Сирень – сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене
Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок…
1
«В октябре прошлого года вблизи станции «Саблино» Николаевской железной дороги был задержан неизвестный субъект, производивший снимки железнодорожного моста. Он оказался германским подданным Фридрихом Гучером. При обыске у него найдены две катушки непроявленных пленок к фотографическому аппарату «Кодак». При проявлении найденных пленок на них оказались изображения мостов Петербурга, Москвы, Варшавы, Киева, Могилева и некоторых других пунктов, имеющих важное стратегическое значение.
На основании этих данных Гучер был предан суду по обвинению в военном шпионстве. Суд приговорил обвиняемого к двум годам заключения в арестантских исправительных отделениях».
– Что у вас в Москве творится, ротмистр?! Чем вы там занимаетесь?! Баклуши бьете?! Вообразили, что вы на курорте?! Я вам устрою курорт!
Ротмистр Акулин-Коньков вытянулся в струнку и преданно выпучил глаза, надеясь на то, что начальство выплеснет гнев, да и успокоится. «Дурак, хоть и с двойной фамилией! – подумал Ерандаков, глядя на подрагивающий ус ротмистра. – Полный дурак, первостатейный. Только и умеет что усом дергать. Вечная беда наша – дураки и дороги. Но дороги-то хоть благоустроить можно, а дураков куда прикажете девать?..»
На одном из совещаний в Огенкваре[1] Ерандаков сказал, что ему нужны не бравые, а толковые офицеры. Контрразведчикам не приходится щеголять выправкой или чудеса джигитовки демонстрировать, они другим берут – умом, смекалкой, наблюдательностью. Как это часто бывает, запомнилась только первая часть фразы, про то, что Ерандакову не нужны бравые офицеры, и стали ему спихивать самых худших, по принципу «Вот тебе, Боже, что нам негоже». Да и не рвались-то умные в контрразведку, ни из армии не рвались, ни из Жандармского корпуса. Служба непонятная, трудная, какая-то малопочтенная, у начальства не на виду и не в чести. Это с точки зрения армейского офицера. А с точки зрения жандармского – и того хуже, дрянь, а не служба. Как выражался предшественник Ерандакова полковник Лавров, первый начальник Разведочного отделения:[2] «Товарищи наши считают, что они дело делают, а мы от безделья клопов по щелям выковыриваем». Дело – это врагов престола искоренять, разных «политических». Во-первых, Отечеству прямая выгода. Во-вторых, «политических» много, они так или иначе проявляют себя, да и агентов к ним внедрено порядочно. В-третьих, за «политику»[3], особенно после девятьсот пятого года, и продвижение по службе получить можно, и награды. А за пойманных шпионов даже не похвалят. Наоборот, ткнут носом в то, что плохо, дескать, работаете, господа контрразведчики, раз враг у вас под носом ухитряется свои дела проворачивать. Плохо! А штат каков? А средства? Контрразведчику повсюду свои люди нужны, осведомители, тайные агенты, глаза и уши. А агентам платить надо, даром никто стараться не станет. Ерандакову бы половину, нет, что там половину – четверть тех денег, которые тратит за год немецкая разведка в одном только Петербурге! Уж он тогда развернулся бы. Но таких средств никто ему не даст, а сам он их больше добывать не станет. Было дело, обжегся…
В бытность свою начальником Нижегородского Охранного отделения ротмистр Ерандаков развернулся как следует – где только мог завел осведомителей, даже в хлыстовских общинах, именуемых «кораблями», были у него тайные агенты. Но вся эта затея требовала много больше тех средств, которые отпускались на расходы. Тогда Ерандаков придумал устроить подпольный игорный дом, нечто вроде мужского клуба без вывески, для разных сословий. Все пристойно, никакого разврата или шулерства. Собираются люди, мечут банчишко или пульки расписывают, с каждого банка процент капает, да и встречи келейные в такой обстановке проводить очень удобно. Никакого вреда Отечеству, одно благо. Подходящий человек на роль содержателя нашелся скоро – разорившийся на аферах с зерном купец второй гильдии Байбаков, дом тоже нашелся подходящий, в тихом месте, не в центре и не на окраине, а там, где надо. И дело пошло. Будучи умелым конспиратором (тому, кто конспираторов ловит, необходимо знать все их уловки), Ерандаков велел Байбакову платить местному приставу положенную ежемесячную мзду, несмотря на то что властью своей мог настоятельно попросить пристава «не замечать и не встревать». Но он считал, что лучше так – чтобы не было лишних разговоров и ущерба делу. Однако лишние разговоры все равно пошли с легкой руки письмоводителя Пересыпкина, змеи, собственноручно пригретой Ерандаковым на груди. Ничего, обошлось. Дельным сотрудникам многое могут простить, но и спрашивают с них строго. Ерандакову почти удалось убедить начальство в искренности своих мотивов. Почти. В результате он был переведен в Петербург, а подлеца Пересыпкина успел собственноручно «законопатить» в далекий беспокойный Чарджуй – послужи-ка там, авось поумнеешь. Донской казак Ерандаков весьма ценил в людях такое свойство, как артельность. Это слово означает уживчивость, умение ладить с людьми, с товарищами, с начальством, с подчиненными. Вот пусть Пересыпкин у сартов[4] этому качеству и поучится.
