Вы здесь

Гоголь в Диканьке. Глава II. Васильевка (И. П. Золотусский, 2007)

Глава II

Васильевка

1

16 мая 1848 года Гоголь писал в письме к А. С. Данилевскому: «Ты спрашиваешь меня о впечатлениях, какие произвел во мне вид давно покинутых мест. Было несколько грустно, вот и все. Подъехал я вечером. Деревья – одни разрослись и стали рощей, другие вырубились. Я отправился того же вечера один степовой дорогой, позади церкви, ведущей в Яворивщину, по которой любил ходить некогда, и почувствовал сильно (выделено Гоголем. – И. З.), что тебя нет со мной. Вероятно, того же вечера я был в То́лстом, но То́лстое пусто, и мне стало еще грустнее… Чувство непонятной грусти бывает к нам ближе, чем что-либо другое. Василия Ивановича я, однако же, видел и у него плотного ремонтера[1] средних лет, Николая Васильевича, которого прежде видел делающим микроскопические дрожечки вместе с братьями».

Письмо это сразу отбрасывает несколько отсветов и в сочинения, и в жизнь Гоголя. Вспомним для начала такой эпизод из «Ревизора». Петр Иванович Добчинский на приеме у Хлестакова. Он рассказывает Хлестакову о своем старшем сыне: «Мальчишка-то этакой… большие надежды подает: наизусть стихи разные расскажет и, если где попадет ножик, сейчас сделает маленькие дрожечки, так искусно, как фокусник-с…» Способности ремонтера из сельца То́лстое, принадлежавшего отчиму А. С. Данилевского В. И. Чернышу, Гоголь отдал своему герою. Воспоминание то было взято из детских лет, стало быть, и плотный ремонтер Николай Васильевич (тезка Гоголя) был в то время ребенком, по годам под стать сыну Петра Ивановича Добчинского.

Гоголь всегда так: будто и сочиняет, выдумывает, берет все из своего воображения, но шкатулка памяти подбрасывает кое-что и из своих запасов. То фамилия выглянет знакомая (бабка Гоголя была Лизогубиха; Пульхерия Ивановна в «Старосветских помещиках» – Товстогубиха), то дом, в котором живет один из приятелей Поприщина («Записки сумасшедшего»), окажется домом, в каком жил в Петербурге сам Гоголь, то невеста в «Женихах», переделанных потом в «Женитьбу», получит родовую примету сестер Гоголя – длинный нос.

Искали и до сих пор ищут пасеку, на которой жил Пасичник Рудый Панько. Ищут ее вблизи Диканьки, ищут в других местах – не могут найти. А надо встать лицом к востоку и отправиться из Васильевки той самой степовой дорогой, которую поминает Гоголь. Менее чем через час ходьбы очутишься в густой роще яворов (так на Украине называется разновидность клена), лип и дубов, там, где стояла когда-то пасека Гоголей и где жил, конечно, «пасичник», но не Рудый Панько (его Гоголь выдумал), а какой-нибудь старик из Васильевки, знавший много сказок про эту местность, полную чудес и преданий. И сейчас, когда вступаешь под сень деревьев, окунаешься в их густую тень и земля начинает уходить вниз в овраг, на дне которого громко – в мертвой тишине уснувшего леса – гремит ручей, кажется, переступаешь в иной мир.

Дорога мимо Яворивщины ведет далее, в Диканьку, по ней не раз ездили и ходили Гоголи на богомолье. В Диканьке было две церкви: Троицкая, стоящая посреди села, вся увитая резною лепкой, нарядная, парадная, и строго-красивая, с гладкими стенами и широким, приплюснутым куполом церковь Николы Диканьского, родовая церковь владельцев Диканьки Кочубеев, фамилия которых образовалась от имени их татарского предка Кучум-бея. Были Кочубеи широколицы и узкоглазы, их азиатское происхождение сказывалось и в их характерах. Они были дерзки, решительны. Василий Леонтьевич Кочубей сложил голову на плахе по навету Мазепы. Его дочь, увековеченная Пушкиным в «Полтаве», полюбила старого гетмана. Матрена, или Мотря, Кочубей назначала гетману свидания ночью под дубом, встречалась с ним в околдованном диканьском лесу (Диканьку потому и назвали Диканькой, что леса вокруг нее были дикие), а кончила послушничеством, монашеством, и похоронили ее, по рассказам, на кладбище Крестовоздвиженского монастыря в Полтаве. Монастырь тот стоит на горе и поныне (остались стены, колокольня, реставрируется церковь), но могила дочери Кочубея затерялась.

Письмо Гоголя А. С. Данилевскому возвращает нас и к тому эпизоду в его жизни, когда впервые обрел он друга – друга в виде сверстника, сына соседей Саши Данилевского. Был этот мальчик строен, красив, яркоглаз, яркогуб.

Данилевский – это первые игры, первые откровения юности, первые мытарства в Петербурге. Детство, проведенное бок о бок, юность, мелькнувшая, как ласточка за окном, затем холодная квартира на Гороховой – первое их обиталище в Северной Пальмире, новая квартира на Екатерининском канале; переезд в дом Зверкова – все это вместе с Данилевским, вместе с «ближайшим», «братом», как станет называть его в своих письмах Гоголь.

Двенадцать детей родила Мария Ивановна, были среди них и сыновья, да рано умирали. Дольше всех прожил брат Иван, который был младше Гоголя на год, другие же – Андрей, Дмитрий, умерли младенцами.

Гоголь поздно научился говорить (в три года) и очень стеснялся вначале говорить на людях. Он даже свои любимые песни, слова в которых он произносил довольно ясно, пел, закрывшись за дверью:

Бабка кисiль варила,

На морозi цiдила.

К брату Ивану Гоголь был очень привязан, вдвоем провели они год в полтавском поветовом училище, но Иван пропускал уроки, часто болел, родители взяли его обратно в Васильевку, но, видно, не суждена ему была долгая жизнь. Гоголь лишился брата, когда ему было десять лет. Он плакал, сочинил о брате и о себе трогательную поэму под названием «Две рыбки», где скорбел о смерти одной из них.

Вообще фатальность в отношении к потерям была одной из черт Гоголей. Василий Афанасьевич никак не мог смириться со смертью своей любимой дочери Анны. Он уходил за усадьбу в поле, ложился там на землю и плакал. Однажды после очередного приступа горя он заснул на сырой земле и с тех пор стал слабеть грудью. От этой болезни он и умер.

Уезжая лечиться в Лубны в 1825 году, он сказал Марии Ивановне, что едет умирать, и слова его сбылись.

Мария Ивановна, когда узнала о его смерти, отказывалась от пищи и не хотела жить. В потере близкого существа было не только горе, невозможность сжиться с утратой (Мария Ивановна возроптала даже на бога, хотя свято верила в него). В потере видели знак, намек, предупреждение. Мария Васильевна Гоголь, старшая из сестер Гоголя, рано потеряла мужа. Она чахла и чахла, блекла ее красота, не нужная никому, и, когда Данилевский (а он вырос в красавца и сделался любимцем женщин) не ответил на ее чувство, для нее все кончилось. Скоротечная чахотка свела ее в могилу.

Для самого Гоголя смерть брата, смерть отца были ударами, от которых он не оправился. Они сделались началом тех недобрых предзнаменований, которые преследовали Гоголя всю жизнь. Очередная смерть близкого или даже знакомого человека как бы напоминала о его собственной близящейся смерти.

Вспомним, как Пульхерия Ивановна в «Старосветских помещиках» говорит о пропавшей кошечке, которая вдруг вышла из леса, что это ее смерть за ней приходила. После этого она ложится в постель и уже более не встает. Смерть приходит от сознания смерти, а не от какой-нибудь болезни. Так же и Афанасий Иванович. Услышав в жаркий день в саду голос Пульхерии Ивановны (уже покойницы), он верит, что она пришла за ним, зовет его. И так же быстро «уходит» вслед за ней.

