Глава 5
– Дрюш! Останови, Дрюш! Смотри, – мы плавно притормозили на пустом изгибе спуска к реке – где тормозить, в сущности, без крайних обстоятельств не следовало, где среди маленьких деревянных домиков и зарослей не предполагалось парковки. – Погоди, вот! – проплывали мы мимо, она указывала куда-то за меня, и «Аккорд» остановился окончательно. Шалунья выскочила из ремня безопасности и автомобильной двери, вышел я, пока она оббегала автомобиль сзади и хваталась за мою нерасторопную лапищу.
– Да, ясноглазая Марго, что ты заметила?
– Глянь, Дрюш, какой гаражик! Это правда гараж? – потянула она меня назад через дорогу, от спешно брякнувшей вслед сигнализации. – Из него выезжают, выезжают?
Белый кирпичный гараж, прилепившись к одному из одноэтажных старинных домиков на этом протяженном спуске, отсекала от улицы крошечная яма – крепостной ров, на который накинут был мостик из темно-рыжих, почти коричневых металлических трубок, с прозрачной штриховкой лиственных промежутков между ними. Мы подошли к гаражу сверху. Трубки бело блестели и апельсиново грелись в солнечных лучах, светлела пересеченная их тенями канава с кустиками. Дозорная моя и я вслед за нею подняли головы: по другую, правую сторону дороги домики карабкались сложным разветвленным узором, каждый по собственному прихотливо-ступенчатому пути, на высокий холм, однако вершина холма оставалась заросшей и необитаемой. Ее занимали извилины сухих деревьев и кустов под тонким, уже не летними лучами вытканным теневым хаосом. В прозрачном воздухе коряги над городом возносились с нежным, чуть кремовым, но суховатым оттенком, а их окружала густая, еще болотная зелень с редкими свежими клочками желтизны – но под лучами и она незаметно желтела.
– Да, он выезжает из гаража, а машина колесами на флейте труб выстукивает собственный секундный ноктюрн, воображуля, – улыбнулся я, глядя на ее поднятый мягкий подбородок, на устремленную к пейзажу голову.
– Дрюуш, это ж просто круто! – особенно высоким девичьим голосом возвестила она. – У меня один одноклассник, придурок вообще такой, ляпнул один раз: махать, стебово! Типа ему вот сейчас махать просто. И мне махать!
Рассекая воздух руками, бросилась она назад, перерезая дорогу несущемуся еще вдалеке, словно убегающему с берега синему автомобилю, из которого – мелькнул секундно – вырвалось что-то про цветы, пока он миновал, разделяя ее и меня. Усаживаясь за руль и заводя послушный наш транспорт, я ласково похлопал мою утреннюю фею по плечу.
– А у тебя глаз, девочка, на некоторую сложную живописность. Гараж и холм, холм и гараж. Ты не желала бы поучиться рисовать?
Вопрос я задал во многом потому, что с пологого спуска к набережной, с ускорением, с надвигающимися переулками с крошечными забытыми киосками, с глыбами и башнями бело-розовых особняков должно было до светофора, в завершение протяженного пространства улицы мелькнуть одно здание. Я проезжал едва ли не каждый день мимо, запоминал, кажется, отдельные признаки (оно окружено деревьями, у него внутри ограды котельная, стены его, по-моему, выкрашен оранжево-пурпурным или темно-алым, в нем три или четыре этажа) – но целостный образ его в памяти не оставался, избегала отпечататься. Как будто бы в недрах этого здания сохранялась некая изначальная забытая трагедия. Как будто его пасть и окружающий мир спусков к реке однажды поглотили и захоронили внутри нечто бесценное, и оно теперь уклонялось от воспоминания и возмездия. Я не знал или не помнил, что именно там произошло.
– Не-а, Дрюш, я ж лентяечка, – лукаво погладила себя по волосам моя красавица, словно легкую перхоть стряхнула, пока плавно замедлялась перед поворотом на набережную машина. – Я просто жесть полную рисовала, когда мелкая была. И почерк у тебя, Рита, просто ад, это мне любой препод, кроме тебя, вечно гундит. А-ах! – театрально зевнула и расслабленно, неловко потянула руки с сжатыми кулачками.
