Родная кровь
Последний четверг каждого месяца – Ляля чтила это свято – она ехала на кладбище. Каждый месяц – так было заведено еще при жизни мамы – папа ушел на два года раньше. Пропуск по уважительной причине мог быть только один-единственный – высокая температура, точно больше 37,5, или опять же высокое давление. Цифры 150 на 100 не принимались.
Зимой, конечно же, было совсем тяжело – неблизкий путь до метро по скользким, как всегда, не чищенным дорогам, потом ставшие с возрастом почти неприступными высокие и крутые ступени автобуса, далее собственно сам автобус, как правило, набитый до отказа приезжими людьми с объемными кошелками, и, наконец, сама дорога к могиле – местами по сугробам или опять же по коварному, припорошенному поземкой льду. Могила – увы – находилась в глубине кладбища, даже скорее ближе к концу его, и немолодая, крупная и неуклюжая в тяжелой старой шубе, Ляля с трудом пробиралась между высокими прутьями чугунных оград. Охая и ворча, она вновь обнаруживала новые памятники, втиснутые на первые, более престижные ряды вдоль дорожек, непозволительно тесня друг друга и напирая своей помпезностью и дороговизной.
Памятника на могиле родителей было два. Первый, еще поставленный мамой отцу, был из черного габро с овальным фарфоровым медальоном и довольно большим, по мнению Ляли, текстом – последним материнским признанием мужу в любви. Когда ушла мать, добить фамилию и даты на невысоком камне было уже практически негде, и Ляля вышла из положения просто – возле пышного цветника к подножию отцовского камня была прибита на бронзовых болтах дощечка из белого мрамора. В общем, получалось, что и после жизни мать была у отца «в ногах», что, впрочем, вполне соответствовало ее земному существованию и мировоззрению. Правда, дощечка активно Ляле не нравилась, и постоянно точила мысль, что надо бы сделать один общий камень, и она подобрала даже их общую фотографию, так любимую когда-то матерью. Молодые и смеющиеся родители в Кисловодске в обнимку. Мать – совсем еще худенькая, легкая, светлые кудряшки и цветное крепдешиновое платье. Отец – уже полысевший, но еще крепкий – о-го-го, в белой тенниске, обтягивающей широкую грудь, в полосатых пижамных штанах, с бадминтонной ракеткой в крупной руке. Но, как всегда, денег на памятник не хватало, да и возможное предстоящее общение с кладбищенскими барыгами вызывало брезгливость и ужас, и, мучаясь, Ляля опять откладывала эту проблему до будущей весны. Был ранний апрель, солнце уже вполне припекало, и даже слегка, самую малость, запахло весной. Но все же это было еще такое нестойкое и обманчивое тепло, и практичная Ляля все еще ходила в старой мерлушковой шубе и тяжелой норковой шапке-чалме, зато сапоги надела резиновые – предусмотрительно, правильно предполагая распутицу и грязь на кладбищенских дорожках. Иногда, правда, в более щадящее время года, компанию ей составляла соседка и подружка давних лет Розка-Резеда, но это было только тогда, когда окончательно сходил снег и уже выскакивали узкими острыми стрелками первые крокусы. У Розки-Резеды на том же кладбище лежал муж.
Тогда их поход удлинялся – сначала Лялины родители, потом неблизкий путь к Розкиному Гаяру. Ляля всегда просила Розку: «Иди, догоню». Хотелось постоять одной в тишине и поговорить про себя с мамой, а Розка не умолкала ни на минуту. Сейчас эта Розка лежала дома с бронхитом, и Ляля поехала одна, чему, честно говоря, была несказанно рада. Настроения общаться не было никакого, да и с утра, впрочем, как обычно, было приличное давление. В автобусе, идущем от метро к кладбищу, слава Богу, нашлось место, и Ляля тяжело плюхнулась с краю, подобрав полы длинной шубы. У окна сидела немолодая женщина со скорбным выражением лица в маленькой черной старомодной шляпке из белесого уже бархата. Ехать до места было минут пятнадцать, и через несколько минут женщина в шляпке обратилась к Ляле. За пятнадцать минут пути словоохотливая спутница со скорбно поджатыми губами успела сообщить конспективно о себе почти все – что она уже девять лет как на пенсии, бездетна, вдовеет уже четырнадцать лет и сегодня святой день – день рождения покойного мужа. Хоть и жизнь она с ним прожила – врагу не пожелаешь, не дай Бог, тьфу-тьфу, никому, но все простила и скучает по нему сильно, хотя только вот сейчас, после его смерти, обрела наконец долгожданный покой. Ляля морщилась, но кивала, она не любила случайных знакомств, а уж тем паче не ждала подобных откровений. Из автобуса вышли вместе. Случайная соседка, мелкая и сухая, выпрыгнула легко первая и услужливо протянула Ляле узкую, мелкую ручку.