2

Вообще Гоголи жили недолго. Василий Афанасьевич скончался на сорок восьмом году жизни, Гоголь не дожил до сорока трех лет. Как говорил он о себе и о своем отце, сложения они были слабого. Но вот прадед Гоголя, Василий Танский, дожил до восьмидесяти пяти лет. Этот петровский полковник, бывший приближенным гетмана Скоропадского, все перенес – и славу, и бесславье (когда его сослали за жестокое обращение с козаками в Илимск), и потерю имений, и семь лет Сибири. Жену его звали Ганна (Анна), она была женщина с крутым характером; единственную дочь свою они тоже назвали Ганнусей (вспомним героиню «Майской ночи», возлюбленную Левко), – она и стала женой Семена Лизогуба, чья фамилия тоже была известна на Украине: Лизогубы состояли в родстве, с одной стороны, с гетманом Скоропадским, с другой – с Павлом Полуботком, который, по народной легенде, в цепях в тюрьме дал свой грозный ответ царю Петру, напоминая ему о Страшном суде перед лицом всемогущего бога (этот сюжет вдохновил художника Волкова, написавшего картину «Петр I и Полуботок»). Так что среди предков Гоголя были и свои возмутители спокойствия. Полковник Танский, судя по всему, человек смелый, но и честолюбец, испытавший тяжесть опалы, к концу жизни раскаявшийся и нашедший утешение в вере, смутьян Полуботок и прадед Гоголя Семен Лизогуб, – тихий, набожный, добрый, – таковы были крови, которые смешались в роду Гоголя и образовали свою взрывчатую смесь.

Потому что, несмотря на добрый нрав, в гневе Гоголь бывал и резок и неудержим, его ум, «карауливший над собою», как любил он говорить о своем уме, не всегда имел власть над чувством.

Кроткая кровь Семена Лизогуба породила воплощенный образ любви и добросердечия – бабку Гоголя, Татьяну Семеновну Лизогуб. Ее черты он отдал любимой своей героине – Пульхерии Ивановне Товстогуб.

«Отдаленная деревня» Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны так же удалена от городов, как и Васильевка – имение отца Гоголя Василия Афанасьевича Гоголя-Яновского, доставшееся ему в наследство от матери, Татьяны Семеновны. И «низенький домик с галереею из маленьких почернелых деревянных столбиков», и ковер под развесистым кленом (где, кстати сказать, любили проводить время сестры Гоголя), и двор с амбарами и кухней, и пруд – все это виды Васильевки, все это родина Гоголя, его пенаты. Кстати об одной подробности, оправдывающей «владетелей» этой деревеньки. У Гоголя сказано: «Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает через частокол…» Обычно эти слова относят к героям повести, относят и ставят им в вину – вот, дескать, как скудно они жили, ни о чем, кроме своего дома, не думали. Но речь здесь идет не о них, а об авторе, вспоминающем их жизнь, о его желаниях в данную минуту воспоминания, погруженных в собственное вдохновение. Это его мысли не перелетают через частокол. Гоголь действительно любил «эту скромную жизнь», как признается он в первых строках повести. Не раз его бричка или коляска останавливалась у крыльца дома в Васильевке, где жили его мать и сестры и где он провел одиннадцать лет жизни. Сначала он наезжал сюда студентом, потом автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки», затем – «Миргорода» и «Арабесок» и, наконец, просто Гоголем.

«Я думаю, все переменилось, но мое сердце всегда останется привязанным к священным местам родины», – писал он матери в 1825 году. Эти слова он мог бы повторить и на закате жизни. По свидетельству племянника Гоголя, Н. Трушковского (сына сестры Гоголя Марии), Гоголь хотел, чтоб его прах покоился в Васильевке.

«Сегодня ездил с Трушковским в Данилов монастырь, – писал в одном из писем биограф Гоголя П. Кулиш. – Дорогою он объявил мне, что Гоголь завещал перевезти его тело в Васильевку». Сейчас на месте бывшего Васильевского кладбища, находившегося, как и все сельские кладбища, у стен церкви, осталась одна могила – могила родителей Гоголя, Василия Афанасьевича и Марии Ивановны Гоголей-Яновских.

Васильевская усадьба делилась на две части прудом, по ту сторону пруда, на возвышении, ничего не было – одна голая земля. Гоголь насадил там маленькие клены, липки, дубки. Он брал в руки пригоршню камней и разбрасывал их по полю – где камень упадет, там и расти дереву. К концу века, когда Гоголя давно уже не было в живых, парк разросся и в нем построили дом, в котором поселился сын сестры Гоголя, Елизаветы Васильевны – Н. Н. Быков. Судьба свела ветви Пушкина и Гоголя – внучка поэта, Мария Александровна, стала женой Н. Н. Быкова.

Дочь Н. Быкова, Софья Николаевна Данилевская, рассказывала мне в 1979 году в Полтаве, что на их – быковской – стороне по просьбе Гоголя крестьянами был насыпан невысокий холм земли, с которого, если подняться на самый его верх, была видна соседняя усадьба Черныша. А еще говорили, что в нем спрятал Николай Васильевич перед отъездом из Васильевки свои рукописи. «Мы детьми часто играли возле этой насыпи, – рассказывала Софья Николаевна, – и даже пытались разрыть ее, прорыли глубокую нору, но ничего не нашли». «Когда поэта спрашивали, – пишет В. Чаговец, – зачем он насыпает этот холм, он, говорят, ответил: «Когда-нибудь люди будут очень благодарны мне за это». Эти таинственные слова Гоголя и дали повод для слухов о зарытых в земле рукописях.

Отец Гоголя умер 31 марта 1825 года. Смерть настигла его в имении родственника Гоголей, Д. П. Трощинского, Кибинцах. Мария Ивановна, узнав о его кончине, просила ее положить рядом с мужем, отрезала прядь его волос, спрятала их на груди. Несколько дней она молчала, не хотела даже видеть детей, но потом сила жизни взяла верх. Она пережила мужа на сорок три года (а сына на шестнадцать лет) и умерла от апоплексического удара в дни Пасхи.

Мария Ивановна, в возрасте одного года отданная родителями тетке Анне Матвеевне Трощинской, училась лишь зиму, добирала знания умом, сметливостью, через мужа и детей. Отец ее, Иван Матвеевич Косяровский, был почтмейстером. Это была в некотором роде фамильная гоголевская профессия. И Василий Афанасьевич начинал службу по почтовой части и долго числился в ней. И покровитель семьи Гоголей могущественнейший вельможа Д. П. Трощинский, переживший трех царей и у каждого из них бывший в чести, состоял одно время министром почт.

Василий Афанасьевич только числился, как мы сказали, по почтовой части, но на самом деле не служил, чины шли ему в порядке производства. Отец хотел записать Василия в гвардию, чтоб он таким же образом повышался в военных чинах, но к тому времени состоять в гвардии, не служа, как было ранее, стало невозможным (эту привилегию для дворян отменили), и Афанасий Иванович через Трощинского хлопотал об устройстве сына в Московский университет. Но и туда не суждено было попасть отцу Гоголя.

Он, окончив духовную семинарию, остался помещиком, хозяином бывшего хутора Купчинского, доставшегося его бабке еще от Танских, и сельца Яреськи. В детстве Васюта любил голубей, писал стихи; этим занятиям он предавался и в зрелом возрасте. Поэта из него не получилось, почтовым служащим он был только на бумаге, все его интересы сосредоточились в семье.

Единственным его увлечением был театр. Расторопный помещик преображался, когда в специально построенном Трощинским в своем имении Кибинцы здании распахивался занавес и зрительный зал замирал перед сценой, с которой начинали звучать речи героев древних трагедий, перебранка героев «Недоросля» или капнистовской «Ябеды». Василий Афанасьевич играл в этих пьесах, оформлял спектакли, даже принимал участие в шитье костюмов. Вместе с ним на подмостках кибинецкой сцены появлялась и Мария Ивановна.

