Вы здесь

Гибель красных Моисеев. Начало террора. 1918 год. Часть первая. Расправа над Россией (Н. М. Коняев, 2016)

Часть первая

Расправа над Россией

Русской массе надо показать нечто очень простое, очень доступное ее разуму.

В.И. Ленин

Глава первая

Ленин, Троцкий и Дзержинский

Даже «Новое время» нельзя было закрыть так быстро, как закрыли Русь.

Василий Розанов

ВЧК – лучшее, что дала партия.

Ф.Э. Дзержинский

Широкие, чинные коридоры Смольного института благородных девиц как-то сразу сделались по-восточному тесными и неопрятными. То тут, то там возвышались похожие на биндюжников матросы с маузерами, а вокруг них крутились черноволосые, юркие большевики с жуликоватыми глазами. Резко звучали визгливые голоса.

И устраивалось все необыкновенно грязно, неудобно и бестолково.

Ленину отвели для отдыха комнату, в которой почему-то почти не было мебели, только в углу валялись брошенные на пол одеяла и подушки.

Но и прокуренные, заплеванные «страшными» и «веселыми чудовищами» коридоры, и мышиный, смешанный с чесноком, запах, которым пропитались подушки и одеяла, не вызывали отвращения.

Это был запах новой русской революции.

Широко раздувая ноздри, устраивался Ленин на своей первой смольнинской постели… Но только закрыл глаза, как вбежал в комнату Троцкий в потертом, засыпанном перхотью сюртуке.

– Устроились, Владимир Ильич? – спросил он, опускаясь рядом на одеяла.

– Да… – ответил Ленин. – Слишком резкий переход от подполья, от переверзенщины к власти… Es schwindelt…

– У меня тоже кружится голова… – признался Троцкий.

Он не договорил – в двери заглянули:

– Дан[1] говорит, товарищ Троцкий, нужно отвечать!

Троцкий убежал в зал, где шло заседание съезда Советов, ответил товарищу Дану и снова вернулся в комнату с одеялами.

С порога заговорил, продолжая мысль, которая жила в нем, не прекращаясь, все последние дни… Да-да… Самое трудное теперь не захлебнуться в событиях революции. Быстрый успех обезоруживает, как и поражение… И тогда все может обернуться авантюрой.

Ленин сбросил с себя одеяло и подошел к окну, за которым грязноватые октябрьские сумерки мешались с серыми солдатскими шинелями, со страшной ночною чернотою матросских бушлатов…

– Если это и авантюра, товарищ Троцкий, то в масштабе – всемирно-историческом! – сказал Ленин, чуть наклонившись вперед и заложив большие пальцы рук за вырезы жилета. – Это такая авантюра, которой не видывал мир!

Сколько раз видел Троцкий это движение, но до сих пор не мог привыкнуть к той поразительной метаморфозе, что происходила в такие мгновения с Ильичом. Голова сама по себе не казалась большой, но, когда Ленин наклонял ее вперед, огромными становились лоб и голые выпуклины черепа…

Троцкому казалось тогда, что Ленин пытается разглядеть нечто еще не видимое ни окружающим, ни ему самому своими выступающими из-под могучего лобно-черепного навеса глазами…

«Угловатые скулы освещались и смягчались в такие моменты крепко умной снисходительностью, за которой чувствовалось большое знание людей, отношений и обстановки – до самой что ни на есть глубокой подоплеки. Нижняя часть лица с рыжевато-сероватой растительностью как бы оставалась в тени»[2].

Ленин заговорил быстро, без пауз, и картавый смысл его речи сводился к тому, что большевики смогут закрепить свою власть в стране, – голос Ленина смягчился, сделался гибче и по-лукавому вкрадчивей, – только разрушив ее!

Ленин восхищал Троцкого.

Кажется, ни мать-еврейка[3], ни годы, проведенные в революционных кругах, не оставили в Ленине никакого следа, кроме рыжизны и картавой неспособности правильно выговаривать звуки русского языка.

Но при этом – интернационалист Троцкий это очень остро чувствовал! – Владимир Ильич был евреем гораздо большим, чем его мать, чем сам Троцкий, чем все товарищи по партии…

Рожденный и выросший на Волге, каким-то немыслимым чудом проник Владимир Ильич в тысячелетнюю даль еще несокрушенного русскими князьями каганата, напился злой и горючей хазарской мудрости и, потеряв почти все еврейские черты, стал евреем в вершинном смысле этого слова…

Он так необыкновенно развил в себе желание и способности лично воздействовать на историю, что всегда, пусть и подсознательно, воспринимал общественные отношения только в соотношении с самим собою, так, как будто всегда находился в их центре… Все, что не встраивалось в эту модель общественного устройства, отвергалось им, подлежало осмеянию и забвению…

Снова вспомнилось Троцкому то острое, подобное слепящему удару ножа, восхищение Лениным, которое испытал он на Апрельской конференции…

Что-то долго и скучно говорил Коба.

Сталин тогда приехал из Сибири, не скрывая своих претензий на руководство партией.

И вот в самый разгар его работы, которой Сталин придавал характер работы вождя, и появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату, и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули.

У делегатов чувство изумления и протеста растворились в чувстве восхищения. У самого Сталина, это было видно по его лицу, обиду теснила зависть, зависть – бессилие. Коба оказался посрамлен перед лицом всей партийной верхушки, но бороться было бесцельно, потому что и сам Сталин тоже увидел новые, распахнутые Лениным горизонты, о которых он и не догадывался еще час назад.

Сейчас, когда совершился Октябрьский переворот, происходило нечто похожее…

Только теперь на месте Сталина оказался он, Троцкий…

1

К сожалению, кроме воспоминаний самого Л.Д. Троцкого, рассыпанных по томам его сочинений, никаких свидетельств о том, что происходило тогда в комнате с одеялами, не осталось.

«Биографическая хроника жизни В.И. Ленина», избегающая в числе многих сподвижников В.И. Ленина упоминания Л.Д. Троцкого, не упоминает и об этой комнате

В «Хронике» отмечены лишь разговор В.И. Ленина с рабочим А.С. Семеновым, беседа с инженером-технологом Козьминым, интервью корреспонденту «Рабочей газеты», отдых на квартире В.Д. Бонч-Бруевича, но никаких упоминаний о встречах и разговорах с видными работниками партии нет, или они обезличены участием В.И. Ленина в различных заседаниях…[4]

Тем не менее мы склонны верить утверждениям Л.Д. Троцкого (косвенно они подтверждаются воспоминаниями других сподвижников В.И. Ленина), что именно в той комнате с одеялами и была выработана принципиально новая стратегия государственного строительства.

Тут надобно сделать пояснение.

Многие критики большевиков совершенно справедливо указывают на антинародный, антигосударственный характер их деятельности. Однако, как только встает вопрос, а почему этим антирусским силам удалось захватить власть в России, разговор уходит в туманные рассуждения о масонском заговоре, о происках мировой закулисы, которые не столько отвечают на вопрос, сколько переформулируют его.

Спору нет, и заговор был, и мировая закулиса не дремала, но ведь не об этом речь, а о том, почему русское национальное и государственное сознание оказалось неспособным противостоять атаке злых сил, почему русское общество позволило захватить власть в стране жалкой кучке заговорщиков…

В воспоминаниях знаменитого террориста и военного генерал-губернатора Петрограда Бориса Викторовича Савинкова ответа на этот вопрос нет, но из них становится ясно, почему в октябре 1917 года та часть русского общества, которой платили жалованье, чтобы она оберегала страну и не собиралась противостоять большевикам…

«25 октября 1917 года рано утром меня разбудил сильный звонок. Мой друг, юнкер Павловского училища, Флегонт Клепиков, открыл дверь и впустил незнакомого мне офицера. Офицер был сильно взволнован.

– В городе восстание. Большевики выступили. Я пришел к вам от имени офицеров Штаба округа за советом.

– Чем могу служить?

– Мы решили не защищать Временного правительства.

– Почему?

– Потому, что мы не желаем защищать Керенского.

Я не успел ответить ему, как опять раздался звонок и в комнату вошел знакомый мне полковник Н.

– Я пришел к вам от имени многих офицеров Петроградского гарнизона.

– В чем дело?

– Большевики выступили, но мы, офицеры, сражаться против большевиков не будем.

– Почему?

– Потому что мы не желаем защищать Керенского.

Я посмотрел сначала на одного офицера, потом на другого. Не шутят ли они? Понимают ли, что говорят? Но я вспомнил, что произошло накануне ночью в Совете казачьих войск, членом которого я состоял. Представители всех трех казачьих полков, стоявших в Петрограде (1, 4 и 14-го), заявили, что они не будут сражаться против большевиков. Свой отказ они объяснили тем, что уже однажды, в июле, подавили большевистское восстание, но что министр-председатель и верховный главнокомандующий Керенский «умеет только проливать казачью кровь, а бороться с большевиками не умеет» и что поэтому они Керенского защищать не желают.

– Но, господа, если никто не будет сражаться, то власть перейдет к большевикам.

– Конечно.

Я попытался доказать обоим офицерам, что каково бы ни было Временное правительство, оно все таки неизмеримо лучше, чем правительство Ленина, Троцкого и Крыленки. Я указывал им, что победа большевиков означает проигранную войну и позор России. Но на все мои убеждения они отвечали одно:

– Керенского защищать мы не будем.

Я вышел из дому и направился в Мариинский дворец, во временный Совет республики (Предпарламент) …

На Миллионной я впервые встретил большевиков – солдат гвардии Павловского полка. Их было немного, человек полтораста. Они поодиночке, неуверенно и озираясь кругом, направлялись к площади Зимнего дворца.

Достаточно было одного пулемета, чтобы остановить их движение»[5]

Пулемета, как мы знаем, не нашлось.

Зимний дворец вместе с Временным правительством защищали лишь мальчишки-юнкера да женский батальон.

Причины этого отказа Временному правительству в защите можно поискать и в том, как трусливо и подло «сдал» Александр Федорович Керенский армию во время так называемого Корниловского мятежа, но все же важнее тут, конечно же, откровенно антирусская политика Временного правительства.

Лидеры партий, пришедших к власти, не считали нужным скрывать, что Февральская революция была совершена отнюдь не во имя русских интересов.

«Я бесконечно благодарен вам за ваше приветствие, – отвечая председателю Еврейского политического бюро Н.М. Фридману, говорил глава Временного правительства князь Георгий Евгеньевич Львов. – Вы совершенно правильно указали, что для Временного правительства явилось высокой честью снять с русского народа пятно бесправия евреев, населяющих Россию»[6].

«В ряду великих моментов нынешней великой революции, – вторил ему не менее известный член Государственной Думы Николай Семенович Чхеидзе, – одним из самых замечательных является уничтожение главной цитадели самодержавия – угнетения евреев».

А Павел Николаевич Милюков, будучи министром иностранных дел, прямо рапортовал об этом Якову Шиффу, директору банкирской фирмы в Америке «Кун, Лейб и К°», финансировавшей русскую революцию: «Мы едины с вами в деле ненависти и антипатии к старому режиму, ныне сверженному, позвольте сохранить наше единство и в деле осуществления новых идей равенства, свободы и согласия между народами, участвуя в мировой борьбе против средневековья, милитаризма и самодержавной власти, опирающейся на божественное право. Примите нашу живейшую благодарность за ваши поздравления, которые свидетельствуют о перемене, произведенной благодетельным переворотом во взаимных отношениях наших двух стран».

Много говорилось, насколько точно был выбран Лениным момент для производства переворота. Гениально точно рассчитал он, когда, свергнув Временное правительство (обладавшее, кстати сказать, нулевой легитимностью), большевики, пусть и на короткий момент, но будут восприняты русским народом не как захватчики, а как освободители от ненавистной власти А.Ф. Керенского.

Но эта победа – победа момента. Она могла уплыть из рук, растаять в руках, как будто ее и не было.

Гениальность Ленина не только в том, что он определил момент, когда можно захватить власть. В комнате с одеялами он совершил невозможное – нашел способ, как закрепить свою власть навсегда…

2

Первыми декретами, принятыми съездом Советов сразу после переворота, были заложены основы для разрушения России как государства…

Сами по себе сформулированные в Декрете о мире предложения «начать немедленно переговоры о справедливом, демократическом мире, «без аннексий… и контрибуций» никакого практического значения не имели и не могли иметь, потому что Декрет не оговаривал, кто и с кем должен договариваться. Не определено было и то, как должны осуществляться переговоры. Предлагалось только вести переговоры открыто, ликвидировав все тайные соглашения и договоры.

Более того… После обращения ко «всем воюющим народам и их правительствам» Ленин вычеркнул из Декрета все упоминания о правительствах воюющих стран, и все предложения Декрета адресовались нациям, воюющим народам и полномочным собраниям народных представителей, которыми, как это доказали сами большевики, могли стать любые авантюристы…

И предложения эти говорили не столько о мире, сколько об устройстве мировой революции: «рабочие названных стран поймут лежащие на них теперь задачи… помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс от всякого рабства и всякой эксплуатации»[7].

Разрушительная для России, как государства, сила этого Декрета была значительно усилена редактурой Владимира Ильича Ленина. Несколько точных купюр, незначительные поправки и – документы, задуманные как популистские декларации, обрели беспощадную силу грозного оружия. В ленинской редакции Декрет о мире превратился в декрет о гражданской мировой войне…

На наш взгляд, историки несколько преувеличивают роль соглашений, заключенных большевиками с немецким генштабом. Интересы немцев и большевиков в конце 1917 года и так совпадали по многим пунктам…

В первую очередь по вопросу о судьбе русской армии.

Германия стремилась уничтожить Восточный фронт, а большевики – демобилизовать еще не до конца разложившуюся действующую русскую армию, настроенную к ним не менее враждебно, чем к немцам.

Исходя из своих собственных интересов, советское правительство потребовало от главкома генерала Николая Николаевича Духонина «сделать формальное предложение перемирия всем воюющим странам».

Однако, по представлениям Николая Николаевича, подобные предложения могли исходить не от неведомо кем назначенных полномочных собраний народных представителей, а только от правительства, облеченного доверием страны, и он отказался исполнить приказ, за что и был растерзан латышами[8], а на его место назначен не отличавшийся излишней щепетильностью прапорщик Крыленко.

Интересно, что в самой армии прекрасно понимали, к чему могут привести такие переговоры о мире…

«Был целые сутки в карауле в бывшем Министерстве иностранных дел, – вспоминает очевидец тех событий С.В. Милицын. – Всего нас было 12 человек. Из нашего взвода я и Лукьянов. Разговор сразу завязался на политическую тему. Начал Аршанский.

– Слышали новость? Крыленко издал приказ о праве представителей полков заключать перемирие и представлять договоры на утверждение Советской власти?

– Что же! Значит, сколько полков, столько и мирных договоров? Украинский полк заключит один мир, Великорусский другой и так далее. Да и действителен ли приказ Крыленко для украинских частей?

– Ему это наплевать. Ему одного нужно – заключайте мир и расправляйтесь со своими начальниками. Вот прапорщику что нужно».

Но кроме разговоров никакого противодействия оказано не было.

В тех же воспоминаниях С.В. Милицына, пытающегося, как он говорит сам, понять, кто превратил в зверских людей, жадных к чужой собственности и жизни, тех, кто когда-то были чистыми детьми, верующими и любящими, разговор о прапорщике Крыленко так ничем и не кончается.

«Вот они тут крутят, а отвечать народу придется, – тихо, с ноткой грусти вставил Лукьянов.