– Почему о том, что происходит в Москве, я должен узнавать из Берлина? Каким образом к немцам попали секретные чертежи нового аэроплана с завода «Дукс»? Кто снял копии и передал их известной вам особе?
– Думаю, что сам владелец завода и передал, господин полковник! – гаркнул ротмистр.
– Основания? – заинтересовался Ерандаков, не ожидавший получить ответа на этот вопрос.
– Фамилия его Меллер, зовут Юлиусом Александровичем, – глядя Ерандакову в глаза, ответил Акулин-Коньков.
– И что?
– Настораживает. Немец же.
– Господи! – простонал Ерандаков, опускаясь на стул, с которого он встал, когда разносил тупицу ротмистра. – Сядьте, ротмистр!
Акулин-Коньков сел. Выражение напряженного ожидания на его лице сменилось выражением почтительного внимания. «Кажется, гроза миновала», – с облегчением подумал он.
– Дмитрий Григорьевич, – обращение по имени-отчеству укрепило ротмистра в том мнении, что самое страшное осталось позади, и укрепило совершенно напрасно, потому что гнев Ерандаков выплеснул, а вот выводов относительно Акулина-Конькова еще не сделал, – неужели вы считаете немецкую фамилию достаточным основанием для обвинения в шпионаже?
– А как же? – Осмелев, ротмистр позволил себе сдержанно улыбнуться в усы. – Все они одним миром мазаны – немцы, австрийцы, жиды и полячишки с французами. Только и ищут, где бы напакостить.
– Значит, надо взять адресную книгу, выписать оттуда всех нерусских и установить за ними негласное наблюдение? – спросил Ерандаков без малейшего признака иронии в голосе.
Расставлять ловушки полковник был мастак, любил это дело.
– На это у нас людей не хватит, – вздохнул ротмистр. – С умом надо.
– А с умом – это как, Дмитрий Григорьевич? – изобразил заинтересованность Ерандаков. – Вот вы завтра вернетесь в Москву и с чего начнете? На «Дуксе» у вас шпион, у «Гудзона» тоже, в Управлении железных дорог их, насколько я понимаю, несколько…
– На железной дороге есть кому шпионами заняться, господин полковник! – вскинулся ротмистр.
– Железнодорожные жандармы делают свое дело, а вы, ротмистр, свое, – осадил его Ерандаков. – Я надеюсь, что положение дел вы уяснили. Расскажите, какие меры вы собираетесь принять по возвращении. Или снова станете почивать на невидимых миру лаврах?
– Думаю начать с госпожи Цалле! – не раздумывая, брякнул ротмистр. – От этой змеи надо избавиться как можно скорее! Я приму все меры, чтобы у нее земля под ногами горела…
– Запрещаю! – перебил Ерандаков. – Цалле трогать нельзя. Избавитесь вы от нее, так другую пришлют или другого. Что от этого изменится, ротмистр? Не с того начинаете, не с того…
С немцами, обожавшими и большей частью соблюдавшими (это вам не французы!) всевозможные договоренности, было условлено не трогать резидентов и не увлекаться чрезмерно высылкой дипломатов. Если дипломат натворил нечто этакое, что ни в одни ворота не лезет, тогда, конечно, без высылки не обойтись. Но увлекаться не стоит, потому что у дипломатов счет идет «поголовный», то есть – вы одного нашего выслали, и мы одного вашего вышлем. Ненужная чехарда получается, особенно с учетом того, что присланный взамен будет ничем не лучше высланного. Себе же лишняя работа. Приходится привыкать к новому человеку, изучать его привычки и связи. По тем же самым причинам не следует чинить препятствия и обиды резидентам. Этим французским словом, обозначавшим третьестепенных, низшего ранга, посланников, стали называть главных разведчиков на местах. Насчет резидентов договорились после того, как в ответ на гибель в перестрелке барона фон Фройберга (первым начал стрелять в агентов, пытавшихся задержать его во время встречи с источником) в Берлине, среди бела дня, на оживленной Унтер-ден-Линден был заколот стилетом подполковник Млынарский. В Петербург из Берлина для встречи с заведующим военно-статистическим и особым делопроизводствами полковником Монкевицем инкогнито приезжал заместитель начальника разведывательного управления германского генерального штаба, руководивший контрразведкой. Прагматичные немцы исходили из финансовых соображений. «Это очень дорого – готовить резидентов, – сказал немецкий полковник. – Давайте станем менять их пореже, когда самим захочется». На том и порешили, разумеется – на словах, не подписывая никаких протоколов. Да и какие в подобном случае могут быть протоколы?