После отца Гоголя осталось две коротенькие комедии (одна из них – «Простак або хитрощi жiнки, перехитренi москалем. Комедiя на одну дiю» – дошла до наших дней) и несколько стихотворений.

В семье Гоголей была своя поэтическая традиция. Стихи писали и двоюродный брат Марии Ивановны, Иван Петрович Косяровский, и некогда Василий Танский. Также сказывалось влияние и духовного звания предков Гоголя по деду – Афанасию Демьяновичу. Гоголи ездили на молебствование в далекие и ближние монастыри, в Ахтырку, в Лубны, а позднее в Киев, в Воронеж. Но чаще их дорога пролегала из Васильевки в Диканьку, где в церкви Николы Диканьского (справа от иконостаса) стояла в серебряном окладе икона Николая-чудотворца, «крестного отца» Гоголя. Отец и мать молились перед этой иконой о даровании жизни их дитяти.

Икона, по преданию, «явилась» диканьчанам на обломке дуба, сваленного грозой, и засияла тихим голубым сиянием. Она являлась трижды – и на этом месте поставили божий храм. Из того дуба, на котором явился образ Николая-чудотворца, сделали крест, крест вкопали в землю и на том месте воздвигли алтарь. Этот крест, как бы ставший основанием церкви, ее краеугольным камнем, и по сей день – не источенный временем – стоит прочно.

Была церковь и в Васильевке. Строительство началось еще при бабушке и дедушке Гоголя и окончилось, когда он вырос. Сначала Афанасий Демьянович хотел поставить деревянную церковь, что обошлось бы дешевле. Но полтавское духовное начальство запретило. На каменную денег не было, и Татьяна Семеновна велела провертеть в своем сундуке дырку и стала бросать туда медяки. Длинный и высокий сундук этот при Гоголе стоял в девичьей. Годы шли, а сундук пополнялся медленно. Умер Афанасий Демьянович, хозяином Васильевки стал его сын, а молиться все так же ездили в Сорочинцы или в Диканьку. Особенно трудно это было весной, так как Голтва разливалась и смывала мосты. Тогда Василий Афанасьевич и Мария Ивановна решили присоединить к бабушкиным деньгам выручку от четырех ярмарок. Архитектора, вычертившего план, наняли по знакомству – из Кибинец. Архитектор-итальянец за малую плату набросал план скромного одноглавого храма. Каменщик запросил 6000 рублей. Ему платили по долям – сколько набиралось денег, столько и давали. Кирпич «выпалювалы» на собственном кирпичном заводе, а песок возили мужики и козаки, согласившиеся делать это без платы.

Три года понадобилось, чтоб, наконец, на высоком месте села, там, где раньше гоняли скот на пастбище, у выхода в Яворивщину, граничившую с имениями Кочубея, встала церковка. Она была маленькая, белая, с зеленой луковкой-куполом и единственным крестом. Но она сразу организовала вокруг себя и господский дом, и хаты и всю местность как бы приподняла, освятила своим присутствием. Дом стоял напротив, и надо было перейти лишь дорогу, чтоб попасть из усадьбы на церковный двор.

По семейному преданию, церковь Василий Афанасьевич и Мария Ивановна заложили в благодарность богу за рождение сына. Иконостас родители Гоголя хотели заказать своему знаменитому земляку Владимиру Лукичу Боровиковскому. Боровиковский родился в Миргороде и до 1785 года жил там, занимаясь, как и его отец, религиозной живописью. Перебравшись в Петербург, он стал известен как портретист.

Кисти Боровиковского принадлежат портреты Г. Р. Державина, В. В. Капниста, Д. П. Трощинского. Гоголи не хотели отстать от своих знатных знакомых и, вероятно, через Капнистов или Трощинского обратились к художнику с просьбой принять их заказ. В «Гоголиане»[2] есть переписка между Василием Афанасьевичем и доверенным лицом В. Боровиковского В. Леонтьевым. В. Леонтьев сообщает отцу Гоголя, что «В. Л. Боровиковский соглашается написать иконостас за 2 тысячи рублей». Чем кончилась эта история, мы не знаем. Вероятнее всего, Гоголи отказались от тщеславной идеи, так как цена была запрошена немалая. А денег и так не хватало: чтоб купить плащаницу, пришлось продать столовое серебро. Первые годы церковь стояла без ограды. Потом, когда Гоголь прислал матери деньги в подарок, она выстроила каменную ограду.

3

Таинственна глубина лесов на родине Гоголя. И невелики они, а темны, глухи. Мерцает сквозь листву остекленевшая вода прудов, затянутых по краям ряской, в лунную ночь так и кажется, что появятся на берегу пруда русалки, кто-то завоет в чаще, кто-то откликнется. Стоят вдоль дороги в Диканьку тысячелетние дубы-великаны – осталось их всего три (когда-то, во времена Мазепы, была целая роща), – и о чем-то перешептываются их поредевшие кроны. Им есть о чем рассказать друг другу.

От Яворивщины рукой подать до Жуков (там стояли на постое шведы в 1708–1709 гг.), а от них уже и до Диканьки. «Богат и славен Кочубей, его поля необозримы», – писал Пушкин. Все вдоль этой дороги принадлежало богатым соседям Гоголей. Скромная Васильевка казалась маленькой перед лицом Диканьки, щедро раскинувшейся вдоль Зеньковского шляха, ведшего из Полтавы в Петербург. Диканька была украшена двумя церквами и белыми каменными триумфальными воротами на въезде, которые воздвиг в честь визита царя Александра I хозяин усадьбы Кочубей.

Сам хозяин жил в Петербурге, был министром.

Это соседство стесняло Гоголей, как, впрочем, и родство с Д. П. Трощинским, при котором Василий Афанасьевич, по существу, состоял управляющим его экономиями. В «Гоголиане» хранится деловая переписка отца Гоголя с подчиненными ему приказчиками и управляющими имений и усадеб Трощинского, разбросанных не только на Полтавщине. В ней есть письма о посылке Дмитрию Прокопьевичу архитектора для сооружения крыльца в Кибинцах, о поставках ему турецкого табаку и зайцев к обеду. Многие из местных помещиков благодарят Василия Афанасьевича за услугу, кто-то готов поднести и ему «подарочек», чтоб он замолвил слово у «вельможи». Соседи спрашивают о новостях, которые могли просочиться из Кибинец, приказчик – о том, сколько выдать крестьянам хлеба в неурожайный год, другой помещик – о цене продаваемой семьи крепостных.

Отец Гоголя был бережлив, запаслив. Ни одна бумажка у него не пропадала. На письмах, записках, присланных из Кибинец и из других мест, он писал: «Получено такого-то», «Отвечено такого-то». Аккуратно складывал записки в конвертик, а конвертик клал в конторку. Оттуда они по прошествии времени перекочевывали в фамильный сундук. В сундуке лежала грамота о присвоении Гоголям дворянства, счета и казенные бумаги из суда, из палат, из Миргорода, Полтавы, Киева.

Служба при Трощинском требовала унижений – в любую минуту «благодетель», как звали в доме Дмитрия Прокопьевича, мог вызвать в Кибинцы, в ночь-полночь потребовать объяснений. Это мучило отца Гоголя, который был горд, самолюбив. Закипала в нем кровь Танских и Полуботков. Но верх брали лизогубовское смирение и душевность.

Отец Гоголя остался в описаниях биографов немножко как чудак, отчасти как поэт, а более как хозяин, погруженный то в свои заботы, то в заботы и дела Трощинского. Он и в самом деле пописывал комедии, стихи, имел в парке специальный грот, выложенный из камней, который назывался гротом отдохновения. Хозяйственная сметка уживалась в нем с поэтической грезой. Среди его стихотворений были и такие:

Но что же делать мне, я, право, сам не знаю,

Без денег трудно жить, а что я затеваю,

Того уж невозможно исполнить никогда,

Но, впрочем, бы не худо – да что же за беда —

Продать отцовский дом старинного фасаду,

Но одного при нем фруктового жаль саду…

Позже он вставил эти стихи в одну из своих комедий.