– А ну их к черту. Давайте лучше чай пить. Чья очередь за кипятком?»[9]

В результате, когда предложения Ленина прекратить военные действия и самим выбирать уполномоченных для переговоров с германцами дошли до полков, начались стихийные братания. Заранее подготовившееся к подобному повороту событий германское командование бросило на «братания» сотрудников пропагандистских служб, и уже к 16 ноября двадцать русских дивизий, «заключив» перемирие, самовольно покинули окопы, а оставшиеся дивизии придерживались соглашения о прекращении огня. Германская армия при этом продолжала сохранять дисциплину и боевой порядок…

Л.Д. Троцкий самолично проверил, как выполнена в войсках ленинская директива о стихийном заключении мира. Еще когда он «первый раз проезжал через окопы на пути в Брест-Литовск, наши товарищи, несмотря на все предупреждения и понукания, оказались бессильны организовать сколько-нибудь значительную манифестацию против чрезмерных требований Германии: окопы были почти пусты, никто не отважился говорить даже условно о продолжении войны. Мир, мир во что бы то ни стало!.. Позже, во время приезда из Брест-Литовска, я уговаривал представителя военной группы во ВЦИК поддержать нашу делегацию «патриотической» речью. «Невозможно, – отвечал он, – совершенно невозможно; мы не сможем вернуться в окопы, нас не поймут; мы потеряем всякое влияние»[10]

Тем не менее, хотя большевистские и германские интересы совпадали, хотя большевики, конечно же, имели какие-то обязательства перед Германией, стратегия политики Ленина и Троцкого этими факторами не исчерпывалась и этими обстоятельствами не определялась.

Более того, надо признать, что названные нами политические сюжеты воспринимались Лениным и Троцким лишь как малозначительные эпизоды в грандиозном переходе от Русской революции к Мировой революции.

И можно с большой долей уверенности говорить, что ни Ленин, ни Троцкий, ни другие более или менее посвященные в дело большевики никаких долгов Германии возвращать не собирались, поскольку, по их замыслу, и Германию должна была постигнуть участь России…

Когда Троцкий в комнате с одеялами понял это, ему показалось, что еще никогда в жизни он не переживал подобного восторга.

И он был не одинок в своих ощущениях.

«В день 26 октября 1917 года, когда невысокий рыжеватый человек своим картавящим голосом читал с трибуны Декрет о мире, провозглашающий право всех народов на полное самоопределение, так верилось в близкое торжество, в скорый конец безумных грабительских войн, в близкое освобождение человечества!.. Неудержимый порыв охватил весь съезд, который поднялся с мест и запел песнь пролетарского освобождения. Звуки «Интернационала» смешивались с приветственными криками и с громовым «ура»; в воздух летели шапки, лица раскраснелись, глаза горели»[11].

3

Точно так же Ленин поступил и с Декретом о земле.

Многих смутила, а кое-кого и возмутила бестолковость, что царила при подготовке этого важнейшего документа.

Куда-то потерялся текст с правками…

Даже сам Троцкий не сразу сообразил, почему вместо доклада по вопросу о земле Ленин зачитал на Съезде напечатанную в «Известиях» эсеровскую программу земельных преобразований[12]

И только потом, слушая возмущенный – дескать, это политический плагиат! – гул эсеров, Троцкий сообразил, что главное в ленинском Декрете о земле не эсеровские обещания, а большевистская реализация этих обещаний.

Получалось, что Декрет, отменяя навсегда частную собственность на землю, определял, как должна проходить конфискация земель у владельцев, а вот реализацию права всех граждан России на свободное пользование землей при условии собственного труда на ней Декрет возлагал на Учредительное собрание.

Гениальность ленинского плана восхищала Троцкого и многие годы спустя.

Вместо свободы землепользования российское крестьянство и не могло получить по этому Декрету ничего, кроме продотрядов военного коммунизма, кроме права на рабский труд в коммунах и колхозах во имя победы мировой революции.

И так во всем… В каждом, даже самом малозначительном распоряжении Ленина обнаруживался замысел, постигнуть который самостоятельно можно было, только обладая сильным интеллектом товарища Троцкого.

И это и было боевым языком партии, позволяющим свободно, не опасаясь ни врагов, ни малоспособных сподвижников кавказского происхождения, говорить о наиболее важных проблемах партийной политики и укрепления своей власти.

Впрочем, и Троцкому тоже приходилось приподниматься над собой, выпрыгивать из себя, чтобы до конца уразуметь стратегическую линию ленинской политики: чтобы удержаться у власти, большевики должны не строить, а разрушать!

Руководствуясь этой мыслью, и составляли они с Лениным список первого правительства.

– Как назвать его? – спросил Ленин.

– Может быть, Совет министров? – предложил Троцкий.

– Нет! Только не министрами! – решительно отверг предложение Ленин. – Это гнусное, истрепанное название.

– Можно назвать комиссарами… – сказал Троцкий. – Совет верховных комиссаров…

– Нет! – Ленин покачал головой. – «Верховных» плохо звучит…

– Нельзя ли «народных»?

– Народные комиссары? – переспросил Ленин, как бы пробуя на вкус слово. – А что? Это, пожалуй, пойдет… Совет народных комиссаров… Превосходно! Это пахнет революцией…

Любопытно, что В.Д. Бонч-Бруевич, вспоминая о рождении Совнаркома, косвенно подтвердил факт этого разговора Троцкого и Ленина.

Он рассказывает, что название Совнаркома и его структура уже были определены В.И. Лениным и доведены им до сведения партийцев как решение, не нуждающееся в обсуждении. Но естественно, В.Д. Бонч-Бруевич усмотрел в этом только еще одно проявление гениальности В.И. Ленина.

«Как только наступил первый момент после захвата власти, когда пришлось всем подумать об устройстве правительства, то, конечно, сейчас же поднялся вопрос о формах его, – вспоминал он. – Большинство определяло эту форму в старых формах: кабинет министров. Как сейчас помню, Владимир Ильич, заваленный крайне трудной работой с первых дней революции, услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил: «Зачем эти старые названия, они всем надоели. Надо устраивать комиссии по управлению страной, которые и будут комиссариатами. Председателей этих комиссий назовем народными комиссарами; коллегия председателей будет – Совет народных комиссаров, которому и принадлежит полнота власти, съезд Советов и Центральный Исполнительный Комитет контролируют его действия, им же принадлежит право смещения комиссаров».

Этот мимолетный разговор предопределил формы организации новой правительственной власти. Невольно обратило внимание всех, что Владимир Ильич, очевидно, за 2½ десятка лет непрерывной революционной борьбы имел время обдумать все до мелочей и был готовым к тому судному дню, когда меч пролетарской революции отсечет голову буржуазной гидры, когда переход власти в руки трудящихся будет уже не сладостной мечтой, а суровой боевой действительностью. К этому дню ему, вождю величайшей в мире революции, надо было быть всегда готовым, и он, действительно, был готов»[13]

Думается, что гениального экспромта в ленинской политике было больше, чем мудрой предусмотрительности, и идея создания Совнаркома родилась на ходу.

Другое дело, что додумал ее В.И. Ленин до конца…

По-ленински, не упуская ни единой мелочи, Владимир Ильич заявил Троцкому, что в охране Совета народных комиссаров нельзя полагаться на солдат и матросов и надобно срочно собрать охрану из латышей или китайцев.

– Они же по-русски не понимают, Владимир Ильич… – возразил Троцкий.

– И это правильно, Лев Давидович! Я думаю, чем меньше они будут понимать нас, тем лучше… Ведь у нас, батенька, и аппарат пестренький… – Ленин взглянул на лежащий перед ним список Совнаркома. – На 100 порядочных 90 мерзавцев!

4

Самое интересное и важное в революциях – это не сама революция и даже не причины, которые обусловили революционный взрыв, а то, как удается революционерам удержать власть…

Большевики победили вопреки всем законам логики, вопреки здравому смыслу… Секрет разгадки, как нам кажется, кроется в устроении головы Владимира Ильича Ленина, в характере его.

Будучи последовательным материалистом, Ленин произвольно, не соотносясь с реальной обстановкой, осуществлял свои действия так, как будто мир и управлялся из того центра, в котором находился он сам. Только такое устроение мира было правильным и разумным, по его глубочайшему, не подвластному никакому анализу и критике, убеждению, а любое другое – нелепым, ошибочным, иррациональным…

«Ленин, – писал А.В. Луначарский, – никогда не оглядывается на себя, никогда не смотрится в историческое зеркало, никогда не думает даже о том, что о нем скажет потомство, – он просто делает свое дело. Он делает это дело властно, и не потому, что власть для него сладостна, а потому что он уверен в своей правоте и не может терпеть, чтобы кто-нибудь портил его работу. Его властолюбие вытекает из его огромной уверенности в правильности своих принципов и, пожалуй, из неспособности (очень полезной для политического вождя) становиться на точку зрения противника» (выделено нами. – Н.К.)[14].

А.М. Горький приводит в своих воспоминаниях рассуждение В.И. Ленина об «эксцентризме» как особой форме театрального искусства.

– Тут есть какое-то сатирическое или скептическое отношение к общепринятому, – говорил он, – есть стремление вывернуть его наизнанку, немножко исказить, показать алогизм обычного. Замысловато, а – интересно!

Сам Ленин тоже был эксцентриком.

Трезво и ясно анализируя информацию об общественных настроениях и реальном положении дел, он обладал настолько мощным интеллектом, что незаметно для сподвижников, а порою и для самого себя, деформировал реальную картину событий, так располагал поступающую информацию, что центр событий как бы смещался к точке, в которой находился он сам.

И это не было ни обманом, ни дезинформацией.

Сохранились любопытные воспоминания Л.Д. Троцкого:

«Я приехал за границу с той мыслью, что ЦО (Центральный орган, редакция газеты «Искра». – Н.К.) должен «подчиняться» ЦК. Таково было настроение большинства «русских» искровцев, не очень, впрочем, настойчивое и определенное.

– Не выйдет, – возражал мне Владимир Ильич. – Не то соотношение сил. Ну, как они будут нами из России руководить? Не выйдет… Мы – устойчивый центр, и мы будем руководить отсюда.

– В одном из проектов говорилось, что ЦО обязан помещать статьи членов ЦК.

– Даже и против ЦО? – спрашивал Ленин.

– Конечно.

– К чему это? ни к чему. Полемика двух членов ЦО могла бы еще при известных условиях быть полезной, но полемика «русских» цекистов против ЦО не допустима.

– Так это же получится полная диктатура ЦО? – спрашивал я.

– А что же плохого? – возражал Ленин. – Так оно при нынешнем положении и быть должно»[15]

Абсурдно, когда пусть и центральный, но все же только орган печати Центрального комитета принимает функции управления и руководства самим Центральным Комитетом. Но в ленинской логике эксцентрика, свободно преобразующего один вид движения в другой, это нормально и естественно, поскольку сам Ленин находится в Центральном органе.

Так же эксцентрично относился В.И. Ленин к организациям и общественным институтам при подготовке Октябрьского переворота, этим определялось его отношение к Учредительному собранию после переворота…

С точки зрения Ленина, не было ничего более нелепого, чем соблюдать какие-то договоры, если соблюдение их могло привести к утрате власти.

Эта способность в любое мгновение ломать любые обычаи, наполнить противоположным содержанием любые правила и была, безусловно, самой сильной стороной Ленина-политика, если, конечно, можно назвать политикой ту перманентную ломку всего и вся, которой он занимался на протяжении своей государственной деятельности.

Говорят, что Ленин был широк.

Да… Он был широк в том смысле, что любая форма правления была хороша для него, пока гарантировала ему власть.

Сейчас уже редко вспоминают, что большевики, свергнув правительство Керенского, скомпрометировавшее себя полной неспособностью к управлению Россией, идею демократических выборов в Учредительное собрание, которое и должно было определить государственное устройство России, не отвергли.

И именно это и определило достаточно индифферентное отношение правых эсеров, меньшевиков и кадетов к Октябрьскому перевороту. Именно потому и не встретил Октябрьский переворот должного сопротивления, что был нужен не только большевикам, прорвавшимся к власти, но и их политическим оппонентам.

Мысль, при всей ее парадоксальности, отнюдь не абсурдная.

Запутавшись в интригах, в предательской по отношению к России политике, лидеры партий, входящих в состав самозваного Временного правительства – ни в одном своем составе оно не обладало достаточной легитимностью! – рады были свалить ответственность за развал страны, за собственные просчеты на авантюристов-большевиков.

Последствия же оппоненты большевиков по своему легкомыслию не склонны были драматизировать. Разношерстая толпа нацменов, окруженных, как их изображали карикатуристы, полупьяными матросами, не казалась прожженным политиканам слишком уж опасной. По их расчетам, большевики, не вписавшись в картину «цивилизованной» жизни, неизбежно должны были сойти с политической арены.

Политически все было верно в этих расчетах.

Кроме одного…

Прожженные политики не учли, что во главе их противников стоит Ленин, который считает соблюдение правил и договоров необходимым только до тех пор, пока эти правила работают на его власть.

Пока выборы в Учредительное собрание не произошли, пока неизвестно было, к каким результатам они приведут, Ленин соглашался не вести борьбу с Учредительным собранием.

Но пришло 25 ноября 1917 года.

Выборы в Учредительное собрание состоялись, и большевики потерпели на них серьезное поражение. Они получили всего 25 % голосов, которые гарантировали им лишь 175 мест в Учредительном собрании, в то время как эсеры, получившие 40,4 % голосов, обеспечили себе более 300 мест.

Можно было утешиться, что кадеты набрали всего 4,7 % голосов, но большевикам такое утешение не подходило. Ленину нужна была не социалистическая власть в России, а своя, ленинская, власть…

Реакция большевиков на результаты выборов в Учредительное собрание была мгновенной и совершенно неожиданной для их политических конкурентов.

25 ноября в Петроград прибыл выписанный Лениным 6-й Тукумский полк.

26 ноября сводная рота латышских стрелков взяла на себя охрану Смольного.

27 ноября большевики, закрепляя свою власть в городе, проводят Г.Е. Зиновьева на пост председателя Петросовета (взамен Л.Д. Троцкого) и уже на следующий день издают декрет о закрытии газет, «сеющих беспокойство в умах и публикующих заведомо ложную информацию».

Кроме этого В.И. Ленин, Л.Д. Троцкий, Н.П. Глебов, П.И. Стучка, В.Р. Менжинский, И.В. Сталин, Г.И. Петровский, А.Г. Шлихтер, П.Е. Дыбенко, В.Д. Бонч-Бруевич тогда же подписали декрет «Об аресте вождей Гражданской войны против революции». В декрете говорилось, что «члены руководящих учреждений партии кадетов, как партии врагов народа, подлежат аресту и преданию суду революционных трибуналов.

В этот же день, после торжественной присяги на верность советскому правительству сводного батальона латышских стрелков, Петроградский ВРК начал аресты руководящих деятелей ЦК партии кадетов.

Насколько бесправны были арестанты, видно из того, что члены ЦК партии кадетов, депутаты Учредительного собрания Ф.Ф. Кокошкин и А.И. Шингарев вскоре после роспуска Учредительного собрания были убиты без суда и следствия.

3 декабря приказом № 11 по Петроградскому военному округу было объявлено об упразднении всех «офицерских и классных чинов, званий и орденов», а 6 декабря, уже после роспуска Петроградского военно-революционного комитета, управляющий делами Совнаркома Владимир Бонч-Бруевич доложил Владимиру Ильичу Ленину о панике, царящей среди руководства партии, напуганного всеобщей забастовкой госслужащих.