Не отстанет, с тоской подумала Ляля. Шла она тяжело, медленно, осторожно пробуя скользкой подошвой дорогу. Случайная знакомая шустро семенила рядом и бесконечно говорила, говорила. Потом она сочувственно прихватила Лялю за локоть, как бы поддерживая ее, на что Ляля сухо и резонно заметила, что если рухнет она, то обязательно потянет за собой и ее – услужливую и добровольную помощницу, но та беспечно махнула рукой, продолжая без умолку трещать. Ляля искоса с раздражением глядела на нее, и тут в голову пришло – Пуговица. И вправду, лицо ее – плоское, белесое, с маленькими глазками без ресниц и курносым носом с открытыми крупными ноздрями – было похоже на старую стертую бельевую пуговицу.
Росту она была маленького, легкая и сухая, чему Ляля, набравшая за последние годы килограммов пятнадцать лишнего веса к своему предыдущему, тоже вполне лишнему, искренне позавидовала. Все это непременно и тут же сказалось на здоровье – одышка, больные ноги. Но бороться с этим Ляля уже перестала, смолоду поняв неравность этой схватки. А какие радости сейчас на пенсии, Господи, еще отказать себе в таком любимом черном хлебе, пирожном, шоколаде? У телевизора или под книжечку. Пуговицу она почти не слушала, думая о своем и мечтая только о том, чтобы навязчивая попутчица поскорее свернула на одну из аллей. Но им оказалось по пути, чему та была несказанно рада. Совсем, видимо, одинокая, подумала с жалостью Ляля, включаясь в ее болтовню. Смешно закатывая маленькие круглые глазки, теперь Пуговица рассказывала о том, каким красавцем был ее покойный муж:
– Бабы гроздьями, гроздьями всю жизнь, до самой смерти. А у гроба? Да что творилось у гроба, – причитала она, – налетели как мухи на мед.
– Сравненьице, – усмехнулась Ляля.
– Да, именно как мухи и у гроба устроили представление, – продолжала со вкусом Пуговица. Было видно, что вспоминать ей все это нравилось. – И рыдали, и на гроб бросались, и даже две сцепились – почти подрались. Поскорбеть не дали, – шмыгнула носом Пуговица и вытерла глаза платком.
Ляля, тяжело дыша, остановилась, ища глазами скамейку.
– Посидим? – обрадовалась ее спутница.
Ляля вздохнула. Она опустилась на сырую скамейку и расстегнула ворот шубы. «Пальто надо было стеганое надеть и платок, вечная манера напялить на себя черт-те что», – с раздражением подумала она.
Пуговица не останавливалась ни на минуту:
– Я их понимаю, им досталось все лучшее – его мужская сила, молодость, красота, ну и все остальное. – Тут она многозначительно замолчала и уставилась на Лялю: – Вы понимаете, о чем я?
Ляля кивнула.
– Мужчина он и вправду был феерический.
«Ну идиотка, – с отчаянием подумала Ляля. – Господи, феерический! Апофеоз глупости. Вечером с Розкой посмеемся».
– А вообще-то… – Тут Пуговица замолчала и уставилась в одну точку. А потом продолжила: – А вообще-то он был вор.
– Как вор? – переспросила слегка растерявшаяся Ляля.
– Так – обычно. Обычный вор-рецидивист, отсидел четыре срока. – Она опять замолчала, скорбно поджав сухие губы.