Но помимо этих его странностей – странностей на фоне помещичьего захолустья, – Василий Афанасьевич был человек глубокий, умный, человек сильных, но скрытых страстей. Его переписка с Трощинским, сохранившаяся по большей части в черновиках, которые отец Гоголя оставлял для себя, полна оппозиционных интонаций. Эти интонации в беловиках Василий Афанасьевич смягчал, убирал – в черновиках они остались. Василий Афанасьевич не то чтобы перечит грозному родственнику (а Дмитрий Прокопьевич был зело строг), но уклоняется от подчинения ему. Он сказывается больным, ссылается на какие-то «припадки», которые мешают ему прибыть в Кибинцы, на «воображение». Твердая рука Трощинского и достает, и как бы не достает его. Одна воля наталкивается на сопротивление другой воли, не менее властной.

Но если Трощинский говорит прямо (и его письма сохранились), то Василий Афанасьевич отвечает уклончиво. Иногда словесная казуистика его писем настолько темна, что даже опытный графолог и психолог не сможет точно сказать, соглашается ли Василий Афанасьевич с Дмитрием Прокопьевичем или требует, чтоб с ним согласились. Например: «Признательно осмеливаюсь доложить… по сему предмету, что сколько мне ни приятно служить всеми силами вашему превосх. (наверху: «оставляя свои». – И. З.), столько прискорбно, что я не могу показать вам сего видным образом моего рвения о ваших пользах… не удачные годы от многих причин беспрестанно как бы нарочно встречаться, чтобы затмить… мои…» и т. д. Самолюбие, не имея сил высказаться открыто, ищет обходных путей, стилистических околичностей, оно утаивает себя под слогом, как бы ссылаясь на несовершенство последнего.


Отец писателя Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский


Так будет писать свои письма и Гоголь. Так писал их и дед его Афанасий Демьянович. Он сам пробивал себе дорогу в жизни. Хватка человека, привыкшего все устраивать самому, сочеталась в нем с неким ухарством и удалью безрассудного козака, хотя дед Гоголя ни в каких битвах не участвовал, а – по окончании Киевской духовной академии – служил в канцеляриях и дослужился до войскового канцеляриста. Зато он знал пять языков – русский, греческий, латынь, польский, немецкий, – не говоря уж об украинском, и мог блеснуть цитатой, книжным оборотом, премудрым силлогизмом, а то и чтением наизусть целой поэмы, чем, вероятно, и пленил юную Татьяну Семеновну.

История их любви отчасти описана Гоголем в «Старосветских помещиках». Афанасий Иванович (Гоголь только отчество деда изменил) увозит из дома Пульхерию Ивановну, они венчаются на стороне.

Дед Гоголя родился в 1738 году, и Гоголь, судя по всему, не застал его в живых. Но бабушку он помнил. Она пела ему козацкие песни, учила вышивать по тюлю, она первая дала ему в руки карандаш и бумагу и попросила срисовать пейзаж: кусочек пруда, дерево на берегу. У бабушки в саду стоял отдельный домик, и стены его, как и у Пульхерии Ивановны, были увешаны пучками трав, картинками осьмнадцатого века, так же засиженными мухами, как и в домике Товстогубов. Вот что пишет знаток детства Гоголя В. Чаговец: «Общие характерные черты жизни и взаимных отношений старосветских помещиков… могли быть известны Гоголю из рассказов, передаваемых старыми людьми, но некоторые факты… поэт почерпнул из письменных источников; так, например, страсть Афанасия Ивановича к составлению различных наливок, настоев, «декохтов» – черта любопытная и имеющая прямое отношение к деду поэта. В нашем распоряжении находится интересная тетрадь, составленная Афанасием Демьяновичем, наполненная рецептами для различных «декохтов» и настоек, и, что всего интереснее, там встречаются те же названия (как перегонять водку на персиковые листья, на черемуховый цвет, на золототысячник, на вишневые косточки), что и в повести Гоголя, точно так же и лекарственные настойки на шалфее (от боли в лопатках), на золототысячнике (от звона в ушах и от лишая) или различные соленья и способы их приготовления, упоминаемые в повести».

О деде Гоголя еще известно, что он любил гостей, любил рассказывать анекдоты и современные истории, сведения о которых доносились к нему через своих людей из Полтавы.

Верстах в тридцати пяти от Васильевки находилась деревня Олиферовка. Там в местной церкви священствовал дядя Гоголя – двоюродный брат Василия Афанасьевича. Сам род Гоголей-Яновских происходил из духовного звания. Прадед поэта, отец Иоанн (Ян) Гоголь, ведший свою родословную от некоего полковника Гоголя (то ли Остапа, то ли Андрея), тоже имел свой приход в селе Кононовке.

Вот почему в сочинениях Гоголя так много дьяков, поповичей (вспомним поповича, который перелезает к Солохе через забор). Читатель помнит, конечно, и дьяка Диканьской церкви Фому Григорьевича, автора «Вечера накануне Ивана Купала», «Пропавшей грамоты» и «Заколдованного места».

«Заколдованные места» встречаются и сейчас на родине Гоголя. Стоит выехать из бывшей Васильевки в сторону Шишак, простучать колесами по бревнышкам Каменецких мостков (по ним не раз ездил Гоголь)[3] и взять немного влево, мимо села Малокивщина, как вскоре за селом откроется вид, которого, как любил говорить Гоголь, трудно сыскать в природе. Кругом необозримая даль, впереди виднеется лес, спускающийся вниз, к реке. Лес тот загадочно синеется, наплывает по мере приближения к нему, и темная его стена становится все выше и выше, она встает до неба, и, когда въезжаешь под купы деревьев, лес сразу поглощает, проглатывает, и ты оказываешься во власти его безмолвия, его пугающего безлюдия.

Этот лес зовется Стенкой, и принадлежал он когда-то Гоголям. Стенка по-украински означает спуск к реке. Этот спуск зарос деревьями, и вершины их, волнообразно спускающиеся к пойме, покрывают весь ближний обзор. Сюда, в этот лес, не ходят по грибы и по ягоды, хотя и того и другого добра тут вдоволь, сюда не наведываются отдыхать в воскресные дни. В сыром нутре этого урочища много змей, они играют тут змеиные свадьбы, раздаются из утробы леса какие-то голоса, и народ боится этого места, обходит его. Поэтому нетронутой стоит трава, пышно цветут цветы, птицы собираются сюда в весенние дни на свои игрища, а людей не видать – тихо, глухо, пустынно. Свободно гуляют по нему лишь дикие кабаны да козы, лоси, не слышавшие звука ружья.

Под Стенкой, неярко мерцая, течет Голтва – речка, которая в иных местах уже пересохла, а некогда была полноводной. Какая-то серебристая нитка блестит вдали, когда смотришь на нее сверху, с острия «гоголевского шпиля» (как зовут самое высокое место Стенки), с небольшой поляны, откуда открывается вид на «все четыре стороны света». И действительно, как писал Гоголь в «Страшной мести», далеко видно вокруг. Стоит на той стороне речки одинокое ширококупное дерево – одно-одинешенькое, как бы отбежавшее от своего прародителя – леса, а за ним расстилается даль, та даль, которую можно лишь вобрать в себя душой и умилиться ей, поклониться.

Дорога бежит дальше, тонущая в наплывающих сумерках. Стенка остается позади, и через некоторое время вы въезжаете в Яреськи – село, где сейчас самый большой в Шишацком районе колхоз, а когда-то было имение Д. П. Трощинского. Да и Гоголям тут принадлежало 100 десятин[4] земли. Для сравнения скажем, что у Трощинского было – 8000 десятин земли в одной Малороссии, не считая других губерний, у Гоголей всего 1000 десятин земли и 300 душ крестьян. Были они средней руки помещики. Эти десятины и эти души получил Василий Афанасьевич в наследство от отца, а у родителей Марии Ивановны десятка душ, наверное, не набралось бы, были, как у Чичикова, только кучер, да слуга, да, может быть, две дворовые девки, да повар на кухне. Оттого и переезжал из города в город полуслепой Иван Матвеевич (из Орла в Курск, из Курска в Харьков), ища местечка потеплее, оклада пощедрее.

