял! – и читает вслух в полете: «Какой же я дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Абсолютный трусливый тупорылый козел! Вот объясните, зачем надо было полчаса ждать псевдоферзя, чтобы потом не сказать ей „Доброе утро“ (а именно это я ей хотел сказать). И ведь шла она нормально, одна, и ведь вроде и не очень страшно было, и не сказал. Что тут скажешь? Козел! Я!!! Надо было ей улыбнуться и сказать „Доброе утро“. Девушку надо же подготовить, чтобы она от неизбежной новости не была в полном ауте. А неужели ей было бы неприятно, если бы ей улыбнулись и пожелали хорошего утра? Тысяча подзатыльников себе!»

– Некрулова, – заявляю ей, – отстань, что привязалась, как банный лист?

– Тявка, – многозначительно так Некрулова протягивает. – Ну ты же знаешь, Тявка, что все это закончится слезами, причем твоими? «Но в глазах уже темно. Все чепуха!!! Гонево сплошное – мечты какие-то, думы, что все это не случайно творится. Модернизм чертов постылый. Ну села она на секунду, потому что некуда сесть было, ну смотрела куда-то, ну долго собиралась, даже зная, что за ней все время наблюдает…»

– Некрулова, – говорю, – хватит, нельзя так! Я ей напишу, – и иду к выходу.

– Э-эй, Тявка, предлагаю сразу заранее брать в гардеробе пуховик и шагать, как тогда, зимой, под электричку, у рельс толочься и уходить потому, что плеер забыл, а без музыки умирать не хочешь!

Я к дверям, исчезнуть, выйти из радиуса, где слышен голос Некруловой.

– «Вики этим не добьешься! Редко видны мне ее каштановые волосы. Вика, Вика, люблю я тебя. И все тут. Да блин, надо плюнуть на подругу…» Трусишка Тявка серенький!..

– Сегодня же ей напишу, Некрулова, – твердо на нее огрызаюсь.»


Одно больше прочего тревожит мое воображение: в какой именно из моментов совместного тесного сидения за судейским столом, прикосновения волос, умных и равных речей, скорбных глаз Женя впервые произнес про себя – о Нине: «А эту девушку я мог бы полюбить, и как бы был с ней я счастлив».