Вы здесь

Глаза Клеопатры. Глава 5 (Н. А. Миронова, 2015)

Глава 5

Было самое начало июня, но кое-где уже горели окна. Никита принялся соображать, кто это приехал. Он знал всех обитателей поселка.

– А я думала, у тебя хорошая семья, – прервала его размышления Нина.

– Почему ты так решила?

– Ну… ты рассказывал, как они ждали тебя в тот раз… когда ты ездил в Звездный. Как волновались…

Никита стал вспоминать своих родителей. Они разошлись, когда ему было четырнадцать лет. При разводе матери достались алименты и московская квартира, а отцу – машина и подмосковная дача. И еще ей достался сын.

В детстве Никита обожал отца. К матери он всегда, особо не задумываясь об этом, относился постольку-поскольку. Ему внушали, что мама лучше всех, что она самая красивая, и он наивно, по-детски, верил. Ему говорили, что маму нужно любить, и он любил. Верил, что любит. А вот отца он любил по-настоящему и искренне считал эту любовь взаимной.

Отец научил его играть в шахматы и в футбол, ездить на велосипеде. Мать не любила дачу, она была закоренелой горожанкой, а отец с Никитой ездили на дачу охотно, вместе ходили на рыбалку. Ловилась только уклейка, и весь улов тут же отпускали обратно в реку, но это ничуть не омрачало настроения рыболовам. Им всегда было о чем поговорить. Казалось, их водой не разольешь.

Но отец Никиты был натурой увлекающейся. Он принимал живейшее участие в жизни каждой женщины, с которой его сводил случай, начинал вникать в ее проблемы, проявлял интерес к ее детям, если таковые имелись, а вот обо всем, что было до нее, в том числе и о родном сыне, забывал начисто. Поначалу это предательство больно ударило по Никите, потом он повзрослел, привык и перестал обращать внимание. И теперь отцу было уже под семьдесят, но он все еще прыгал из койки в койку с криком: «Вот она, настоящая любовь!»

Когда сын сделался состоятельным человеком, Игорь Юрьевич стал появляться время от времени с просьбой «помочь старику-отцу»: он усвоил манеру так выражаться о себе в третьем лице. Всякий раз обещал отдать «как только, так сразу». Никита давал деньги охотно. Ему этот расход был вполне по силам, зато «старик-отец» после каждого займа исчезал надолго. Помимо «как только, так сразу», им больше нечего было сказать друг другу. И такое положение устраивало обоих.

Именно отец, занимавший при советской власти начальственную должность в АПН, помог сыну завести полезное, но неприятное знакомство с человеком, которого Никита в насмешку называл благодетелем. Даже сейчас он вздрогнул при одном воспоминании.

С матерью все было гораздо сложнее. В детстве Никита не думал, что она так безумно любит отца. Он был обыкновенным мальчишкой, его просто не интересовали подобные вещи. А теперь ему казалось, что тот злосчастный день, когда он ездил в Звездный и вернулся под утро, а они ждали его вместе и сходили с ума от беспокойства, был последним нормальным днем в его жизни.

Через три года родители развелись, и мать как-то сразу подурнела, постарела, а главное, опустилась, перестала следить за собой. Она занимала мелкую административную должность в «Интуристе», но работу делала механически, а о сыне совершенно позабыла, целиком погрузившись в свое горе. Или уязвленное тщеславие, это с какой стороны посмотреть.

Она вела бесконечные телефонные разговоры с подругами, жалуясь на свое несчастье. Как приходила с работы, так сразу усаживалась за телефон. Никиту эти разговоры доводили до белого каления. «Патрульный обзвон», – говорила его любимая бабушка, мать отца. У них с Никитой эта шутка вошла в домашний фольклор, как и многие другие бабушкины словечки.

Мать потеряла интерес и к уборке, и к готовке, Никите часто приходилось готовить себе самому, а он не умел. Он покупал омерзительные сероватые сосиски («цвета моей жизни», говорила бабушка), сдирал с них склизкий целлофан и варил в кастрюльке, а потом резал, бросал на сковородку и заливал яйцом. Он сам изобрел этот рецепт, даже не подозревая, что изобрел велосипед. Это блюдо ему осточертело, но ничего другого он придумать не мог. Однажды попробовал сварить суп, но, не зная, как это делается, положил в кастрюлю овощи вместе с мясом, а потом с тоской смотрел, как крутящиеся в кипятке кусочки капусты, картошки и морковки всплывают среди хлопьев грязной пены.

В тот раз Никита впервые в жизни почувствовал, как что-то щиплется в горле и просится наружу из глаз. Он вылил «суп» в унитаз, а недоваренное мясо выбросил на помойку, так и не рассказав никому о своем печальном опыте, но это воспоминание осталось с ним навсегда.

А ведь это были только цветочки. Ягодки оказались куда горше.

Примерно через год после ухода отца мать увлеклась оккультизмом. Кажется, ее втравила в это одна из подруг, Никита не вникал в детали. Пошли разговоры о целителях, филиппинских хилерах, экстрасенсах, вегетарианских диетах и лечебном голодании. «Дружина пирует по Брэггу», – презрительно кривилась бабушка.

Мать уволили с работы. Уволили «по собственному», хотя могли бы и по статье, но пожалели. Сама она ничуть не огорчилась и не испугалась. Она связалась с Джуной Давиташвили и какое-то время исполняла при великой эзотерической жрице секретарские обязанности. Даже воспрянула немного, и деньги кое-какие появились. Она и сына тянула показаться Джуне. Он отказывался в ужасе.

