Глава 2
Возвратив мою любовь в ценности и сохранности после мнимого свидания с Федечкой, я приехал домой поздним вечером. Горестно светили фонари. Выходя из машины, ощутил я душную летнюю еще теплоту. В холодном розово-желтом подъезде, в его гулкой пустоте показалось, что вижу я дверь в тот довольно-таки гнилой и однозначный цветник, в котором я обязан преподавать завтра. Вот они сидят передо мной, их внутреннее разложение, их плечи и руки цвета прелых яблок еще не укрыты, отвратительный запах этого цвета, аленьких губ, блеска волос еще не ретуширует осенняя легкость пальто, шарфа, шапочки. Я буду распинаться перед ними. Я вошел в свою пустую квартиру.
Когда я волнуюсь, то брожу до поздней ночи по комнатам, не включаю свет, кроме как на кухне, чтобы попить воды. Страшно в такой день приступать к привезенным мною рукописям покойного брата – всего через час после разлуки с любимой – и перед хмурым утром университетского преподавателя. Зато отчетливо и тревожно вспоминалось в темной квартире, как зародился наш роман. Не угодно ли насладиться чужим воспоминанием?
Уработавшаяся, длинная от фитнеса и еще не старая мамаша с низким и истеричным голосом тащила дочь чуть ли не за руку, а у лифта встретила Костю Воронского, как раз вышедшего от меня. Немудрено, что Воронский в черных очках в начале февраля, в модной и дорогой черной рубашке навыпуск, загорелый, развязный, ей не понравился и заставил подозревать что-то. Не понравился ей равно большой просторный светлый зал с огромным плазменным телевизором и недавно купленной игровой приставкой, мягкое кресло для репетитора и ученика, изысканные письменные принадлежности. Наконец, сам я, молодой, большой, спокойно-ленивый – если бы не надежные рекомендации! Мамаша входила с опаской, оглядываясь, как животное, которое насильно из леса притащили в человеческое жилье. Усадив дочку, стала мамаша над ней сзади. Ребенок глядел на меня исподлобья, закутавшись в свое маленькое согбенное тело. Андрей Викторович, она совсем не хочет учиться! Ах, я не знаю, что с ней делать! Нам нужен экзамен! Вас рекомендовали такие-то – деловито говорила мамаша и все кивала на молчащее дитя. Ускоренный курс, хватились вот зимой, а вы, я вижу, такой опытный педагог.
Я, Андрей Чарский, подверг сколько возможно доброжелательному допросу, наклонившись в кресле, мою недобровольную жертву. Я мягко ей улыбался и старался хоть немного рассмешить ее, не испугав русским языком с его столь завихрившейся переплетенностью правил и исключений. Я очень нежно распутывал клубок обрывочных, бессистемных знаний в большой и тяжелой детской голове с бледным, чуть испачканным перхотью пробором в темных волосах. Девочка так хорошо училась, была такой умницей до восьмого класса! А потом забросила. Вот будешь слушаться Андрея Викторовича! Помогите, пожалуйста, Андрей Викторович, без пары лишних балльчиков по экзамену в девятом классе моя дочурка через десять лет не сможет устроиться на великолепную должность перебиралки бумажек в офисе, где ее будет иметь, возможно, и в самом буквальном значении, кучка кретинов, дающих высокий пример для подражания.
За окном бледнело пасмурное раннефевральское небо. Его отсвет – на лице отвернувшегося в профиль ребенка.
Мы потолковали о цене и графике занятий, маман строго глядела на мою будущую Хариту, пока та долго завязывала, чуть не сидя на полу, шнурки огромных ботинок.
Что-то молочное всегда отражалось в ее волосах во время первых наших сидений друг напротив друга. Девочка скучала и была сообразительна. Я о ней не задумывался, никогда не стремился мешать кислое со сладким: я не Гофман, и она не Юлия Марк, чтобы из моих занятий по русскому либо литературе произошли занятия in literis и великолепные переплетения романтических фантазий. Она сидела в кресле полубоком, смотрела по-звериному и старалась как можно меньше говорить. Был я для нее очередной неодолимой репрессией, которая дружелюбно-навязчиво заставляет заниматься. Она бояалась оценок и явно ждала подвоха в том, что я не ставил ей эти оценки и не придавал значения скудному набору школьных цифр неуспеваемости. Так, в тусклом свете второй половины дня, после отсиженных ею шести нескончаемых уроков и невкусного обеда в галдящей столовой, она и я тратили часы краткой жизни на бесполезный труд.