«Нет, дикость какая-то, – раздраженно подумала Ляля, – мало того, что приклеилась ко мне намертво, так тут еще страстями нешуточными задушить решила, просто сериал какой-то дурацкий. Или все врет, все придумала, с такой овцы станется. Скорее всего. Как всегда, на мою бедную голову».
– И что же он воровал? – с издевкой поинтересовалась Ляля.
– Кражи. Квартирные кражи, – четко ответила Пуговица. – Иногда у своих же богатых любовниц. Как получалось. Некоторые на него даже не заявляли. Как когда.
Она опять замолчала, но Ляле послышалась даже какая-то гордость в ее словах.
– А вы что же? Все знали и терпели? И баб этих бесконечных, и отсидки? – спросила Ляля.
– И передачи, и свидания в Мордовии, и поселение – тринадцать абортов от него сделала, два выкидыша.
– Любили? – уже почти с сочувствием спросила Ляля, теперь, почему-то окончательно поверив ей.
– До смерти, – тихо произнесла Пуговица. Потом подвинулась к Ляле вплотную и страстно зашептала: – Об одном Бога молила – чтобы он его инвалидом сделал, безногим или безруким, чтоб только мне одной, только мне бы достался, – грех, конечно. И горшки бы выносила, и в туалет бы на руках носила, только чтобы я одна и никого больше, понимаете?
Ляля кивнула. Они несколько минут молчали, а потом Ляля со вздохом поднялась с надеждой наконец распрощаться со своей невольной попутчицей. Где там! Пуговица продолжала мелко семенить за Лялей.
– А участок, участок у вас какой?
– Сорок третий, – буркнула Ляля.
– Господи, ну надо же, – обрадовалась Пуговица. – А у меня – сорок второй.
Потом они свернули с центральной аллеи, и Ляля опять попыталась распрощаться с ней. Но новая знакомая продолжала восхищаться уже вслед уходящей Ляле, что ее – она так и сказала: «моя» – могилка на границе Лялиного участка: «Вон – через три ряда, ну, мы с вами оказались еще и соседями».
– Окажемся, возможно, – бросила Ляля через плечо. Ляля прибавила шагу, но Пуговица нагнала ее и потянула за рукав.
– Пойдемте, покажу вам памятник, в прошлом году поставила, полторы тысячи долларов, – настаивала Пуговица.
«Ну что за навязчивость такая, ну ни такта, ни ума, ни понятия, – со злостью подумала Ляля. – А ведь не отвяжется ни за что. Таким ведь все нипочем. Только о своем». И Ляля покорно поплелась за ней.
Жидкая грязь, перемешанная с подтаявшим снегом, чавкала под ногами. Нет, хорошо, хоть резиновые надела, вот отмывать только потом, мелькнуло в Лялиной голове. Они завернули за высокий, почти двухметровый памятник из белого мрамора, с нелепым бронзовым вазоном в изголовье, и тут Пуговица остановилась.
– Вот, – гордо сказала она и кивнула на серую гранитную стелу с нечетким барельефом мужского лица. Ляля скользнула взглядом. «За эти деньги я бы поставила другое», – мелькнуло у нее. Цены она знала хорошо. Потом она прочла текст – нелепую и пошловатую эпитафию в стихах, а дальше увидела фотографию в узком металлическом багете, стоявшую у подножия памятника. И тут у нее перехватило дыхание и гулко и часто забухало сердце. На минуту ей стало нехорошо и слегка качнуло в сторону, и она схватила рукой чугунный шар ограды.
«Вот и встретились, – пронеслось у нее в голове. – Ну здравствуй, моряк-подводник, каперанг, твою мать. Господи, просто бразильское кино».
Пуговица продолжала хвастаться и гордиться памятником. Ляля с трудом взяла себя в руки и твердо, слегка осипшим от волнения голосом распрощалась с ней, сославшись на время и жестко сказав той, что на кладбище ей хочется побыть одной. Пуговица растерянно и обиженно замолчала и заморгала, а Ляля решительно развернулась и стала пробираться между тесными оградами. Дрожащими руками она открыла длинный металлический ящик с кладбищенским инвентарем – веником, совком, полупустыми банками с краской для ограды, вытащила складной стульчик и плюхнулась на него. Хлипкие металлические ножки стульчика глубоко ушли в раскисшую землю. Она расстегнула шубу и понемногу стала приходить в себя.