– Неужели у нас не найдется своего Фукье-Тенвиля, который привел бы в порядок контрреволюцию? – гневно воскликнул тогда Ленин.

Такой человек в партии нашелся.

Это был завернутый в длинную шинель Феликс Эдмундович Дзержинский…

Как свидетельствовал Мартин Лацис, Дзержинский «сам напросился на работу по ВЧК». Ему и поручили «создать специальную комиссию для выяснения возможности борьбы с подобной забастовкой при помощи самых энергичных революционных мер».

На основании «исторического изучения прежних революционных эпох» Феликс Эдмундович разработал проект организации Всероссийской чрезвычайной комиссии и уже на следующий день, 7 декабря, доложил его на заседании Совнаркома.

– Не думайте, что я ищу формы революционной справедливости. Нам не нужна сейчас справедливость… Я требую органа для революционного сведения счетов с контрреволюцией! – с сильным польским акцентом, путаясь в удареньях, говорил он, и глаза его лихорадочно блестели.

5

Биографы чекиста № 1 утверждают, что его отец имел двойное имя Эдмунд-Руфим, а отечество – Иосифович. И фамилию отец Дзержинского тоже носил двойную – Фрумкин-Дзержинский…

Откуда почерпнуты сведения насчет фамилии отца, биографы кровавого Феликса не сообщают, и поэтому доверять подобным сообщениям трудно.

Гораздо более определенно известно, что отец Дзержинского, Эдмунд-Руфим Дзержинский, окончил в 1863 году физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета.

Будучи студентом, он давал домашние уроки дочерям профессора Петербургского железнодорожного института Игнатия Янушевского и соблазнил 14-летнюю Елену Янушевскую.

С помощью тестя туберкулезный любитель несовершеннолетних девочек был пристроен учителем физики и математики в Таганрогскую гимназию, куда как раз в те годы поступил Антон Чехов. Если бы мы не стремились в нашем повествовании к документальной точности, вполне могли бы предположить, что чахотку великий русский писатель подцепил именно от своего учителя физики и математики.

Впрочем, даже если и так, к судьбе чекиста № 1 это обстоятельство никакого отношения не имеет. Сам Феликс Эдмундович Дзержинский родился 11 сентября 1877 года уже в имении Дзержиново Вильненской губернии, когда отец его – туберкулез стремительно развивался, и пребывание Эдмунда Руфимовича в гимназии становилось небезопасным для учеников – вернулся на родину.

На формирование юного Феликса отец особого влияния не оказал, он умер, когда будущему чекисту было всего пять лет.

Другое дело мать…

«Я помню вечера в нашей маленькой усадьбе, когда мать при свете лампы рассказывала… о том, какие контрибуции налагались на население, каким оно подвергалось преследованиям, как его донимали налогами… И это… повлияло на то, что я впоследствии пошел по тому пути, по которому шел, что каждое насилие, о котором я узнавал, было как бы насилием надо мной лично»[16]

Материальное положение 32-летней вдовы, оставшейся с восемью детьми на руках, было незавидным. 42 рубля в год приносило сданное в аренду имение, плюс к тому весьма скромная пенсия за мужа, и все. Чтобы свести концы с концами, приходилось постоянно клянчить подачки у родственников…

И остается только удивляться, что бедная, замученная нуждой женщина находила время, чтобы прививать детям ненависть к России, культивировать в них пафос национальной польской борьбы против России.

«Как множество детей интеллигентных семей, и Феликс Дзержинский пил ядовитый напиток воспоминаний… о подавлении польских восстаний. Злопамятное ожесточение накоплялось в нем. Легко воспламеняющийся будущий палач русского народа, фанатический Феликс Дзержинский… и тут перебросил свою страстную ненависть через предел: с русского правительства на Россию и русских»[17].

Несколько отвлекаясь от основного повествования, все-таки обратим внимание на странное, никак не объяснимое с рационалистической точки зрения явление…

В одних и тех же местах, с разрывом в десятилетие, рождаются люди, сыгравшие огромную, можно сказать, ключевую роль в разрушении Российской империи.

10 (22) апреля 1870 года в Симбирске, в семье инспектора народных училищ Ильи Николаевича Ульянова и Марии Александровны, в девичестве Бланк, родился Владимир Ильич Ленин.

Директором гимназии, в которой учился В.И. Ленин, был Ф.И. Керенский, отец будущего главы Временного правительства.

Сам же Александр Федорович Керенский родился 22 апреля (4 мая) 1881 года в семье, как мы сказали, директора мужской классической гимназии Федора Михайловича Керенского и Надежды Александровы, в девичестве Адлер.

Если рожденный десятилетие спустя после В.И. Ленина, А.Ф. Керенский по интеллекту и уступал своему политическому преемнику, то в ненависти к России вполне мог, на наш взгляд, соперничать с ним.

Ну а в Ошмянском уезде, за десятилетие до Ф.Э. Дзержинского, родился будущий маршал Польши – Юзеф Пилсудский. И они с палачом № 1 – тоже из одной гимназии…

И вот спрашивается, откуда, не из сатанинской ли русофобии, обуревающей дворянство и «прогрессивную интеллигенцию» Российской империи, и явились на склоне XIX века эти двуединые враги России?

Нет…

Ленин и Керенский, Дзержинский и Пилсудский не дублировали друг друга, не дополняли, они просто перекрывали своей разнознаковой ненавистью все пространство русской общественной жизни.

В 1920 году, когда Пилсудский повел польские войска на Киев, его интересы столкнулись с интересами Дзержинского, назначенного главою будущей большевизированной Польши, однако столкновение это, как и столкновение Ленина с Керенским, чисто внешнее.

Подтверждая, что русофобия для него осталась выше классовой ненависти, Дзержинский запишет: «Еще мальчиком я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей»…

Как раз в те годы, когда Дзержинского одолевали подобные мечты, умер отец, и мать начала учить Феликса читать по-еврейски.

Официальная научная биография Феликса Эдмундовича Дзержинского, выпущенная в 1977 году Издательством политической литературы, никак не комментирует этот факт и вообще, кажется, даже и не упоминает о том, что Дзержинский при всех своих талантах владел еще и еврейским языком. Между тем факт этот важен не только для понимания некоторых моментов чекистской биографии Феликса Эдмундовича, но и для представления о том, как шло духовное формирование «кровавого Феликса».

Надо сказать, что учить своих детей читать по-еврейски тогда могли позволить себе далеко не все даже и ортодоксальные евреи. Карл Радек вспоминал потом: «Мы смеялись позже, что в правлении польской социал-демократии, в которой был целый ряд евреев, читать по-еврейски умел только Дзержинский, бывший польский дворянин и католик»[18].

Будущему начальнику ВЧК, когда он начал укреплять в себе злопамятное ожесточение еврейской грамотой, было семь лет.

Видимо, эти занятия так увлекли юного Феликса, что на другие предметы у него просто не оставалось сил. За неуспеваемость по русскому языку Дзержинский был оставлен в первом классе Виленской гимназии на второй год.

Вообще надо сказать, что ни талантами, ни способностями Дзержинский в гимназии не блистал. Будущий маршал Польши Юзеф Пилсудский, поступивший в гимназию после Дзержинского, отзывался о своем предшественнике как о серости и посредственности[19].

Хорошо успевал Феликс только по Закону Божиему. Впрочем, и здесь он брал не столько знаниями, сколько чувствами.

«Бог в сердце… – писал он тогда брату. – Если бы я когда-нибудь пришел к выводу, что Бога нет, то пустил бы себе пулю в лоб».

Этого обещания Дзержинский – увы! – не исполнил, хотя вскоре «вдруг понял, что Бога нет!».

Душевный переворот совершился в юном Феликсе после того, как знакомый ксендз категорически воспротивился его карьере католического священника. Со свойственной порывистой натуре последовательностью Дзержинский рассердился не только на ксендза, не желающего помогать ему, но и на Бога.

Хотя и ксендзу он тоже отомстил.

Причем отомстил с такой изуверской изобретательностью, которую трудно было предположить в столь юном существе.

Дзержинский, как будто ничего не произошло, по-прежнему подбегал к ксендзу, едва тот появлялся в гимназии. Но, испрашивая у него духовного совета, незаметно подкладывал в калоши духовника записочки своей подружке из женской гимназии, где ксендз также преподавал Закон Божий.

О том, что ксендз бегает у него на посылках, пылкий Феликс поведал своим друзьям, и это возмутило всю гимназию, но скандал замяли. Так и так выходило, что Дзержинский прав, и ксендз действительно был почтальоном юных любовников.

Впрочем, гимназию юный Феликс все равно не окончил.

В 1896 году, осерчав на учителя немецкого языка, поставившего плохую отметку, Дзержинский прилюдно влепил ему пощечину[20].

Надо сказать, что не знающая моральных преград предприимчивость местечкового обитателя как-то странно совмещалась в Дзержинском с гонором польского шляхтича, не желающего задумываться о последствиях своих действий.

Политиздатовская биография Дзержинского, рассказывая об эпизоде исключения Дзержинского из гимназии, особо подчеркивает это свойство его характера.

«Твердо решив добровольно оставить гимназию, Феликс зашел однажды в учительскую и открыто выступил с резкой критикой одного из наиболее ненавистных, реакционных педагогов – шовиниста Мазикова по прозвищу Рак. Дзержинский смело высказал ошеломленным учителям свои взгляды на постановку воспитания, а вернувшись домой, поделился об этом с близкими, чувствуя удовлетворение от выполненного им долга»[21].

Тетке Феликса, Софье Игнатьевне Пиляр, с трудом удалось упросить директора гимназии замять дело и выдать свидетельство, что ученик 8-го класса Феликс Дзержинский выбыл из гимназии согласно ее прошения.

Однако и у родственников после смерти матери Феликс со своей шляхетской гонорливостью ужиться не сумел.

Полученная в наследство тысяча рублей быстро растаяла, и Дзержинский оказался в трущобах, на окраине Вильно, где обитало множество уголовников. Однако Дзержинский не прижился и в этой среде. Возможно, жидковат оказался, чтобы пробиться в верхушку, а бегать в шестерках не позволяла все та же шляхетская гонорливость. Пришлось идти к польским революционерам, цели и методы которых тогда мало чем отличались от бандитских.

«Мне удалось стать агитатором, – писал Ф.Э. Дзержинский в своей автобиографии, – и проникать в совершенно нетронутые массы на вечеринки, в кабаки, там, где собирались рабочие»[22].

В июле 1897 года в Ковенскую полицию поступило агентурное сообщение о появлении в городе молодого человека в черной шляпе, всегда низко надвинутой на глаза. Подозрительный молодой человек угощал в пивной рабочих с фабрики Тильманса, уговаривая их устроить на фабрике бунт, а в случае отказа грозил жестоко избить своих собутыльников.

При аресте молодой человек назвался Эдмунтом Жебровским. Это и был Дзержинский. Полиции не удалось доказать его личного участия в многочисленных кровавых разборках, и продержав год в тюрьме, его сослали за подстрекательство к бунту на три года в Вятскую губернию.

Так началась тюремная карьера Феликса Эдмундовича.

Здесь он быстро достиг того авторитета, которого ему не удавалось достичь среди уголовников на свободе.

Однажды на этапе начался бунт, арестанты потребовали пищи и табака. Начальник конвоя пригрозил, что прикажет стрелять. Дзержинский тогда разорвал на себе рубаху и завизжал по-блатному:

– Стреляйте, если хотите быть палачами!

Начальник конвоя решил не связываться с приблатненным шляхтичем.

Считается, что, подобно ворам в законе, Дзержинский ни разу не жил на свободе более трех лет подряд. Всего он провел в тюрьме, в том числе и на каторге, одиннадцать лет, три раза был в ссылке и всегда бежал.

Дзержинского арестовывали в 1897, 1900, 1905, 1906, 1908 и 1912 годах, а 4 мая 1916 года Московская судебная палата накинула ему еще шесть лет каторжных работ. Тюрьма стала для товарища Дзержинского родным домом. Здесь, в тюрьме, окончательно сформировался его характер.

«Когда я в сознании своем, в сердце своем взвешиваю то, чего лишила и что дала мне тюрьма, я твердо знаю, что не проклинаю ни судьбы моей, ни долгих лет тюрьмы… – писал он. – Это результат жажды свободы и тоски по красоте и справедливости».

Эту свою жажду свободы и тоски по красоте и справедливости Феликс Эдмундович выплеснет в дальнейшем в своей знаменитой инструкции по обыскам, допросам и правилам содержания граждан в тюрьмах.

«Обыск производить внезапно, сразу во всех камерах и так, чтобы находящиеся в одной не могли предупредить других. Забирать всю письменную литературу, главным образом небольшие листки на папиросной бумаге и в виде писем. Искать тщательно на местах, где стоят параши, в оконных рамах, в штукатурке».

Люди, не понаслышке знакомые с пенитенциарной системой, считают, что созданная Дзержинским инструкция является шедевром в своем жанре. Такой жестокой, перекрывающей все щелочки для послаблений системы тюремщики еще не знали.

Заключенные Бутырской тюрьмы, где перед Февральской революцией сидел Дзержинский, разумеется, ничего не ведали об инструкции, которую вынашивал для них каторжанин № 217. Но существует легенда, будто однажды они так жестоко избили его, будто ясно предвидели, что он сделает. Заключенные били тогда Дзержинского, словно бы по поручению и от имени всех будущих узников советских тюрем.

6

Сохранились воспоминания Л.Д. Троцкого, встретившего Дзержинского на пересылке еще в 1902 году.

«Весной, когда по Лене прошел лед, Дзержинский перед посадкой на паузок в Качуге, вечером у костра читал на память свою поэму на польском языке. Большинство слушателей не понимало поэмы. Но насквозь понятно было в свете костра одухотворенное лицо юноши, в котором не было ничего расплывчатого, незавершенного, бесформенного. Человек из одного куска, одухотворенный одной идеей, одной страстью, одной целью»[23]

Что-то подобное происходило и на заседании Совнаркома 7 декабря 1917 года…

Слова Дзержинского со сбитыми ударениями звучали неясно, сливались, и мало кто из членов Совнаркома мог разобрать то переходящую в неясное бормотание, то срывающуюся на яростный крик речь сорокалетнего скелета в гимнастерке, мало кто догадывался, что сегодняшнее заседание во многом предопределит успех революции.

– Революции всегда сопровождаются смертями, это дело самое обыкновенное! И мы должны применить сейчас все меры террора, отдать ему все силы! – бессвязно выкрикивал Дзержинский. – Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции, юстиция нам не к лицу! У нас не должно быть долгих разговоров! Сейчас борьба грудь с грудью, не на жизнь, а на смерть, – чья возьмет?! И я требую одного – организации революционной расправы!

И как тогда, в Качуге, где на берегу Лены читал Дзержинский у костра свою поэму на польском языке, хотя и трудно было уловить смысл бессвязной речи, но насквозь понятна была ленинским народным комиссарам звериная жестокость и беспощадность, что дышала в каждой черточке лица докладчика.

Сам Владимир Ильич Ленин, искоса поглядывая на Дзержинского, удовлетворенно хмыкал и что-то быстро чиркал на листке.

Ленин знал, что его правительству придется столкнуться с внутренней и внешней оппозицией, но он не ожидал, что это случится так скоро.

Впрочем, это не пугало его.

Это столкновение позволяло без промедления приступить к созданию специальной системы организованного насилия и освободиться от безнадежно устаревших после Октябрьского переворота норм и ограничений «буржуазной» законности и морали.

