2. Квартира профессора Шатрова
– Так в какой же вы больнице работаете? – спросила она, когда они вышли на неожиданно прохладном, сплошь затененном, словно бульвар, проспекте Шверника. – И как вас зовут, наконец?
Он изящно поклонился, прижав руку к сердцу.
– Мышкин Дмитрий…
Девушка вдруг рассмеялась.
– Евграфович?
– Совершенно верно, – удивился Мышкин.
– И работаете в Успенской онкологической.
– И это справедливо. Вы меня знаете?
– Кто же вас не знает! А я-то мучаюсь, никак не вспомнить, где вас видела.
– Я всегда был уверен, что слух обо мне пойдет по всей Руси великой… – с достоинством заметил Мышкин. – А я вас знаю?
– Скорее, нет, раз и вы не помните, что мы с вами когда-то виделись. Давно-давно. Сто лет назад.
– Интригуете. Есть у меня шанс восстановить память?
– Все может быть. Но мне кажется, уже сейчас вы меня знаете больше, чем некоторые близкие.
Открывая дверь парадной, она сказала:
– Определенно, вас Бог любит.
Мышкин широко улыбнулся и сверкнул единственным стеклом.
– Конечно! Как всех гениев и идиотов.
– Вы себя к какой категории относите? – вежливо поинтересовалась девушка.
– А вы меня к кому отнесли бы? – отпарировал он.
– Не знаю. Для меня слишком неясна разница между теми и другими.
– Замечательный ответ! – оценил Мышкин. – Но как вас все-таки зовут?
– Сейчас… – они вошли в лифт. – Я живу в шестом этаже.
– Как? – удивился Мышкин. – Как вы сказали? Где живете?
– Шестой этаж.
– Неправда! Вы сказали: «В шестом этаже».
– Это так опасно? Поэтому вы разволновались?
– Потому разволновался, – заявил Мышкин, – что уже по незаметному предлогу «в» я, действительно, узнал о вас сейчас так много, чего наверняка не знают и близкие вам люди.
– О! Право, теперь вы меня интригуете. Я тоже хочу знать о себе много.
– Вот-вот! – закричал он. – Еще и это «право»!
Она усмехнулась, но ничего не сказала.
– Понимаете ли, – заговорил Мышкин, когда лифт, кряхтя, пополз вверх. – Так уже никто не говорит – «в этаже», «право», «определенно»… Так говорили только в Петербурге… в том Петербурге, – уточнил он, – и в послевоенном Ленинграде. Из этого вывод: вы петербурженка в третьем поколении или, как минимум, ленинградка. Кроме того, кто-то из ваших родителей или оба имеют отношение к литературе или истории.
– Это имеет большое значение?
– Для меня – да.
– Отчего же?
– Вы, конечно, поймете меня! – с жаром сказал Мышкин. – Ленинградцы были совершенно особым народом среди народов СССР… Совершенно особым субэтносом.
– Я вас не совсем понимаю.
– Вы знаете, что такое коринфская бронза?
– В первый раз слышу.
Она снова улыбнулась – так, что он пошатнулся. «Боже! – закричал Мышкин безмолвно. – Ну, почему я не встретил тебя десять лет назад!»
– Минутку, – попросила девушка, отпирая дверь квартиры. – Прошу в дом. Зовут меня Марина. Шатрова Марина Михайловна.
– Это ваша девичья фамилия?
– Да.
– А это значит, ваша квартира?
– Так что с коринфской бронзой? – не ответила на вопрос Марина.
– После одного громадного пожара в древнегреческом Коринфе среди пепла были обнаружены спекшиеся слитки бронзы. Она оказалась изумительного качества. Во время пожара она расплавилась, и к ней примешались какие-то другие металлы. Какие – неизвестно до сих пор. Похожее случилось и с ленинградцами – им пришлось пройти через четыре доменных печи. Жителей чванного, холодного столичного Петербурга плавили три революции, гражданская война, репрессии. А особенно – блокада, какой не знал никогда ни один город мира. Так получился совершенно особый народ – в массе своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев – как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды – самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев… Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.