В середине семидесятых молодая замужняя Ляля уезжала на юг. Горящую путевку предложили в профкоме – это была неслыханная удача, и нервы, разумеется, – кто-то отказался от путевки в последний момент, в предпоследний перед отъездом день, и у Ляли как раз был только что оформлен отпуск. Все случайно совпало. Встревоженная и возбужденная, Ляля боялась, что не достанет билет на поезд: конечно, ведь самый сезон. Но помогли связи отца, и вечером она спешно кидала в чемодан летние вещи, сетуя на то, что не успела купить новый купальник, и со слезами разглядывала оторвавшийся ремешок на старых босоножках. Муж был, как всегда, спокоен и невозмутим, Лялю тормозил и выделил из заначки на румынскую стенку сто рублей. Мама жарила курицу в дорогу, а отец подбивал набойки на выходных туфлях. Ночью Ляля спросила у мужа: «Не сердишься?» Он искренне удивился и сказал, что рад и счастлив такой удаче. Поплакав от волнения, Ляля под утро уснула.
Замужем она была уже шесть лет. Брак был ровный и спокойный, четкий и размеренный, как и сам Лялин муж. В общем, брак их без ярких вспышек был вполне… дружественный. Работал муж в ФИАНЕ – крупном и известном свободными нравами физическом институте, был старше Ляли на восемь лет. Ляля уже почти смирилась с устойчивой скукой и однообразием их жизни, убедив себя, что это и есть покой и надежный оплот, что, наверное, не всякая женщина имеет в семье, но наверняка именно об этом и мечтает.
Жили с Лялиными родителями, жили дружно, вернее, спокойно, уважая привычки и волю друг друга. Мать с отцом относились к зятю почти тепло, а главный материнский критерий оценки был таков – приличный человек. А за этим стоит очень много. Даже почти все. Он и вправду был приличным человеком – уравновешенным, неприхотливым в быту, не жадным, уважающим чужое пространство. А что до скуки, так у кого особенно весело, думала Ляля про близких и дальних подруг. У одной муж погуливал, у другой – попивал, у третьей был жаден и не давал ни копейки. В общем, сложилось мнение, что Ляле повезло больше остальных, пришлось в это поверить и ей. Правда, точила и беспокоила мысль, что не получается с детьми, но поход к врачам и долгие обследования пока откладывала, убеждая себя, что годик-другой еще вполне можно подождать. Бывает же и так.
На вокзал с ней поехал муж, отпросившись с работы. Ляля опять нервничала, без конца проверяя то билет, то путевку, опять всплакнула и загрустила – первый раз они расставались на долгих 24 дня. Муж благородно уговаривал: «Ни о чем не заботься, отдыхай, набирайся сил». Они расцеловались, и он вышел из вагона. Поезд дернулся и тронулся, и Ляля уже махала ему в окно. Потом она достала из чемодана халат и шлепанцы, переоделась и сразу успокоилась и даже повеселела. И спустя два часа уже с удовольствием грызла куриное крылышко.
Попутчиками Ляли оказалась веселая студенческая пара молодоженов, занимающаяся черт-те чем беспрестанно на узкой верхней полке. И когда раздавались очередные усиленные сопение и возня, Ляля тактично удалялась в коридор и стояла долго у окна. Ночью в Курске в купе зашла пожилая дама и тут же улеглась спать. Ляля тоже уснула, а утром, когда открыла глаза, с радостью обнаружила за окном совсем другой пейзаж. Уже не было темных и густых хвойных лесов и светлых прозрачных березовых рощ. В основном поля, поля, редкие мелкие пролески и белые светлые хатки – вместо темных, рубленых, мрачных российских изб. И обязательно яркие палисадники у крыльца – круглые георгины, пестрые астры и высокие острые гладиолусы. Проснулась и новая попутчица, которая оказалась учительницей музыки да и просто дамой, приятной во всех отношениях. На юг она ехала к своей старинной школьной приятельнице. Она торжественно извлекла из дорожной сумки банку настоящего бразильского кофе, и Ляля принесла от проводника кипяток.