В революции главное – не создать для трудового народа нормальные условия жизни, а удержать его от попыток вернуться к нормальной жизни.

Это и предлагал Дзержинский.

Это и восхитило в нем товарища Ленина.

В.И. Ленин объявил своим сподвижникам, что столкновение с внутренней и внешней оппозицией выгодно большевикам, ибо оно позволит предотвратить ошибки Парижской Коммуны. Восставшие коммунары возлагали слишком много надежд на примирение и использовали слишком мало силы!

Владимир Ильич Ленин, как мы уже говорили, не просто превосходил своих подручных интеллектом. Он был настолько беспощадно умнее всех своих сподвижников, что они терялись рядом с ним. Они не только не способны были воспринять во всей глубине ленинские мысли, но зачастую даже и смысла их уловить не могли. Впрочем, это тоже нисколько не раздражало Ленина, потому что он вовсе не был уверен, что товарищи по партии поддержат его, если будут понимать все.

Ф.Э. Дзержинский не был исключением.

В присутствии Ленина он впадал в отупение и становился просто не способным к элементарной мыслительной работе.

– Зачем нациям самоопределяться от завоеванного счастья? – упорствовал он на Апрельской конференции, когда Ленин попытался разъяснить ему свой тезис о самоопределении наций. – Ведь мы же боремся, Владимир Ильич, за мировую революцию!

Но Владимиру Ильичу другого Дзержинского и не надо было.

Ленина вполне устраивал человек, компенсировавший недостаток умственных способностей тем, что, этот человек, по свидетельству Вячеслава Рудольфовича Менжинского, «не был никогда расслабленно-человечен».

Владимир Ильич и сам не страдал расслабленной человечностью…

«Я не встречал, не знаю человека, который с такой глубиной и силой, как Ленин, чувствовал бы ненависть, отвращение и презрение к несчастиям, горю, страданию людей», – вспоминал А.М. Горький[24].

Может быть, поэтому и ценил так Владимир Ильич патологическую, не желающую знать никаких ограничений законами или моральными нормами русофобскую жестокость Дзержинского.

Ленин, как говорил А.М. Горький, обладал «воинствующим оптимизмом материалиста» и всегда поддерживал Феликса Эдмундовича, хотя при удобном случае не упускал возможности поставить его на место.

7

Известен эпизод, который произойдет на заседании Совнаркома, когда уже вовсю будет бушевать красный террор. Дзержинский, как это было принято у него, пришел на заседание в грязных сапогах, в измятой гимнастерке…

У него, как утверждают современники, уже выработалась тогда неприятная манера смотреть – он как бы «забывал» свой взгляд на каком-нибудь человеке. Сидел и не сводил с человека стеклянных с расширенными зрачками глаз.

На том заседании Совнаркома обсуждался вопрос о снабжении продовольствием железнодорожников. Феликс Эдмундович заскучал и по растерянности «позабыл» взгляд своих стеклянных глаз на Владимире Ильиче.

Ленину это не понравилось. Дзержинский вообще после 30 августа сильно разонравился Ильичу.

Прищурившись, он чиркнул на листке: «Сколько, тов. Дзержинский, у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?»

Заложников тогда числилось по Москве 150 человек… Дзержинский эту цифру и написал на ленинской записочке, но, поймав на себе немигающий ленинский взгляд, засуетился, растерялся и дрожащей рукой дописал еще нолик. Получилось 1500 – цифра вполне внушительная.

От Ленина, разумеется, заминка Феликса Эдмундовича не укрылась.

Он все понял. Лукаво усмехнулся и, нарисовав возле цифры крест, перекинул записку назад. Сделано это было с чисто воспитательной целью – нечего врать главе государства.

Дзержинский посмотрел на крест возле цифры «1500», и на щеках его заходили желваки. Однако польский гонор заиграл в нем, и оправдываться Феликс Эдмундович не стал. Кивнув, он спрятал записку в карман, а потом встал и, ни на кого не глядя, вышел.

В.И. Ленин не стал торопить событий. Поставить начальника ВЧК на место можно было и на следующем заседании Совнаркома.

Каково же было удивление Ленина, когда он узнал, что ночью чекисты арестовали недостающих 1350 человек и всех, вместе с уже сидящими заложниками, расстреляли.

История эта стала известна членам Совнаркома.

– Произошло недоразумение, – говорила Л.А. Фотиева. – Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела. Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению[25].

На самом деле это Лидия Александровна не поняла ничего…

Шутить с Дзержинским, сросшимся, по словам В.Р. Менжинского, с ЧК, не следовало и товарищу Ленину.

Это понимали тогда в Совнаркоме все!

Впрочем, история эта произойдет год спустя, когда Ф.Э. Дзержинский уже срастется с ЧК, а тогда, 7 декабря 1917 года, только решался вопрос о назначении его во главе комиссии, и Ленин еще не мог знать, что из этого выйдет, но, как частенько бывало у Ленина, он сумел заглянуть в будущее.

Он усмехнулся и быстро написал на листке: «Назвать комиссию по борьбе с контрреволюцией – Всероссийской Чрезвычайной Комиссией при Совете Народных Комиссаров и утвердить ее в составе… Председатель т. Дзержинский»…

Как вспоминают очевидцы, обычно Ленин не стеснял себя на заседаниях Совнаркома никакими правилами.

«Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил:

– Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так!

Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями «ленинское» решение вопроса.

Оно всегда тут же без возражений и принималось»[26].

Так было и 7 декабря 1917 года. СНК одобрил «проект» Ф.Э. Дзержинского и принял постановление об образовании Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем, которой предписывалось:

«1. Расследовать и ликвидировать любые попытки или действия, связанные с контрреволюцией и саботажем, откуда бы они ни исходили на всей территории России.

2. Предавать на суд революционных трибуналов всех контрреволюционеров и саботажников и вырабатывать меры борьбы с ними».

Председателем Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК) по борьбе с контрреволюцией и саботажем был назначен Ф.Э. Дзержинский.

8

На следующий день, пощипывая пальцами свою маленькую бородку, Дзержинский появился на Гороховой, 2, в помещении, ранее принадлежавшем петроградскому градоначальнику. Сопровождал его казначей, латыш Якоб Петерс, с вдавленным носом и тяжелой бульдожьей челюстью.

Первым делом осмотрели подвалы, где будет осуществляться главная работа комиссии, потом, чуть сгорбившись, Дзержинский долго сидел за столом градоначальника и, щурясь от света лампы, о чем-то думал.

Рассказывают, что первый владелец здания на Гороховой, 2, президент медицинской коллегии барон Фитингоф увлекался магией и дружил с графом Калиостро, а дочь барона, в замужестве Юлия Крюденер, обладала способностью видеть будущее.

Однажды, находясь в полуобморочном состоянии, она увидела, как по стенам ее комнаты течет кровь. В ужасе сбежала Юлия на первый этаж и увидела, что там, на полу, лужи крови.

Кое-кто из новейших исследователей высказывает предположение, что Феликс Эдмундович знал об этом видении Юлии Крюденер, и именно это и определило его выбор.

«Он долго рассматривал устройство дома, расположение его комнат, пристально вглядывался в интерьеры – будто что-то вспоминал…

А ему действительно было что вспомнить… Его отец увлекался трудами Юлии Крюденер. И юный Феликс не раз заглядывал в эти труды, роясь в книгах домашней библиотеки…

После долгой паузы он сказал Ворошилову:

– Здесь будет ВЧК. Лучше места не придумаешь…

И в этот момент сбылось пророчество: дом на Гороховой становился местом допросов, пыток и казней»[27].

Думается, однако, что все было проще…

Удобным и одновременно символичным было расположение.

Колоннада портиков дома на углу Гороховой и Адмиралтейского проспекта как бы повторяла портики на здании Генерального штаба, включая здание Чрезвычайной комиссии в имперский ансамбль Дворцовой площади…

Дзержинскому понравилась и планировка подвалов. Смущало только, что подвалы были невелики, а ведь сколько человеческого материало предстоит пропустить тут!

Может быть, всю Россию…

Да… Тут было о чем подумать.

Звероподобный Якоб Петерс стоял рядом, и из мутных глаз его сочился сырой холод подземелья[28].

Очень скоро на Гороховую потянулись первые сотрудники ВЧК.

Как остроумно заметил новейший биограф «железного Феликса» И. Кузнецов, Дзержинский взломал общественную преисподнюю, выпустив в ВЧК армию патологических и уголовных субъектов, с помощью которых он и превратил Россию в подвал ЧК.

Действительно… Чего стоил только уже упомянутый нами Якоб (Екабс) Петерс! Расстрелы были его увлечением. Однажды за ночь Петерс расстрелял 90 человек. В двадцатые годы, когда подрос в Англии его сынишка, Петерс брал иногда мальчугана на расстрелы, и тот все время приставал к нему: «Папа, дай я»… Добрый папаша никогда не отказывал Игорьку и позволял ему немножко пострелять…

А белесоглазый латыш Александр Эйдук, который говорил, что массовые расстрелы полируют кровь?

А Янис Судрабс, латыш, прогремевший по России под псевдонимом Мартин Лацис? Это он поучал своих подручных: «Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал словом и делом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого образования, воспитания, происхождения или профессии. Эти вопросы должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».

Очень скоро все эти имена набухнут такой кровью, что затмят имена палачей былых времен.

Менее известны имена других сотрудников Дзержинского – целой армии набранных им тайных осведомителей и провокаторов…

Вот лишь один из них – Алексей Фролович Филиппов.

Алексей Фролович до революции не гнушался участием в проектах, связанных с деятельностью Союза русского народа, а кроме того владел «Банкирским домом народного труда». Октябрьский переворот, и особенно декрет об аннулировании дивидендных бумаг, разорили Филиппова, и чтобы спасти дело, он пошел работать в ЧК.

«Мы сошлись с Дзержинским, который пригласил меня помогать ему, – рассказывал Филиппов все на той же Гороховой улице, только уже на допросе. – Дело было при самом основании Чрезвычайной комиссии на Гороховой, когда там было всего четверо работников. Я согласился и при этом безвозмездно, не получая платы, давал все те сведения, которые приходилось слышать в кругах промышленников, банковских и отчасти консервативных, ибо тогда боялись выступлений против революции со стороны черносотенства»[29].

Взамен за безвозмездные сведения Алексей Фролович становится по-настоящему влиятельным в стране человеком. На основании его докладных записок готовится декрет о национализации банков, при участии Филиппова распродавался русский торговый флот.

Какие неофициальные доходы имел Алексей Фролович от своего сердечного сочувствия большевикам, неведомо, но известно, что у него была большая квартира в Москве, и огромная квартира – часть ее он сдавал шведской фирме – в Петрограде на Садовой улице. Кроме того, вопреки национализации банков, продолжал работать и банк Филиппова.

Любопытно, что эти признания Алексей Фролович Филиппов сделал, будучи уже арестованным Моисеем Соломоновичем Урицким. Причем не сразу… Дольше, чем тайну своего секретного сотрудничества с Дзержинским, Филиппов хранил только секрет своей национальности. Сотрудники Моисея Соломоновича Урицкого считали Филиппова черносотенцем, а он был евреем-выкрестом[30]. Впрочем, об этом мы еще расскажем, когда будем говорить об убийстве Володарского.

Разумеется, далеко не все сексоты Дзержинского обладали скромностью Филиппова, не все столь же успешно выдерживали испытание безграничной чекистской властью.

Известно, например, что самозванный князь Эболи де Триколи, ссылаясь на свое сотрудничество с ЧК, открыто грабил посетителей ресторанов.

Но Феликс Эдмундович – надо отдать ему должное! – жестоко расправлялся с такими ослушниками.

«В последнее время количество трупов повысилось до крайности, – писал в те дни Исаак Эммануилович Бабель[31]. – Если кто, от нечего делать, задает вопрос – милиционеры отвечают: «убит при грабеже».

В сопровождении сторожа я иду в мертвецкую. Он приподнимает покрывала и показывает мне лица людей, умерших три недели тому назад, залитые черной кровью. Все они молоды, крепкого сложения. Торчат ноги в сапогах, портянках, босые восковые ноги. Видны желтые животы, склеенные кровью волосы. На одном из тел лежит записка:

«Князь Константин Эболи де Триколи».

Сторож отдергивает простыню. Я вижу стройное сухощавое тело, маленькое, оскаленное, дерзкое, ужасное лицо. На князе английский костюм, лаковые ботинки с верхом из черной замши. Он единственный аристократ в молчаливых стенах.

На другом столе я нахожу его подругу-дворянку, Франциску Бритти. Она после расстрела прожила еще в больнице два часа. (Здесь и далее выделено нами. – Н.К.). Стройное багровое ее тело забинтовано. Она так же тонка и высока, как князь. Рот ее раскрыт. Голова приподнята – в яростном быстром стремлении. Длинные белые зубы хищно сверкают. Мертвая – она хранит печать красоты и дерзости. Она рыдает, она презрительно хохочет над убийцами…

– Теперь ничего, – повествует сторож, – пущай лежат, погода держит, а как теплота вдарит, тогда всей больницей беги…

Вы били, – с ожесточением доказывает фельдшер, – вы и убирайте. Сваливать ума хватает… Ведь их, битых-то, что ни день – десятки. То расстрел, то грабеж… Уж сколько бумаг написали»[32]

Считается, что князь Константин Эболи де Триколи был первой жертвой ЧК.

Это не совсем верно.

Некоторые исследователи считают, что князь Эболи был первым секретным сотрудником, расстрелянным чекистами за то, что не оправдал доверия.

9

И все-таки говоря о принципах кадровой политики Феликса Эдмундовича Дзержинского, хотелось бы избежать устоявшихся, но тем не менее ошибочных схем.

Считается, например, что подбор членов коллегии ВЧК, начальников особых отделов Дзержинский вел сам, «пользуясь безошибочным чутьем опытного арестанта. Первый принцип – брать низовых партийных и иных товарищей (это для личной преданности) и из них уже – по моральным качествам (точнее, по их отсутствию)».

С этим можно согласиться только отчасти…

Точно так же, как и с утверждением, будто Дзержинский комплектовал ЧК исключительно по национальному признаку…

«Часто можно столкнуться с утверждениями, что ВЧК и, затем, ГПУ вообще, мол, «еврейское» дело, – писал Вадим Валерианович Кожинов. – Однако до середины 1920-х годов на самых высоких постах в этих «учреждениях» (постах председателя ВЧК – ОГПУ и его заместителей) евреев не было; главную роль в «органах» играли тогда поляки и прибалты (Дзержинский, Петерс, Менжинский, Уншлихт и др.), – то есть по существу «иностранцы». Только в 1924 году еврей Ягода становится 2-м заместителем председателя ОПТУ, в 1926-м возвышается до 1-го зама, а 2-м замом назначается тогда еврей Трилиссер. А вот в середине 1930-х годов и глава НКВД, и его 1-й зам (Агранов) – евреи».

В полемическом задоре Вадим Валерианович несколько упростил тут ситуацию. Мы уже говорили, что хотя семья Дзержинского и числилась по польскому дворянству, но тем не менее еврейский язык в этой семье изучали с детства, что хотя само по себе и похвально, но не очень характерно для рядовой польской аристократии.

Кроме того, В.В. Кожинов для складности мысли несколько упрощает устройство ВЧК, «выводя» из состава высшего руководства таких руководителей, как Моисей Соломонович Урицкий. Между тем очевидно, что на первоначальном этапе централизованное руководство не играло доминирующей роли в работе ЧК, местные Чрезвычайные комиссии были достаточно самостоятельны, и забывать их руководителей нельзя даже и для улучшения статистики.