– Я тебя без очереди устрою, – приводила она довод, казавшийся ей неотразимым. – Пойди проверься. Надо знать, чем ты болен.

– Я ничем не болен, мама.

– Джуна обязательно что-нибудь найдет! – уверяла его мать.

Никита отказался наотрез. За взлетом новой карьеры матери он наблюдал со стороны.

Удержаться на одном месте она не могла. Ее разум сорвался с катушек, ее бросало из стороны в сторону, ей постоянно нужно было нечто новое. «Период Джуны» тянулся года три, потом мать понесло к кришнаитам, к «Свидетелям Иеговы», к Туринской плащанице, к «Белому братству», которое бабушка, ничуть не стесняясь, называла «Белым бл…дством».

Никита тем временем окончил школу, поступил в МИФИ, пошел на работу, потом создал собственную фирму, разбогател… Давно, когда только началось это безумие, он отнял у матери расчетные книжки и стал сам платить за квартиру и коммунальные услуги. Если бы он не привозил ей продукты, она умерла бы с голоду. Все кругом изменилось, они уже жили в другой стране, при другом строе, а мать ничего не замечала. Никита купил ей тихую двухкомнатную квартиру окнами во двор, но оформил на себя: у матери эту квартиру с легкостью отнял бы любой проходимец. К ней все еще заглядывали прежние подружки поговорить о карме, о спиритизме, о гадании на картах Таро, о выходе в астрал и прочей ерунде. Мать готова была верить во что угодно: хоть в реинкарнацию, хоть в НЛО. Бабушка называла эти посиделки «тантры-мантры».

Когда средства позволили, Никита стал посылать матери продукты с шофером, попросил свою домработницу Дусю ей готовить. Кончилось тем, что Дуся однажды вернулась домой в слезах.

– Хоть увольняйте, Никита Игоревич, больше не поеду! – плакала верная домработница. – Не могу смотреть, как Галина Петровна рыночные продукты переводит. С иголочки ест. Хоть увольняйте! – повторила она.

– Ну что вы, Дусенька, – вздохнул Никита. – Куда же я без вас?

Дусиных слов об иголочке он не понял и поехал сам взглянуть, хотя с матерью старался видеться как можно реже. В кухне двухкомнатной квартиры в Шебашевском переулке, купленной специально с таким расчетом, чтобы поближе к Ленинградскому рынку, сидела сухонькая старушка в халате и производила манипуляции над блюдцем с рыночным творогом. Она сжимала обеими руками нитку с иголкой. Иголка раскачивалась, как маятник.

– Мама, что ты делаешь? – в отчаянии воскликнул Никита.

Она подняла на него безмятежный взгляд юродивой и принялась объяснять, что если иголка качается взад-вперед, или, как она говорила, «от тела к телу», творог можно есть, а если из стороны в сторону («мимо тела»), тогда нельзя. По словам Дуси, то же самое Галина Петровна проделывала и с одеждой, уверяя, что, если иголка идет «мимо тела», вещь надевать нельзя.

Никита послушал весь этот бред, посмотрел в ее невидящие, как будто застланные безумием глаза…

– Делай как знаешь, – тяжело вздохнул он. – Продукты тебе будут привозить.

Он нанял ей профессиональную сиделку, заранее предупредив о странностях будущей подопечной. Сиделке было все равно. Она приходила через день, готовила, убирала, пыталась кормить – с переменным успехом – и аккуратно раз в неделю докладывала Никите по телефону, как обстоят дела. И получала деньги.


– Ну вот, теперь ты все знаешь, – закончил он свой рассказ.

– Ты их совсем не любишь? – вдруг спросила Нина.

Сам Никита никогда не ставил вопрос подобным образом, но ответ дался ему легко.

– Нет, совсем не люблю. Я даже не знаю, как бы я тогда выжил, если бы не бабушка. Бабушка у меня была замечательная. Как теперь сказали бы: «просто супер».

– Расскажи мне о ней, – попросила Нина. – Ты не устал?

– Нет, не устал. О бабушке я могу говорить часами.

Он обнял ее за плечи, и они повернули в обратную сторону, к морю.

Своего деда Никита никогда не видел, его репрессировали в 1938 году.

– Мой дед был учеником Дмитрия Николаевича Прянишникова. Слыхала о таком? – спросил Никита.

– Нет, – призналась Нина. – Знаю, что улица его именем названа, но я там никогда не бывала.

– Это был великий ученый, основатель учения о физиологии растений. Донес на деда один мерзавец. Ему приглянулась подготовленная дедом, но еще не защищенная диссертация. А знаешь, что странно? – вдруг спохватился Никита. – В этой истории тоже фигурирует собачка. У бабушки была собачка. Маленькая такая, карликовый пинчер. Их никто всерьез не принимает.

– Я всех собак принимаю всерьез.

– Ну ладно, – согласился он, – не в этом суть. Хотя ты права, эту собачку следовало принимать всерьез. Ее звали Мухой, она была… девочкой.

– Можешь смело назвать ее сучкой. Это вполне приличное слово, когда речь идет о собаках.

