Вы здесь

Гоголь. Страшная месть. Глава четвертая. Внезапные перемены (Братья Швальнеры)

Глава четвертая. Внезапные перемены

За долгожданным обедом в доме графа Виельгорского собралась вся его семья. Приглашенным гостем был знаменитый писатель Николай Васильевич Гоголь, чье присутствие было инициативой сына хозяина дома и, главным образом, его дочери, которая была неравнодушна к Николаю Васильевичу при том, что он, как казалось, отвечал ей взаимностью. После быстро пролетевшей закуски, собравшиеся, в ожидании основного блюда, решили обсудить творчество знаменитого гостя – как-никак, не каждый день он приходил к ним, хоть и был дружен с Иосифом Михайловичем.


Михаил Виельгорский


– Над чем вы теперь работаете, Николенька? – спросил участливо хозяин дома.

– В основном, переписываю ранее написанное. Даю отдельные разъяснения к «Ревизору», истолковываю некоторые свои статьи и эссе в «Выбранных местах из переписки с друзьями», – отвечал Гоголь. – Изволите ли видеть, моя давешняя поездка в Иерусалим многое изменила в моем отношении к ранее написанному. Я всегда считал, что основой деятельности любого литератора является научение людей и наставление, моральная сторона есть главная в литературном творчестве. Визит к святым местам открыл мне, что я все же в недостаточной степени придерживался этих истин. Также многое открыл мне в нашем разговоре Тарас Григорьевич Шевченко, которого я имел удовольствие встречать в имении моей матери в Сорочинцах…

– Да что вы?! Вы беседовали с Шевченко?

– И не один день. Он проживал у нас некоторое время, прежде, чем отбыл к своим родственникам в Киев…

– Однако, как мне кажется, он достаточно далек от церковных идеалов…

– Но он близок к самой главной религиозной идее – к служению. Ведь именно служение людям, а не бестелесному божеству есть главное угодничество и следование принципам веры, закрепленным в Святом Писании! Он хорошо это понимает, хоть и отказывается признать существование и главенство Бога. Но ведь не в этом суть…

– Однако, как ты заговорил! – всплеснул руками Виельгорский. – Еще неделю назад горло готов был перегрызть тому, кто хоть слово скажет в адрес Иисуса, а сейчас эдак залиберальничал…

– Ну что ты, Иосиф? – покраснел Гоголь. – Я ревностно верую в Иисуса, но не забываю самого главного, что несет нам любая вера – доброты и служения людям. Разве не к этому Он призывал в своих проповедях?

– Да, но такие, как Тарас Шевченко, должны быть вовсе изолированы от общества и отправлены в каторжные работы! – Иосиф говорил необычно, с несвойственной ему ранее злостью. – Он ведь, кажется, из крепостных происходит?

– Да, и что в этом такого? – не понимая, что происходит, лепетал Гоголь.

– Ничего особенного. Мы совсем забываем, кто мы есть и кто рядом с нами. Ты вчера сидел за одним столом с безбожником и крестьянином, а сегодня сидишь с нами, и хоть бы что…

– Мне уйти?!

Окружающие не успели заметить того молниеносно возникшего напряжения, что доселе добрый и миролюбивый по отношению ко всем, в том числе к другу Виельгорский вдруг создал буквально на пустом месте. Удивлена была даже строго и воинственно настроенная мать его, Луиза.

– Что на тебя нашло, Иосиф?! – резко заметила она. – Николай Васильевич, простите меня за моего неразумного отпрыска, который живет в плену каких-то средневековых предрассудков. Мне и в голову не может прийти, что он тут такое говорит…

Иосиф понял, что без причины перегнул палку.

– Прости, Николя, – покраснев и опустив глаза, забормотал Иосиф. – Конечно, я не хотел тебя обидеть или сказать что-то, что может быть воспринято тобой на свой счет. Просто, мне кажется, нами всеми сейчас владеет с легкой руки Белинских и прочих таких критиканов какой-то абсурдный повальный либерализм, который, как показывает история, нашу страну никогда ни к чему хорошему не приводил.

– Напротив, – улыбнулся отходчивый Гоголь, – мне кажется, что именно присущая русским доброта и понимание есть главные их отличительные черты, которые всегда характеризовали их с самой лучшей стороны. Разве мало тому примеров и иллюстраций в нашей истории?

– Много, да только что ж в этом хорошего?

– А что в этом плохого?

– Скоро узнаете. Вот как возьмутся все эти ваши доброхоты за ружья да вилы и отомстят вам всем за свои злоключения, тогда уж мало никому не покажется. Разве сейчас мало ведется разговоров об отмене крепостного права?

– Недостаточно, – отрезал Гоголь. – Недостаточно одних только разговоров. Понимаю, что убеждать в этом Его Императорское Величество есть дело заведомо пустое, но ты, как человек, приближенный к Наследнику, мог бы убедить его в необходимости скорейшего совершения сего законодательного акта.