Один раз она рассеянно попросилась через полчаса в туалет. До этого она почти не говорила и часто облизывала губы. Между прочим, довольно редкий случай, обычно не просятся, и я предположил, что ее неразговорчивость и нарастающее желание что-то спросить связаны с обыкновенной человеческой нуждой. Во время уроков и свиданий по туалетам не бегают. Очень робко и с паузами спросила она разрешения. Я проводил и щелкнул выключателем, вернулся. Нет скучнее момента для преподавателя, чем когда ничего не делаешь – ученик проверяет диктант, пишет сочинение – неизбежно сидишь один сам с собой, а тело и мысль неподвижно закованы в кольца приличия, и не отвлечься. Ее, впрочем, не было в комнате, я встал. Я прошелся, прошли десять минут. Из моего чистого уголка задумчивости не слышалось звуков, которые объясняли бы долгое отсутствие ученика. Пятнадцать минут в тишине минуло. Недовольный, я подошел к двери туалета и постучался, не получив никакого ответа.
За отворенной дверью на крышке унитаза сидела моя будущая Харита. Плакала беззвучно и молчаливо, сощурив пушистые глаза. Задранный рукавчик ее кофточки в другой руке дрожит между пальцев бритвенное лезвие, которым она старалась не оцарапаться – больно же будет.
Я встал в дверях. Она – загнанно глянула вверх. Бледность и тонкость ее вздрагивающего обнаженного предплечья. Предплечье отчаянно не хотело быть взрезанным, не хотело изливаться кровавым фонтанчиком, выливать из себя единственную, пусть несчастную жизнь своей владелицы.
– Не получается? – подумав быстро, полюбопытствовал я и прислонился к дверному косяку, скрестив руки на груди.
Я это вспоминаю сейчас, мотаясь по темным комнатам, а на столе ровной черной стопкой, бросаясь на поворотах в глаза, лежат тетради и листы брата и флэшка с тем, что сохранилось от его наследия в электронном виде! Они лежат тихонечко и меня ждут, ждут. Но нет, между речным непродолжительным раем и полусонными лестницами огромного здания – нет уж!
Она молчала долго, покраснев и хлюпая носом. Она утерла слезы, приблизив лезвие к лицу.
– Убейте меня. Уйдите, пожалуйста, уйдите.
– Может быть, свет выключить? – осведомился я. – Без света легче вам будет разрезать себе вену?
– Я при вас. Уйдите, пожалуйста, не мешайте, убейте. Я теперь, – она сглотнула громко слезы и вытянула ко мне шею. Беспорядочная дрожь лезвия все еще над предплечьем занесена.
– Да, вы правы, что самое важное в человеческой жизни – например, любовь или смерть – должны происходить в одиночестве, а лучше и в кромешной темноте, – наморщил я подбородок и подпер его рукой.
Вдруг сквозь слезы она с безнадежной усмешкой зашептала:
– А вы же должны мне скорую вызвать. В психушку. В психушку меня! Маме позвонить. Отберите у меня это. Давайте. Или успокаивайте, что, мол, все хорошо будет, мама тебя любит. Или там типа проблемы мои, эмоции, к психологу, блин.
– Не могу тебя осуждать, – задумчиво я промолвил. – Смерть твоя важнее этой суеты со скорой и мамой и рутинной чуши вроде психологических проблем, которые суть попытка уложить человечье хрупкое сердечко в прокрустово ложе работоспособности. Поверь, девочка, ты права. Кто не покончил с собой в тринадцать-пятнадцать лет, тот должен отдавать себе отчет, что дальше на протяжении жизни ничего хорошего его не ожидает. Значит, продолжив жить, ты совершишь большую ошибку, хоть и поступишь, девочка, как велят мамочка с папочкой и прочие покровительствующие тебе создания ночи. Мы, конечно, не берем в рассмотрение тех, кому такая мысль в тринадцать-пятнадцать лет в голову не приходит – значит, у них интеллектуальные возможности недостаточны, чтобы осознать простую и печальную правду. А тебе, девочка, хватило опыта, чтобы уже все понять про мир, куда тебя родили. Так что либо ошибись, либо убей уже себя. Кровь я как-нибудь отмою от унитаза и тельце твое вытащу.
