Где-то, когда-то, давным-давно тому назад…
Весь мир – как огромный цветок.
Ты плачешь от счастья, без сил,
При мысли, что хоть на часок
И ты этот мир посетил.
…И потому, что время длится бесконечно,
И потому, что этот мир велик,
И потому, что мы с тобой могли
Не повстречаться…
Благословляем мы богов
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь…
Пролог из 2007 года
Старая дама сидела в зеленом металлическом кресле около фонтана в Тюильри и щурилась на ослепительное небо. Среди череды сырых и ветреных дней, ознаменовавших начало года (даже в ночь на первое января шел настоящий, праздничный, новогодний проливной дождь), наконец-то выдался такой вот – тоже ветреный, но до того солнечный, что с самого раннего утра Тюильри был наполнен народом. Нет, многочисленные туристы, решившие встретить Новый год в красивейшем городе мира, еще не выползли из своих отелей – это парижане ловили краткий миг света и сияния. Опять же, день был выходной, поэтому около фонтана, карусели и коновязи толпились мамы и папы со своими отпрысками. От карусели до старой дамы долетали звуки незатейливых веселеньких мелодий, от фонтана – жадное кряканье уток, которые выпрашивали у зевак кусочек багета, а от коновязи доносился успокаивающий голос маленького рассудительного португальца, который водил по кругу выводок терпеливых пони и осликов. На их спинах восседали парижане в возрасте от двух до семи лет. Малышню привязывали к седлам веревками. Те, что постарше, сами вдевали ноги в стремена, сами держались, щеголяли удальством, снисходительно посматривая на родителей, и ужасно негодовали, если какая-нибудь aan или grand-иre пристраивались обочь кавалькады, беспокоясь за свое дитятко. Впрочем, ехидно подумала старая дама, почти каждый парижанин может нынче сказать о себе: «Je ’en foutise!»,[1] – ну а выдается это за то, что они, мол, уважают достоинство подрастающего поколения. А потому большинство родителей терпеливо переминалось с ноги на ногу у коновязи, ожидая, когда дети и внуки вернутся с верховой прогулки.
Не смогла преодолеть своего беспокойства только одна высокая женщина. Она шла рядом с пони, на котором сидела амазонка лет двух. Женщина следила за малышкой, а старая дама следила за ней.
Конечно, не француженка. Сразу видно! Слишком красивая. Это ведь всем известно, как закон природы: если дама элегантно одета, значит, француженка. Если красива – значит, славянка. Да, есть что-то такое в лице, особенно – в безмятежном взгляде серых глаз. Европейцы так не смотрят, не умеют смотреть, вот разве что дети… но и те отучаются очень быстро: жизнь их отучает. Ну, c’est la vie! А славяне сохраняют такой взгляд до преклонного возраста – да, их загадочная душа… Поскольку старая дама сама имела славянские корни, она очень любила это выражение о загадочной славянской душе.
А вот, кстати, о возрасте. Интересно, сколько лет красивой славянке? Стройная, лицо почти без морщинок, хорошо одета… Да разве угадаешь возраст нынешних ухоженных дам? Ей может быть и тридцать пять, и сорок пять, и больше, современная косметика творит чудеса. Повезло нынешним красавицам!
– Ты не боишься? – раздался обеспокоенный голос той женщины, и старая дама даже вздрогнула: надо же, угадала! Она в самом деле славянка, вдобавок русская. Теперь дама поглядывала на эту особу с особенным любопытством.
Несмотря на то что фамилия дамы была Ле Буа и она родилась и всю жизнь прожила во Франции, она тоже была русская. Чистокровная русская! Ле Буа ее звали не по мужу, а по отчиму. Замуж мадам Ле Буа (вообще-то ее следовало бы называть мадемуазель, но, согласитесь, как-то не совсем ловко именоваться девицею в возрасте восьмидесяти двух лет, поэтому она никогда не поправляла тех, кто называл ее мадам) за всю свою жизнь так и не вышла, хотя любовников у нее было великое множество. Единственный раз она собиралась под венец, но не успела – жениха ее убили. И с тех пор ни разу не возникало у нее желания связать хоть с кем-то свою судьбу. А впрочем, нет, однажды все же мимолетно взбрела ей в голову такая блажь… Это было сорок два года тому назад. Но, конечно, тот порыв и в самом деле был сущей блажью. Во-первых, долго нельзя так любить, как любили они с тем мужчиной. Страсть в браке быстро проходит, и на смену ей является тоска. Выходить замуж по страсти следует только в шестнадцать-семнадцать лет. Когда она собиралась под венец впервые, ей как раз исполнилось шестнадцать, и она была страстно влюблена, что было вполне нормально, естественно. А вот в другой раз… Главное, тот человек был совершенно чужд ей, ну вообще чужой человек, из далекой и страшной, чужой, хоть и родной страны… Ох, какая кошмарная страна – Россия! Когда-то оттуда бежали отец и мать мадам Ле Буа, а потом, спустя почти полвека, бежала и она… с растерзанным сердцем, потеряв за один только год столько души своей, что, казалось, вовек не обрести утраченного, никогда более не обрести покоя. Но время, всемогущее время унесло горе, смыло его, как река. Время и в самом деле похоже на реку, на воду – все смывает. И лечит все, будто целебная вода. Хорошо это или плохо? Неизвестно. Шекспир отвечал однозначно: «Время – для немногих счастье, скорбь – для всех!»