Молодожены безмятежно спали на одной полке, и никакая сила не могла бы их растащить.
– Молодость! – мило улыбнувшись, доброжелательно прокомментировала дама.
– Любовь! – почему-то вздохнула Ляля.
Дама, прищурившись, внимательно посмотрела на Лялю.
– Завидуете? – усмехнувшись, спросила она.
– Да Господь с вами, – смущенно отмахнулась Ляля. – Я замужем, – поспешно добавила она.
– Ну при чем тут это? – усмехнулась дама.
На станциях Ляля выбегала к газетному киоску, покупала у торговок первые южные фрукты. Валялась, читала, грызла любимые «каменные» груши. По прибытии на перроне тетки разных возрастов мигом обступали сошедших с поезда пассажиров. Ляля решительно пробилась сквозь плотную толпу и вышла на привокзальную площадь. На такси до санатория ехали восемь минут – по московским меркам, просто смешно. Здание санатория – колонны, гипсовые балясины, огромные холлы в красных ковровых дорожках – утопало в густой зелени пышного парка. Номер оказался роскошным – высоченные потолки с лепниной, массивная двуспальная кровать под шелковым покрывалом, телевизор, графин с водой, свой, автономный, душ и туалет. В ванной сиротливо висели два тонких вафельных полотенца. Ляля приняла душ, разобрала чемодан, надела легкий цветастый сарафан, шлепки, схватила полотенце и побежала на море. На улице было уже темно – ранняя южная звездная ночь. На берегу она скинула шлепки и осторожно пошла по мелкой, уже успевшей остыть гальке к морю. Море было теплое и шелковистое. По воде, мерцая, серебрилась тонкая лунная дорожка. Ляля замерла от восторга. Так выглядит счастье, подумалось ей. Наплававшись, она вернулась в номер и вытянулась на широкой кровати. Ее сон в эту ночь был легок и безмятежен. Вмиг отпустили все московские заботы – вечная нехватка денег, интриги сотрудниц, зудящие мысли о новом зимнем пальто (старое износилось до непотребства), периодически дающий о себе знать гастрит, постоянно ноющая косточка на правой ступне, незалеченная дырка в зубе мудрости, увеличивающаяся не по дням, а по часам, страдания по поводу первых морщин в уголках глаз – тех самых гусиных лапок, которые Ляля называла гнусиными.
А с утра началась бурная санаторная жизнь. Плотный завтрак – каша, котлета с пюре, сок, булочка, Господи, как можно все это съесть! «Ничего, справилась», – с удивлением подумала она. Потом визит к врачу – осмотр, жалобы, назначения. И понеслось – ванны, витаминные уколы, электросон, душ Шарко – до обеда ни секунды свободы. А как же море, пляж? Дали обед – тоже лукуллов пир, дневной сон, Боже, что будет с моей талией! А вечером, после ужина, кино, танцы, прогулки – в общем, обширная программа.
Ляля ярко накрасила губы, сильно подвела глаза, распустила свои роскошные волосы, подкрашенные хной, – благородная медь. В уши перламутр – чешская бижутерия, купленная у цыганок в переходе, шелковое платье в ярких цветах, каблуки – и осталась довольна собой. В 28 лет это еще возможно.
– Хороша! – подмигнула она самой себе в зеркало. И это была истинная правда – она вошла в тот самый благодатный женский возраст, когда еще есть здоровье и силы, яркие краски, упругость, манкость, свежие веки по утрам, когда природа еще отвечает тебе взаимностью, а главное, еще есть желания и надежды – все то, что привлекает и притягивает, когда еще блестят глаза и хочется попробовать на вкус эту жизнь, про которую к счастью, еще знаешь не все.
Вполне довольная собой, Ляля прошлась по территории санатория. В душный кинозал идти не хотелось, подошла к розарию – вдохнула упоительный вечерний запах чайных роз и пошла к танцплощадке – поглазеть – тоже развлечение. Старательно и слегка старомодно играл небольшой оркестрик и надрывно пела немолодая, полная, ярко накрашенная блондинка.