В Яреськах Мария Ивановна Гоголь провела детство и юность. Тут, под присмотром тетки, училась читать и играть на фортепьянах, плясать для гостей (среди которых бывал и экс-министр Трощинский) «казачка», делать женскую работу. Сюда стал наезжать к ней ее будущий жених Васюта Гоголь, сначала тоже мальчик, потом юноша, бурсак, потом помещик.

Яреськи стоят на высоком берегу Псела – реки рек Полтавской губернии. От бывшего дома Трощинских две сотни шагов до обрывистой кручи, с высоты которой открывается не менее волшебное зрелище, чем с высоты «гоголевского шпиля». Та же река внизу – но зеркало ее шире, берега песчано-белы, ветви ив свешиваются в воду. Псел извивается крупными кольцами, все тонет в дымке, бог знает что чудится за этой дымкой – Новороссия, и Крым, и сама Азия.

В виду этой бесконечности, этой нерукотворной красоты и зародилась любовь матери и отца Гоголя. Она с девушками гуляла по берегу Псела, он, прячась с наемными музыкантами в кустах, услаждал ее слух витиеватой музыкой. Слал страстные записки, слал их с верховыми, сам наезжал через день, пока не потребовал у Косяровских руки их четырнадцатилетней дочери, и в требовании своем был неумолим: как ни мала была Маша, отдали ее Васюте и благословили.

«Лошади домчали нас до Васильевки менее, нежели в час», – вспоминала потом Мария Ивановна Гоголь.

4

Летом 1832 года Гоголь после четырех лет отсутствия прибыл в родные пенаты уже автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Вполне вероятно, что именно в этот приезд на родину начал он пьесу, которая сначала носила название «Женихи» и была пьесой не из столичной, а из провинциальной жизни. Весною 1831 года Мария Васильевна Гоголь вышла замуж за поляка-землемера Трушковского. Гоголь отговаривал сестру от столь раннего и не по любви брака, писал об этом маменьке, но сестра не послушалась. Сидеть в девках не хотелось. А лучших женихов не было. Наезжали в Васильевку какие-то отставные юнкера, пожилые фаты или совсем молоденькие дворянчики без роду без племени, бывшие военные, коллежские регистраторы из губернии; для них устраивались балы и танцы, но скука и тоска царили на тех празднествах. Другая сестра Гоголя, Ольга Головня, вспоминала, что выбирать было не из кого.

Гоголь наблюдал эти сцены всякий раз, как наезжал домой. Мария Васильевна готовила себя к лучшей партии, она училась в пансионе мадам Арендт, знала французский, но в захолустье ее знания были не нужны.

Первая сцена «Женихов» доносит до нас эти терзания провинциальной невесты. Она сетует: «Что это, Господи боже мой, долго ли я буду в девках оставаться? Нет-да и нет женихов. Вымерли, как будто от чумы. Бывало прежде, благовоспитанные люди сами отправляются искать невест, а теперь ищи их. Ей-богу, никакого уважения к женскому полу. Я послала Марфу Фоминишну, не сыщет ли хоть на ярманке…»

Сваха Марфа Фоминишна разъезжает в этом варианте пьесы на таратайке, которую дал ей заседатель (любимое комическое лицо почти всех повестей «Вечеров на хуторе»), помещик Яичница расспрашивает, сколько у невесты «рыбы в прудах» (тоже намек на Васильевский пруд), а невеста, хоть и пышна телом, но… нос ее подводит. «Нос только очень длинен», – слышатся реплики. «Нос в сажень длиной. У ней нос, я вам говорю, в три аршина. Этакая машинища!»


«Ночь перед Рождеством». Худ. С. Харламов


Женихи здесь именно те, каких мог видеть Гоголь в Васильевке, и фон тут почти миргородский, сорочинский, полтавский, то есть тот, который навеяли ему впечатления летней поездки 1832 года.

Но еще одна история вошла в его душу в то лето. То была история о двух старичках, о русских Филемоне и Бавкиде, как назвал их Пушкин. Трудно поверить, что она могла ожить без освежения воспоминаний юности, без отрадного чувства встречи с потерянным детством, с патриархальщиной украинской глуши.

Радость и сожаление охватили его, когда он ступил за порог родного дома. Умерла бабушка Татьяна Семеновна, опустел ее домик, никто больше не жил в нем, ее ласковый голос уже не звучал в знакомых стенах. Одиноко висели на них пучки зверобоя, ромашки, мяты, которыми бабушка лечила крестьян, в сундук улеглись ее платья и акварели. Но запах бабушки остался. Он веялся из старого шкафа, где когда-то висела ее одежда, от аккуратно застеленной постели, от ковриков и трав, от длинного железного сундука, где, кроме нарядов, хранился и дедовский архив. Письма дедушки Афанасия Демьяновича, его награды, дворянская грамота, счета, записки, которые дедушка писал бабушке, когда она была его невестой.

Еще в «Шпоньке», описывая одну из тетушек невесты героя, Гоголь вспомнил о «вздохе осьмнадцатого столетия» и пожалел о нем. Теперь защемило сердце при виде покинутого жилья, ушедшего прошлого, невозвратимой жизни.

Из этого чувства и родились «Старосветские помещики». Если ранее Гоголь требовал в посылках и письмах из Васильевки сведений о прошлом и таким образом самого прошлого, его сказок, вымыслов и преданий, то в этот раз он приехал на родину за настоящим и увез это настоящее в своем сердце.

В 1832 году Гоголь задержался в Васильевке ненадолго. Он просрочил свой отпуск и прибыл в Петербург глубокой осенью, когда в Северной столице уже выпал снег и Нева замерзла.

В эту осень он привез из Васильевки своих сестер Анну и Лизу, чтобы определить их в институт, в котором преподавал. Сестрам пришла пора учиться, он решил, что учиться они должны в Петербурге. И хотя в Патриотический институт принимали лишь детей военных (точнее, дочерей военных, так как институт был женский), сестер Гоголя приняли, а через некоторое время перевели на казенный кошт. Подобные благодеяния оказывались только в исключительных случаях и с согласия шефствующей над институтом императрицы.

В следующий раз Гоголь навестил Васильевку в 1835 году. В этом году вышли в свет «Арабески» и «Миргород». Маменька, не стесняясь, называла Никошу в письмах гением (за что он сердился на нее), в Полтаве, в Миргороде, в Сорочинцах и в Диканьке его считали важной птицей, и полтавский почтмейстер более не рисковал распечатывать его почту.

В подорожной, которая была выдана Гоголю, значилось, что он адъюнкт-профессор, что сбивало с толку многих станционных смотрителей, ибо непонятное им слово «адъюнкт» сильно смахивало на «адъютанта». Кто знает, чьим адъютантом он мог быть – генерала или генерал-губернатора, а может, кого-нибудь из великих князей. Гоголь не очень старался разочаровывать стражей почтовых станций, хотя и не настаивал особенно на том, что он адъютант. Он скромно присаживался на лавку в прихожей, протягивал свою подорожную и осматривал картины на стенах, а то просил показать ему ближайшие строения, конюшню, спрашивал, сколько на станции лошадей, чем их кормят и т. д. Это внушало подозрение. Платье на нем было петербургское, одет по последней моде, да ехал с ним еще товарищ по Нежину, В. Пащенко, тоже вполне приличный господин.