Мадам Ле Буа пожала плечами. Она бы не стала утверждать столь категорично. Ей-то воспоминания о былых временах уже не приносят ни скорби, ни счастья, ни ужаса. Хотя… Нет, она лукавит перед собой. Разве вчера вечером, когда она шла мимо церкви Святого Юсташа в Ле Аль, она не испытала подлинного страха от внезапно нахлынувшего воспоминания?
Вчера вечером старая дама решила прогуляться по Монтергёй. Она любила эту шумную пешеходную улицу со множеством магазинов. Здесь сказочные кондитерские и булочные, а рыбные, мясные и цветочные лотки и фромажерии[2] держат не арабы, которых теперь сплошь и рядом видишь даже в центре, а настоящие французы. Еще их отцы и деды держали те же самые рыбные, мясные и цветочные лотки и фромажерии – здесь же, на Монтергёй, рядом с Центральным рынком, со знаменитым Чревом Парижа, воспетым Золя. Может быть, если бы мадам Ле Буа встретилась с этими самыми отцами и дедами, у них нашлось бы, о чем поговорить, о чем вспомнить, сидя за столиком одного из здешних многочисленных бистро, которые тоже помнят былое… Она ведь тут часто бывала в прежние времена! Неподалеку от Монтергёй, вон там, за углом, была конспиративная квартира 9-й группы парижского отделения FFL, Forces de la France Libre, войск Свободной Франции. Может быть, в нее входил и кто-то из старожилов Монтергёй…
Но, скорей всего, никого из тех стариков уже нет – как нет больше и Чрева Парижа. Теперь на его месте прелестный парк. Только она что-то задержалась тут, на этом свете. Одинокая старуха, переполненная воспоминаниями, будто ее китайская шкатулка – пуговичками. Боже мой, каких только пуговичек там нет! Даже с матушкиных платьев! Их начала собирать еще в Харбине grand-aan…
Нет, ну при чем здесь давно покойная grand-aan? При чем здесь пуговички? Мысли скачут, совершенно как блохи на уличной собаке, не угнаться за ними!
Кажется, сто лет прошло с тех пор, как она видела настоящую уличную собаку. Это хорошо, конечно, что больше нет бездомных псов, а все-таки почему-то хочется встретить на улице вдруг не одного из рафинированных золотистых ретриверов или страшненьких тигровых бульдогов, а веселую лохматую дворняжку с любопытной, словно бы улыбающейся мордой – как раньше, давным-давно…
Стоп. Мысли опять разлетелись. Монтергёй, она почему-то вспоминала про Монтергёй… Почему? Может быть, потому, что однажды видела здесь саму английскую королеву? Да-да, ее величество Елизавета тоже любила Монтергёй и как-то раз, во время очередного визита в Париж, решила прогуляться по этой чудной улице. Конечно, она была окружена толпой охраны и толпищей зевак, так что старая дама увидела не то чтобы королеву, вернее, совсем не королеву, а всего лишь краешек розовой вуали, красивым облачком осенявшей королевскую шляпку. А это, конечно, не считается.
Ах нет, сообразила вдруг мадам Ле Буа, она вспоминала Монтергёй вовсе не из-за королевы, а из-за того высокого парня, который внезапно появился из-за церкви Святого Юсташа. Он шел быстрой, решительной походкой, развернув плечи. На нем было крохотное кепи с маленьким козырьком, надвинутое на лоб, короткое приталенное пальто, распахнутое так, что были видны свитер и галифе, заправленные в высокие, до колен, сапоги с узкими голенищами. Мадам Ле Буа даже ахнула, когда его увидела, даже зажала испуганно рот ладонью. Совершенно так одевались в Париже во время оккупации те парни, которые пошли на службу к гитлеровцам. Это был их особый шик: куртка, перешитая из шинели, кепи, надвинутое на лоб, сапоги и галифе. Увидишь такого франта – и понимаешь: перед тобой прихвостень бошей. Среди них были не только французы, но и русские, такие же отпрыски эмигрантов, как и Рита Ле Буа, и они были почему-то особенно безжалостны к соотечественникам, которые работали в Сопротивлении…
Мода нынче вернулась – на такие же кепи, такие же галифе и сапоги? Или этот парень в самом деле выскользнул из дальнего уголка воспоминаний, глубоко запрятанных в душе старой дамы?