– Ладно, ладно. Так вот, эта сучка Муха… Ее, казалось бы, соплей перешибешь, но она жутко невзлюбила одного дедова сослуживца. Он бывал у них в доме, считался своим человеком… И никто ни о чем не догадывался, кроме Мухи. Она на него гавкала. Бабушка поняла, что к чему, когда было уже слишком поздно…

Никита стал рассказывать историю, как ее не раз рассказывала ему бабушка.


Бабушку звали как великую княгиню – Елизаветой Федоровной. Всю свою жизнь Никита свято верил, что великая княгиня должна выглядеть, одеваться, говорить и действовать именно так, как его бабушка.

Когда за дедом пришли, он попросил разрешения попрощаться с женой, обнял ее и шепнул на ухо: «Уходи, спасай детей. Меня не ищи». Когда его увели, бабушка словно окаменела. Как говорила сама бабушка, она превратилась в «каменного гостя».

Первым делом бабушка отравила Муху: накормила ее сахаром, смешанным с люминалом. Возможно, хватило бы и этого, но, когда Муха заснула, бабушка для верности сделала ей укол морфия. Морфий у нее хранился на всякий случай с тех пор, как за год до этого она ухаживала за умиравшим от саркомы свекром. Свекор умер, а лекарства остались. И «всякий случай» настал. Бабушка не могла взять свою любимицу с собой.

Она собрала свои и детские вещи, не снесенные в Торгсин[1] драгоценности, все, что потом можно было бы продать или обменять. Взяла она и дедовы бумаги, черновики диссертации, почему-то не заинтересовавшие чекистов. Бабушка знала: работа для деда – такое же дитя, как его родные дети. Потом она разбудила и одела детей – шестилетнюю Машеньку и полуторагодовалого Игоря, отца Никиты.

Они покинули квартиру в доме дореволюционной постройки в Кривоколенном переулке. Просто ушли среди ночи. Многие бабушкины знакомые впоследствии ужасались: как это она могла бросить московскую квартиру и прописку? Бабушка лишь усмехалась в ответ. Своим бегством она спасла жизнь себе и детям.

И не только им. Был в Москве еще один человек, которого бабушка обязана была спасти, – свекровь, мать деда. Она вышла из дома зимней ночью, в одной руке чемодан, в другой – сын Игорь. Еще у нее было два узла через плечо, а рядом Машенька тащила на санках остальную поклажу. Так они добрались до квартиры свекрови на Маросейке. Со старухой пришлось нелегко, весть об аресте сына чуть не убила ее, и она решительно отказывалась уезжать. Хотела бежать куда-то, стучаться в какие-то двери, посылать запросы, писать Сталину… Бабушка, уж на что «каменный гость», еле-еле сумела ее уломать.

Больше у бабушки никого не было. «К счастью», – говорила она сама. Тогда это считалось счастьем. Летом 1918 года, когда бабушке было десять лет, ее отец случайно попал в Петрограде в какую-то облаву. Его взяли в заложники и расстреляли после убийства Урицкого. Мать умерла уже в Москве в 1920-м от голодного тифа. Еще у бабушки были старшие братья, но они в Гражданскую войну сражались на стороне белых и то ли погибли, то ли эмигрировали. Никаких сведений о них она не имела. Бабушку растила тетя, сестра ее матери, но отношения в семье не сложились. Тетя вышла замуж за какого-то советского хозяйственника. Юной бабушке он не нравился, и она, поступив в московский ИФЛИ, ушла в общежитие. Тетина история тоже окончилась печально: хозяйственник проворовался, его посадили, а тетя, особа слабохарактерная и экзальтированная, отравилась уксусной эссенцией. За ее гробом шла только бабушка. Детей с хозяйственником тетя, к счастью, не прижила.

Утром, больше похожим на ночь, бабушка с детьми и свекровью отправилась на вокзал. Уехать из Москвы в те годы было непросто. Бабушка, пользуясь электричками, сумела добраться до Твери, а оттуда пароходом до маленького волжского города Вольска под Саратовом. У Елены Николаевны, матери деда, там жили двоюродные тетки.

Когда-то у теток в Вольске был свой дом, один из лучших в городе, но его реквизировали под приют для беспризорных, а самих теток выселили в крошечный полуразвалившийся флигелек. Они начали преподавать беспризорникам, и на какое-то время советская власть оставила их в покое.

Во флигельке было страшно тесно, и все-таки в нем разместились и Елена Николаевна, и ее невестка, и двое внуков. Обе женщины тоже пошли учить беспризорных детей, это давало возможность хотя бы не умереть с голоду. И все было бы хорошо, но бабушка, наученная горьким опытом, внимательно следила за новостями. В конце августа тридцать девятого года, когда было подписано соглашение между СССР и Германией, она объявила всем остальным обитателям флигелька, что надо собираться и ехать дальше, потому что будет война с немцем.

Ей, конечно, не поверили. Да какая война, удивлялись тетушки Аделаида Эммануиловна и Клара Эммануиловна, какая война, когда заключили договор о сотрудничестве, когда каждый день по радио говорят, что войны не будет!

– А вы не ищите смысла там, куда сами его не клали. Потому-то и будет война, раз говорят, что ее не будет, – отвечала бабушка. – И немцев будут выселять из Поволжья, попомните мои слова.

Ее поддержал директор приюта. Опасливо озираясь, он подтвердил, что уже есть негласное распоряжение всех поволжских немцев брать на учет.

