Глава 3
Из-за чьей-то катастрофы, довольно незначительной через окно проползающего мимо крепкого «Аккорда», но, наверное, очень тяжелой для владельцев разбитых искореженных автомобилей, я взбирался к строению университета довольно медленно. Долго отыскивал я место для парковки, легкомысленно, зевая в руку, пробежал под могучими колоннами. Университет располагался на вершине холма, вход в него и первое помещение за входом подпирали колоссальные, толстые, угрюмо блестящие старинные столбы. Под этими каменными деревьями проскакивали, чтобы потом подниматься наверх по широким гулким лестницам с обрюзгшими, располневшими перилами, затем рассыпались по бесконечным амфитеатрам и крошечным, с неверным звуком, коробочкам. К одной из них поспешил и я, даром что преподавателю допустимо и даже разрешено опаздывать, мало того – кем же, в конце концов, надо быть, чтобы винить своего препода за приемлемую задержку? Я прихватил с собой одну из последних, поздних тетрадей брата. Жаль, что второго сентября на парах еще рановато давать самостоятельные задания, чтобы отвлечься и спокойно почитать. На лестнице задрожал телефон в кармане пиджака – мне позвонил вялый и истощенный Воронский, я услышал его вкрадчивый и осторожный, несколько протяжный голос:
– Доброе утро, друг мой Андрей.
– Привет, как твоя Ксюша?
– Благодарю, недурно, – протянул манерно Воронский. – Что, поднимаешься просвещать курочек, господин лис?
– Да, даже опаздываю, так горю желанием просвещать, господин охотник на куропаточек.
Воронский будто бы похмельно призадумался и затем выдал следующий монолог:
– Только ты не молчи уж, Андрей, напрасно не сдерживайся. Кто-то вот, допустим, курит, тайком курит и молчит, нарушает статус работника просвещения. Ну а ты не молчи, покажи им, кто на самом деле что там курит, кхе-кхе…
– Воронский, ты пьян, иди спать, чего ты в такую рань вылупился, – ответил я ему. Впереди показалась группка ожидающих юных дев, увенчанных исключительно важными знаниями, в тусклом свете коридора облепивших вымазанную краской жирную дверь с узкой незаметной замочной скважиной.
За лето на учительском столе какой-то хулиган начертал два весьма неожиданных для подобной криптографии слова: Лацедон и кораблекрушение. Нехорошие слова, словно намекают на что-то ползуче дурное, пусть значение первого я едва припоминал – вампир какой-то, что ли? Однако на коротком перерыве, пока часть студенток осталась невыразительно болтать, а часть инстинктивно шатнулась к еще, кажется, запертому буфету, я развернул захваченную тетрадку прямо над этой настольной живописью. Мартовские записи бедного братца таились за синей потрескавшейся тонкой обложкой:
14 марта.
Заключили Вика Некрулова и Миша Смирнов согласие жениться. Вика Некрулова – такая хорошая барышня, и Гриша, вернее, Миша ее, конечно, заслужил! Какие у них счастливые и праздничные лица на фотографиях, как они полны взаимности, теплоты! Рассматриваешь и ощущаешь это излучение от восхищенного светлого личика. Пожалуй, уже и дата свадьбы у них назначена. Молодых супругов ожидает небольшая, но уютная квартирка с симпатичной кухонькой. Вместе они преодолеют первые трудности семейного быта. Постепенно заново узнают друг друга. А то достаточно ли разберешься в человеке за какой-то год? Пусть же у Вики Некруловой и Гриши Смурного все будет замечательно! Станут они обниматься, ластиться, пилиться и называть друг друга ласковыми супружескими прозвищами: феничками и веничками, ершиками и ковшиками, котиками и жмотиками!