По набережной мы неторопливо гуляли, соблюдая осторожность и не касаясь друг друга, а когда навстречу попадался кто-нибудь случайный, я особенно тщательно отделялся, сердито изучал телефон, изображая серьезного и делового, несколько даже скучающего старшего брата, которому зачем-то навязали, оторвав от работы, неумеренно резвую сестренку. Асфальтовую дорожку укрывали светлые колеблющиеся тополя с бледной листвой. Справа от воды отделяли заросли того, что я обобщенно именовал камышами, хотя располагались они, собственно, на берегу. Отсутствие прикосновений, защитный покров, дистанция между нашими пальцами сладко обостряла предчувствие того, что неизбежно произойдет позже: язвят и волнуют присутствующие рядом пальцы любимой, до которых нельзя дотронуться! В потенциальности ее касания – наслаждение, мысль о рае. Она хохотала и пританцовывала. Мы фантазировали вместе: в город нахлынули захватчики, например, антропоморфные лисы из соседнего заповедника, а мы – я, она, неважно кто – пробираемся под водой, выныриваем здесь в этих камышах, и потом, дерзкий, но абсолютно положительный лазутчик, на корточках и держа в правой руке благородно-черный автомат с тяжелым прицелом, пробираемся сквозь эти твердые, коричневатые стебли, разгребаем свободной рукой их сплошную податливую стену. Ужасно хочется в эти заросли пробраться и разузнать, что за ними таится. Главное, чтобы не гадюки – моя серпентофобочка никогда не созерцала настоящих змей, но заочно панически их боялась. Под ногами, на выбитом, беспорядочно структурированном асфальте отмечены были цифры и белые линии – расстояние, метры. Осень наступает, погода хорошая, светлая, а сама эта осень представляется мне тревожной, но, по вероятности, весьма счастливой, пусть учеба и отсутствие моих репетиций способны наложить некоторые ограничения.
А дневник брата начинался с угрюмой и ранней весны, с предварительных записей. Зима мучила Женю и сковывала, нагнетала все гуще мечту о свободе бесснежных передвижений. С конца февраля и до начала апреля лед и сугробы таяли с неуважительной, тяжкой, порою возвратной медлительностью. Брат боролся. Обманывало солнце, словно пять лет назад, просиявшее во второй половине февраля с запахами скорой весны. В дневнике несколько записей – рассечь заснеженную ледяную клетку!
На мартовские праздники, следуя велениям календаря, а не погоды, брат собрался и отправился бежать по давно выношенному и полузабытому под скользко-белым покровом маршруту в легкой куртке, даже не обклеив совсем не зимние кроссовки, о чем повествовал с легкой исследовательской иронией. Вот, стуча ногами, навстречу нам гладко несется, в майке с мотивирующим лозунгом, в бандане, с хвостиком, с бородкой мускулистый поджарый парень, ровно дышит, от него отшатывается в сторону моя замечтавшаяся лазутчица.
– Ой, меня какой-то говнарек-гитарист чуть не сбил! – с усмешечкой, выставив вперед руки для равновесия, замечает она и затем почесывает вздернутое плечо.
А Жене с его далеко не спортивной комплекцией, наверное, не быстро бежалось влажным сумрачным снежным днем, под нависшей стыло-серой твердью. Не по дорожке, а сбоку, топча снег и выискивая среди льдов, иногда хрупких, ненадежный путь. В противоположной стороне поля неспешный лыжник конкурировал, обозначая схождение мечты и зимы в один момент пространства и времени. А в другой раз брат рискнул спускаться с холма, покатился вниз раз, еще раз, съехал, изляпанный снегом, и обнаружил, что от падения разлетелся ремешок часов, тонкую палочку, на которой он держался, погребли мгновенно снега. Снять перчатки, уложить часы в карман. Одинокая ветка нависшего куста мягко и почти ласкающе зацепилась и убрала с головы шапку – вернула назад, впрочем. Пусть на подъеме где-то впереди черно маячила фигура старика с огромной недоброй собакой, из-за чего приходилось замедлиться, а затем остановиться, в то время как сам подъем грозил осклизлыми ледяными глыбами, подвернутыми ногами. Главное – не спешить, впереди столько времени, а пока лишь отбегать в качестве разминки перед весной положенные минуты и с замерзшей снаружи, но жарко-потной под покровами одеждой возвратиться из ледяного непроходимого королевства к одной из крошечных тихих остановочек, где никого нет и привольно под музыку ожидать автобуса, что заберет домой. А еще брат, по-моему, где-то обозначил за февраль необыкновенно солнечный день, абрикосовые отблески на полурастаявших асфальтовых дорожках и стеснительность вращающегося по одной дистанции туда-сюда бега среди занятых, укорененных в этом незнакомом пространстве людей. Первый раз тут бежишь, а навстречу уже так рано – куча народу.
Мы, прогуливаясь, возвратились к более цивилизованному участку набережной, где вода отделялась высокими перилами. Безлюдье, способствующее спокойной и размеренной беседе, однако, здесь сохранялось еще сильнее. Остановившись, мы засмотрелись на спокойную воду, небольшой островок рядом, на четкие в дымке металлические башенки, что связывали над водой поднебесные провода.