По рассказу Пащенки, позже записанному биографом Гоголя В. И. Шенроком, Гоголь и он быстро входили в свои роли и, понимая, что их принимают не за тех, кто они есть, подыгрывали смотрителям. Пащенко даже в некоторых случаях заезжал вперед, старался опередить появление Гоголя на новой станции и намекал там, что ожидается важный чиновник, но держится он скромно, себя не выдает пустяками, ничего не требует, но в его портфеле очень важные полномочия. Смотрители верили, слово «адъюнкт» в подорожной делало свое дело, и приятели катили от Москвы до Полтавы безо всяких препятствий.

Так разыгралась на русских дорогах репетиция «Ревизора». «Ревизор» был написан в конце того же 1835 года, когда Гоголь, выпросивши у Пушкина сюжет комедии, духом выдал ее в свет. Конечно, это был не тот «Ревизор», который мы привыкли видеть, и даже не тот, который был представлен впервые на сцене Александринского театра в Петербурге 19 апреля 1836 года. В первых редакциях пьесы было гораздо больше подробностей, связанных с местами детства и юности Гоголя. Так, на стене в суде у Ляпкина-Тяпкина сушился табачок бакун, много слов и словечек из малороссийского быта звучало в речах героев. Да и Иван Александрович Хлестаков был еще Александром Васильевичем (отчество Гоголя), и ехал он не в Саратовскую губернию, в которой Гоголь никогда не бывал, а в соседнюю с Полтавской Екатеринославскую, то есть по тому пути, по которому не раз путешествовал и его автор.

А почтмейстер Шпекин как две капли воды походил на полтавского почтмейстера, с которым у Гоголя была давняя вражда. Городничий в первой редакции комедии прямо говорил ему: распечатай и прочти. «Весьма может быть, что там какой-нибудь или донос содержится или, может быть, просто переписка. А если нет, то можно опять запечатать – для этого есть разные глиняные формы, – или можно так отдать письмо – распечатанное…»

Сам Хлестаков в этой редакции очень напоминал его создателя в пору петербургской безвестности – с мечтами иметь платье и сапоги от лучшего петербургского портного и сапожника, кареты от Иохима (в доме Иохима – лучшего каретного мастера в столице – жил Гоголь в 1829 году), с хвастовством, что он знаком с посланниками, министрами и «бывает у князя Кочубея». Сосед Гоголей В. П. Кочубей был в то время канцлером Российской империи.

5

Минуло тринадцать лет. Все это время Гоголь лишь писал письма на родину, но не появлялся в отчем доме. Сюда вернулись, отучившись в Петербурге, его сестры, подросла и стала невестой младшая, Оленька, умерла, так и не найдя своего счастья, Мария, оставив после себя сына, племянника Гоголя, названного в его честь Николаем.

Матушка и сестры изредка выезжали в Полтаву или на богомолье в Киев и Воронеж, но основным их местопребыванием были все та же Васильевка и Кагарлык, где гостили они у дядюшки Андрея Андреевича Трощинского. Гоголь все эти годы помогал им, помогал по преимуществу советами, так как денег у него по-прежнему не было, мечта взять маменьку с собой, пристроить при себе и таким образом обеспечить ее старость так и осталась мечтой. Сестры, получившие высшее по тем временам образование, тоже глохли в глуши. Их знание языков и хороших манер не были нужны на конюшне, в кладовой, в поле.

В Васильевке ждали Гоголя, ждали его писем, вестей о нем. Он приехал 9 мая 1848 года. Это был день его именин. Никто не был предупрежден о его приезде (он хотел сделать матери и сестрам сюрприз), крестьяне были в поле, в доме не нашлось ни пирога, ни шампанского. Наскоро выкатили во двор бочку горилки, отпустили мужиков с барщины, сестры были как безумные от счастья, маменька плакала.

Весна в тот год выдалась неудачная. Ранняя жара побила посевы, хлеб у крестьян кончился. Доставали из господских амбаров, кормили голодных, а вскоре на Полтавщину явилась холера. Заболел и Гоголь. Начались рвота, боли в желудке. Несколько дней дом в Васильевке был в тревоге. Сестра Ольга лечила его травами, мать не отходила от его постели. Он выздоровел. Сильно осунувшийся и грустный, ходил он по аллеям запущенного парка, вспоминал юность, невозвратимую пору неведения, когда все впереди казалось ликующим, светлым.

Сестры Анна и Елизавета любили брата. Он заботился о них, как мать, он и был им как мать в годы пребывания их в Петербурге – пекся об их здоровье, заказывал для них платья, ездил по магазинам, выбирая наряды и украшения. Улучив минуту, он старался побыть с сестрами – то в пустом классе института, то в коридоре; он нежно ухаживал за обеими, когда они после выпуска жили вместе с ним в доме М. П. Погодина на Девичьем поле.

«Сердце этого ангела, – писала Мария Ивановна Гоголь после смерти сына, – было полно нежнейших чувств, но он скрывал это под суровой наружностью». И это была правда. Внешне нелюдимый, казавшийся многим гордым в общении, заносчивым, Гоголь способен был на самые неожиданные проявления любви и привязанности. Так преданно любил он А. С. Данилевского, как нянька ухаживал на вилле Волконской в Риме в 1839 году за безнадежно больным И. Вьельгорским, который умер у него на руках, так верно и неизменно любил он мать (хотя бывал суров и с ней), сестер, заботился об А. А. Иванове, даже опекал его, так любил он Жуковского, Аксаковых, Языкова.

В Васильевке Гоголь пытался работать. Чтоб укрыться от жары и от домашних, он поселился в небольшом флигеле, стоявшем отдельно от дома, где у него было две комнаты. «В одной комнате стояла кровать и конторка, – пишет В. Чаговец, – перед которой он занимался (Гоголь писал всегда стоя); убранство другой комнаты было так же просто, как и первой; в ней находился стол, заваленный книгами, этажерка, диван, перед которым стоял небольшой круглый столик, два кресла и ничего больше». Три окна выходили в сад, навес над верандой подпирался тоненькими деревянными колоннами – здесь Гоголь отдыхал, здесь слушал шум дождя, как слушает его рассказчик в «Старосветских помещиках».

Впрочем, дожди редко выпадали в то лето. «Голод грозит повсеместный, – писал Гоголь П. А. Плетневу. – Урожая покуда еще нечего даже собирать. Все не выросло и выжглось, что не жнут, а вырывают руками по колоскам… Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени».

Гоголь ходил вместе с сестрой Ольгой по крестьянским хатам, они раздавали бедным деньги, травы, спрашивали о хозяйстве. Иногда он и сам отправлялся в поле и жал хлеб вместе с крестьянами. Приехавший спустя много лет в Васильевку киевский журналист В. Чаговец слышал от многих мужиков, помнивших Гоголя, что был тот «добрый барин», что помогал и советом и делом, чем мог и как мог. Он работал в саду, сажал деревья, а тем крестьянам, которые помогали ему, платил особо, потому что это был труд сверх барщины. А однажды он попросил у Марии Ивановны полведра наливки, велел испечь пирогов с сыром и пригласил всех крестьян, за исключением пьяниц и ленивых. Когда они собрались перед крыльцом, он вышел к ним, поздоровался и сказал: «Спасибо вам, добрые люди, что вы своими воликами хорошо землю вспахали моей матушке…» Затем он подал каждому стакан наливки и пирог; все пили за здоровье его и Марии Ивановны, обещая работать так же усердно, как и раньше; в заключение он дал каждому по два рубля и, простившись с ними, ушел в комнаты.

В отношениях Гоголя с народом не было ни заискивания, ни лицемерия. Он, рассердившись на своего слугу Якима Нимченко, как вспоминает П. В. Анненков, мог простодушно сказать, что побьет ему рожу, но он же и заботился об этом Якиме, женил его на девке Матрене и поселил их обоих в своей квартире в Петербурге. Позже Яким по его завещанию был отпущен на волю. Гоголь знал цену хитрости мужика, недоверию мужика к барину и невозможность откровенности между барином и мужиком, но он умел быть естественным в этом неестественном положении, при котором один подчинен другому, навсегда придан и продан другому, – для него мужик был прежде всего человек, а уж потом мужик, крепостной, его подданный, как выражались тогда. Поэтому он посылал сестре Ольге (которая со временем сделалась его ближайшим помощником в таких делах) деньги для покупки скота крестьянам, на лекарства, одежду.