Я хмыкал раздумчиво, узнавая брата в этих ранневесенних заметках. О мадмуазель Вике Некруловой я был, уж поверьте, достаточно осведомлен, чтобы сразу понять мрачный юмор, содержащийся в данной записи. Но отведенные минуты кончились, я захлопнул тетрадь, не доверяя ее взорам любопытных куропаточек. Надо мной пыльным хищным чемоданом захлопывался кластер соответствующих обстоятельств и обязательств. В чреве этого ненасытного забитого чемодана я, проглоченный, едва мог повернуться: после пары нужно зайти на кафедру, в коридоре пересечься по делу с очередным профессором, заполнить и подписать очередную вздорную бумагу. Галстуки внутри чемодана опутывали по рукам и ногам, затягивались на горле. О, этот настойчивый кластер отделял пропастью меня от моей возлюбленной. Хорошо, что ей тоже ведома была тоска и ужас разлучения, пусть кратковременного.
И у нее свой сейчас кластер, обнесенный стенами школы, не менее прилипчивый, еще с утра сдобренный коммунально-кулинарным бабушкиным бредом. Моя утренняя ласточка приближается к школе – я воображал скрытно, пока пересказывал строчащим девицам заученное и далекое – она чуть-чуть затапливает свой ум заоблачным мяуканьем из белых наушников-затычек, думает, слушая любимицу, о моей лекции вчерашней, самостоятельно препарирует и собирает заново разъятое мной тело сокровенных текстов. Она, с сутулой шеей, болтая сумкой, заходит внутрь и выдирает из ушек белую мелодию, обретая настороженный слух – сзади сразу, как многозубая челюсть, громко захлопывается за ней дверь. Моя засоня всегда рано приходит, вопреки девичьему обычаю. Но в полупустом классе ее парту уже сторожит Тошка. Как я понял из ее объяснений, у Нади и Тошки своего рода война за место рядом с моею подругой – кто первый явится, тот с ней и садится. Тошка заранее караулит, дабы занять проклятое и обожаемое место в полуметре от желаемого тела.
– Привет, – беспечно, с легкой сонливостью после вчерашнего праздника, от прилива впечатлений, от уроненной нами сладчайшей любовной капли, бросает она и садится, вышвыривает на стол тетрадку, какой-то учебник, затерявшуюся на дне ручку.
Тошка смотрит в парту, произнося «Привет».
– Тош?
– Да?
– Задавали вчера чего?
– Да. Тебя не было. Вот контрольную уже и домашку упражнения по геометрии… Потом тебе реферат надо будет сделать, – пытается пронзить ее сквозь толстые очки Тошка, но взгляд его слаб и безвластен, но она совершенно непрозрачна, она падает боком на парту и протягивает жалобно:
– Тош, дашь мне скатать? Пожалуйста, – я вижу, как моя коварная просительница обхватывает парту далеко занесенной ручкой, как пушисто рассыпаются на зыбком отражении лампы в парте ее мягкие волосы, как томно и устало, в сущности безразлично блестят внутренне счастливые глаза.
Тошке трудно рассмотреть ее: какая она после лета вялой, почти односторонней переписки и редких неотвеченных звонков – за окном нависший тяжелый рой рыжеющих от утреннего света листьев, их беспокойное колебание – Тошка отыскивает в портфеле и протягивает тетрадь, поспешно объясняет, что и как списывать. Он очень неуклюж, когда набитый портфель едва помещается между партой и его тугим круглым животом.