– Я вас не понимаю, господин полковник… – искренне удивился ротмистр. – Если не с Цалле начинать, то с кого?
– С тех, кто приносит ей сведения! – Ерандаков повысил голос и в сердцах так сильно хватил крепким кулаком по дубовой, обитой зеленым сукном столешнице, что тонко зазвенел стеклянный абажур стоявшей на столе лампы, а полупустой стаканчик для карандашей подпрыгнул и опрокинулся, карандаши рассыпались по столу. – Ваше дело не головы рубить немецкой гидре, чтобы вместо одной две на том же месте вырастало! Ваше дело – сделать так, чтобы гидра с голоду сдохла! Или питалась тем, что вы ей подсунете! У вас в отделении вместе с вами служит четырнадцать человек! Четырнадцать, не два! Вам даны поистине неограниченные полномочия, крупные средства!..
Насчет средств Ерандаков, конечно, преувеличил, а вот насчет полномочий нисколько. Его стараниями и с благословления военного министра сотрудники контрразведки при выполнении ими служебных обязанностей могли привлекать к содействию кого им заблагорассудится, невзирая на должности, чины и звания.
– И что же?! – Не видя в глазах ротмистра понимания (там был один лишь испуг), Ерандаков осекся и махнул рукой. – Возвращайтесь в Москву и передавайте дела штабс-ротмистру Немысскому…
– Но, ваше превосходительство… – Акулин-Коньков, не ожидавший такого оборота, растерялся настолько, что, во-первых, продолжал сидеть, а во-вторых, совсем не по-уставному развел руками.
«Офицер…. твою мать! – подумал Ерандаков. – Вошь нагашная…»
Подумал, тут же устыдился своих грубых, простонародных мыслей и поправил себя, заменив «вошь нагашную» на petit esprit[5]. Потомственное дворянство роду Ерандаковых выслужил дед-полковник. Во время службы в полку Ерандаков «второразрядности» своего дворянства не ощущал. А вот в Жандармском корпусе, да еще в Петербурге, – дело другое. Фамилия каждого третьего из сослуживцев, если не каждого второго, значилась в Бархатной книге[6], на неродовитых дворян родовитые смотрели свысока. Ерандаков тянулся, впитывал аристократические манеры, практиковался во французском, чтобы говорить бегло, да с парижским выговором, заставил себя полюбить оперу и вообще музыку, настоящую, классическую, к которой сызмальства был равнодушен.
– Продолжите службу на прежнем месте. – Акулин-Коньков пришел в контрразведку из Московского жандармского дивизиона. – Я поговорю с полковником Фелициным относительно вас.
Так и подмывало добавить: «Командовать эскадроном, ротмистр, – это все, на что вы способны», – но Ерандаков удержался от грубости. Сам виноват, не разглядел вовремя дурака. «Что поделать? – подумал полковник, оправдываясь перед самим собой. – Расклад таков, что на одного Щукина приходится три дюжины Акулиных вместе с Коньковыми, и ничего ты с этим не поделаешь, хоть тресни».
Капитан Щукин был лучшим из подчиненных Ерандакова, самым умным и самым ценным сотрудником. Ерандаков поручал Щукину самые сложные, самые ответственные дела и прочил его на свое место (все мы не вечны, увы). У него даже присказка была такая про Щукина: «Этот орешек никто, кроме Николая Григорьевича, не разгрызет». Щукина бы в Москву, но кто же тогда в Петербурге останется? Страна большая, городов много, а умных людей не хватает…
Настроение было отвратительным. Подумать только – когда-то ей так не терпелось вырасти, стать взрослой, вступить в настоящую, интересную, полную событий жизнь!