Но в целом я готов согласиться с В.В. Кожиновым.

В ЧК при Феликсе Эдмундовиче служили и не евреи…

Более того, рискуя навлечь на себя многочисленные упреки, я берусь оспорить утверждение А. Авторханова, что «при Ленине и в первые годы при Сталине считались решающими признаками, определяющими карьеру работника аппарата партии – социальное происхождение (из трудовой «пролетарской» семьи), «партийный стаж» (давность пребывания в партии), «национальное меньшинство» (из бывших угнетенных наций России)».

Социальное происхождение, если судить по высшему эшелону, абсолютно никакого влияния на карьеру не оказывало. За исключением нескольких функционеров, не обладающих большой властью, партийные сановники никакого отношения к пролетариату не имели.

Очень относительно влиял на карьеру и партийный стаж. Это касается и тех партийных бонз, что состояли до революции в различных социал-демократических организациях, и тех, кто сумел вовремя выпрыгнуть из эсеровских вагонов уже после Октябрьского переворота.

Труднее опровергнуть третий пункт авторхановского перечня о преимуществах «национальных меньшинств», о предпочтительности для карьерного роста принадлежности к бывшим угнетенным нациям России.

И все же, хотя наиболее угнетенной нацией в России были, как они сами об этом говорили, евреи, рискну утверждать, что Ф.Э. Дзержинский считал ненависть к России более важной для своих сотрудников, чем их еврейскость или хотя бы нерусскость. Чекистом при Дзержинском легко мог стать и русский человек, если, конечно, он мог доказать Феликсу Эдмундовичу, что искренне ненавидит Россию.

И это было не прихотью Феликса Эдмундовича, а жестокой необходимостью. Без обжигающей ненависти к России большевикам не удалось бы разрушить страну, а значит, и не удалось бы и удержаться у власти. Поэтому русофобия была для большевиков, в отличие от современной, так называемой, «продвинутой» интеллигенции, не просто паролем, по которому они узнают и друг друга, и мысли друг друга, но еще и структурной составляющей всей их политики.

Глава вторая

Дополнительная революция

Русский народ – дрова в топке мировой революции…

Л.Д. Троцкий

Прошу считать меня выбранным от армии и флота Финляндии.

В.И. Ленин

На канате – плакат:

«Вся власть Учредительному Собранию!»

Старушка убивается – плачет,

Никак не поймет, что значит,

На что такой плакат,

Такой огромный лоскут?

Сколько бы вышло портянок для ребят…

Александр Блок

Как утверждают очевидцы[33], в ноябре 1917 года, когда большевики захватили власть в Петрограде, несколько дней в городе невозможно было объясниться с телефонистами, если вы не говорили по-немецки.

Возможно, в этом свидетельстве и есть доля преувеличения[34], но в первые месяцы после Октябрьского переворота большевики и немцы выступали как союзники, и немецкое командование оказывало большевикам всемерную поддержку. Иначе и быть не могло, потому что цели у них, по крайней мере в первое время, совпадали по всем пунктам.

Это касалось и полной демобилизации действующей русской армии, и разрушения государственных институтов Российской империи, опираясь на которые она могла возродиться для сопротивления Германии.

Другое дело, что хотя это совпадение интересов и не противоречило, но отнюдь не вытекало из тех соглашений, которые были заключены Лениным с немецким генштабом еще до Октябрьского переворота.

Этот момент принципиально важен для понимания событий 1918 года.

Русская революция была для большевиков, по словам Ленина, лишь «этапом» революции, в результате которой возникнет мировое «коммунистическое государство».

И если на данном этапе революции Ленин и мог выступать как немецкий агент, то в дальнейшем проекте он становился главой «мирового коммунистического государства», которое должно было поглотить и саму Германию.

1

«Сама по себе перспектива, – вспоминал потом Л.Д. Троцкий, – переговоров с бароном Кюльманом и генералом Гофманом была мало привлекательна, но «чтобы затягивать переговоры, нужен затягиватель», как выразился Ленин. Мы кратко обменялись в Смольном мнениями относительно общей линии переговоров. Вопрос о том, будем ли подписывать или нет, пока отодвинули: нельзя было знать, как пойдут переговоры, как отразятся в Европе, какая создастся обстановка. А мы не отказывались, разумеется, от надежд на быстрое революционное развитие.

То, что мы не можем воевать, было для меня совершенно очевидно.

Таким образом, насчет невозможности революционной войны у меня не было и тени разногласия с Владимиром Ильичом»[35].

Попытаемся, опираясь на воспоминания Л.Д. Троцкого, реконструировать его беседу с Лениным, состоявшуюся перед отъездом делегации…

– Это еще вопрос: смогут ли воевать немцы, смогут ли они наступать на революцию, которая заявит о прекращении войны… – сказал тогда Лев Давидович.

– Возможно… – согласился Ленин. – Но как узнать, как прощупать, товарищ Троцкий, настроение германской солдатской массы? Какое действие произвела на нее Октябрьская революция? Если сдвиг начался, какова глубина сдвига?

– Может быть, нам, Владимир Ильич, просто поставить немецкий рабочий класс и немецкую армию перед испытанием: с одной стороны, рабочая революция, объявляющая войну прекращенной; с другой стороны, голенцоллернское правительство, приказывающее на эту революцию наступать?

– Конечно, это очень заманчиво, – проговорил Ленин. – Это чертовски заманчиво, товарищ Троцкий, и несомненно, такое испытание не пройдет бесследно! Но пока это рискованно, очень рискованно. А если германский милитаризм, что весьма вероятно, окажется достаточно силен, чтобы открыть против нас наступление, – что тогда?

– Сейчас немцы перебрасывают все свои силы на Западный фронт… Едва ли они рискнут вести наступление на нашем фронте.

– Я опасаюсь не немцев, – сказал Ленин. – Нет! Нельзя рисковать: сейчас нет на свете ничего важнее нашей революции!

9 декабря в Брест-Литовске начались переговоры.

Интересы Советской России защищали члены ЦК РСДРП(б) Адольф Абрамович Иоффе, Лев Борисович Каменев, Карл Бернгардович Радек и Лев Давидович Троцкий. Германию представляли статс-секретарь фон Кюльман и генерал Гофман, Австрию – министр иностранных дел Оттокар Чернин.

Советская делегация под влиянием Троцкого не столько защищала интересы России, сколько, жертвуя ими, пыталась дискредитировать воюющие страны и с завидной невменяемостью требовала заключения мира без аннексий и репараций, с соблюдением права народов распоряжаться своей судьбой.

«После обеда я имел свой первый продолжительный разговор с господином Иоффе, – писал в своих мемуарах Оттокар Чернин. – Вся его теория основывается на том, что надо ввести во всем мире самоопределение народов на возможно более широкой основе и затем побудить эти освобожденные народы взаимно полюбить друг друга. Что это прежде всего приведет к гражданской войне во всем мире, этого господин Иоффе не отрицает, но полагает, что такая война, которая осуществит идеалы человечества, – война справедливая и оправдывающаяся своей целью. Я ограничился тем, что указал господину Иоффе, что надо было бы раньше на России доказать, что большевизм начинает новую счастливую эпоху, и лишь затем завоевывать мир своими идеями. Прежде чем, однако, доказательство на этом примере не будет сделано, Ленину будет довольно трудно принудить мир разделить его воззрения.

Мы готовы заключить всеобщий мир без аннексий и контрибуций и ничего не имеем против того, чтобы вслед за тем русские порядки развивались так, как это кажется правильным русскому правительству. Мы также готовы научиться чему-либо у России, и если ее революция будет сопровождаться успехом, то она принудит Европу примкнуть к ее образу мыслей, хотим ли мы этого или нет. Но пока уместен самый большой скептицизм, и я указал ему, что мы не собираемся подражать русским порядкам и категорически запрещаем всякое вмешательство в наши внутренние дела. Если же он и дальше будет исходить из своей утопической точки зрения возможности пересадить свои идеи к нам, то было бы лучше, если бы он немедленно, с первым же поездом уехал обратно, ибо в таком случае нет никакой возможности заключить мир. Господин Иоффе смотрел на меня удивленно своими мягкими глазами. Он помолчал немного и затем сказал навсегда оставшимся у меня в памяти дружественным, я бы сказал, почти просящим тоном: я все же надеюсь, что нам удастся и у вас устроить революцию… (Здесь и далее выделено нами. – Н.К.)

Удивительные люди эти большевики. Они говорят о свободе и примирении народов, о мире и согласии, и вместе с тем они являются жесточайшими тиранами, которых только знала история, – они просто искореняют буржуазию, и их аргументами являются пулеметы и виселицы. Сегодняшний разговор с Иоффе доказал мне, что эти люди бесчестны и в лживости своей превосходят все, в чем обвиняют цеховых дипломатов, ибо так подавлять буржуазию и одновременно с этим говорить об осчастливливающей мир свободе – это ложь»[36].

Фон Кюльмана и генерала Гофмана страдания русской буржуазии интересовали не так сильно.

Немцев вполне устраивало, что Российская империя разваливается, и только одно смущало их, почему советские делегаты так легко готовы пожертвовать своими государственными интересами, в обмен на декларативные, ничего не значащие заявления. Немцы не могли представить себе, что можно так бескорыстно ненавидеть свою Родину, как ее ненавидели русские большевики, и, не понимая, опасались какого-то маневра с их стороны, смысла которого они не могли постигнуть.

Кроме того, они опасались, что подобное соглашение вызовет взрыв патриотического негодования в Учредительном собрании, и в результате договор будет отвергнут, и война на Восточном фронте вспыхнет с новой силой, как раз в тот момент, когда Германии необходимо сконцентрировать свои силы на Западном фронте.

Так и получалось, что и в вопросе роспуска Учредительного собрания интересы большевиков совпали с интересами германского командования.

Впрочем, не будем забегать вперед…

2

Самое удивительное в революциях не то, что они происходят, а то, что, когда революции происходят, подавляющая масса населения продолжает думать, будто ничего не случилось, а то, что случилось, как-нибудь вернется на круги своя.

Мы уже говорили, что Октябрьский переворот отчасти потому и удался, потому и не встретил никакого сопротивления, что был нужен не только большевикам, рвавшимся к власти, но и их политическим оппонентам, запутавшимся в интригах своей антирусской политики.

Вот два письма, разысканные мною в архиве Санкт-Петербургской ФСК, которые вполне могут претендовать на роль своеобразных памятников русской общественной мысли, – так великолепно обрисовывают они героев Февраля, тех самых политиков, которые практически добровольно уступили в Октябре власть большевикам…

Под первым письмом стоит имя Павла Николаевича Милюкова.

«В ответ на поставленный Вами вопрос, как я смотрю теперь на совершенный нами переворот, чего я жду от будущего и как оцениваю роль и влияние существующих партий и организаций, пишу Вам это письмо, признаюсь, с тяжелым сердцем. Того, что случилось, мы не хотели. (Здесь и далее выделено нами. – Н.К.) Вы знаете, что цель наша ограничивалась достижением республики или же монархии с императором, имеющим лишь номинальную власть; преобладающего в стране влияния интеллигенции и равные права евреев.

Полной разрухи мы не хотели, хотя и знали, что на войне переворот во всяком случае отразится неблагоприятно. Мы полагали, что власть сосредоточится и останется в руках первого кабинета министров, что временную разруху в армии и стране мы остановим быстро и если не своими руками, то руками союзников добьемся победы над Германией, заплатив за свержение царя некоторой отсрочкой этой победы.

Надо признаться, что некоторые даже из нашей партии указывали нам на возможность того, что и произошло потом. Да мы и сами не без некоторой тревоги следили за ходом организации рабочих масс и пропаганды в армии.

Что же делать: ошиблись в 1905 году в одну сторону – теперь ошиблись опять, но в другую. Тогда недооценили сил крайне правых, теперь не предусмотрели ловкости и бессовестности социалистов.

Результаты Вы видите сами.

Само собою разумеется, что вожаки Совета рабочих депутатов ведут нас к поражению и финансовому экономическому краху вполне сознательно. Возмутительная постановка вопроса о мире без аннексий и контрибуций помимо полной своей бессмысленности уже теперь в корне испортила отношения наши с союзниками и подорвала наш кредит. Конечно, это не было сюрпризом для изобретателей.

Не буду излагать Вам, зачем все это было им нужно, кратко скажу, что здесь играла роль частью сознательная измена, частью желание половить рыбу в мутной воде, частью страсть к популярности. Но, конечно, мы должны признать, что нравственная ответственность за совершившееся лежит на нас, то есть на блоке партий Государственной Думы.

Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войною для производства переворота было принято нами вскоре после начала этой войны. Заметьте также, что ждать больше мы не могли, ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования.

Вы понимаете теперь, почему я в последнюю минуту колебался дать согласие на производство переворота, понимаете также, каково должно быть в настоящее время мое внутреннее состояние. История проклянет вождей наших, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю.

Что же делать теперь, спрашиваете Вы…

Не знаю. То есть внутри мы оба знаем, что спасение России в возвращении к монархии, знаем, что все события последних двух месяцев ясно доказали, что народ не способен был воспринять свободу, что масса населения, не участвующая в митингах и съездах, настроена монархически, что многие и многие агитирующие за республику делают это из страха.

Все это ясно, но признать этого мы просто не можем.

Признание есть крах всего дела всей нашей жизни, крах всего мировоззрения, которого мы являемся представителями. Признать не можем, противодействовать не можем, не можем и соединиться с теми правыми, подчиниться тем правым, с которыми так долго и с таким успехом боролись.

Вот все, что могу сейчас сказать.

Конечно, письмо это строго конфиденциально. Можете показать его лишь членам известного Вам кружка»[37].

Павел Николаевич Милюков, безусловно, был выдающимся политиком. Вклад его в разрушение Российской империи трудно переоценить… А по этому письму мы видим, что Милюков еще и умел предвидеть результаты своих политических поступков.

Ради преобладающего в стране влияния интеллигенции и равных прав евреев он пошел на прямое предательство Родины, ибо обостренным чутьем политика ясно ощущал, что победа России в этой войне становится неизбежной, а значит, подходит конец и столь любезным его сердцу «либеральным» мечтаниям.

Но даже и после Октябрьского переворота, когда Милюков сам вместе со своими друзьями оказался среди жертв, когда он уже готов признаться в ошибке, по-прежнему не желает он пойти на союз с правыми. По-прежнему, более чем большевики, страшат его патриоты-государственники.

Подобно Павлу Николаевичу Милюкову, рассуждали многие лидеры партий, входящих в состав самозваного Временного правительства, все они рады были свалить ответственность за развал страны на авантюристов-большевиков, сами же большевики, не вписавшись в картину «цивилизованной» жизни, неизбежно должны были, по их расчетам, сойти с политической арены.

Эту уверенность – увы! – разделяли и деятели правого крыла российских политиков. Вот еще одно письмо, разысканное мною в бумагах арестованного Петроградской ЧК видного деятеля Союза русского народа Иосифа Васильевича Ревенко…

«Многоуважаемый Иосиф Васильевич!

По поручению моего дяди Ал. Ал. Римского-Корсакова[38], звонила вам неоднократно, но мне сообщили, что звонок у Вас не действует. Дело в том, что дядя не получил своего жалованья за октябрь месяц, а другие сенаторы его получили. Ал. Ал. очень просит Вас узнать, в чем тут дело, и, если возможно, это жалованье получить и переслать ему. 28 ноября 1917»[39].