– А почему вы не скажете, что все наладится? – вздохнула она. – Что типа это не повод. Или почему, не спросите.
– Не хочу тебе врать. Ты сама знаешь, как все устроено, раз здесь сидишь и плачешь.
Девочка призадумалась. Тоже и я созерцал кровавые мурашки обоев на потолке туалетной комнаты. Не лились новые слезы уже в течение моей речи. Она нехотя встала, громыхнув плохо подогнанной крышкой унитаза и, склонив медлительно, жертвенно голову, вышла, ткнула в мою лапу лезвия. Я схватил его и распорол кожу на большом и указательном пальце. Обильно полилась моя бескрайняя кровушка, и пришлось заматывать наспех, едва проводил я гостью назад в зал, в кресло.
– Убейте меня кто-нибудь, – монотонно пробормотала девочка, потом угрюмо усмехнулась, глядя, как я с брезгливой бережливостью бинтую себе руку, и сказала. – Извините.
– У меня нет сегодня учеников после тебя. Недавно вот по совету друга купил приставку новую. Не хочешь если идти домой – давай поиграем во что-нибудь. Могу тебе скачать игру про танцы или что-нибудь такое – на деньги твоей любезной мамы, разумеется – там имеются вроде такие развлекательные игры.
Отрицательно покачала она головой и возразила: «Убейте меня». Ее ладони с расставленными пальцами свисали беспомощно с колен. Я включил приставку, по шероховатому рубленому черному ящику зазмеилась синяя ниточка. Сидящей передо мной девочке негде было совершить самое значительно событие в маленькой жизни, попытаться бросить вызов бытию, кроме как в туалете чужого репетитора.
А я все скорее брожу по ночным комнатам. Вот кресло, где она тогда сидела! Натыкаюсь. Потом мы уже располагались на диванчике. Отливает блеском в темноте острое ребро приставки. Снаружи дальние огни окон и пробегающего на другом берегу поезда крошечными точечками желтеют. Два следующих занятия, забыв о бесполезной грамматике, мы играли, вернее, я обучал играть печальную мою подопечную. На втором занятии ей стала смешна фраза, которую занес мне Воронский, пригодная на случай любого, особенно глупого поражения – GG my son train more please, и она хохотала, что я называл ее чудесно my son и предлагал больше тренироваться, и искажал цитату на все лады. Воронский же и посоветовал мне тот переворотивший видеоигровую индустрию, дерзкий шедевр, ради которого, эксклюзивного, приобрел я чудо новейшей техники и поставил на бочок рядом с телевизором.
Ripple отличалась, помимо исключительного выхода только на данной платформе, тем, что создавали ее отчасти независимо, на миллионы единственного богатейшего мецената, которому один скромный выдумщик предложил свой проект. Воронский заметил, что известной провокативностью, символизмом визуального ряда, а равно глубокой и проработанной боевой системой игра должна приглянуться мне, снобу, ценителю стратегий и мыслителю.
Ripple, в главном меню которой колебались занавеси у письменного стола с бумагами и книгами, а за окном вился листопад – Ripple начиналась и заканчивалась скандальными и сущностно антиобщественными мизансценами.
Черный фон и голос читающей тоскливую псевдонаучную бредятину лекторши. Свет. Скользкая зелень доски и персиковая мерзостность пупырчатой стены, в центре – кафедра. За кафедрой пожилая дама в накинутом на плечи платке вещает монотонно, долго, нудно, монотонно, монотонно читает она, отчего переваливаются, выдавливаясь вперед намеренно огрубелыми на общем фоне невероятной визуальной детализации меловые низкополигональные надутые щечки, и как будто с особенной искусственностью посажены на этот коричнево-белый череп очки, рыжий паричище, а снизу прикреплена толстая морщинистая шея, и читает она по бумажке, ухмыляссь собственным неуместным и беззубым шуточкам, и обращается к аудитории надменно «девочки», и опять в нос читает однообразно многочисленные слова – это длится.