– Да вот еще! Это абсурд! Оно было у нас всегда. Когда наш славный предок натолкнулся на поползновения обер-прокурора Сената Анисима Маслова дать определенные послабления крестьянам, то отверг их категорически, а также велел отравить этого негодяя и двурушника!

– И что в этом хорошего или, как ты говоришь, славного?

– Его настойчивость, которая не позволила оказавшейся в трудной ситуации России пасть на колени перед мужиком и благодаря которой мы все еще сильны и уверены в своей значимости!..

Виельгорский все распинался, а Гоголь смотрел на своего, кроткого доселе, друга и не мог его узнать. Он буквально сорвался с цепи, рвал и метал, его несло; казалось, дремавшая доселе в нем вековая биронова злость сейчас не могла найти себе выхода, срываясь на всех, кто был рядом. Гоголь мог лишь строить предположения, что вспышка ярости есть следствие снова разбушевавшейся его болезни, что едва не унесла его.

– Не знаю, как вы, господа, – вмешалась в разговор Анна Михайловна, – но мне лично близки те высокие социальные идеи, которых придерживается Николай Васильевич и Шевченко.

– Ну это уж нам давно известно, что ты неровно дышишь к нашему гостю, только не надо складывать все яйца в одну корзину. Надо различать Николая как человека и Николая как писателя с его гражданскими взглядами.

– Как тебе не совестно? – не усидела уж на месте мать ритора. – Ты бросаешься такими фразами как «давно известно» и «неровно дышишь» в отношении девушки, что оскорбительно для нее. Она не замужем, и потому утверждать о том, в чей адрес и ка кона дышит говорить рано и вообще предосудительно!

Спокойная как удав Анна и внезапно взбесившийся Иосиф словно не слышали ее гневных восклицаний.

– Разделять Николая-писателя и Николая-человека я согласна, – говорила Анна о Гоголе как будто в третьем лице. Хозяин дома попытался было попросить у гостя извинения за ее тон, но Гоголю, казалось, уже начинала нравиться перебранка, которая разгоралась из-за его персоны за этим, более, чем уважаемым, столом. – Однако, не понимаю, какая именно часть его личности тебе претит? Он как человек или он же как писатель?

Иосиф не успел ответить – принесли горячее. Резкий окрик матери несколько остудил его чувства, и остаток обеда прошел в куда более мирном ключе. После, когда мужчины собрались в курительной комнате наедине с сигарами, Гоголь решил напрямую спросить у друга:

– Что такое нашло на тебя за обедом сегодня?

– А что, собственно, тебя беспокоит в моем поведении? Я сказал что-то лишнее? – все с тем же апломбом отвечал вопросом на вопрос Виельгорский-младший.

– Ты в самом деле не понимаешь? – уточнил его отец. – Приглашать Николая Васильевича на обед, чтобы в его присутствии сыпать в лицо ему оскорбительными высказываниями – истинно, до этого мог додуматься только потомок Бирона!

– Уверяю вас, Михаил Юрьевич, что ничего такого оскорбительного Иосиф не сказал… – попытался оправдаться Гоголь, но хозяин дома был непреклонен:

– И потом, зачем все это нужно было говорить при Ане, когда ты прекрасно знаешь ее отношение к Николаю Васильевичу?!

Сын смотрел на отца как баран на новые ворота. Он прекрасно понимал и отношение Анны к Гоголю, и действительную цель его визита, который, к слову сказать, сам и инициировал, и как будто своим молчанием делал вызов вопрошающему (или, может, самому Гоголю). Отец, натолкнувшись на гробовое молчание сына там, где следовало бы поговорить, махнул рукой и горько заметил:

– С твоими стараниями дочь никогда замуж не выйдет!

– А ты считаешь, что ей уж пора? – как ни в чем не бывало, спросил Виельгорский.

– Ты, насколько я помню, тоже до недавнего времени так считал?

– Так ведь кандидатов достойных нет!

Гоголь едва не подавился сигарой – конечно, ему и самому не хотелось отравлять судьбу Виельгорской преждевременным браком с самим собою, но подобного рода выпада в свой адрес он явно не ожидал.

– А как же Николай Васильевич? – все еще недоумевая, спрашивал Михаил Виельгорский.

– Так ведь он и сам считает, что ранний брак есть явление непродуманное и, прости, глупое. Не так ли, Николенька?

– Именно так, – покраснев и сделав какое-то глупое лицо, отвечал Гоголь.

Дальнейший разговор был скомкан и уже не представлял какого-нибудь серьезного интереса. Говорили в самых общих чертах на какие-то великосветские темы, про бал у Волконской, про благотворительные чтения Гоголем своего «Ревизора» в пользу бедных и про новую картину Тараса Шевченко. Всякий раз, когда Гоголь брал слово, Анна Михайловна буквально не сводила с него глаз, а Иосиф демонстративно злился, вызывая всеобщее недоумение. Было отчего – еще вчера он горячо ратовал за то, чтобы посредством сестры породниться с лучшим другом, а сегодня едва ли не копытом бил при одном упоминании имени Гоголя рядом с Анной. Никому и в голову прийти не могло, что роковую роль в изменившемся его отношении к приятелю мог стать давешний разговор с Языковым – потому, наверное, что заговорщики предусмотрительно сделали его тет-а-тет.