Вступила…
Чем полна взрослая жизнь, так это разочарованиями. Так и сыплются одно за другим. Воздушные замки рушатся, словно карточные домики (это сравнение Вера придумала сама, и оно ей очень нравилось). Супружество не принесло ожидаемой радости. По-другому представляла Вера семейную жизнь, совсем по-другому. Очень странное чувство, очень неприятное, когда понимаешь, что все не так, как должно быть, а как оно должно быть – не знаешь. Идешь по жизни, словно по лабиринту. Выхода нет, радости нет, счастья нет. Однажды Вера не выдержала и пожаловалась матери. Кому же еще открыться, как не ей? Мать утешила, как могла, сказала, что с рождением первого ребенка жизнь изменится к лучшему, обретет высший смысл, потому что материнство есть высшее предназначение женщины. Вера против материнства ничего не имела, даже наоборот, да что-то пока не получалось забеременеть во второй раз. Доктора ничего не находили, говорили, что это от нервов, выписывали успокоительные микстуры и советовали съездить куда-нибудь на воды, хотя бы в Пятигорск. Когда докторам сказать нечего, они всегда выписывают успокоительные микстуры и советуют съездить на воды. Микстуры были горькими, пить их было противно. На воды не хотелось – там, должно быть, скучно, да и воды эти тоже отвратительны на вкус, не лучше микстур.
Со сценой тоже не сложилось. Сама Вера предпочитала думать в настоящем времени – не складывается, но еще, быть может, сложится. А что сложится, если ей вынесен приговор в самой высшей инстанции? В феврале она подольстилась изо всех сил к тете Лене и упросила ее устроить ей аудиенцию у самого Южина, управляющего труппой Малого театра. Тетя Лена сначала, по обыкновению, отнекивалась, говоря свое вечное: «Я это актерство хорошо знаю и тебе, Верочка, советую держаться от него подальше», – а потом сдалась. Только уточнила: готова ли Вера принять правду, какой бы та ни оказалась? Вера ответила, что готова, и всего через три дня стояла перед Южиным и читала монолог Катерины:
– Лезет мне в голову мечта какая-то. И никуда я от нее не уйду…
На этом месте голос Веры предательски дрогнул. Расчувствовалась. Южин, большой, серьезный, строгий, вежливо улыбнулся и сказал:
– Достаточно, милая Вера Васильевна. Вы, конечно же, знаете, что вы очень милая?
Вера от таких слов опешила – похвала ли это или громовержец театрального олимпа к ней, как выражалась тетя Лена, «подходит». С теми самыми намерениями, весьма распространенными в театральной среде, про которые рассказывала тетя Лена. Она считала, что при всех своих сценических данных «застряла на полдороге» и не выбилась в примы только из-за своей неуступчивости, нежелания делать карьеру через амуры.
– Но на этом все ваши актерские таланты и заканчиваются, простите мне мою прямоту, но я привык говорить то, что думаю. И голос у вас слабоват, для сцены не годится.
Эти слова прозвучали для Веры как удар топора по плахе для приговоренного. Впрочем, приговоренные этого удара уже не слышат… Вера пролепетала что-то вежливое и ушла, оставив в увешанном афишами кабинете все свои надежды. Тетя Лена потом говорила, что все, что Бог ни делает, делается к лучшему, лучше, мол, в самом начале узнать себе цену, чем оказаться потом у разбитого корыта. А того понять не хотела, что Вера намеренно говорила негромко – в кабинете же дело было, не на сцене. Но при этом старалась, чтобы голос ее звучал проникновенно и эмоции на лице отображались. Чтобы было видно, что она действительно переживает, о сокровенном говорит, о наболевшем. Странно, что Южин этого не понял. Привык, должно быть, к трагическому заламыванию рук и надрывному крику.
А Вера так надеялась… Столько себе напридумывала… Вспомнила, как танцевала на сцене Большого театра…[7] Тетя Лена не понимает, что ей не просто мечту свою хочется в жизнь воплотить, но и заняться каким-нибудь настоящим, стоящим делом. Это очень важно, чтобы у человека было занятие, которое ему по душе. Занятие – оно не просто занятие, оно вроде укрытия, туда, в это занятие, можно убежать от всего, что тебя беспокоит. Взять, к примеру, Владимира. У него – дела, клиенты, суды. Выиграет очередное дело – и радуется. Даже если дома что-то не так, все равно же радостно. А чему радоваться Вере? Чем заниматься? Чему посвятить себя, если не сцене? Давать домашние уроки? Окончить акушерские курсы? В иллюзионах[8] на пианино играть? Разве все эти занятия могут сравниться со сценой? Отчего люди не летают так, как птицы? Оттого что едва попробуешь расправить крылья, как жизнь тебе их обломает…
Приоткрыв дверь, в спальню заглянула горничная Таисия. Увидев в зеркале выражение Вериного лица, поспешила закрыть дверь, но Вера громко поинтересовалась:
– Что такое?