Ужасно не хотелось покидать осыпающийся флигелек, где все обжились и как-то притерлись друг к другу, но бабушка настояла на своем. Директор дал им подводу до станции, а там они сели в поезд и двинулись на Урал. Елена Николаевна хотела обосноваться в Перми – тогда это был город Молотов, – но бабушка заявила, что не будет жить в городе, который носит имя «этой чугунной задницы». Она, как всегда, оказалась провидицей. Во время войны Молотов стал «режимным городом», именно туда перебазировался не только Кировский театр, но и многие правительственные учреждения. Сомнительным беженцам в этом городе грозил бы неизбежный арест.

Словно некое чутье вело бабушку. В Молотове она разговорилась с какими-то мужиками, и они отвезли ее, вместе с детьми и старухами, в лесной поселок на реке Чусовой, «заимку», как они говорили, где жили ссыльные переселенцы. История поселка была удивительна, отчасти даже фантастична и немного напоминала историю самой бабушки. Жили в поселке раскулаченные, в основном бабы с детьми и старики: мужики и молодежь подались на заработки в Молотов и в другие уральские города.

Но чудо заключалось в том, что эти зажиточные крестьяне из нескольких крупных яицких казачьих станиц, сговорившись, ушли сами. Не стали дожидаться, пока их выселят, лишат имущества и пошлют в лагеря или в казахские степи – умирать с голоду. Они ушли, как бабушка из своей московской квартиры, сами, добровольно, «чтоб соседей в грех не вводить», сказала ей впоследствии одна из баб.

Еще в 1929 году они заранее отогнали в условленное место, в «заветную балку», несколько лошадей, бросили свои избы, скотину, хозяйство и ушли вверх по Уралу, сложив свой скромный скарб, иконы и самый необходимый инвентарь на телеги, усадив туда же стариков и детей. Как им удалось миновать сельские заградотряды, как они умудрились забраться так далеко на Север, знал один только Всевышний.

Поселок построили «нахаловкой» среди тайги над рекой Чусовой. И власти смирились, махнули рукой. Машина репрессий работала грубо, кое-кому удавалось проскользнуть между жерновами. Мужики срубили своим бабам избы, баньки и даже одноглавую церковку, хотя попа в ней не было.

Не было в поселке ни сельсовета, ни милиции, ни школы, ни фельдшерского пункта, не говоря уж о больнице, но все-таки он был не совсем бесхозным: советскую власть представлял изредка наезжавший из города Чусового уполномоченный. Поселок считался артелью. Бабы вязали платки из козьего пуха и отдавали уполномоченному, а он начислял им за это трудодни. Хотя какие трудодни! Грех один.

Бабушка предложила открыть в поселке школу в обмен на жилье и кормежку. Бабы согласились.

Им отдали недавно опустевшую избу с русской печкой, стали выделять продукты. В поселке было несколько дойных коз и куры, а в реке водилось много рыбы. У каждой избы был свой огород, и тут уж бабушке пришлось копать каменистую землю самой. Семена ей ссудили.

Никита обожал бабушкины рассказы о жизни в тайге, о том, как ходили летом в лаптях, а зимой в валенках, как вся школа с первого по последний класс собиралась в одной избе, как учились поначалу без учебников, тетрадей, чернил и перьев, без мела и классной доски. Зимой, в хорошую погоду, писали на снегу, летом чертили углем на полу или складывали буквы из сосновых иголок.

Разумеется, в поселке не было фортепьяно, – не то что в барском доме в Вольске! – но нашлась привезенная кем-то из мужиков гармонь-трехрядка. Клара Эммануиловна освоила ее и начала учить детей музыке. Бабушка преподавала все дисциплины: математику, русский язык и литературу, историю, географию. Елена Николаевна и старушки старались обучить детей иностранным языкам. Впрочем, все они подменяли друг друга, а бабушка еще и лечила всех понемногу, хотя главным средством от всех болезней в поселке считалась баня.

Лекарства, как и все остальное, чего нельзя было раздобыть или вырастить на месте, – соль, мыло, муку, крупу, керосин, спички, – привозили в поселок мужики, не забывавшие своих баб. Везли сразу помногу, сколько могли захватить. Каждый знал, что работает не только на свою семью, но и на весь поселок. Все зависели друг от друга, все друг друга выручали. Когда бабушка попросила привезти учебники, тетради, писчие перья и чернила, мужики крякнули, затянули пояса, но привезли.

Добираться до поселка было очень тяжело: все лесом, да в гору, и дороги никакой, потому и уполномоченный появлялся так редко. Отчасти поэтому советская власть и махнула рукой на дикое поселение. Зато обратно из поселка – милости просим: сел в лодку, а там веселая речка Чусовая сама вынесет куда надо, если «бойцов» – так называли глубоко врезающиеся в русло реки прибрежные камни – не боишься. Ну и если лодку на себе приволочешь.

Насчет войны и немцев бабушка оказалась права. Война началась. Парни из поселка, у кого года подошли, потянулись в город на призывной пункт, а вот мужики в большинстве своем работали на военных заводах, и им дали броню. Но вырываться в поселок к женам и детям стало гораздо труднее, а карточки часто не отоваривали.

Наступил страшный голод. Мука и крупа пропали начисто. Приехал уполномоченный и потребовал, чтобы все бабы шли на лесоповал. Сплавлять плоты было некому, из мужчин на заимке остались одни только ветхие старики. Уполномоченный велел сплавлять бревна самоходом, у ближайшего села ниже по течению их вылавливали и вязали в плоты. Бревна бились и ломались, половина уплывала ниже, река размалывала их в щепки, словом, это были не лесозаготовки, а чистая профанация. Но уполномоченный настаивал, что они должны давать план.