На перемене я снова ненадолго вернулся к дневнику брата:
Однако хорошо проснуться под одеялом поздним утром, когда шторы ало румянятся, и вскочить – а уже март, снег все-таки тает. Скоро идти по библиотекам. Умываешься, плотно завтракаешь и с бодростью выбираешься на улицу. Все уже разъехались по рабочим местечкам. Чернота среди снега, мокрая прохлада. Хватит воевать с тараканами на оранжевом полу квартирки! Пятиэтажку от улицы отгородили высоченным кирпичным домом. Вот углубление его подъезда, темное, цифра 6 сбоку от входа, сложили ее из синих стеклышек в окружении стеклышек зеленых. Здравствуй, большой и внутри разветвленный, загадочный подъезд! Мимо проходишь, а в воздухе зовущий зуд колется, играет старенький плеер ту же композицию, что утешала в восьмом часу утра глубокой зимой пять лет назад. Тогда еще стояла необходимость так рано подниматься. И плеер тот же. Вспоминал, пока ногами месил податливый снег, подробности бегового маршрута. Почти у арки из-под деревьев, там в дорожку два столбика железных воткнули и раскрасили – там, между несколькими стволами неизвестно зачем вставлены доски. Кто их туда поставил, на такую высоту? Кормить птиц? Забираться наверх? Эти доски среди ветвей мучают – хочется их снова поскорее увидеть. Увидишь – значит, убедился в целостности и слаженности, потому что они на месте. А впереди восемь или девять – пусть выдастся сухой и бесснежный декабрь – месяцев счастливого бега мимо моих любимых досок. Кажется, долговечная зима наконец разваливается на кусочки и плавится. Ее корки и наросты на коже вещей отваливаются одна за другой! – Брат мой не любил зиму до крайности, особенно в последние недетские и самые скорбные годы.
В то же время, пока я читаю записи, ворочаясь в своем замысловато устроенном, но тесном чемодане, упорядоченно длится школьное существование, обнимает плечи моей уязвимой Изабели.
Тыкая ручкой, Тошка старательно и неумело растолковывает решение геометрических задач, не надеясь на то, что моей умнице сколько-нибудь внятна их внутренняя сущность. Вскакивает в класс и за заднюю парту с размаху приземляется Надя. Это существо, предположительно лучшую подругу – если возможен только для одинокой души некоторый род прохладной и недоверчивой женской дружбы – наблюдал я вживую лишь однажды краем глаза, однако внимательно изучал фотографии прочие материалы, и многое знал из уст самой Хариты.
– Хаюшки, Риток, – брякает Надя, шумная, визгливая, считающая себя большой неформалкой и потому покрасившая прядь волос в бледно-сиреневый оттенок и надевшая несуразно огромные очки в слегка треугольной оправе. Надя фанатеет от серьезного аниме и независимой музыки. Еще, судя по фотографиям, Надя обожает выпячивать голую складку живота, полагая, что это ей идет – ничего общего с мгновенным истинно эротическим мельканием пупочка моей Грации, когда я учил ее подтягиваться на турнике, держа за бедра, и потом обходительно целовал щекотливый продолговатый пупочек. Надя предполагает, между прочим, что проказница моя встречается в рамках скромненьких объятий и поцелуйчиков с закрытым ртом со студентиком-первокурсником с какими-нибудь плохо выбритыми усиками, разумеется, хипстером.
– Ой, привет, Надюш, – ловкая Харита, минуя молчаливую толстую преграду, перекидывает ноги через парту и садится на нее около хлопотливой товарки.
– Че вчера свалила?
– А так, уныленько все. Ща у Тошки скатываю.
– Тош, а, Тош…
– Чего? – угрюмо оборачивается к Наде Тошка.
Обе покатываются со смеху и убегают игриво в коридор, оставляя преданного кавалера в некотором затруднительном, тяжелом недоумении.
Брат писал далее:
Есть, признаюсь себе, такая штука – зданиебоязнь. Здание – проект, чертеж, план, порядок каменной жизни. Здания гулкие и большие. Но самое страшное: когда здание не жилое, в нем сразу же поселится какая-нибудь инстанция, институция. Собой заразит. Она в стенах! Идешь по улице, и ты незнакомец всем, самому себе незнакомец, куда угодно сверни шаги – не упрекнут, не заметят. По улицам путешествуется, пусть льды скользко тают, пусть мокро и снег в крапинку. Но в здание заходишь – оно тебя уже сдерживает, замыкается, уже кто-то определенный – ты, в правилах с пропуском. Действуешь последовательно. Запоминать двери библиотеки – сначала правая, потом левая, назад наоборот. Остановиться у столика, пальто снять и сдать. Впрочем, тут тихо и одиноко с утра. Поистине монументальное молчание и безлюдье! – Завершала отрывок, без изменения почерка и пишущей ручки, что исключало приписку впоследствии, неуместная, казалось бы, фраза: Нина, Ниночка, Нина, не хочешь со мной поцеловаться?