– Я только спросить, Вера Васильевна. – Таисия вошла, но далеко проходить не стала, остановилась у самой двери и начала привычно теребить фартук левой рукой. – У нас с Ульяной спор вышел касаемо парохода, который в окияне утонул. Я говорю, что он был больше, чем Ноев ковчег, а она мне не верит. А вы как считаете?
Два последних дня газеты только и писали, что о величайшем в мире океанском пароходе «Титанике», который, выйдя в свой первый рейс из Соутгемптона в Нью-Йорк, наскочил у мыса Рее на ледяную глыбу и очень скоро, в каких-то полчаса, затонул. Вера «Титаником» интересовалась мало, хотя и сочувствовала утонувшим и их близким. Горе-то какое! Но саму ее более заботило половодье, грозившее со дня на день обернуться наводнением. Вода в Москва-реке все прибывала и прибывала, «медленно, но упорно», как писали газеты. Любопытствующие ездили к Бородинскому и Крымскому мостам, откуда удобнее всего было наблюдать половодье. Зрелище и впрямь было величественным, но вместе с тем и страшным. Вода на значительном протяжении размыла берег Смоленской набережной. Между Проточным переулком и Смоленской улицей образовалось огромное озеро. Затопило Потылиху и огороды за Новодевичьим монастырем. Если живешь в двухстах шагах от реки, то поневоле будешь бояться. Но вроде бы со вчерашнего вечера вода перестала прибывать. Дай-то бог…
– Писали, что там было почти четыре тысячи человек, а вот про размеры ничего не писали, но я думаю, что «Титаник» был больше… – не очень уверенно ответила Вера.
– Вот и я то же самое говорю! – обрадованно затараторила Таисия. – Поэтому-то и затонул. Грех строить корабли больше ковчега, скромнее надобно быть!
Сраженная ее логикой, Вера не нашла что ответить. Таисия хотела что-то добавить, но ее отвлек звонок в дверь. Услышав негромкий мужской голос, Вера решила, что это пришел дворник или почтальон. Почтальон приходил к ним часто, потому что некоторые иногородние клиенты Владимира слали ему телеграммы не в контору, а на дом. Видимо, считали, что домашний адрес надежнее, или же имели какие-то иные соображения. Нет, вроде бы не дворник и не почтальон, потому что гость прошел в глубь квартиры. Вера быстро взглянула на себя в зеркало, проверяя, надлежащим ли образом она выглядит, и поспешила узнать, кто к ним пришел.
– Офицер! – доложила встреченная в коридоре Таисия и зачем-то округлила глаза. – К вам, Вера Васильевна!
Почему округлила глаза, Вера поняла, как только вошла в гостиную и увидела на офицере синий жандармский мундир. Жандармов принято бояться, даже если и совесть чиста. Просто так они не приходят.
Синий мундир удивительно шел к синим глазам офицера, и вообще офицер был молодым, красивым, подтянутым, ладным. Мужественным, с твердыми чертами лица, но в то же время с каким-то девичьим румянцем на скулах. И смотрел он на Веру своими чудесными синими глазами не строго, как положено жандармскому офицеру, а приветливо и даже смущенно. Должно быть, и щеки от смущения покраснели. Да точно – смущался, поскольку не отдал свою фуражку с голубой тульей Таисии, а держал в руках. Шинель отдал (Вера не обратила внимания, что там висит на вешалке), а фуражку забыл. Таисия тоже хороша, не напомнила.
– Исполняющий обязанности начальника Московского контрразведывательного отделения штабс-ротмистр Немысский! – представился офицер и добавил: – Георгий Аристархович.
Держался он молодцевато – каблуками щелкнул, аксельбантами серебряными тряхнул – но без наигрыша, говорил негромко, мягко, не хмурился и вообще никакой суровости на себя не напускал. Вера подумала, что вот так, должно быть, приходят к актрисам поклонники. Смущаются, приносят цветы… Цветов штабс-ротмистр ей не принес, но ведь она и не актриса. Ишь, размечталась.
Имя штабс-ротмистра тоже понравилось Вере – звучное, рокочущее, мужественное, породистое. Георгий Аристархович это вам не Степан Антипович.
Вера зачем-то посмотрела на стенные часы. Часы показывали четверть двенадцатого.
– Разговор у меня к вам будет долгий, Вера Васильевна, – сказал гость. – Или его не будет совсем, все зависит от вашего желания. Мне порекомендовал обратиться к вам полковник Ерандаков…
От нахлынувших воспоминаний закружилась голова. Вера поспешила присесть на диван.