Самое поразительное в этой записке – дата.

Можно долго говорить о предательстве и соглашательстве людей, стоящих у кормила власти при отречении государя, но что говорить, если и теперь, после «десяти дней, которые потрясли мир», господин сенатор, бывший член Государственного совета, у которого некогда собирался неформальный кружок правых государственных деятелей, продолжает хлопотать о выплате задержанного сенаторского жалованья.

Насколько же несокрушимыми должны были казаться ему основы российской государственности, которые компания милюковых, гучковых, черновых, керенских столько лет трудолюбиво разрушала на его глазах, коли и разразившаяся катастрофа не поколебала убежденности, что и дальше сенаторское жалованье ему будет исправно выплачиваться?

Эти два письма – П.Н. Милюкова и племянницы А.А. Римского-Корсакова – замечательны тем, что гниловатая сущность как либерально-буржуазных российских прогрессистов, так и монархистов-консерваторов проступает в этих посланиях в самом неприкрытом виде.

Нет, не об интеллигенции думали Милюковы и Гучковы, воруя у России победу в войне, и даже не о евреях, права которых столь ревностно защищали. Думали они лишь о себе, только о своих выгодах и амбициях, и ради этого готовы были пожертвовать чем угодно.

Точно так же и монархисты-консерваторы только думали, что они думают о спасении монархии и благе русского народа…

И большевики прекрасно понимали это, а если не понимали, то чувствовали…

«В период этой обостряющейся классовой схватки обывательский элемент еще беспечно посещал кинематографы и театры, плакался на дороговизну и ждал конца большевиков. Он оставался пассивен. Мелкобуржуазная демократия, чиновники, кооператоры, представители так называемых свободных профессий – интеллигенция саботажем боролись с Советской властью. Выбитые из колеи, совершенно потерявшие опору в массах, меньшевики и эсеры, обанкротившиеся политически, бессильные и жалкие, жили платоническим упованием на Учредительное собрание, – так, с центробалтовской простотой, которую не способны были омрачить никакие должности, писал П.Е. Дыбенко о событиях, предшествовавших разгону Учредительного собрания. – Эти чудаки еще верили, что в пролетарском центре, в Петрограде, возможно существование и возрождение власти из суррогата трудовых масс, из всех живых (фактически мертвых) прослоек страны. Они ждали момента, когда их пророк займет трибуну и, томно вращая глазами, начнет произносить бесконечные слащавые речи. Они наивно верили в непогрешимость лозунга: «Вся власть Учредительному собранию!»

Но не менее наивны были и некоторые большевики, которые не без боязни ожидали приближающегося момента, когда воссядут на свои депутатские кресла столь давно жданные представители Всероссийского Учредительного собрания. Тревога жила во многих сердцах. А день «суда над большевиками живых сил страны» все приближался. Наконец страна оповещена Советом народных комиссаров о дне созыва Учредительного собрания. Наивные кадеты, меньшевики, эсеры, представители буржуазной демократии через баррикады спешили на званый вечер. Им, очевидно, снился сладкий сон: покаявшиеся в своих заблуждениях и в пролитии гражданской крови большевики сойдут со сцены истории с опущенными головами и скажут: «Вы – законная власть всей Руси, ключи ее вручаем вам. Берите и правьте»[40].

Разумеется, большевики не собирались совершать такой глупости.

После организации Чрезвычайной комиссии и начала переговоров с немцами в Брест-Литовске события в Петрограде пошли строгой большевистской чередой…

В.И. Ленин объявил, что крестьянство, составляющее большинство населения России, «не могло еще знать правды о земле и о мире, не могло отличить своих друзей от врагов, от волков, одетых в овечьи шкуры».

Слова эти, если учесть, что человек, произносящий их, всего через три месяца разошлет по деревням продотряды, чтобы ограбить крестьян, можно считать недосягаемым образцом политического цинизма. Тем не менее, противопоставляя выбранным крестьянством делегатам Учредительного собрания набранных среди революционных солдат Петрограда «делегатов» Второго Всероссийского съезда крестьянских депутатов, Ленин приказал разогнать Всероссийскую комиссию по выборам в Учредительное собрание, которая так мало насчитала большевикам голосов избирателей. Ведать подготовкой Учредительного собрания В.И. Ленин назначил Моисея Соломоновича Урицкого.

12 декабря Совет народных комиссаров предусмотрительно создал Главное управление местами заключения.

14 декабря В.И. Ленин утвердил давно вынашиваемое Яковом Михайловичем Свердловым решение ВЦИК «О ревизии стальных ящиков», и большевики приступили к национализации банков и частных сейфов, хранящихся в них. В этот же день был издан первый декрет о национализации промышленных предприятий.

После стремительной «красногвардейской атаки на капитал» большевики сосредоточили в своих руках контроль над фабриками, заводами, банками, железными дорогами и принялись доламывать государственный аппарат[41].

15 декабря они законодательно оформили организацию «преторианской» гвардии – латышских стрелков, предназначенных исключительно для охраны Смольного и вождей революции.

Латышские стрелки получили в этот день отличительные знаки – красные звезды, которые, как было объявлено, символизируют интернациональную пролетарскую решимость.

– Мужик может колебнуться в случае чего! – сказал тогда Ленин. – А эти будут стоять.

Он не стал объяснять, что мужиками он считает русских солдат, это было понятно и без объяснений. Верных латышей Владимир Ильич мужиками не числил. Латыши и были латышами. Латыши и китайцы, по замыслу Ленина, должны были заменить революционных солдат и матросов.

В этот краснозвездный день, демонстрируя пример пролетарской решимости, Владимир Ильич провел решение об исключении кадетов из Учредительного собрания.

Начались аресты.

Между тем преторианцам-латышам надо было платить, а служащие Госбанка отказались передать большевикам ключи от банковского хранилища золотых запасов, и тогда комиссия, в которую входили Г. Грифтлих, А. Рогов, А. Розенштейн, А. Плат, провела схожую с грабежом конфискацию банковских ценностей. Считается, что только из Русско-Азиатского банка неведомо куда исчезло тогда десять пудов золота…

– Посмотрите на них: разве это правительство?.. – говорил нарком путей сообщения Марк Тимофеевич Елизаров[42]. – Это просто случайные налетчики, захватили Россию и сами не знают, что с ней делать! Ломать, так уж ломать все! И Володя теперь лелеет мечту свести на нет и Учредительное собрание! Он, не обинуясь, называет эту заветную мечту всех революционеров просто «благоглупостью»[43]

Эскпроприация 27 декабря ознаменовала начало разрушения русской финансовой системы[44], но это побочный результат, главным для большевиков было то, что им вовремя удалось решить текущие финансовые проблемы.

Нет-нет… Мы не разделяем мнения, что все изъятые ценности были поделены непосредственно между большевистской верхушкой[45]. Хотя никакого учета изъятому золоту не велось, вожди большевиков, как нам кажется, присвоили себе только часть его. Остальные средства были пущены на финансирование «дополнительной революции», как назвал Л.Д. Троцкий роспуск Учредительного собрания.

Первоначальный план «дополнительной революции» строился на некоем подобии соблюдения законности.

20 декабря вышло постановление Совнаркома, согласно которому Учредительное собрание должно было открыться 5 января 1918 года при наличии кворума из 400 депутатов.

Напомним, что из 700 депутатов 175 были большевиками, 91 депутатское место принадлежало кадетам и правым партиям, исключенным пять дней назад из Учредительного собрания. Итого – для «законного» закрытия Учредительного собрания (700–175—91 + 1) недоставало 35 голосов.

На подкуп этих депутатов большевикам тоже требовались средства…

Как происходила перевербовка левых эсеров, видно на примере 68-летнего Марка Андреевича Натансона.

«Нас, однако, очень утешил старик Натансон, – вспоминал Троцкий. – Он зашел к нам «посоветоваться» и с первых же слов сказал:

– А ведь придется, пожалуй, разогнать Учредительное собрание силой.

– Браво! – воскликнул Ленин. – Что верно, то верно! А пойдут ли на это ваши?

– У нас некоторые колеблются, но я думаю, что в конце концов согласятся, – ответил Натансон»[46].

Отметим тут, что сам Л.Д. Троцкий непосредственного участия в «дополнительной революции» не принимал, поскольку вел в это время переговоры с немцами в Брест-Литовске, а это значит, что воспроизведенный им разговор Ленина с Марком Натансоном происходил ранее, еще до отъезда самого Троцкого…

«Подготовку он (Ленин. – Н.К.) вел со всей тщательностью, продумывал все детали и подвергал на этот счет пристрастному допросу Урицкого, назначенного, к великому его прискорбию, комиссаром Учредительного собрания. (Выделено нами. – Н.К.) Ленин распорядился, между прочим, о доставке в Петроград одного из латышских полков»[47]

Вот так…

Похоже, что слова Троцкого – это не столько описание «дополнительной революции», сколько сценарий ее.

И трудно, трудно отделаться от ощущения, что именно этим ленинско-троцкистским рецептом и руководствовалась «семья» Б.Н. Ельцина, когда производила свою «дополнительную революцию» в 1993 году.

Та же псевдозаконность, тот же обман, тот же подкуп депутатов и военных частей, готовых за деньги на любое преступление…

Ну а то, что называлось это «семья», а не партия большевиков, – значения не имеет. Главное, что результат был достигнут. Как и большевикам, «семье» удалось разрушить и разворовать нашу страну.

3

«Россия исчезает… – с грустной иронией писали в конце 1917 года в петроградских газетах, – как исчезает теперь все. Каждый день мы узнаем о каком-либо новом исчезновении: исчезло золото, исчез хлеб, исчез Керенский. Похоже на то, что забавляется какой-то фокусник».

Фокус действительно получился отменный.

Противоестественный на первый взгляд союз картавящих большевиков с полупьяными матросами оказался весьма живучим и агрессивным.

Хотя В.И. Ленин и решил уже опереться на латышей, но «дополнительную» революцию он все же поручил матросам, доверил им исполнить на революционной сцене свою лебединую песню …

И еще плотнее пошли события, почти впритирку друг к другу…

1 января была устроена инсценировка покушения на В.И. Ленина.

Автомобиль Владимира Ильича обстреляли на Симеоновском мосту через Фонтанку, но обстреляли так удачно, что сам Ленин не пострадал, а сопровождавший его Фриц Платтен почему-то оказался раненным в руку.

Видимо, этой рукой «швейцарский товарищ» и заслонил вождя, когда, по выражению Марии Ильиничны Ульяновой, «первым делом схватил голову Владимира Ильича»…

Тем не менее легкое ранение «швейцарского товарища» дало повод товарищу Григорию Евсеевичу Зиновьеву провести 3 января 1918 года на заседании Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов грозную резолюцию:

«Рабочая и крестьянская революция до сих пор не прибегала к методам террористической борьбы против представителей контрреволюции. Но мы заявляем всем врагам рабочей и социалистической революции: рабочие, солдаты и крестьяне сумеют сохранить неприкосновенность своих товарищей и лучших борцов за социализм. За каждую жизнь нашего товарища господа буржуа и их прислужники – правые эсеры – ответят рабочему классу.

Петроградский совет делает настоящее предупреждение во всеуслышание. Вы предупреждены, господа вожди контрреволюции».

Резолюция была опубликована в тот день, когда большевики ввели в Петроград верные матросские части.

Депутаты Учредительного собрания тоже не теряли времени, но матросских частей у них не было…

«Памятен последний митинг накануне открытия Учредительного собрания, – вспоминает преображенец С.В. Милицын. – Ждали Чернова, но он не приехал. Меня поразила речь сибирского депутата, на другой день убитого красногвардейцами на Марсовом поле. Он каким-то зловещим, проникновенным шепотом закончил свою речь словами:

«Сегодня страшная ночь, преображенцы, от вас русский народ многого ждет»; я заметил по некоторым лицам, что эти слова произвели впечатление.

Напрасно большевик Шубин пытался вышутить этого оратора, сравнив его с Керенским, который тоже все пугал и даже несколько раз предлагал стреляться и перейти через его труп, а сам в критическую минуту преспокойно удрал.

Впечатление не рассеялось.

Я и сейчас помню это лицо – большое, серо-бледное, с длинными прямыми волосами и большой русой бородой. Лицо склоненно протянутое к слушателям с застывшим жестом правой руки и этот предсмертный шепот.

Что чувствовал в ту минуту этот трагически погибший за свободу народа человек? Может быть, уже видел веяние смерти над своей головой и гибель великого освобождения. Была полная тишина. Все как-то сразу насторожились. Что, если бы тогда они знали, что завтра эта голова будет раздроблена винтовочным залпом и мозги будут валяться растоптанными, смешанными с грязью на Марсовом поле? Не дрогнули бы их сердца еще более и не зажглись бы желанием подвига и служения великому делу? И как знать! Не пошли бы ли они за ним?»[48].

Нет, не пошли бы…

Это ведь только говорится, что предчувствовали, а не знали ничего в ту страшную ночь… Предчувствия и есть та безусловная и безошибочная форма знания, которую не исказить никакими ухищрениями и обманами…

И этим и интересны воспоминания преображенца С.В. Милицына.

В них ясно и точно показано, почему солдаты петроградских полков, не выступившие в октябре 1917 года на защиту Временного правительства, и сейчас, в страшную январскую ночь, не выступили на защиту Учредительного собрания.

«Я шел по пустынным, вымершим улицам столицы. Зима была вовсю. По новому стилю уже январь. Стояли светлые лунные ночи. Слегка морозило, сыро-противно морозило. Ветерок всюду загонял холодок…

На углу Фонтанки меня кто-то окликнул. Смотрю, бежит за мной какая-то серая шинель.

– Фу, черт, устал. Ты откуда?

– С митинга.

– Ну, что, опять товарищи грызлись? И когда эта сволочь замолчит…

Я вспомнил уверения К. относительно полка и решил проверить.

– Как у вас в батальоне?

– Хочешь знать – выступят ли завтра?

– Нет, не то, мне вообще интересно настроение батальона.

– А, понимаю… У нас много дельных солдат, но они скоро разбегутся по домам. Вот если им платить.

– Ах, опять деньги…

– Да, да, без денег ничего не выйдет. Уж время такое. Или деньги, или такое… явное сочувствие. Общий крик: вы наши спасители, и цветы, улыбки…

Я засмеялся.

– Что ты? Я правду говорю. Большевики этим и берут. Посмотри на Прилипина. Откуда у него деньги, бриллиантовое кольцо? (Здесь и дальше выделено нами. – Н.К.) От свиней наших немного нажил. Или у Спицына… Вот этот поганый трус теперь делами вертит, а перед первым боем сумасшедшим представился. Его в обоз отправили. Расстрелять бы гадину надо. Все миндальничали. Так вот у них деньги. Придут они в Смольный или куда в другое место к большевикам – свои люди, к ним внимательны, ласковы. Товарищи… И коммунистки руки жмут. А у нас? Куда мы можем, к кому пойти? Мы все еще в черном теле. Все еще должны для кого-то работать. Опротивели мне наши высшие классы. Гроша медного не хотят собрать для общего дела. И настоящего, искреннего сочувствия нет, единения настоящего. Так, использовать хотят. А потом опять на черную работу. В околоточные ступай. Ты знаешь, я в Москве был околоточным. Я тогда тоже чувствовал, что теперь. Служишь, жертвуешь собой, чтобы этим хорошо и безопасно жилось, – он показал рукой на большой дом, мимо которого мы проходили, – а они тебя презирают, считают осквернением руку подать, да что… тебя же травят, мол, свободе мешаешь. Вот я сегодня был у нашего рыжего в клубе. Сидят, едят, пьют, в карты играют и ждут, когда мы большевиков свергнем. А чтобы…

Он вдруг резким движением схватил меня за плечо…

Мимо нас тихо проезжали простые дровни…

– Разве не видишь? – шептал над моим ухом Войцек.