Затем – камера назад – кадр из глаз главной героини Ripple, сидящей за одной из дальних парт, в кругу отчуждения. На парте лежат изящные тонкие юные руки с подстриженными ногтями, в рукавах свитера, на которых тени отбрасывает каждая малейшая ниточка. Раскрыта тетрадь с рисунками волшебных чудовищ и готических замсков, и записями, набросками на полях. Глаза вверх-вниз.
Игрок дергает контроллер в надежде на эффект. Игрок давит кнопки. Героиня сначала не шевелится. Потом она начинает очень сдержанно, туго оглядываться, а в ответ на нажатия не говорить, не двигаться, но писать в тетрадку.
Хотите, чтоб я встала и пошла?
Я не могу встать и пойти.
Посреди пары нельзя встать!
Значит, я не могу ходить.
Я не могу ходить – я не могу и думать.
И вслух только пустые сплетни с дурами вокруг допускаются, но не здороваюсь даже с ними!
Вот слева через парту одна такая, прилежно учится и двоемысленно строчит сообщения дружочку – гадина с невыспавшимися глазами и выступающими из-под кожи костями черепа. Небось легко откажется от своего дружочка, стоит тому полюбить ее чуть сильнее обыденного, запросто предаст во имя парочки гнусных товарок, правящей идеологии и смертельно скучного долга образовываться.
Я бы – не предала.
Падают волосы на глаза героини, и минут пять так продолжаются – прежде чем объявляет без особой охоты чванливая бабка перемену на жалкий клочок времени. У двери такая знакомая для меня картина: цветет гнилой цветник, толпясь, глазея и болтая, и когда героиня продирается сквозь эти девичьи заросли в дверь, к скромной своей краткой свободе ходить, размышлять, воображать – о, с каким изумленьем, ласково-приторным, девицы глядят на ее отчаянно, должно быть, прекрасное лицо! А она, продравшись, выскакивает в коридор и выдыхает в душной, но хотя бы негромкой пустоте. Прижавшись к решетке у лестницы, достает тетрадь и выдумывает из своих рисунков прекрасный зыбкий мир – собственно игру, где она сражается на 31 идеально продуманном уровне с многообразными и интересными чудовищами, среди красок осени и барочно изукрашенных замков, и статуй в развалинах, где выбор, сложность, разнообразие тактик и хитростей, тонкий расчет и риск, и многоцветье творчества и ума, а не переписывание в тетрадку давящей чепухи.
– Андрей Викторович, я сегодня грумпую, – после молчания так начинались наши видеоигровые занятия. Девочка сидит в кресле и поднимает глаза в потолок, пока я благожелательно помалкиваю, словно намекая, что, может быть, стоило бы поучиться. А, впрочем, стою я уже около приставки и жду возможности сказать:
– Что ж, Рита, в таком случае будем развлекать тебя.
Девочку поразил первый секретный и сложный уровень – «Кровотечение» он назывался. На нем игра впервые показывала острые свои зубы, бросала серьезный вызов, так что просидели мы там долго и запомнили капли крови и сосуды на стенах, надписи, которые обещали страшное и неотвратимое физическое насилие, нарушение целостности тела: «У тебя возьмут кровь», «Тебе сделают укол», «Тебя ждет зубной врач» и так далее – а в итоге вместо медицинского кошмара героиня выбиралась в свежий послеоктябрьский лес. Моей подопечной, не знавшей такого финала, поначалу было страшно, и я ее бережно приобнимал за плечо.
Я опасался также того, как воспримет девочка скандальную концовку. Перед финалом игры, после краткого двухмесячного романа, героиня и ее молодой человек тремя годами ее младше идут сжигать бензином родной вуз с добытым оружием наперевес, мстить миру, и среди пожара, у зеркала, героиня стреляет себе в висок. И тут-то, после ее гибели, загружается последний уровень, один из самых эстетически красивых и сложных, и в своем воображаемом она безусловно жива.