«Один старик крестьянин, – пишет В. Чаговец, – на наши расспросы о Николае Васильевиче только мог ответить: «О, що то був за паныч добрый, Николай Васильевич, нехай его душенька царствуе! Бувало мене малого распытают, що роблю, що обидаю; иноди пьятака давали, а раз то подарували черевычки, таки легеньки, та крипеньки; и то довго я в них ходив; и людям теж богато помагали. Дай им бог царство небесное!» И старик снял шапку и перекрестился».

Но в Петербурге, куда Гоголь взял Якима с собой в 1828 году, тот несколько развратился, перестал готовить и предпочитал брать обед для барина в трактире, а большую часть времени проводил на лежанке за перегородкой, где или спал, или читал вверх ногами взятые у барина книги. Зимою он любил ходить «под горы» – то есть на Адмиралтейскую площадь, где устраивались ледяные горки, а весною – туда же поглазеть на балаганы, где показывали разных ученых зверей, где фокусники разрезывали человека пополам и где всегда толпился простой народ.

Гоголь, заждавшись своего слугу (который забывал почистить платье и натереть сапоги), делал за него все сам, ругал его на чем свет стоит, грозил наказать, но почти никогда не приводил своих угроз в исполнение. Их с Якимом связывали Васильевка, детство, и не было в Петербурге существа, более понимающего Гоголя, чем его слуга. Он мог молчать, посмеиваться над барином, мог притворяться, что не слышит его приказаний или не понимает их, но Гоголь часто видел себя в Якиме, как в зеркале. Да и одевался тот так же, как барин, донашивая его модные одежки, и старался говорить так же, и приврать любил по-гоголевски – с размахом.

Осип отчасти списан с Якима, как, впрочем, и другие слуги в сочинениях Гоголя. Их, кстати, много. Иван в «Носе», Степан в «Женитьбе», Никита в «Портрете», Петрушка в «Мертвых душах».

Осип относится к Хлестакову, как к дитяти. Он прекрасно видит легкомыслие своего господина и ловко пользуется им. Осип не так простодушен, как Хлестаков. Если Хлестаков готов оставить купцам веревочку от сахара, то Осип говорит: давай и веревочку. Он, смекнув гораздо ранее Хлестакова, что их принимают не за тех, кто они есть, тонко вводит в эту игру городничего и других. Он намекает им, что его барин, может быть, выше полковника. Не сговариваясь с Хлестаковым и не получив от того никаких полномочий на это вранье, он врет сознательно, предвидя поживу и для себя. Но когда над ними нависает гроза и обман готов разоблачиться, уговаривает Хлестакова почти что отечески: поедем, загостились уже. Тут страх смешивается с жалостью к Хлестакову, потому что достанется больше всего тому, батюшка выпорет розгами того, хотя и Осипу не миновать тумаков.


«Сорочинская ярмарка». Худ. С. Харламов


Конечно, Осип не Яким – он не только жалеет, но и презирает своего барина. Он не прочь подставить ему ножку. Он издевается над его образом жизни в Петербурге, а сам завидует ему, ему самому хотелось бы так гулять по Невскому, дуться в картишки и жить за счет аглицкого короля. Вместе с тем он чувствует неосновательность всей этой жизни, ее непрочность, вертопрашество. И чувства дядьки, старшего по отношению к Хлестакову, житейского опекуна «елистратишки», смешиваются в нем с издевкой и желанием мщения.

Яким был пуповиной, связывавшей Гоголя с крестьянской Россией, с хитростью и дальним умом мужика, с его непобедимой уверенностью, что все само собой образуется. Во всех своих пылких прожектах, начинаниях, предприятиях, остывая, он обращался к Якиму – и тот помогал ему притаптывать романтический огонь. В нем было некое спокойствие, которое есть во всех слугах Гоголя. Они даже меланхолики, а точнее, стоики – им все нипочем. Бричка вывалила барина в грязь – переживем. Нос отнялся, и на лице образовалось гладкое место (для барина это трагедия) – образуется, вернется нос (куда ему деться?). Беспокоится барин из-за женитьбы – минует и эта суета. Слуги у Гоголя своею невозмутимостью оттеняют суетливость господ. Те вечно куда-то спешат, куда-то рвутся: то за платьем незнакомки, то за богатством, то за генеральством, – они смотрят на это и ждут. Все равно барин вернется, как возвращается на место утерянный нос майора Ковалева.

В этом ожидании есть какая-то мудрость и, пожалуй, духовное здоровье, хотя кажется, что это разврат безделья и упования на русский «авось». Слуги у Гоголя, конечно, не чистые крестьяне, это дворовые, тот особый слой в русском крестьянстве и народе, который успел уже развратиться своей близостью к господам, ожесточиться, видя блага, которые имеют господа и которых нет у них, но они еще сохраняют первородный юмор народа и его иронию не только по отношению к тем, кто стоит над ними, но и по отношению к жизни вообще.

Если перейти от слуг к мужикам, которых редкими штрихами набросал в своих книгах Гоголь, то мужики у него тоже зрители действий господ, зрители по большей части иронические. Таков мужик, который отвечает Чичикову, как доехать до Плюшкина (которого он называет «заплатанной»), мужики, разнимающие сцепившиеся тройки Чичикова и губернаторской дочки, мужики, бредущие обочь дороги, по коей путешествует герой «Мертвых душ», мужики, стоящие у въезда в гостиницу и рассуждающие о достоинствах чичиковского колеса (в смысле – доедет оно до Казани или нет).

И лишь в Селифане (который не так развращен, как Петрушка) просыпается иногда лирическое чувство, и Гоголь отправляет его теплым летним вечером на свидание к городским девкам, и тот мечтает о «политичном держанье за белы ручки» и семейном счастии.

Мужики у Гоголя пьянствуют, работают и мрут «как мухи», но силою воображения Гоголь оживляет их в своей поэме, и тогда встают с ее страниц разные Степаны Пробки и Григории Доезжай-Недоедешь, которыми изобильна русская земля, и Гоголь слагает гимн их бесшабашности, умению строить, таскать суда посуху, грузить баржи с зерном на Волге и опять-таки гулять, в хмельном веселье глуша тоску по воле. Страницы в «Мертвых душах», где Чичиков – этот холодный делец – рассматривает список купленных им крестьян, становятся поэмой в поэме, истинной песнью Гоголя русскому народу, и такого накала достигает это чувство, что сам Чичиков замирает перед ожившей картиной и восклицает почти любовно: да где же вы, милые? Куда занесла вас жизнь? Где бродите вы сейчас? (Это о беглых.)

Чичиков, иронизирующий над необъятностью русских пространств (в разговоре с генералом Бетрищевым), Чичиков, имеющий, кажется, только свою лично корыстную цель, оживает вдруг вместе с этими «мертвыми душами», каждая из которых прекрасна сама по себе, ибо за именем, за фамилией, за простой строкой в ревизской сказке встает судьба, история и характер нации.

С той же радостью слышит Чичиков песни мужиков во втором томе, когда едут они на лодках с Петром Петровичем Петухом и гребцы затягивают печальную. Тон этой песни сливается с грустной красотой весеннего вечера, с картиной мирного сельского бытия, когда уставшее стадо возвращается с полей, поднимая легкую пыль по дороге, бабы выходят встречать его и стоят у своих ворот, а крестьянские дети резвятся на берегу реки. Нет в этом никакой идиллии, никаких румян – картины эти дышат любовью к России и к тем, кто кормит, поит, одевает и пеленает всех этих маниловых, собакевичей и плюшкиных.