В окончание обеда Иосиф вышел проводить друга к калитке. Приятели старались не разговаривать – каждому было неловко: Гоголю за то, что пришелся не ко двору, а Виельгорскому – за свою неучтивость, которую он вяло оправдывал внутри себя состоявшимся накануне разговором с Языковым. И как только писатель исчез в переулке, вдалеке, на углу недалеко от Адмиралтейства, увидел Виельгорский странную фигуру – какого-то ряженого всадника с ятаганом в руке. Он не успел толком разглядеть его, увидел только его дьявольский изогнутый меч…

Тем же вечером Гоголь отправился на службу в секту «Мученики ада», в которой состоял вместе с Языковым. Недолгий разговор с поэтом в кулуарах доходного дома был посвящен странному поведению Иосифа Виельгорского за сегодняшним обедом, после чего по приглашению председателя все присутствующие – а их собралось более десятка человек – прошли в главную комнату.

Снова в пустынной большой зале среди доходного дома, снятого сектой, собрались люди в черных балахонах. Капюшоны скрывали их лица, хотя, казалось бы, не было здесь никого, кто не знал бы товарища своего, стоящего по правую или по левую руку. Они стали вкруг импровизированного аналоя, в центре которого стоял Гоголь, сжимая в руке свою страшную находку, привезенную минувшей зимой из Иерусалима – наконечник копья Лонгина, того самого, которым легионер Гай Кассий Лонгин, его далекий предок, то ли, как утверждали одни, убил Христа, то ли, как утверждали другие, облегчил его страдания на Голгофе. Во всяком случае, слова, что будут здесь сказаны, будут вознесены именно к копью и призывать будут того, кто две тысячи лет назад свершил дьявольскую справедливость над пророком.

Писатель вытянул вперед руку, сжимавшую наконечник – и в этот момент всем присутствующим показалось, что какой-то неестественный свет озарил комнату и сосредоточился вокруг дьявольского артефакта. Послышались славословия в адрес того, кто должен был прийти, ведь именно он так заманчиво выполняет всеобщие желания, забирая взамен сущий пустяк, который в наши дни уж никому не нужен – человеческую душу.

– Amen! Vivere! Veus! Molt! – слышался унисон голосов с разных концов комнаты, сливаясь в середине ее в сатанинский молебен. Голоса усиливались – при этом никто не мог вспомнить, что сделал голосовой акцент в тот или иной момент; казалось, будто какая-то сила свыше сама задавала тембр жуткому песнопению. Когда, наконец, они достигли своего верхнего предела, у задней двери в комнату появился он.

Жуткий всадник в римской белой плащанице, сжимавший в руках гнутый чертов ятаган, увенчанный исписанными в римской традиции латами и большим башлыком, скрывающим лицо и голову его от посторонних глаз, восседал он на огромном черном коне, взглянуть в алые, пышущие потусторонним светом, глаза которого не решился бы, пожалуй, никто из присутствующих. Лошадь била копытом, обжигала горячим дыханием своим рядом стоящих, но никто из них не в силах был пошевелиться – такой первобытный страх овладевал каждым, кто хоть раз в жизни узрел всадника Апокалипсиса. Он буквально сковывал все члены, превращал людей в соляные столбы, не способные, да и не желающие шевелиться.

При его появлении – тихом, безмолвном, объяснимом только дьявольским участием в сегодняшней литургии – голоса затихли. Всадник тяжело поднял руку с мечом – в сущности, это была даже не рука, а истлевшая от многолетнего пребывания в могиле кость с кровоточащими останками мяса. Рука его указала в сторону одного из адептов, стоящих даже не в первом ряду круга, который был образован у аналоя. Гоголь обмер – ему этот человек был хорошо знаком…

Но затем ли они вызывали Вия, чтобы, будучи скованными страхом, испугаться подумать о желании своем? Нет, и потому человек в черном балахоне смело шагнул ему навстречу. Всадник поднял голову и уставился незримым взглядом своим в лицо того, кого он выбрал, определенно, чтобы облагодетельствовать в эту ночь. Еле видимая, воздушная нить вдруг связала глаза всадника и глаза адепта. Как будто воздушная масса образовалась между ними, и через нее всадник по имени Смерть втягивал в себя душу несчастного. Считанные секунды продолжился их контакт, после чего словно по мановению волшебной палочки всадник исчез, не издав ни звука – так же, как пришел, – а его спутник рухнул без чувств навзничь.




Какое-то время к нему боялись подходить, и только Гоголь решился прервать сонм молчания, ринувшись к человеку, которого он хорошо знал. Откинув башлык, он склонился над Языковым, который уже не подавал признаков жизни. Он попытался привести его в чувство, но все было без толку – он был мертв.