Между тем, предположим, Риток и Надюша проводят последние минуты перед уроком в относительной вольности коридора. Они шепчутся, обмениваясь мелкими горошинками вранья. Тут с лестницы поднимается мой школьный субститут в глазах, по крайней мере, матери девочки, долговязый рыжий Федечка в футболке с пародийным принтом и с огромными гуашево-зелеными наушниками на кривой жилистой шее, с нахально засунутыми в карманы джинсов волосатыми ручками. Федечка этот себя считает профессиональным игроком в доту, знает кучу надерганной оттуда варварской терминологии и состоит в какой-то местной команде из нескольких юных раздолбаев, поглощающих пиво за низкопробной компьютерной сублимацией.
– Здорово, девочки! – бодро и наступательно объявляет Федечка. – Че вот, как лето?
– Здорово, Федечка-девочка, – гнусаво его Надя передразнивает.
– А че вы хэзэ вот унылые такие? – ломающимся голоском продолжает Федечка, приближаясь.
– Мы за компом все лето не сидели, вот и унылые, – подливает кислятины моя Харита.
– Слышь, а вот, Ритка, у тебя че за вот тролльные уши, – усмехается нахально Федечка и подмигивает. – Слышь, Ритка, а гоу со мной на свиданку, а?
– Пошел ты, Федечка, – морщится презрительно моя любовь.
– А че, Ритка, думаешь, у меня бабла мало? Мы с пацанами в этом году вот интернешнл затащим, по ляму долларов на рыло, ваще на школу забьем, на Мальдивы с тобой покатим, так что зря отказываешься.
Скромная моя Элоиза в ответ произносит удивительно приятные и здравые слова:
– Федя, дота твоя для бомжей, понял? Настоящая игра – это Ripple.
– Да это вот че за гавнецо консольное, – прихохатывает Федечка. – На пеке даже не вышло, мыльный шутерок типо олдскульный какой-то…
– Федечка, а может, у тебя просто до таких шутерков не дорос?
– Хы, не дорос вот. Ритка, ты че, не знаешь, не видела, у меня длинный!
– Вали отсюда, Федя, тренируйся больше, сынок, прежде чем к девушкам приставать, – ставит точку в разговоре Элоиза. – Пошли, Надюш. Не миллион тебе в рыло, а мой парень в рыло тебе даст.
Федечка вслед недовольно дразнится:
– Ритка-головастая, слышь, да нет у тебя никого! Этот вот, что ли, Тоха? Я твой парень. Откуда у тебя парень?
Даже не знаю, за что следовало бы оттаскать за ухо нахального паршивца: за то ли, что неравнодушен он к моей возлюбленной, либо за его возмутительные высказывания о вещах, в которых мальчишка ничего не смыслит и едва ли будет смыслить спустя годы.
Через полтора часа перебирался из здания городской библиотеки в здание нашей, вузовской, – повествовал далее брат. – Боковая, в стороне от центральных, прелестная пустынная улица совсем не расчищена. За изгородью в детском дворике огромные сугробы, а тут перескакивать только остается с льдинки на льдинку, с борозды снега на борозду, от глубоких луж и ручьев. Каша серого, селедочного, черного, а в ней единственную дорожку находишь. Здесь она, темная, неизвестная страсть природы! Каждый шаг приходится делать выбор: наступил не туда – провалился, ноги в воде, поэтому требуется скакать, перешагивать, нащупывать дорожку – один верный ход раз за разом, от тебя самого он зависит, никто его не подскажет. Чистая, незапятнанная свобода, альтернативность пути под понурыми, очень черными, нависшими деревьями, по бесконечному неисчислимому многограннику таяния. Самое замечательное, волнующее ощущение первой весны. Век бы так отыскивал путь и пробирался вперед.
– Тош, а, Тош, – после двадцати минут осточертевшей геометрии, в неожиданном приступе томности и меланхолии тычет ручкой в толстую спину Надя.