– Пройдемте сначала на кухню, – предложила Марина. – У меня там операционная. Милости прошу.
Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.
– Но сейчас… – продолжал он. – Сейчас ленинградцы… Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.
Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:
– Видите ли, Марина Михайловна… За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, гордился, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же…
– Вы сказали, нация, – мягко перебила она.
– А вот вы о чем, – усмехнулся Мышкин. – Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?
– В самом деле, только сейчас обратила.
– И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын…
– Александр Исаевич!.. – воскликнула Марина. – С чего вы взяли? Ну, это уже…
Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:
– Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?
– Нет-нет. Но почему вы…
– У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он, по сути, отказался от родного отца.
– А вы? Вы на его месте не отказались бы?
– От отца-еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…
– Вот как! Интересно, очень…
Она застелила стол белой крахмальной простыней.
– Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.
– Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.
Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»
– Заканчивайте.
– Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.
– И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.
– Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.
– Странно… – пожала плечами Марина. – Казалось бы, все должно быть наоборот. За долгие годы непонятно чего, наконец, появилось что-то объединяющее. И восторг от возврата Крыма, и горе от войны на Украине сильно действуют на души людей…
– Знаете, – перебил ее Мышкин. – Это единство, точнее, объединение планктона в пасти голодного кита. Телевизор вопит все пронзительнее, кремлевские постаревшие мальчики воруют все наглее, а мы должны изображать единство. Единство лошади и всадника – это мне понятнее.
– Вы можете что-нибудь изменить?
– Не могу.
– Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вы страдаете.
Потрясенный таким неожиданным выводом, он уставился на нее.
– В самом деле, – признался он. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.
– Итак, больной! – потребовала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо помогают в работе.
И она ввела ему под скальп лидокаин.
Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса, но с чувством прочел:
В моей гостиной на старинном блюде
Выгравирован старый Амстердам.
Какие странные фигурки там!
Какие милые, смешные люди.
Мясник босой развешивает туши.
Стоит румяный бюргер у дверей.
Шагает франт. Ведут гуськом детей.
Разносчик продает большие груши.
Как хочется, когда порою глянешь
На медную картинку на стене,
Быть человеком с бантом на спине,
В высоких туфлях, в парике, кафтане.
И я, сейчас такой обыкновенный.
Глотающий из папиросы дым,
Казаться буду мелким и смешным
Когда-нибудь… И стану драгоценным.
– Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.
Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:
– Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…
Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.
– Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.
– Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два-три стоматолога в городе.
– Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.
– Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.
Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:
– Это действительно ваша квартира?
Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.
– Вы решили, что я вас привела в чужую?
Он еще раз огляделся:
– Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.
Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.
– Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.
Марина откинула назад платиновую прядь.
– Старалась. В жаркий день все печется быстрее.
Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.
– Разрешается? – спросила Марина.
– Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий набор вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же каждая квартира пахнет по-своему.
– И что вы обнаружили?
– Мне знаком аромат ваших рогаликов.
– У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.
– В свободной торговле и жженая пробка под названием «кофе – высший сорт» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.
– Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.
Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.
На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.
– Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.
– Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.
– Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.
– Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…
– Четырнадцать лет.
– Значит, сейчас двадцать семь?
– Двадцать девять. Совсем старуха.
– Двадцать девять… Надо же! – он покачал головой. – Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно годы себе прибавляют… – но она не оценила прозрачный комплимент, и Мышкин круто сменил курс. – Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.
– Какой Михаил Вениаминович? – удивилась Марина.
Он уставился на нее.
– Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?
– Это не отца вещи.
– А чьи же?
– Мужа, – ответила Марина.
Мышкин хрюкнул, кусок рогалика застрял в глотке. Он с трудом проглотил, отдышался и выговорил мрачно:
– Вот так всегда…