Она наклонилась и оперлась локотками на черный чугун. Она обернулась снизу вверх на меня. Между смеющимися долгими губами блестели зубки. Глаза прищурены, персиковы на солнце щечки. Я руки убрал из великолепной мизансцены, передо мной представшей. Она, между двух перспектив – перспективы пустынной набережной аллеи и перспективы темно-синей воды, острых башенок, далекого берега с бледно-кремовыми строениями – она замыкала собой треугольник зрения, знаменовала собой вершину и по-детски хитро улыбалась и посмеивалась. Ветер налетел, отчего посыпались ей на лицо разрозненно волосы, длинной темной волной закрывая ее рот, тонкими линиями рассекая большой лоб.
Я вспомнил, как сегодня утром, в брошенном дневнике гораздо дольше, непрерывней, холодней дул и дул раннеапрельский ветер в комнату брата. угол дома ровно приходился в воздушную воронку между двумя другими высотными строениями. Маленькая хмурая комнатка пронизывалась гулким воем, становилась холодней, а Женя в халате и свитере сидел еще, с накатывающейся температурой, перед монитором. У него садился голос. Несколько суток подряд, под регулярные завывания неуступчивого апреля, обмораживаясь при входе в покинутое жилище, было радостно выздоравливать, избавляться от тающего недуга, лежа на другом непривычном диване и читая такие понятные когда-то и такие сложные теперь фрагменты великого француза об универсальном соотношении субъекта и объекта, будто то артист и публика, влюбленный и другой, автор и герой. Ноги укрывало одеяло. Компьютер на маленьком столике у глубокого кресла стоял. Ходил Женя по квартире, кашлял и чихал, избегал морозной стороны. Много и хорошо думалось. И было приятно закутывать горло в шарф, тепло одеваться и таки выбираться в магазин, в аптеку. Кресло с подушкой, низко стоящий экран, длительность протянутых до мыши и клавиатуры рук, жесткий диван, платяной шкаф обеспечивали небывалый, незнакомый опыт ценности бытия. А еще мерещилось и не верилось брату, что, если когда-то в этой комнате он играл на полу в игрушки, то теперь этой весной воссоздаст в рисунках (он уже лет пять ничего не рисовал) и записях то недоигранное, важное и высокое, что обременяло и требовало к себе внимание, что многие годы не дает покоя и обрывается, висит обрубленной веревкой, которую не натянуть снова.
Ветер лупил и лупил, остужал, мело даже, горел целый день свет. А надо мной и моей спутницей располагалась яркая лазурь.
– А мы с Тошкой зимой, представляешь, Доюш, сюда дотопали и чего-то на лед спустились. Погода ноль градусов, я его потащила сначала до острова, а потом вообще на другой берег, брутальненько так. Льдины под ногами разъезжаются, мы чешем. Мы в зоопарк очень хотели, пришли, а он уже закрылся. Дрюш, а ты бы меня перенес на тот берег на руках? Или переплыл бы со мной на шее?
– Тебя, моя любовь, я и не через такие грозовые высоты перенесу, – заметил я небрежно, избегая допускать свои лапищи в поле зрения. – И не так еще далеко утащу.
Одинокий волос зацепился за ее губу, она одним пальчиком отбросила его назад. Разворачиваясь, чуть не упала и не разбила колено, отчего возникла необходимость таки поддержать ее, тронуть грядущее чудо. Жаль, что после множества других острота подобного внезапного прикосновения уже не отпечатывалась жарко и подолгу на ладонях. Ух, немало же с четырнадцати лет перетрогал я ладошек. Но подобного удовольствия, разумеется, не предоставляла ни одна из них, даже в ностальгически-рассеянной ретроспективе.
Она возвратила телу равновесие, чуть закрутившись против часовой стрелки. Я припомнил, какие последствия имела дальнейшая и упорная борьба Жени за право вольного следопытства в священных его местах. Он писал, он верил, что с таянием и исчезновением снегов они раскроются свободно, но вмерзшие когтями в почву грязно-селедочные остатки морозного чудища на пути от остановки сопротивлялись окружающей зыбкой черной мешанине. Шлепал брат по размокшей, разъезжающейся под ногами грязи, постепенно отягчались ноги, чавкали на них колодки, и желанного просвета впереди не намечалось: тощие деревья, лужи и перепутанный рельеф земляных комьев, готовых от малейшего касания развалиться на липкие слоистые пласты. Едва выбрался из цепкой десятиградусной трясины весь ею запятнанный брат. Кажется, он там одного пожилого человека заметил, что дважды попадался и, единственный, одиноко путешествовал. Почва сочно упивалась остатками снегов. Женя в шутку, припомнив школьную анекдотическую мифологию, обозвал земляную хищную субстанцию oil’ом – черной невкусной дрянью, которая служила топливом для воображаемого концепт-кара, сделанного из учителя физкультуры.