И тут бабушка оказала жителям бесхозного, беззаконного, безымянного поселка неоценимую помощь: она гораздо лучше городского уполномоченного умела считать. Правда, ей, члену семьи изменника Родины, так и не довелось лично вправить мозги полуграмотному снабженцу. Всякий раз, как он появлялся на заимке, ее прятали вместе со всем семейством. Но нашлись в поселке языкастые бабы, делавшие это за нее. Когда надо было закрывать процентовку, по их подсчетам выработка выходила куда больше, чем уполномоченный готов был начислить. Ругались, препирались, сходились на чем-то среднем. И все же благодаря бабушке бабам удавалось выторговать какой-то процент в свою пользу.

Изредка наезжавшим на заимку мужикам бабушка понемногу отдавала на продажу в городах свои драгоценности, хотя это было рискованное занятие: могли спросить, откуда взял. Вырученные деньги, вернее, купленные на них продукты честно делили на всех.

– Подумай, – говорила бабушка Никите, – за столько лет никто нас не выдал, не обманул, слова худого не сказал. Запомни: крестьяне – это соль земли.

Война кончилась, все вздохнули с облегчением. Все готовились к лучшей жизни. Все, кроме бабушки.

– Как же так? – удивлялись бабы. – Война-то небось кончилась, теперь заживем. Мужики говорят, колхозы отменят.

– Вот и в ту войну так было, – говорила бабушка с такой уверенностью, словно сама помнила 1812 год. – Поднялся народ, выгнал француза, ну, думали, теперь послабление будет, крепостное право отменят. А начальство: да как они смели надеяться?! И не дали ни воли, ни конституции. Вот и сейчас так будет, попомните мое слово.

Как всегда, бабушка точно в воду глядела. Колхозы не отменили, а послевоенный голод оказался похуже военного. В городах снижали цены, в деревнях дети умирали от пеллагры[2]. В поселок приехал уполномоченный и реквизировал всех кур (коз предусмотрительно угнали в лес). Половина кур передохла в дороге, но уполномоченный отчитался о проделанной работе.

В сорок восьмом году ушли одна за другой с разницей в месяц обе старушки: Аделаида Эммануиловна и Клара Эммануиловна. Там, на заимке, их и похоронили. Бабушка просила мужиков, приезжавших из города, привозить газеты – хоть старые, хоть какие. Она прочитывала их от корки до корки, анализировала, сопоставляла. И дождалась: свою свекровь и детей она дотянула до пятого марта 1953 года.

Пятое марта она до самой смерти отмечала как второй день рождения. Уже на следующий год из Сибири в европейские города потянулись ссыльные, а потом и лагерники. Бабушка тоже вернулась в Москву, а после Двадцатого съезда занялась реабилитацией деда. Ей выдали на просмотр его дело, и она впервые узнала – своими глазами прочитала! – кто написал на деда донос. Выяснился, как говорили специалисты, и «мотив»: доносчик украл дедову диссертацию и выдал ее за свою. Вот когда вспомнила бабушка свою любимую собачку Муху, отважно лаявшую на врага!

Деда реабилитировали, а бабушка взялась за восстановление его авторства, и эта процедура растянулась на тридцать лет. В комиссии по реабилитации ей сказали: «Это не наш вопрос». Бабушка обратилась в Академию наук, где доносчик и плагиатор (бабушка называла его «мародером»), ставший к тому времени членкором, занимал какую-то административную должность. В академии ее выслушали, но помочь не захотели.

– Зачем ворошить эту старую историю? – убедительно заглядывая ей в глаза, внушал ученый секретарь президиума. – Главное же не имя. Сделано научное открытие, и оно работает на благо народа. Все мы должны служить народу, а под каким именем – это не суть важно. И денег вы не получите. Ну, поймите, нельзя отзывать Государственную премию! Таких и прецедентов-то нет!

– Мне не нужны деньги, – упорствовала бабушка, – но открытие сделал мой муж, и оно должно быть известно под его именем.

– А сколько великих открытий остались безымянными? – с театральным надрывом спрашивал ученый секретарь. – Главное – служить народу.

– Вот и поглядим, кто ему служил, – отрезала бабушка.

Она подала в суд, но у нее даже заявление не приняли.

Тогда она обратилась в газеты. Ее историей заинтересовался один из лучших журналистов того времени, но вмешались высшие силы, и подготовленная к печати статья была опубликована в урезанном виде. В редакции сказали, что «научные подробности не представляют интереса для широких читательских масс», хотя выведенные дедом Никиты сорта засухоустойчивых злаковых культур и винограда широко использовались на Кубани и в Крыму, становясь хлебом и вином уж для самых что ни на есть «широких масс». Доброе имя ученого было восстановлено, но его открытие по-прежнему ему не принадлежало.

Зато благодаря хлопотам журналиста бабушке дали хорошую трехкомнатную квартиру на Новопесчаной улице, в доме, построенном немецкими военнопленными, куда она и вселилась вместе с детьми и свекровью. «Каменный гость» отступил, но только на время. Казнь была отложена.