Хитрость мужика, гибкий ум мужика, упрямство и воля крестьянина, его несвобода и какая-то иная, душевная свобода, которой нет у напомаженных господ, отцов города, играющих в вист и проигрывающихся, интригующих, вышивающих шелком по тюлю, заражают и Чичикова. Этот скупщик «несуществующего» товара начинает видеть в русских крестьянах «богатырей», которые или работают до самозабвения, как Пробка Степан, или идут в разбойники в шайку капитана Копейкина.

Копейкин у Гоголя – главарь шайки, которая мстит только богатым и не трогает бедных. Он разбойник по справедливости. Даже в песнях о «воре Копейкине», читанных Гоголем в записях А. М. Языкова (они попали потом в собрание песен П. В. Киреевского), говорится о Копейкине как о честном христианине, который, встав поутру, молится богу и московским чудотворцам.

В этих песнях слышно предчувствие атаманом своего конца. Он жалуется на сон, ему приснилось, что он оступился одною ногою и лишь дерево крушина, за которое он схватился, помогло ему удержаться на земле. При этом верхушка дерева обломилась – дурной признак.

Не та ли меня крушинушка сокрушила,

С отцом меня, с матерью разлучила?

В «Мертвых душах» часто упоминается о беглых крестьянах, которые странствуют по Руси и погибают вдали от дома. Их можно увидеть и на волжских пристанях, и на дорогах, и там, где возводятся новые церкви, и по городам и весям. Мужики находятся в бегах, бунтуют, как крестьяне сельца Вшивая Спесь в первом томе, мстящие заседателю Дробяжкину и всей земской полиции за сладкий интерес к их женам и девкам, или идут войною на помещиков и капитан-исправников, как во втором томе, когда волна, поднятая покупками Чичикова в Тьфуславльской губернии, ободряет их. «Какие-то бродяги, – пишет Гоголь, – пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать».

В этом есть и сознание слепоты крестьянского бунта, и ощущение готового вспыхнуть по любой причине недовольства народа, который отделен от господ помещиков – всего ничего – забором барской усадьбы.

В Васильевке были совсем иные отношения между крестьянами и господами. Не слышно было ни о телесных наказаниях на конюшне, ни об унижении крепостных, ни о глухоте к страданиям мужика.

Сестра Гоголя, Ольга Васильевна, посвятила себя заботам о народе, сама лечила приходящих к ней из соседних деревень и сел баб и мужиков, ухаживала за больными в Васильевке и многих поднимала, ставила на ноги.

В своем завещании матери и сестрам Гоголь писал, что он хочет, чтоб Васильевка (свою долю владения которой он отдал матери) превратилась в приют для бедных, для старых, для больных. Всем, писал Гоголь, должны быть открыты двери, никто из нуждающихся не должен пройти мимо, не должен быть обойден вниманием хозяев.

6

В лето 1848 года Гоголь жаловался С. Т. Аксакову: «Полнота жизни от меня уходит, запаха свежести, первой весенней свежести я не слышу».

В 1850 году, когда он последний раз приехал в родные места, это настроение усилилось. «В 1850 году, осенью, в октябре, – пишет в своем дневнике С. П. Шевырев, – (Гоголь) со слезами на глазах говорил матери, что болезнь истощила его силы и что он не может уже ничего… (довершить) сделать полезного для отечества».

Конечно, это были минуты, когда он впадал в уныние, посещавшее его, кстати сказать, часто и в юности, но все же Гоголь тех лет – потухающий Гоголь, все более уходящий в себя, начинающий сомневаться в успешном завершении своего труда. Зрение его не притупилось, ум не замутился, слух был все так же жаден до звуков жизни, но сил, сил стало не хватать. Это угасание физическое, неспособность совладать с поставленной им перед собой целью – дать в трех частях поэмы всю историю и физиономию современной России – и было причиной его постоянных переездов, причиной нового переписывания и перемарывания белового текста.

Тем не менее Гоголь решил перестроить в Васильевке дом, купил лес и сам наметил бревна, расчертил план будущего дома, выделив в нем и для себя две комнаты. Он хотел жить и собирался жить, может быть, переселившись совсем в свои теплые края. Отец Гоголя тоже хотел перестроить дом, который был ветх, пропускал зимой холод и стал уже тесен для разросшейся семьи. Но Василий Афанасьевич так и не успел осуществить своего намерения.

Старые фотографии и рисунки доносят до нас атмосферу Васильевской усадьбы – на них виден широкий пруд, аллея кленов, которую особенно любил Гоголь, невысокий дом с белыми колоннами, с узенькими окнами, с верандой и клумбой у входа. «Пред домом, – пишет В. Чаговец, – росли деревья и кусты, заднее крыльцо выходило в сад, а за садом тянулся пруд, огромный, глубокий и рыбный, через пруд был перекинут мост, соединявший обе стороны, «ту» и «эту». Конечно, жаль, что дом не сохранился до наших дней, тем более что в нем многое было сделано по указаниям и даже рисункам поэта, как, например, венецианские окна, дверь с цветными стеклами и т. д.».

Заботы о перестройке дома относятся к последнему посещению Гоголем Васильевки летом 1850 года. В это свое путешествие на Украину он отправился с известным ботаником и историком М. А. Максимовичем, которого знал еще с 1832 года.

Гоголь и Максимович выехали из Москвы 13 июня. Путь лежал через Подольск, Малоярославец, Калугу. В Калуге остановились у жены губернатора А. О. Смирновой. Здесь Гоголь познакомился с графом Алексеем Константиновичем Толстым – будущим творцом «Царя Федора Иоанновича». Затем заехали в Долбино, имение П. и И. Киреевских. Посетили Оптину пустынь. Навестили в Петрищеве мать братьев Киреевских Авдотью Петровну Елагину, 1 июля, захватив в Соро чинцах Данилевского, Гоголь прибыл в Васильевку.

Данилевский к тому времени стал инспектором одной из киевских гимназий. Он женился, остепенился, у него родилась дочь, которую он назвал Ольгою. С этой девочкой Гоголь подружился, когда гостил у Данилевских летом 1848 года. На этот раз он въехал в Киев уже не полубезвестным автором одной книги, не самонадеянным юношей, а человеком, которого вся образованная Россия чтила как одного из ее умственных вождей.


Дом в Васильевке


Гоголь не любил шумных сборищ, всеобщего изъявления восторга, ему лучше было, когда он гулял один по городу, постукивая по киевской мостовой своей суковатой палкой и держа за руку маленькую Оленьку Данилевскую. В то лето он вспомнил приезды в Киев с папенькой и маменькой в гости к А. А. Трощинскому, свои болезни, киевских докторов, высокий берег, Андреевскую церковь над Подолом, всю будто свитую из крема, сладкую, спуск к реке, и киевские сады, дубравы, колокольню лавры, и Днепр – и дали за Днепром.

Днепр он воспел в «Страшной мести», киевскую бурсу (в которой учился его дед) в «Вии». «Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история, – писал Гоголь в ноябре 1833 года Максимовичу. – …Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни». «Туда, туда! в Киев! в древний и прекрасный Киев! – пишет он в декабре 1833 года. – Он наш… Там или вокруг него деялись дела старины нашей». «Да это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры. Много можно будет наделать добра» (там же). А вот письмо от января 1834 года: «Однако наперед положить условие: как только в Киев – лень к черту, чтоб и дух ее не пах. Да превратится он в Русские Афины, богоспасаемый наш город!» «Ты рассмотри лучше характер земляков, – читаем мы в письме от 12 февраля 1834 года, – они ленятся, но зато, если что задолбят в свою голову, то на веки. Ведь тут только решимость: раз начать, и все… Типография будет под боком. Чего ж больше! А воздух! а гливы! а рогиз! а соняшники! а паслин! а цыбуля! а вино хлебное… Тополи, груши, яблони, сливы, морели, дерен, вареники, борщ, лопух! Это просто роскошь! Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого». А еще через месяц в Киев летит новое письмо: «Песни нам нужно издать непременно в Киеве. Соединившись вместе, мы такое удерем издание, какого еще никогда ни у кого не было».

Конец ознакомительного фрагмента.