– Чего тебе? – бурчит тихо Тошка, которого вырвали из вцепившихся клещей горя.
– Тош, ну будь лапочкой, напиши мне стишочек, ты обещал вчера, пожалуйста, напиши. Хочешь, я тебя за это чмокну?
– Ты же Надежда, то есть полностью?
Юный сочинитель, с сердцем, переполненным страдания и ужаса, за остаток урока, решая параллельно задачу, вытаскивает из себя пять строф. Ему таким богатым и оригинальным кажется технический прием, когда в каждой строфе он рифмует имя «Надежда» с другим словом. Заимствует он из школьной программы наивнейшие случайные обороты вроде лошадиного словечка «Чу!». Творит Тошка, однако, не о безразличной Наде, чьи лукавые ледяные губы в щеку вряд ли сколько-нибудь утешат.
Слепя прохожих шарфом снежным,
Кружится на коньках метель —
Кружит веселая Надежда
По синей улице своей.
Грустит небрежно иль безбрежно
Ее любовник у окна —
К нему прелестная Надежда
То горяча, то холодна.
Но чу! Торопится Надежда
К нему, к нему, скорей, скорей,
Среди толпы обняться нежно
В букете дальних фонарей!
Он счастлив с нею безмятежно —
Ступив с изведанной земли
На хрупкий лед, они с Надеждой,
Как боги, воды перешли.
В весенней кружевной одежде,
Быстра, стремительно легка,
Его покинула Надежда
Под треск капелей ручейка.
Скатывание в последней строфе в совсем скудную и очевидную рифму. Тошка не знает, чем закончить – не пишется дальше стихотворение. Он оглядывается на недоступную и далекую жизнь, сидящую рядом, а та сладко дремлет на парте, ничего не делая и не слушая. Льстит он себе строкой про изведанную землю – никогда какому-то Тошке с моей Марго земных наслаждений не изведать, за это ручаюсь. Хочется ему задать вопрос про вчерашний день, про красочную открытку с добрыми котятами и стихотворением, что так и валяется на заднем сидении моего «Аккорда». Тошка не спросит. Он робко, словно невзначай касается своей ногой ее нестерпимо притягательного колена под партой. Колено отдергивается вмиг, через касание на долю секунды переливается столько равнодушного отвращения. Если бы Тошка знал, как я вчера касался губами каждой клеточки этих коленей с капельками речной воды, его бы дернуло меня придушить на месте.
Немного оставалось дневниковой записи от 14 марта. Когда собирался уходить (добрый час провыписывал) – смотрю, в читальный зал входит девушка. Один-одинешенек я в зале, на обычном месте за дальним столиком. Девушка, спросив у библиотекарши, села за столик первый, центральный. Что-то в ее облике намекнуло: плохо дело, точно надо уходить. Встал, прохожу, сдаю книжки, одновременно та встала и получала свое – что-то сложное, теперь не вспоминается. И тут в глаза кинулись в сочетании небольшой рост, каре волос, а из воротничка коричневого, шею закрывающего, радостно торчат-выглядывают наушники! Два черных кружочка – очаровательная подробность. В черных кружочках на ниточках, в том, как они колеблются при ходьбе – она вся. Как только закрыл дверь читального зала, как за спиной та в дверь и вежливо, мягким голосом сказала: подождите, вас библиотекарша зовет – не помню точных слов – она из зала высунулась. Библиотекарша вернула требование: вдруг где пригодится еще? Не задерживаясь, выскочил в коридор.