Одновременно бабушка занималась насущными делами. Она устроилась на работу в редакцию толстого литературного журнала. У нее было двое уже взрослых детей, никогда не посещавших советскую школу. Оказалось, что это не так уж и страшно. Конечно, бабушка не преподавала марксизм-ленинизм, но эту трудность дети преодолели, а по остальным предметам бабушка подготовила их неплохо. Маша и Игорь сдали экстерном школьные экзамены и получили аттестаты. Маша поступила в Первый медицинский, Игорь – в МГУ, на факультет журналистики. Свекровь вскоре после переезда в Москву слегла, и ее пришлось положить в больницу. Уральские приключения сильно подорвали ее здоровье. Не прожив и года в столице после возвращения, она умерла.

Маша, окончив институт, познакомилась с военным врачом, грузином с забавным и каким-то женским на русский слух именем Миндия, и вышла за него замуж. У него была отличная однокомнатная квартира в генеральском доме на улице Викторенко у метро «Аэропорт», и Маша ушла жить к нему. А еще через несколько лет женился Игорь, и у них с женой родился сын Никита.

Никита очень любил тетю Машу и дядю Миндию, но, когда ему было лет десять, дядя Миндия уволился с военной службы: ему давно хотелось вернуться в Грузию. Перед отъездом они с женой прописали к себе бабушку, и она осталась жить одна в большой квартире с альковом и просторной кухней, в которой помещался диван.

Вот к ней-то, благо это было недалеко от дома, и начал убегать Никита, когда родители разошлись, а жизнь с матерью стала невыносимой. Бабушка, недолго думая, предложила ему переселиться к ней. Она уступила ему свою кровать в алькове, а сама ушла спать на диван в кухню. Никита настаивал, что диван в кухне должен достаться ему, но бабушка сказала, что он-то растет вверх и на диване в кухне не поместится, а она – уже вниз, и для нее этот «топчанчик» в самый раз.

Бабушка не оставляла попыток добиться правды для деда, но хрущевская «оттепель» кончилась, наступили «холода», и она решила последовать завету Корнея Ивановича Чуковского: «В России надо жить долго».

Бабушкин час наступил в 1987 году. Для этого пришлось немало потрудиться. Все время возникали непредвиденные осложнения. «Мародер» каким-то боком оказался представителем одной из малых народностей России и ловко этим обстоятельством воспользовался: организовал письма земляков в свою защиту.

– Поймите, – втолковывали бабушке в уже опостылевшем ей президиуме Академии наук, – мы прекрасно понимаем, что он негодяй, но он считается гордостью чувашского народа. Нельзя же ранить чувства сразу стольких людей!

Бабушка – «каменный гость» – была непреклонна. С ней самой тоже не все оказалось в порядке. В свое время она не дала советской власти толком себя репрессировать, и теперь непонятно было, как возместить ей пережитые «неудобства». Она отвечала, что ей ничего не нужно. Главное, восстановить научное авторство деда.

Провели экспертизу его черновиков, сохраненных железной старухой, пронесенных через ссылку, войну и послевоенное лихолетье. Экспертиза подтвердила то, что всем и без нее было известно: метод выведения засухоустойчивых злаков и сортов винограда был разработан Юрием Алексеевичем Скалоном, любимым учеником академика Прянишникова.

Деда реабилитировали повторно, на этот раз вместе с его научными достижениями. В президиуме Академии наук состоялся торжественный вечер. Бабушка, царственно величественная, в переливчатом темно-синем платье с белым кружевным воротником «принцесса», стояла, держа спину прямо, как артистка Ермолова на знаменитом портрете Серова, и никого ни за что не благодарила. Ей жали и целовали руку, ей вручали патенты, она молчала, лишь еле заметно наклоняя голову с густыми волнистыми серебряными волосами, уложенными в красивую прическу.

Все нужные слова за нее говорил ее сын, Игорь Юрьевич Скалон – представительный господин, на которого она не обращала никакого внимания.


Никита понимал, что водораздел между матерью и сыном пролег уже давно, пожалуй, еще до его, Никитиного, рождения. Отец был очень талантлив, но он сделал свой выбор, и это был даже не «Выбор» Юрия Бондарева, а скорее «Обмен» Юрия Трифонова. Он вступил в партию, чего бабушка категорически не одобряла. Отец в ответ твердил ей, что нормальный мужчина с нормальным мужским честолюбием в нашей стране не может сделать нормальную человеческую карьеру, не будучи членом партии.

А потом началось то, что бабушка прямо называла вырождением. Отец Никиты писал «заказные», «правильные», «нужные» статьи и вообще «колебался вместе с линией партии». Никита понял это слишком поздно. Отец оправдывал советское вторжение в Чехословакию, потом в Афганистан. Занял благодаря тестю высокую административную должность в АПН. А когда грянула перестройка и все, что раньше было нельзя, вдруг стало можно, он мигом «перестроился» и перешел на разоблачительные статьи. Но номер не прошел, его слишком хорошо знали и помнили. Слишком часто ему приходилось слышать в свой адрес: «А как же вы раньше утверждали совсем другое?» Бабушка наблюдала за ним не без злорадства. Ему пришлось уйти из журналистики, и он пристроился в кооперативное издательство, выпускавшее серию зарубежных детективов. Эта работа пришлась ему по душе. С годами Игорь Юрьевич перестал интересоваться чем-либо, кроме детективных романов.


Когда торжественная часть была окончена и все устремились к банкетным столам, уставленным по случаю бесславного провала антиалкогольной кампании винными и водочными бутылками, бабушка шепнула Никите:

– Увези меня отсюда.