Я испугался его лица – побледневшее, с остановившимися, расширенными, полными ужаса глазами. Луна бросала свет прямо на него.

– Не видишь? Да ведь это ноги торчат из-под рогожи. Он трупы везет. Расстрелянные»[49].

Тут можно сравнить, как готовилась к разгону Учредительного собрания другая сторона…

П.Е. Дыбенко рассказал, как матросы обеспечивали проведение «дополнительной» революции, отсекая депутатов от поддержки своих избирателей.

«Накануне открытия Учредилки прибывает в Петроград отряд моряков, спаянный и дисциплинированный…

С раннего утра, пока обыватель еще мирно спал, на главных улицах Петрограда заняли свои посты верные часовые Советской власти – отряды моряков. Им дан был строгий приказ: следить за порядком в городе. Начальники отрядов – все боевые, испытанные еще в июле и октябре товарищи…

В 3 часа дня, проверив с т. Мясниковым караулы, спешу в Таврический. Входы в него охраняются матросами. В коридоре Таврического встречаю Бонч-Бруевича.

– Ну как? Все спокойно в городе? Демонстрантов много? Куда направляются? Есть сведения, будто направляются прямо к Таврическому?

На лице его заметны нервность и некоторая растерянность.

– Только что объехал караулы. Все на местах. Никакие демонстранты не движутся к Таврическому, а если и двинутся, матросы не пропустят. Им строго приказано.

– Все это прекрасно, но говорят, будто вместе с демонстрантами выступили петроградские полки.

– Товарищ Бонч-Бруевич, все это – ерунда. Что теперь петроградские полки? Из них нет ни одного боеспособного. В город же втянуто 5 тысяч моряков.

Бонч-Бруевич, несколько успокоенный, уходит на совещание. Около пяти часов Бонч-Бруевич снова подходит и растерянным, взволнованным голосом сообщает:

– Вы говорили, что в городе все спокойно; между тем сейчас получены сведения, что на углу Кирочной и Литейного проспекта движется демонстрация около 10 тысяч, вместе с солдатами. Направляются прямо к Таврическому. Какие приняты меры?

– На углу Литейного стоит отряд в 500 человек под командой товарища Ховрина. Демонстранты к Таврическому не проникнут.

– Все же поезжайте сейчас сами. Посмотрите всюду и немедленно сообщите. Товарищ Ленин беспокоится.

На автомобиле объезжаю караулы. К углу Литейного действительно подошла довольно внушительная демонстрация, требовала пропустить ее к Таврическому дворцу. Матросы не пропускали. Был момент, когда казалось, что демонстранты бросятся на матросский отряд. Было произведено несколько выстрелов в автомобиль. Взвод матросов дал залп в воздух. Толпа рассыпалась во все стороны. Но еще до позднего вечера отдельные незначительные группы демонстрировали по городу, пытаясь пробраться к Таврическому. Доступ был твердо прегражден»[50].

Существуют свидетельства, что столкновения демонстрантов с матросами носили более кровопролитный характер. Впрочем, цитировать их нет нужды… Уличные события «дополнительной» революции достаточно точно описаны в поэме Александра Блока «Двенадцать», созданной сразу по следам событий…

4

Современники поэмы вспоминают, что ее «взахлеб» читали и в Белой, и – кто мог – в Красной армии. Современники услышали голос поэта, когда в уличной разноголосице, в бесовском вое ветра рвались и комкались, путались и сникали голоса профессиональных «витий»; услышали не звон отточенных лозунгов, а судорожные, как предсмертная мука, стихи…

Символика поэмы точно связана с православным календарем.

Открытие Учредильного собрания символично попало на Крещенский сочельник. 6 января был праздник Крещения Господня…

Об этом «крещении» России большевистской революцией и рассказывает поэма «Двенадцать» – русская поэма о России, русскому человеку адресованная… Русскому человеку на улице «дополнительной» – сколько их еще будет? – революции…

Черный ветер,

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер —

На всем божьем свете!

Сосредоточенность, духовная ясность и покой трехстопного анапеста сразу же сминаются бесовской веселостью пушкинского хорея: «Тятя! Тятя! Наши сети притянули мертвеца…»

Хорей Блока возникает как бы из ветра, завивающего «белый снежок, а под снежком – ледок. Скользко»… И когда Человек поскользнется на льду, это сразу же, с документальной бесстрастностью тотчас же будет зафиксировано в нервном ритме паузника, вмещающего и крики, и лязганье затворов, и истерический смех, и завывания вьюги, и выкрики частушек…

Все это – черное, белое, кумачовое – обрушивается на путника, «заблудившегося в сумрачном лесу» родного города, родной – до боли – страны.

Ветер выдувает душу, высушивает ее, поскольку это ветер революции – смертный ветер…

Злоба, грустная злоба

Кипит в груди…

Черная злоба, святая злоба…

Товарищ! Гляди

В оба!

Стихи в поэме «Двенадцать» существуют как бы по отдельности. Каждый стих звучит со своей интонацией. Связь между ними нарушена:

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

Тра-та-та!

Впрочем, как же иначе, если из России, в которой и «невозможное возможно, дорога долгая легка, когда блеснет в пыли дорожной мгновенный взор из-под платка», Блок выводит читателя на петроградскую пропитанную блуждающими – «Кругом – огни, огни, огни»! – огнями улицу, где из бесформенной черноты звуковой какофонии с трудом прорываются злые голоса:

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнем-ка пулей в Святую Русь!

И ведь не просто «пульнуть», а с присвистом, с неприличными телодвижениями:

В кондовую,

В избяную,

В толстозадую!

Эх, эх, без креста!

Судя по дневниковым записям, Александр Блок не был горячим сторонником Учредительного собрания…

«Почему «учредилка»? – записал он в дневнике 5 января. – Потому что – как выбираю я, как все? Втемную выбираем, не понимаем. И почему другой может за меня быть? Я один за себя. Ложь выборная (не говоря о подкупах на выборах, которыми прогремели все их американцы и французы)…

Инстинктивная ненависть к парламентам, учредительным собраниям и пр. Потому, что рано или поздно некий Милюков произнесет: «Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством».

Это – ватерклозет, грязный снег, старуха в автомобиле, Мережковский в Таврическом саду, собака подняла ногу на тумбу, m-le Врангель тренькает на рояле (…дь буржуазная), и все кончено».

Некоторые из этих впечатлений, как и мучительные размышления о судьбе России, навеянные состоявшимся в те первые дни 1918 года разговором с Есениным, почти цитатами вошли в поэму «Двенадцать»…

Только в отличие от дневника, в поэме Александр Блок перешагнул через бесплодное резонерство, и силою своего гения сумел постигнуть и запечатлеть в ярких художественных образах мистическую суть происходящих событий.

Герои поэмы «Двенадцать» – революционные матросы, вызванные большевиками утишать «буржуазию», когда будут разгонять Учредительное собрание. Город отдан в их полную власть, и они вершат скорый суд и расправу тут же, на улице.

Наверное, можно сказать, что поэма «Двенадцать» – это попытка понять, что же все-таки объединяет картавящих большевиков с плохо знакомыми с грамотой, полупьяными веселыми чудовищами, как называл матросов сам В.И. Ленин.

Содержание поэмы этим, разумеется, не исчерпывается, но это важный и в каком-то смысле сюжетообразующий мотив.

Как ни странно, но общим между большевиками и матросами было именно отношение к России, к ее традициям, к ее культуре…

Этому сближению со стороны большевиков помогало их чисто местечковое пренебрежение к интересам любой другой национальности, кроме своей собственной, а со стороны матросов – та полупьяная русская удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, та, столь знакомая всем хамоватость пьяного человека.

При достаточно высокоразвитом интеллекте можно допустить возможность существования и попытаться смоделировать любую, даже самую глумливую систему. Даже если это – глумление над Родиной, которую любишь каждой клеточкой своего тела.

И, допустив, можно попытаться понять логику глумления, разглядеть чужой и страшный смысл. Желание, хотя и доступное лишь чрезвычайно-высокой душе, но вполне естественное, потому что глумящиеся – вот она самая горькая правда русской жизни! – тоже были частью ее, частью России, а значит, и твоей собственной души.

Так возникает в поэме тема «Двенадцати».

Символика предельно откровенна. «Двенадцать» – это двенадцать Апостолов еще неведомого Слова… Тринадцатый апостол – Ванька. С его появлением и завязывается сюжетная линия поэмы.

Снег крутит, лихач кричит,

Ванька с Катькою летит —

Елекстрический фонарик

На оглобельках…

Ах, ах, пади!

С появлением Иуды-Ваньки символика сразу отягощается бытовыми реалиями, которые раскрывают ужасающий смысл происходящего.

Новые апостолы вооружены, их слова – пули, их поступки – смерть, соответственно обставлена и встреча с предателем:

Стой, стой! Андрюха, помогай!

Петруха, сзаду забегай.

И сразу «трах-тарарахи», и снова лязганье затворов и ненужное: «Еще разок! Взводи курок!»

Поворот происходит в сюжете, когда выясняется: в кого стрелял апостол Петька… Оказывается, он стрелял не в Иуду, не в Ваньку…

А Катька где? – Мертва, мертва!

Простреленная голова!

Петькиной пулей убита Катька, которая для Петьки все – весь мир и еще он, Петька, в придачу.

Срикошетив, смертельная пуля летит назад:

– Из-за удали бедовой

В огневых ее очах,

Из-за родинки пунцовой

Возле правого плеча

Загубил я бестолковый,

Загубил я сгоряча… ах!

Подмена местоимения междометием весьма загадочна.

Ее? Но, простите! Нельзя же ее загубить из-за ее родинки пунцовой возле ее плеча? Тут надобно подставить другое местоимение: не ее, а себя

Финал неожиданный, но закономерный.

Задействованная на протяжении всего текста евангельская символика легко перемещает всю «двенадцатку» из бытового текста в то «надпространство», что открывается духовному зрению поэта.

Цепь замкнулась.

Глумление над матерью-Родиной – не она ли и явилась в поэме в образе старушки под плакатом «Учредительное собрание»? – оборачивается глумлением над собой.

И гаснет, гаснет апостольский ореол.

Апостолы превращаются в паяцев.

Он головку вскидывает,

Он опять повеселел…

В этом – «головку вскидывает» – ритмически запечатлено движение механической куклы, в которой подкрутили заводную пружинку.

Такое ощущение, что не люди идут, а мертвь, «и вьюга пылит им в очи».

В очи бьется

Красный флаг.

Раздается

Мерный шаг.

И в конце снова о Христе, что идет «нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной»…

Конечно, «если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь… женственный призрак».

Однако есть у Блока и другая, датированная 20 февраля 1918 года, запись: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой».

Запись жутковатая. В ней слышны завывания того ветра, который – словно когтями чудовище – разрывал грудь поэта.

Из недобрых предчувствий, из сжимающего сердце страха, из робко и бережно согреваемых надежд поэт вышел на революционную улицу – в поэму? – и побрел, качаясь от ветра колючего и царапающего, словно когтями, лицо.

Пройти эту улицу, без дантовского поводыря, без защиты, увидеть смертное – подвиг безоговорочный и столь же бесповоротный, это подвиг-гибель, подвиг-жертва.

Существует закономерность, согласно которой страна деградирует и самоуничтожается, если количество революций и переворотов в ней превышает допустимый уровень.

Так произошло с Российской империей в 1917 году.

Это же пережил в 1991 году СССР.

При этом совсем не обязательно, чтобы революции и перевороты были богаты на кровь. Кровь часто сопутствует революции, но сама революция вполне может обойтись и без крови.

Революция – это перемена для всей страны привычного уклада жизни, кардинальное изменение нравственных ценностей[51].

В этом смысле церковные реформы царя Алексея Михайловича и Петра I – несомненные революции. И они обусловили из-за своей частоты деградацию управления страной, затянувшийся почти на столетие династический кризис, выход из которого пришлось искать последующим русским императорам.

Постперестроечные интриги Горбачева, когда он перестраивал страну под собственное президентство, ГКЧП и сросшийся с ним ельцинский переворот 1991 года, события 1993 года – все они сокрушили СССР, разрушили экономику России, ее государственную мощь и нравственность…

Февральская революция, Октябрьский переворот и «дополнительная революция» обусловили разрушение Российской империи, затянувшуюся на десятилетия кровавую вакханалию владычества «чуда-партии»…

Иначе, но все-таки именно это и прозревал в снежном вихре, обрушившемся на улицы Петрограда, Александр Блок.

Увидевшему это уже не будет возврата, и, если парадоксы материальной жизни стремятся разрушить духовную логику или, по крайней мере, смутить ясность, то поэтическое бытие устраняет эти несообразности – после «Двенадцати», после пройденной улицы дополнительной революции Блок и не писал ничего стихами…

5

«Под широким стеклянным куполом Таврического дворца в этот ясный, морозный январский день с раннего утра оживленно суетились люди. Моисей Соломонович Урицкий, невысокий, бритый, с добрыми глазами, поправляя спадающее с носа пенсне с длинным заправленным за ухо черным шнурком и переваливаясь с боку на бок, неторопливо ходил по длинным коридорам и светлым залам дворца, хриплым голосом отдавая последние приказы.

Через железную калитку, возле которой проверяет билеты отряд моряков в черных бушлатах, окаймленных крест-накрест пулеметными лентами, я вхожу в погребенный под сугробами снега небольшой сквер Таврического дворца…»[52]

Это воспоминания Федора Раскольникова – другого героя того памятного для России дня – 5 января 1918 года…

Учредительное собрание должен был открыть старейший депутат земец С.П. Шевцов, но тридцатитрехлетний Я.М. Свердлов буквально вырвал у него колокольчик и, завладев трибуной, произвел «большевистское переоткрытие Собрания». Разумеется, одной только наглостью Якова Михайловича, так лихо подзаработавшего на «ревизии стальных ящиков», этот отвратительный инцидент объяснить нельзя. Совершенно очевидно, что он был частью большевистского сценария.

«Вся процедура открытия и выборов президиума Учредительного собрания носила шутовской, несерьезный характер, – вспоминал П.Е. Дыбенко. – Осыпали друг друга остротами, заполняли пикировкой праздное время. Для общего смеха и увеселения окарауливающих матросов мною была послана в президиум Учредилки записка с предложением избрать Керенского и Корнилова секретарями. Чернов на это только руками развел и несколько умиленно заявил: «Ведь Корнилова и Керенского здесь нет».

Президиум выбран. Чернов в полуторачасовой речи излил все горести и обиды, нанесенные большевиками многострадальной демократии. Выступают и другие живые тени канувшего в вечность Временного правительства. Около часа ночи большевики покидают Учредительное собрание. Левые эсеры еще остаются».

«Конечно, – признавался потом В.И. Ленин, – было очень рискованно с нашей стороны, что мы не отложили созыва. Очень, очень неосторожно. Но в конце концов вышло лучше. Разгон Учредительного собрания Советской властью есть полная и открытая ликвидация формальной демократии во имя революционной диктатуры. Теперь урок будет твердый».

Приводя эти слова Ленина, Л.Д. Троцкий добавил:

«Так теоретическое обобщение шло рука об руку с применением латышского стрелкового полка»[53].