Пока отрывочками и урывочками изучаю я последнюю повесть брата, тащится, истекая неторопливо, время урока моей благородной девы. Я в преимуществе, поскольку должность преподавателя не столь скучна и разрешает некоторые маневры. Она же на перемене валяется на парте, изображая леность, в действительности ощущая тоску и отвращение от поднятых рук, от электрического света, от сторожащего Тошки, и даже от товарок отмахивается в хандре рукой. По своей чудной и милой привычке, она теребит двумя пальцами волосок, глядит за окно, подперев щеку. Ей мерещится вчарашний день: она, плоско хлопающая по теплой воде ладонями; светлые небеса, редкие несущиеся моторные лодки, склоненные к воде деревья и пристани, целая турбаза на другом берегу; мы вдвоем на песчаной косе среди речки смеемся и перебрасываемся ласковыми каскадами брызг. Дай я тебя утоплю! – восклицает она, стоя передо мной, и хватается за плечи. Я позволяю утопить себя, опустить во влагу, где созерцаю ее тонкие грациозные ноги. После чего, натешившись, моя всадница садится на меня верхом, обхватывает шею худенькими разгоряченными руками, и мы отправляемся мы в плавание далеко-далеко, куда иначе заплывать девочка побаивается, предпочитая на моей спине оглядываться и самозабвенно созерцать, пока я своими лапищами разгребаю податливую воду – сначала неспешным брассом, потом стремительным кролем, поднимая волны брызг. А потом, в заваленном занавесками, игрушками, телевизорами деревянном домике, под низким потолком с лампочкой, мы, в конец утомившись, располагаемся на расшатанном диване. Любимая вытягивает ноги, я кладу их себе на волосатые колени и начинаю чесать ей пятки, как чесали в неопределенном забытом детстве. От этого дополнительного, но оттого особенно острого, последнего удовольствия жмурятся прекрасные очи с величайшею негой, и безмятежная улыбка означает последний предел утомленного счастья. Мы молчим, слыша лишь редкие голоса проходящих к реке. Из маленьких окон стелется оранжевый пыльный свет. Чему тут, в школе, заменить все это?
Последний отрывок: «А жаль, что слова не сказал девушке из библиотеки. Подумал уже на улице, великий мыслитель – хорошая мысля всегда приходит опосля. Вернуться? Да не судить же по колебанию наушников и прочим обаятельным деталям, что это – ключ, что разомкнет и растопит, что стану заключенным или свободным! Нет, в торчащих наушниках намек был! И в том, как показалась в дверях, как звучало. Не запомнил почти ничего. Прости, темная страсть природы, есть у тебя чему поучиться, да отброшу тебя. Не оказаться бы в смешной и жестокой истории не то героем, не то дурачком. Но все же, все же. В субботу? Может, один раз зашла, вообще в этот день не учится. Или еще после пара. Учится, не учится в субботу? Найду ее, попробую найти через неделю, если сама не зайдет. Зайдет – знак» – так заканчивалась запись.
Так проходят, бездонным ущельем отделяя меня от любимой, будни. Вместе ждем мы, пока по дороге из школы наметится зыбкий мостик телефонного разговора, брешь в запретах, что налагает пространство и время. Вечером завяжется переписка – впрочем, искусством речи письменной красавица моя владела лишь достаточно условно, отправляя в основном прекрасный неразборчивый хаос из ошибок и многоточий. Я стоял, справляя нужду, в тесной кабинке университетского туалета. Разлучи нас рок недели на две-три, я бы, пожалуй, спятил. Надеюсь, что и она спятила бы, иначе многого ли стоит ее любовь? С сожалением я глядел на свой, повторяя забавный эвфемизм Воронского, каташкопос, такой бессильный, сморщенный и бесполезный здесь. Только что сидели передо мной внимательно-унылые барышни, болтал с лупоглазенькой веселенькой кудрявой лаборанткой – нет, какой из меня лис в курятнике, тут мой каташкопос всегда в моих штанах, и нет причин его расчехлять. Увы, хранить в телефоне фотографии представлялось мне достаточно небезопасным. Я вспомнил одну. Еще весной озорная моя жрица растений откопала в шкафу древнюю елочную гирлянду. Вот она, перед моими измученными глазами, сдерживает смех и позирует, будто танцует, нагая, обмоталась только этой гирляндой, распяла ее на поднятых ввысь и в стороны руках. Живую белизну тонкой кожи лишь оттеняет, обвивая, электрическая белизна змеек-проводов, и украшают экзотические плоды – ультрамариновые, пурпурные, абрикосовые, изумрудные фонарики.