Он отвез ее домой, и за победу они тихо выпили в просторной кухне, где, помимо стола, плиты и буфета, помещался еще и диван.

– Жаль, Анатолий не дожил, – вздохнула бабушка, вспомнив своего друга-журналиста, умершего в 1984 году, накануне перестройки.

Потом они молча обнялись. Бабушка не плакала. Они поужинали, поговорили с позвонившими из Тбилиси дядей Миндией и тетей Машей, которым не удалось вырваться на торжество в Москву, и легли спать. Бабушка – на диване в кухне, а Никита – на кровати за занавесью в алькове.

В перестроечное время бабушка опубликовала книгу воспоминаний, которую, как оказалось, писала уже давно. Писала тайно, «в стол», не говоря ни слова даже любимому внуку. Когда возникло общество «Мемориал», она – в свои-то годы! – пошла туда работать. Бесплатно, на общественных началах.

В августе 1991 года Никита с друзьями провел три незабываемых дня в Белом доме. Он глазам своим не поверил, когда его бабушка появилась там в ночь на двадцатое с горой бутербродов, термосом с кофе и парой бутылок водки.

– Как ты прошла? – ахнул он.

Она лишь пожала плечами.

Двадцать второго августа они вместе стояли на площади и смотрели, как поднимается в темное небо Железный Феликс с петлей на шее. Никита то и дело косился на бабушку, не сводившую глаз с памятника. Выражение ее лица просто невозможно было описать. С нее можно было ваять статую Немезиды.

Бабушка умерла три года спустя. Умерла как праведница, во сне. Вечером перед смертью Никита был у нее. Она ни на что не жаловалась. Они вместе поужинали и выпили по рюмочке, а потом она спокойно легла спать. Легла в свою кровать в алькове за занавесью: Никита больше не жил у нее. Утром он позвонил и, когда она не ответила, забеспокоившись, приехал. Тело уже остыло.

Никита похоронил ее на Ваганьковском кладбище в одной могиле с ее свекровью, прошедшей вместе с ней мучительный путь изгнания и возвращения. На этот раз за гробом шло множество людей. Не только сын и внук, не только прилетевшая из Грузии дочь с мужем и тремя детьми, не только сослуживцы из толстого журнала, в котором бабушка работала, шли друзья Никиты и родственники репрессированных, с которыми она познакомилась и подружилась, пока боролась за доброе имя деда. Она умерла спокойно, завершив все свои земные дела. Ей было восемьдесят шесть лет.


Нина долго молчала, выслушав эту историю.

– Знаешь, – осторожно заговорила она наконец, – я тебе немного завидую. Белой завистью.

– Да, я понимаю, – кивнул Никита. – Я же говорю, бабушка была удивительной женщиной. Не знаю, что бы я делал без нее. Давай вернемся, мы уже почти до моря дошли.

Они повернули назад. Было еще совсем светло, июньский вечер плавно переходил в белую ночь.

– А с другой стороны? – осторожно спросила Нина. – У тебя же были дедушка и бабушка со стороны матери?

– Это некрасивая история, – нахмурился Никита. – Зато куда более короткая. Если хочешь, я расскажу.

– Если тебе неприятно…

– Нет. Меня это давно уже не волнует.

Он рассказал вкратце, сухо, не вдаваясь в подробности. Его дед с материнской стороны был крупным советским функционером, дослужился до кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Был он человеком старорежимным, с домостроевскими взглядами. Дочь его совершенно не интересовала. У него были свои представления о том, что должно, поэтому он помог ей поступить в МГИМО, устроил на работу в «Интурист», после чего счел свой долг выполненным. К тому же дочь его разочаровала тем, что вышла замуж за сына репрессированного. С его точки зрения, это было пятно на биографии. Нет, он, что называется, проявил великодушие и помог отцу Никиты устроиться на руководящую работу в АПН, но никаких «личных контактов», как он это называл, с семьей дочери не поддерживал. Иногда приезжала его жена, привозила продукты из распределителя, подкидывала дочери талоны в сотую секцию ГУМа[3]. Это была недалекая, судя по речи, даже не очень грамотная женщина. Никита называл ее бабушкой, потому что она была его бабушкой, но ему и в голову не приходило поставить ее на одну доску со своей обожаемой бабушкой Елизаветой Федоровной Скалон.

А дед с материнской стороны всю свою любовь, все амбиции и немалые ресурсы вложил в сына. Сын у него появился поздно, на пятнадцать лет позже дочери. Ему прочили не просто большое, а прямо-таки грандиозное будущее. Его отец, понимая, что свой потенциал он уже исчерпал и дальше кандидата в члены Политбюро ему не пойти (его и так в кулуарах называли вечным кандидатом), решил обеспечить сына карьерой, которой не сделал сам.

Разочарование оказалось страшным. Молодой человек быстро пристрастился к привилегированной жизни, понял, что законы писаны не про него, и пошел вразнос. Он не желал учиться, оценки и зачеты ему приходилось «покупать» папиным влиянием. Он бешено гонял на машине, попадал в аварии, дважды сбивал пешеходов, причем один раз – насмерть. И опять отец его отмазал. Машину объявили угнанной, хотя все понимали, что ее просто невозможно было угнать из охраняемого цековского поселка под Москвой.