– Позволите? – Ляля вздрогнула и обернулась. Он был очень хорош собой, это сразу бросалось в глаза, – рост, разворот плеч, густая темная шевелюра, карие, почти черные, глаза. Ляля растерянно пожала плечами. Незнакомец уверенно взял ее за руку и вывел на середину танцпола. Он положил свою крупную руку на Лялину талию и умело повел ее в танце. Когда музыка смолкла, он наклонил голову и поцеловал Лялину руку.
– Вы прекрасны, – произнес он и внимательно и долго посмотрел ей в глаза.
Ляля смутилась, как девчонка. Новый знакомец предложил ей прогулку по городу. Сначала они шли молча, а потом он представился и рассказал о себе. Оказалось, что он моряк-подводник, уходит на полгода в плавание, живет в маленьком военном городке под Мурманском, был женат, но жена сбежала, не вынеся Севера и тягот военной жизни. Сбежала вместе с маленькой дочкой обратно в Питер к родителям, там снова выскочила замуж и видеться с дочкой не дает. А он тоскует по дочке, да, в общем, не очень счастлив и очень одинок. Он замолчал и остановился прикурить, и Ляля увидела у него в глазах слезы.
– В общем, денег много, а счастья нет, – смущаясь, грустно рассмеялся он.
Потом на набережной они зашли в кафешку и выпили бутылку сухого шампанского, и в Лялин фужер он крошил горький плиточный шоколад. А потом на абсолютно темной окраинной улице под огромным платаном он долго и бесконечно нежно целовал Лялино лицо и волосы, и Ляля совсем потеряла свою бедную молодую голову. Такое случилось с ней первый раз в жизни. Когда она на мгновение приходила в себя и пыталась вырваться, он крепко брал ее за плечи и разворачивал к себе лицом. Потом он довел ее до корпуса, она закрылась в номере и долго стояла под холодным душем. А когда она вернулась в комнату, то услышала легкий стук в балконную дверь. Если бы не первый этаж, то Лялино падение, возможно, произошло бы не так быстро, не в первую ночь. Так по крайней мере ей хотелось думать. Несколько минут она простояла за тяжелой плюшевой шторой, а потом резко открыла балконную дверь.
Той безумной ночью они совсем не спали. И это было лучшее из того, что случилось в ее жизни. Утром он ушел, а она крепко уснула, и только к обеду ее разбудил стук в дверь – это медсестра забеспокоилась из-за ее неявки на процедуры. Ляля сказалась больной, и ее оставили в покое.
Их сумасшедший карнавал продолжался еще две недели – до самого отъезда ее пылкого любовника. Ляля поглощала раблезианские обеды и при этом невероятно худела. Кожа покрылась легким загаром, волосы чуть выгорели и порыжели, талия была узка, и ноги легки, как никогда. Она провожала его на перроне и плакала так горестно и громко, как будто провожала на войну мужа. Адрес свой она ему не оставила, а договорились о переписке на Главпочтамт до востребования.
Остаток отпуска – десять дней – Ляля провела в тоске и унынии – одиноко сидела в кинозале, умываясь слезами над старыми мелодрамами. В день отъезда сходила на базар и купила крепких зеленых груш и огромных розовых помидоров. В поезде под мерный стук колес думала только об одном: о возможности их встреч – где? У кого? Или ей лететь к нему на Север? Брать дни за свой счет, а дома придумать командировку? Потом опять плакала, отвернувшись к стенке, и была счастлива и несчастна одновременно, и непонятно, где проходила эта самая грань.
В Москве было довольно прохладно и шел дождь – излет скупого московского лета. Муж стоял на перроне и держал Лялин дождевик. Увидев его, Ляля громко, в голос, разревелась. Муж обнимал ее одной рукой, а другой держал большой черный зонт. И приговаривал:
– Ну-ну, успокойся, все же хорошо, ты уже дома, просто соскучилась.
Ляля плакала и кивала.