Но до концовки мы не добрались. Между уровнями были сценки из жизни героини. Вот она, не посещая по обыкновению утренние пары, заходит в свою старую школу к знакомому учителю попить чаю и поболтать. Учитель сидит с учеником и обсуждает в окне между уроками философские проблемы. Учителя зовет завучиха. Героиня и худой, близорукий неловкий подросток неуклюже обмениваются репликами в его отсутствие. Она восседает верхом на парте и болтает ногами в потрепанных кроссовках. А через неделю, идя опять в школу, героиня встречает на лестнице случайного знакомого и узнает от него, что учитель заболел. Они уходят вместе и гуляют, говорят, осознавая трагическую свою общность посреди холодного и пустого окружения. Неотвратимый конец прогулки, и внезапный собеседник героини робко спрашивает, задыхаясь, ее телефон – одиннадцатиклассник – у третьекурсницы – мол, хочет дружить. Героиня, со свойственной радикальной смелостью загнанного человека: есть ли у тебя девушка? – Н-нет. – И не было? – И не было. – У меня тоже никого не было никогда, без всяких то есть. А еще мы, похоже, мыслим, как союзники – и стремительной спиралью, раскручивающимся змеем взлетает этот гибельный юный роман, уже на другой день, через пару уровней, бросая их на любовное ложе.
Не знаю, как, но в процессе сцены осторожного сближения, где героиня читает ахматовское «Я умею любить» и признается, что для нее верна разве что предпоследняя строчка да обещание «тебя ждет поцелуй» – потому что она терпеть не может загар – в процессе этой сцены оказалось неожиданно, что я и моя Харита целуемся, и я сбрасывал с нее и себя одежду, и валялся на полу контроллер, и повалил ее на узкий диван, и висел экран загрузки нового уровня, и вопил я от счастья, занимаясь с ней любовью, совершенно безумные вещи. Ни с женщинами, к которым мы ездили вместе с Воронским, ни со своей бывшей я никогда ничего не вопил.
На столе я взял лист старой, этак давности пятилетней, рукописи брата. Видимо, он записывал случайные мысли и стихотворные строчки.
Жизнь очаровала семибуквием унылым.
Зачем пишу?
Оставновись.
Я не знаю.
Дано упрочить разуму апологию.
Я отложил лист. Да, вот так, благодаря несостоявшемуся туалетному вскрытию вен и чудной игре Ripple, вскрылся, подобно нарыву, и начался наш так же неожиданный, нелепый и, вероятно, обреченный роман, моя милая. К счастью, в отличие от бывшей, юная любовница моя совершенно не обременяла себя мыслями по поводу будущего, карьеры, семьи и прочего обещанного за правильные поступки сегодня завтрашнего рая. Кстати, с бывшей-то моей мы до тех пор состояли в чем-то вроде заочной коммуникации. Она, полагаю, со свойственным ей непризнаваемым садомазохизмом, догадывалась, что я порой заглядываю на ее страницу в социальной сети, и либо кидала фотографии такие, что для меня будут остро привлекательны, либо заезженные цитатки невесть откуда. Болотно-зеленый яд этих цитаток намекал, как она в своем морализме, самоограничении, обустроенности права, а я, неопределенный, свободный, ленивый – не прав. Увы, душой молодой бедная бывшая не знала, что истина – не в броских словечках, а в той внезапной глубокой узорчатой сложности рисунка, оттенка, звука, рельефа мира, когда реальность потрясается до основания, приоткрывает дверцу за поверхность привычных знаков, когда я с моей любимой – только с ней! – охватываю мигом какую-то скрытую жизнь и взаимосвязь случайного сочетания пространства и времени в одно мгновение – брату это лучше и чаще открывалось, и далеко не только в любовном акте. Мне, впрочем, тоже иногда. За это секундное откровение сущности мира и вещей я смело отвергаю миф о будущем, которое может легко оборваться (банальная мысль) либо оказаться не лучше настоящего и прошлого, сколько бы напрасных усилий для него не бросили на ветер.