С грехом пополам «золотой мальчик» окончил МГИМО и был направлен на стажировку в Англию, где при первой же возможности попросил политического убежища. Он, конечно, наделал шуму. Какое-то время с ним носились, но толку от него было мало, никакой существенной информацией он не располагал, и вскоре все о нем забыли. В Англии он обнаружил то, что раньше как-то не приходило ему в голову: законы писаны и про него тоже, а папино влияние на Уайтхолл и Вестминстер не распространяется. Да и распространять было уже нечего. Узнав о побеге сына, его отец покончил с собой. Самоубийство замяли, похороны устроили на Новодевичьем, куда очень скоро за мужем последовала и жена. А их сын умер в Лондоне в полной безвестности от передозировки наркотиков.

Никита своего непутевого дядю ни разу в жизни не видел.

– Что тут скажешь, – вздохнула Нина. – У одних суп жидок, у других жемчуг мелок… Идем домой, уже поздно. Вон и Кузя набегался.

В самом деле, пес перестал сновать челноком от одного края дороги к другому и теперь тихонько семенил рядом с хозяйкой.

Они вернулись в поселок, и Нина направилась к своему коттеджу. Когда Никита обнял ее, она сказала:

– Я хочу принять душ.

– Интересное начинание. Можем провести его совместно.

Эта идея так захватила его, что он начал раздевать ее чуть ли не на пороге.

– Погоди, – отстранилась Нина, – дай мне Кузю напоить. Ему надо водички попить.

– А потом опять гулять?

– Ну и что? Дверь не заперта, все входы-выходы он знает.

– Ладно.

Когда Кузя был обихожен водичкой, Нина разделась сама, без всякого стеснения. Перехватив взгляд Никиты, она усмехнулась:

– Раздевалки для манекенщиц быстро отучают от ложной скромности. Там все надо делать молниеносно.

Никита воспринял это как сигнал и тоже решил не разыгрывать из себя институтку. Они вместе втиснулись в душевую кабину, и он принялся усердно намыливать ее жидким душистым мылом. Очень скоро это превратилось в тайский массаж. Он медленно водил круговыми движениями по ее спине, по груди, по животу. Нина разгадала его маневр. Когда его рука скользнула ей между ног, она мгновенно повернулась к нему:

– Давай теперь я потру тебе спинку.

Никите пришлось подчиниться. Ее прикосновения безумно волновали его. К тому моменту, когда она повернула его лицом к себе, у него уже была эрекция, не оставлявшая времени на промедление. Он овладел ею тут же, в кабине, омываемый теплыми струями воды. Она прыгнула ему на талию, обвила ее своими длинными, сильными ногами, и они устроили такую скачку, что затряслись толстые волнистые стекла итальянской душевой кабины.

Нина, смеясь, выскользнула из кабины и швырнула выскочившему следом Никите банную простыню. Сама она быстро закуталась в полотенце, расчесала мокрые волосы и взялась за фен. Она что-то сказала, но за воем фена он не расслышал.

– Что?

– Хочешь, и тебе волосы подсушу? Только сядь, а то мне так не достать.

Он послушно сел на табурет, и она принялась колдовать над ним с феном, то и дело взглядывая на плоды своих трудов в зеркале.

Он был красив. Красив по-мужски, без слащавости. Не просто красив, в нем чувствовалась порода. Гордая, хорошо посаженная голова на стройной шее, золотисто-карие глаза в обрамлении золотистых бровей и ресниц, крепкий, прекрасно вылепленный нос, полные, чувственные губы.

– Ты похож на деда? – спросила Нина, отложив фен и наводя последние штрихи щеткой.

– Бабушка говорила, что да. У нее висел в квартире их с дедом портрет, и фотографии она увеличила, тоже всюду расставила и повесила. Он родственник того Скалона, Василия Юрьевича. Ну, того, который издавал газету «Земство». Дед тоже носил усы и бородку. Я однажды попробовал отрастить, и вправду получился вылитый дед, но с ними мороки много, и я все сбрил.

Он поднялся, легко, как пушинку, подхватил ее на руки и унес в спальню.

И все повторилось. Сколько он ни старался, как бы нежно ни подводил ее к заветной грани, она замирала и отказывалась следовать за ним дальше.

– Ты зажимаешься! – возмущался Никита.

– Да, зажимаюсь, – соглашалась Нина.

Он уложил ее на спину, навис над ней, заглянул в лицо.

– Ну, скажи мне, чего ты боишься?

– Отстань. Это невозможно объяснить. Я уже говорила: боюсь потерять контроль.

– И что будет, если ты потеряешь контроль?

– Не знаю, – устало вздохнула Нина. – До сих пор никогда не теряла.

– Может, стоит попробовать?

– Не стоит. Это ты у нас предприимчивый… На яхте вон плаваешь. Бизнесом занимаешься. А я… не знаю. У меня столько всего в жизни было… Я слишком долго боролась за выживание. И теперь… не люблю рисковать. А это… Можешь надо мной смеяться, но, мне кажется, это похоже на смерть.

– Я не буду над тобой смеяться. Англичане в Викторианскую эпоху называли оргазм смертью. И у французов есть такое выражение: petite morte – «маленькая смерть». – Никита нежно провел губами по ее губам. – Но это не значит, что не стоит попробовать. Я не дам тебе умереть.

Но Нина была непреклонна.

– Прошу тебя, я устала. Мне надо выспаться.

Он тяжело вздохнул и встал.

– Ладно, до завтра.