Дома ее ждали мамины пироги и букетик любимых белых хризантем у кровати. Первые дни Ляля металась по дому, что-то роняла, раздражалась на мужа, кричала на растерянных родителей, часто и громко плакала, и ей казалось тогда, что это не ее жизнь, что к этой жизни ее принуждают, а быть она должна не здесь, а в далеком военном городке, возле серого холодного моря. Мать с отцом обижались, ничего не понимая, а вот Лялин муж, умница, понял все сразу и ушел через два месяца, в тот же день, когда смущенная и бледная Ляля сказала ему о том, что она беременна. Они не объяснились, но и удерживать его она не посмела.
Когда все разрешилось и родители наконец все поняли, они гневно осудили Лялю, назвав ее безумной, и были абсолютно на стороне ее теперь уже бывшего мужа. Особенно неистовствовал отец, бросив Ляле в лицо короткое и емкое «шлюха». И не разговаривал с Лялей вплоть до самого рождения внучки. Мать Лялю, конечно, жалела, но ни о чем с ней не говорила. Просто заходила в комнату и ставила на тумбочку миску соленых черных сухариков – Лялю ужасно тошнило. В апреле Ляля родила девочку – очень крупную, темноглазую, с не по-детски крутыми и жесткими темными колечками волос. Дочку Ляля назвала Жанночкой.
Еще долго, лет пять-шесть, Ляля бегала на Кировскую, на почтамт, проверить корреспонденцию. Потом успокоилась и бегать перестала. В тридцать семь лет у нее начался вялотекущий роман с начальником – без особой радости и перспектив, но тянулся он долго, лет тринадцать. Ляля как-то резко погрузнела, расплылась, но все еще была женщиной яркой, как говорили, со следами былой красоты. На пенсию вышла точно в срок – уже стала прилично прибаливать. Жанночка росла умницей и красавицей – не дочка, а сплошное материнское счастье. Воистину где-то Бог дает, а где-то отнимает, думала Ляля. Потом один за другим ушли старики с перерывом в два года.
Жанночка окончила Ленинский пед, а в начале 2000 года появилась оказия, и она уехала в Америку к подруге по гостевой визе, но там каким-то образом «зацепилась», нашла работу няни в богатом доме и все мечтала о браке – но с этим пока как-то не очень складывалось. Звонила Ляле часто – раз в неделю, звонки ей стоили очень дешево. Ляля сильно тосковала по дочери, понимая, однако, что здесь ей делать нечего и что, конечно же, нужно устраивать свою жизнь там – раз уж так повернулось. Постепенно привыкла к одиночеству, учась понемножку получать даже удовольствие от своей абсолютной свободы, радуясь тому, что отгремели любовные бои, улеглись страсти и терзания и жизнь вполне вошла уже в свою спокойную и смиренную колею.
А спустя три месяца после этой странной и мистической встречи на кладбище позвонила Жанночка и, плача, сказала о том, что она хочет вернуться в Москву, что вся эта Америка ей до смерти надоела и что жизнь там тоже далеко не сахар.
Ляля сначала растерялась и расстроилась и только потом, когда Жанночка вернулась домой, она узнала о том, что все еще, слава Богу, хорошо закончилось и обошлось, а могло бы быть куда хуже и страшнее. Как-то ночью Жанночка ей призналась, что она украла у своих работодателей кольцо и серьги, оставленные беззаботной хозяйкой в спальне. Пропажу обнаружили сразу, сказав, что шум поднимать не будут, если Жанночка цацки вернет. А так – полиция, обыск, депортация, вдобавок напомнили Жанночке о ее нелегальном положении и гостевой просроченной визе без права на работу. Уже и этого бы вполне хватило для разборок с полицией. Жанночка во всем созналась, и ее пожалели – хозяйский ребенок ее обожал – и поступили благородно, купив ей билет в Москву.
Ляля выслушала ее молча и даже спокойно. Она укрыла плачущую Жанночку одеялом и ушла к себе. Чему было удивляться? На ночь она выпила реланиум, в своих горьких мыслях стала тяжело засыпать, подумав о том, что кровь не вода, и еще про то, что разве мало она заплатила своим одиночеством за несколько дней сумасшедшего счастья. А может быть, еще обойдется? – горько вздохнула Ляля, не очень, впрочем, поверив себе.