Поглощал и воплощал мерзость ежедневности oil. Выждав неделю, Женя выдвинулся вновь. Относительная сухость и теплое солнышко внушили доверие, отчего спустился брат вниз, в долину, где, однако, змеились клубками холодные удавы из глины и песка, стекали ручьи – неприветливый хаос. Не возвращаться же назад! – смело он решил и двинулся сквозь кусты, отыскивая сухие дорожки. Мокрые подвижные ветви теперь прикасались к непокрытой голове, к волосам. Прыжки и медленные маневры сквозь черные кучи, обросшие травой. На противоположный холм брат взобрался, а там предпочел не развернуться обратно, чего никогда не любил, но тропкой неизведанной продвигаться вдоль ручьев на дне долины. Куда ни выводила тропка, как ни тщилась она сблизиться с дорогой, ее неизбежно обрывал ручей во рву спокойной высокой грязи; впрочем, и дорога присутствовала довольно условно. Этот ров отсек любой выход назад, но таки обнаружил неизвестно кем оставленную слабину, признак обманувшей процесс человеческой мысли – тонкое перекинутое бревно. Брат решил пройти по нему, подбежал, приготовился, встал на него, сделал шаг, другой, упал ногами в матовую воду, выскочил на относительно сухое место. Пробежав еще немного к уже преобразившимся, сытым водой возвышенностям, задумался Женя о том, что вместо блаженного бега выходит утомительная пародия, череда остановок и борьбы с обстоятельствами, что тело устало и не хочет больше двигаться, а солнцу не следует чересчур верить. Он пошел до остановки. Выйдя из автобуса, до дома он уже хромал, правой ноге внезапно показалось крайне неудобно и жестко впиваться в бок кроссовки. Однако со снятой кроссовкой, дома не исчезла та же по правому контуру глубоко залегшая линия боли и неудобства, напротив, ограничила даже внутриквартирные перемещения и намекнула, что теперь-то, когда мир высохнет, побегать, может, и не удастся, что она иногда надолго и даже навсегда посещает или, во всяком случае, не забывает о своем присутствии иногда напомнить. Раз ошибся и потянул – так оставайся холить самодовольную и бесполезную ногу на диванной мягкости, а лучше в воздухе, который менее прочего язвит неуступчивую полоску.
– Дрюш, глянь, какая красотища! – мы разворачивались и возвращались с недолгого приятного моциона. Она обвела раскрытой ладонью город, что поступательно возвышался от набережной, вырастая все более тяжеловесными строениями, изымая постепенно растительные завитки. – Такой ты с моста не увидишь красотищи, когда едешь.
– А что это за дом с темно-розовыми балконами? – указал в отдаленную высь я. – Никогда по этой улице наверх не взбирался.
– Фэзэ, новый какой-то, наверное, – поправила она джинсовое платье.
– Мне, моя хранительница красок, этот кремовый дом и его сиреневые балкончики как будто знакомыми кажутся, как будто он строился и параллельно сторожил путь куда-то, к кому-то? – я эффектно потер подбородок. – Только вот к кому?
– Хи, как он может параллельно сторожить? Он даже не параллельно улице, наверное, стоит, – отчаянно сощурилась, распушив ресницы и почти сонно смежив веки, моя слепнущая от занятий любовь.
– Оставь школьную геометрию, – ответил я.
Следующий кусок дневника успел я лишь проглядеть предварительно до ее звонка. Брат восторгался. Такие милые люди, оказывается, его ждали, все приняли – полузнакомые – в холодной аудитории – на собрании выпускников, а была еще уютная светлая комната с докладом, немного случайного внимания и добреньких улыбочек от тех, с кем Женя никогда на протяжении учебы не сообщался, а они оказались веселыми и далеко не столь страшными. И теперь, после десяти дней отдыха, он вернул за час бега к жизни ногу, а священные места облачились в декорации всякого приемлемого пейзажа из сентиментальной прозы – голубенькое небо, редкие облачка, весенняя легкая зелень травы и деревьев, сухая рыжеватая земля – а также наполнились тем, чем с тяжелою кропотливостью украшала, добиваясь реалистичного эффекта, пейзажи авторы века девятнадцатого – ароматами, звуками какой-нибудь птицы, какой-нибудь сомнительно-щегольской диалектной номинацией флоры. Флора цвела. Было очень тепло. Был смысл. Там обрадовались Жене, там Женю вновь ждали. Наконец-то была свобода бега и долгое предвкушение будущего. А я, Андрей Чарский, схватил таки Марго посреди пустой площади и вцепился в нее (хотел дописать для пущей иронии – с кровавой болью) поцелуем.
– Дрюш, как в следующий раз гулять пойдем, я опять такую офигенскую погодку нагадаю, – заметила она. – Ты же знаешь, я умею правильное че-нибудь про себя сказать, и дождик не прольется.
– Ах, лист опавший, колдовской ребенок, словом останавливавший дождь, – выходнул я. – Поехали.