Она не любила вспоминать войну, как, впрочем, не любила вспоминать кое-что, случившееся уже во вполне мирные времена: в 1965 году. В том году она побывала в России… Она предпочитала проскальзывать в своем сознании мимо этих двух событий – совершенно как умело делать то же самое Время, о котором писал в «Зимней сказке» Шекспир:
Я – для немногих счастье, скорбь – для всех.
Для злых и добрых – страх и радость…
Я вечно то же, с древности далекой
До наших дней. Мое взирало око
На самое начало бытия;
И сделаю таким же прошлым я
То, что царит теперь. Оно увянет
И сказкою, как эта сказка, станет!
Перевернуть часы позвольте мне
И думайте, что были вы во сне.
Старая дама деликатно зевнула, прикрыв рот рукой, затянутой в коричневую замшевую перчатку, и устало прищурилась. Ее и в самом деле вдруг стало клонить в сон. Слишком уж ярко светило нынче солнце, вот в чем дело. Не по-зимнему, а по-весеннему! Сверкали мраморные статуи богов и героев, сверкала белая щебенка, которой усыпана земля в Тюильри, сверкала вода в фонтане, и даже перья отъевшихся на туристских багетах уток сверкали…
Сверкают перья уток? Absurde. У нее просто что-то с глазами. Вот что подумала мадам Ле Буа. В старости такое бывает. Видишь то, чего нет, вспоминаешь то, о чем не стоит вспоминать, вообще лезет в голову всякая ерунда. Например, сейчас она подумала, глядя вслед той русской женщине, которая все еще идет за кавалькадой маленьких всадников, что, если бы в 1965 году в России не умерла ее новорожденная дочь, она бы выглядела сейчас, наверное, совершенно так, как эта красивая дама. Ей было бы чуть за сорок. А кто эта маленькая девочка, которая сидит на пони? Ее внучка? Или поздняя дочь? Значит, такой же девочкой могла бы быть внучка или правнучка мадам Ле Буа, и ей не пришлось бы коротать жизнь в полном одиночестве.
on Dieu и Боже мой, это уже маразм. Во всех русских женщинах, которым под сорок, она невольно видит свою дочь, как будто та не умерла, едва успев родиться!
«Успокойся, – строго сказала она себе. – Не думай больше об этом. От таких мыслей ты начинаешь волноваться, а волноваться в твои годы вредно».
Время, о котором писал Шекспир, Старик Время, как называл его Метерлинк, – много ли они оставили ей времени?..
Старая дама поудобнее устроилась в металлическом кресле, вытянула ноги в изящных замшевых туфлях, увы, уже изрядно испачканных белой пылью. Определенно, у нее уже начался старческий маразм. О чем она только думала, надевая их в Тюильри? Все знают: в замшевой обуви сюда приходить нельзя, теперь туфли непоправимо испорчены. Эту пыль ничем не отчистишь до конца, все равно остаются белесые пятна. Придется покупать новые, искать вот такую же замшу, которая бы подходила по цвету к перчаткам… Ну не смешно ли: подбирать не перчатки к туфлям, а туфли к перчаткам?
А впрочем, слабо улыбнулась старая дама, в ее годы уже смешно заботиться о таких мелочах. На ее век как-нибудь хватит и этих туфелек. Пусть даже и с пятнышками!
«Я знаю, век мой уж измерен…» Она вздохнула. Или зевнула? «Я знаю, век мой уж измерен, но чтоб продлилась жизнь моя…» Как там дальше? Как же, как же?.. Неужели не вспомнить? Ах, вот, вспомнила! «Но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я!» Эти стихи из «Евгения Онегина» читал ей тот мальчик… ну да, он был совсем мальчишка, герой ее давнего-давнего романа…
Мадам Ле Буа повернула голову и посмотрела вслед той женщине. Нет, конечно, она ни при каких обстоятельствах не может быть ее дочерью, ведь тогда у нее были бы черные глаза, как у отца. А у нее, кажется, серые… у мадам Ле Буа тоже серые… Или все-таки может случиться, чтобы у черноглазого отца и сероглазой матери родилась сероглазая дочь?
Старая дама смежила веки. «Забудь!» – приказала она себе. А почему бы не вздремнуть под зимним, но совершенно весенним солнцем, под шум фонтана? Она поспит совсем чуть-чуть, а потом пойдет к себе, в свою квартиру близ площади Мадлен. Им, Ле Буа, испокон веков принадлежал весь этот дом. Налоги, конечно, высоки, во Франции просто грабительские налоги. Ну так что ж, она не бедствует, совсем нет, на ее век хватит, на ее век…