Никакой иронии, а тем более самоиронии в словах Троцкого нет. Он действительно воспринимал латышских стрелков и чекистов Феликса Эдмундовича Дзержинского как часть ленинской революционной теории, и в принципе, был абсолютно прав. Матросы, латышские стрелки и чекисты являлись частью ленинской теории, ее идеологообразующими аргументами, ее движущей силой.

Учредительное собрание, на которое возлагалось столько надежд не только кадетами и прочими «либералами», но и всей Россией, проработало всего 12 часов 40 минут.

Николай Иванович Бухарин в своем выступлении пригрозил депутатам, что «вопрос о власти революционного пролетариата… есть вопрос, который будет решен той самой Гражданской войной, которую никакими заклинаниями… остановить нельзя», а Яков Михайлович Свердлов от имени ВЦИКа предложил Учредительному собранию поддержать принятые Совнаркомом декреты и признать советскую власть.

Учредительное собрание отклонило предложения Я.М. Свердлова, и тогда в пять часов утра Федор Раскольников зачитал с трибуны Таврического дворца декларацию об уходе большевистской фракции с Учредительного собрания.

«Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день революции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика… радостно неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то «браво», не то «ура».

Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:

– Бро-о-о-сь, дурной!»

Когда большевики и левые эсеры покинули зал заседаний, оставшиеся делегаты избрали Председателем Собрания лидера эсеров В.М. Чернова, но уже приближалась трагикомическая развязка…

«Урицкий наливает мне чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору. Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом входит рослый, широкоплечий Дыбенко… Давясь от хохота, он звучным раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему:

– Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам.

Дрожащими руками Чернов поспешно сложил бумаги и объявил заседание закрытым»[54].

Как заметил Л.Д. Троцкий, «в лице эсеровской учредилки февральская республика получила оказию умереть вторично».

Если вспомнить, что днем, 6 января 1918 года, была учреждена Тюремная коллегия, а 7 января, во втором часу ночи, чекисты ворвались в Мариинскую больницу и убили находящихся там депутатов Учредительного собрания, бывших министров Временного правительства Ф.Ф. Кокошкина (ему выстрелили в рот) и А.И. Шингарева (в него стреляли аж семь раз), то слова Льва Давидовича приобретают особенно зловещий смысл…

Символично и то, что именно 7 января 1918 года генерал Лавр Георгиевич Корнилов принял на Дону командование «Добровольческой армией».

Но было уже поздно.

Среди донских казаков стали распространяться большевистские настроения, и генерал Корнилов со своей армией, которая насчитывала всего четыре тысячи человек, вынужден был уйти на Кубань.

8 января патриарх Тихон предал советскую власть анафеме, а III съезд Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде принял 10 января «Декларацию прав трудящихся и эксплуатируемого народа». Россия была объявлена Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

6

«Разгон Учредительного собрания на первых порах чрезвычайно ухудшил наше международное положение, – вспоминал Л.Д. Троцкий. – Немцы все же опасались вначале, что мы сговоримся с «патриотическим» Учредительным собранием и что это может привести к попытке продолжения войны. Такого рода безрассудная попытка окончательно погубила бы революцию и страну, но это обнаружилось бы только позже и потребовало бы нового напряжения от немцев. Разгон же Учредительного собрания означал для немцев нашу очевидную готовность к прекращению войны какой угодно ценой. Тон Кюльмана сразу стал наглее»[55].

Троцкий не пишет, а, может быть, находясь в Брест-Литовске, он и не знал, что уже на следующий день после ликвидации Учредительного собрания они получили от немцев, как принято сейчас говорить, «очередной транш».

Как сообщают новейшие исследователи, «8 января 1918 года Народный комиссариат иностранных дел Российской Федерации получил сообщение рейхсбанка за подписью фон Шанца о том, что из Стокгольма переведено 50 миллионов рублей золотом на содержание Красной гвардии с требованием «необходимо послать повсюду опытных людей для установления однообразной власти»[56].

А, может быть, Троцкий и знал…

И нет никакого противоречия между его рассказом о переговорах в Брест-Литовске и сообщением о получении большевиками от немцев денег на содержание собственной охраны. Ведь если перечитать воспоминания Троцкого внимательней, то становится понятно, что, сетуя на ухудшение международного положения, Лев Давидович имеет в виду международное положение не России, а мировой революции, которую они с Владимиром Ильичом затеяли.

Действительно…

Посетовав на тон Кюльмана, Троцкий, даже не выделяя эти рассуждения отдельным абзацем, начинает говорить о перспективах мировой революции после разгона Учредительного собрания…

«Какое впечатление разгон Учредительного собрания мог произвести на пролетариат стран Антанты? На это нетрудно было ответить себе: антантовская печать изображала советский режим не иначе, как агентуру Гогенцоллернов. И вот большевики разгоняют «демократическое» Учредительное собрание, чтобы заключить с Гогенцоллерном кабальный мир, в то время как Бельгия и Северная Франция заняты немецкими войсками. Было ясно, что антантовской буржуазии удастся посеять в рабочих массах величайшую смуту. А это могло облегчить, в свою очередь, военную интервенцию против нас. Известно, что даже в Германии среди социал-демократической оппозиции ходили настойчивые слухи о том, что большевики подкуплены германским правительством и что в Брест-Литовске происходит сейчас комедия с заранее распределенными ролями. Еще более вероподобной эта версия должна была казаться во Франции и Англии. Я считал, что до подписания мира необходимо во что бы то ни стало дать рабочим Европы яркое доказательство смертельной враждебности между нами и правящей Германией. Именно под влиянием этих соображений я пришел в Брест-Литовске к мысли о той «педагогической» демонстрации, которая выражалась формулой: войну прекращаем, но мира не подписываем. Я посоветовался с другими членами делегации, встретил с их стороны сочувствие и написал Владимиру Ильичу. Он ответил: когда приедете, поговорим»…

Как известно, 11 января на заседании ЦК РСДРП(б) мнения насчет переговоров с немцами разделились. «Левые коммунисты» во главе с Бухариным выступили за продолжение революционной войны; Троцкий предложил прекратить военные действия, не заключая мира, но, как всегда, прошло предложение В.И. Ленина, приказавшего всячески затягивать подписание мира в Брест-Литовске.

Есть совершенно определенные свидетельства, что и Ленина, как и Троцкого, все угрозы со стороны немцев волновали только в плане угрозы мировой революции, и никак иначе.

– Допустим, – говорил в эти дни В.И. Ленин Л.Д. Троцкому. – Допустим, что принят ваш план. Мы отказались подписать мир. А немцы после этого переходят в наступление. Что вы тогда делаете?

– Подписываем мир под штыками! – ответил Троцкий. – Тогда картина ясна рабочему классу всего мира.

– А вы не поддержите тогда лозунг революционной войны?

– Ни в коем случае.

– При такой постановке опыт может оказаться не столь уж опасным… – сказал Ленин. – Очень будет жаль пожертвовать социалистической Эстонией, но уж придется, пожалуй, для доброго мира пойти на этот компромисс.

Лев Давидович Троцкий в своих воспоминаниях достаточно подробно описывает, как развивался «опыт», поставленный Владимиром Ильичом по его совету.

«Немецкая делегация реагировала на наше заявление так, как если бы Германия не предполагала ответить возобновлением военных действий. С этим выводом мы вернулись в Москву.

– А не обманут они нас? – спрашивал Ленин.

Мы разводили руками. Как будто непохоже.

– Ну что ж, – сказал Ленин. – Если так, тем лучше: и аппарансы (видимость) соблюдены, и из войны вышли.

Однако за два дня до истечения срока мы получили от остававшегося в Бресте генерала Самойло телеграфное извещение о том, что немцы, по заявлению генерала Гофмана, считают себя с 12 часов 18 февраля в состоянии войны с нами и потому предложили ему удалиться из Брест-Литовска. Телеграмму эту первым получил Владимир Ильич. Я был у него в кабинете. Шел разговор с Карелиным и еще с кем-то из левых эсеров. Получив телеграмму, Ленин молча передал ее мне. Помню его взгляд, сразу заставивший меня почувствовать, что телеграмма принесла большое и недоброе известие. Ленин поспешил закончить разговор с эсерами, чтобы обсудить создавшееся положение.

– Значит, все-таки обманули. Выгадали 5 дней… Этот зверь ничего не упускает. Теперь уж, значит, ничего не остается, как подписать старые условия, если только немцы согласятся сохранить их.

Я возражал в том смысле, что нужно дать Гофману перейти в фактическое наступление.

– Но ведь это значит сдать Двинск, потерять много артиллерии и пр.

– Конечно, это означает новые жертвы. Но нужно, чтобы немецкий солдат фактически с боем вступил на советскую территорию. Нужно, чтобы об этом узнали немецкий рабочий, с одной стороны, французский и английский – с другой.

– Нет, – возразил Ленин. – Дело, конечно, не в Двинске, но сейчас нельзя терять ни одного часу. Испытание проделано. Гофман хочет и может воевать. Откладывать нельзя: и так у нас уже отняли 5 дней, на которые я рассчитывал. А этот зверь прыгает быстро.

Центральным Комитетом было вынесено решение о посылке телеграммы с выражением немедленного согласия на подписание Брест-Литовского договора. Соответственная телеграмма была отправлена»[57].

Исследование взаимоотношений большевиков с германским командованием не является задачей нашей книги, и мы коснулись этой темы лишь для того, чтобы показать, что в принципе ситуация советско-германских взаимоотношений контролировалась большевиками. И если они все же использовали германское наступление для объяснения своих действий, то это было всего лишь ленинским соблюдением «аппаранса» и ничем более…

7

Видимо, к 15 января 50 миллионов рублей золотом на содержание Красной гвардии пришли из Стокгольма, потому что именно этим числом помечен декрет «Об организации Рабоче-крестьянской Красной армии (РККА).

Заметим тут, что первые месяцы РККА формировалась на добровольных началах и только из рабочих и крестьян. Менее известно, что преимущество при приеме в РККА отдавалось иностранцам – латышам, китайцам, австрийцам.

Создание такой армии позволило большевикам дистанцироваться от не желающей знать никакого удержу революционной матросни. Это было тем более важно, что в ближайшие дни были проведены три принципиально важных декрета.

20 января вышел декрет «Об отделении Церкви от государства и школы от Церкви». Этот декрет помимо всего прочего лишил Церковь прав юридического лица и всего имущества.

21 января декрет ВЦИК аннулировал государственные внутренние и внешние займы, заключенные царским и Временным правительствами. Долг этот составлял более 50 миллиардов рублей, и три четверти его приходилось на внутренние займы.

Хотя прежние исследователи и не обходили вниманием декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года, но рассматривали их отдельно друг от друга. Между тем очевидно, что особое значение эти декреты приобретают как раз в комплексе, и совсем не случайно почти одновременно они и были изданы большевиками.

Вспомним, что до 1917 года «властвующая идея» для подавляющего большинства населения Российской империи так или иначе выражалась в известной уваровской формуле «самодержавие, православие, народность».

Нетрудно заметить, что декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года преследовали последовательное разрушение этой триады.

Создание армии из иноплеменников подрывало саму основу самодержавия – независимость страны… Декрет от 20 января аннулировал православие как духовный стержень русского государства. Ну а отмена государственных обязательств по внутренним займам разоряла не столько банкиров, сколько интеллигенцию, высокооплачиваемых рабочих и зажиточных крестьян, то есть средний класс России, ядро русского народа.

Чуть отвлекаясь, можно вспомнить тут о словах В.В. Кожинова, считавшего, что «идеократизм» большевиков («замена» православия верой в коммунизм, самодержавия – диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая включала в себя дух «всечеловечности», – интернационализмом) все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России – то есть и самого русского народа – по западноевропейскому образцу.

И если учесть, что граф Сергей Семенович Уваров, к примеру, умудрялся вкладывать в понятие «народности» еще и крепостное право, то понятным становится, почему подмена православия – коммунизмом, а самодержавия – диктатурой ЦК и ВЧК не вызвала никакого решительного отторжения у народной массы.

Но это, так сказать, попутное замечание.

Для нас существенно, что декреты от 15, 20 и 21 января 1918 года основы большевистской идеократической государственности и закладывали.

И как символично, что завершаются они государственной реформой по переходу с юлианского на григорианский календарь. Декретом СНК от 24 января было объявлено, что уснувшие 31 января россияне должны будут проснуться уже 14 февраля.

Идеократическая государственность большевиков должна была осуществиться в самый короткий в мире год.

В большевистском 1918 году всего 352 дня…

На сколько русских жизней короче этот год, не может сосчитать никто.

И снова только удивляешься, как плотно подбираются события…

25 января, на следующий день после публикации Декрета о переходе на григорианский календарь, в Киеве, возле Печерской лавры, неизвестными лицами был убит митрополит Владимир (Богоявленский) – первый при советской власти святой новомученик из числа русских иерархов.

8

В конце прежнего календарного стиля успели завязаться многие сюжеты наступающей большевистско-чекистской эпохи.

26 января. Германия ультимативно потребовала от Советской России подписания грабительских условий мира. Л.Д. Троцкий, как и было у него договорено с В.И. Лениным, от имени СНК огласил декларацию: «отказываемся от подписания аннексионистского договора. Россия со своей стороны объявляет состояние войны с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией прекращенным. Российским войскам отдается одновременно приказ о полной демобилизации по всему фронту».

Еще в этот день командование Чехословацкого корпуса, опасаясь, что их выдадут Австро-Венгрии и все они предстанут перед судом как изменники, объявили корпус частью французской армии.

И сделали это чехи вовремя. Уже на следующий день представители Украинской Рады (чехословацкий корпус базировался на территории Украины) подписали в Брест-Литовске сепаратный мир с Германией и Австро-Венгрией…

Ну а дальше? Дальше начинаются даты нового стиля…

18 февраля. Прервав перемирие, германские войска начали широкомасштабное наступление от Риги в направлении на Псков и Нарву. В 14.00 группа фельдмаршала Эйхгорна двинулась на Ревель и к исходу дня, нигде не встречая сопротивления, немцы заняли Двинск.

19 февраля. 4.00. В.И. Ленин и Л.Д. Троцкий подписали телеграмму: «Совет народных комиссаров видит себя вынужденным при создавшемся положении заявить о своем согласии подписать мир на тех условиях, которые были предложены делегациями Четверного союза в Брест-Литовске».

20 февраля. Совет народных комиссаров принял решение о переезде в Москву.

21 февраля. Издан Декрет СНК «Социалистическое Отечество в опасности!». «Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления… В батальоны (для рытья окопов) должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев; сопротивляющихся расстреливать».

Одновременно была разослана циркулярная телеграмма ВЧК:

«Всех: 1) неприятельских агентов-шпионов; 2) контрреволюционных агитаторов; 3) спекулянтов; 4) организаторов сопротивления и участников в подготовке последнего для свержения советской власти; 5) бегущих на Дон для поступления в контрреволюционные войска калединско-корниловской банды и польские контрреволюционные легионы; 6) продавцов и скупщиков оружия для вооружения контрреволюционной буржуазии, национальной, российской, иностранной и ее войск, – беспощадно расстреливать на месте преступления».

22 февраля в Петрограде ввели военное положение.

23 февраля Германия ответила на телеграмму советского правительства, выдвинув еще более жесткие условия мира, и ЦК РСДРП(б), обсудив новый германский ультиматум, постановил:

1. Немедленно принять германские предложения.

2. Немедленно начать подготовку к революционной войне.

За первый пункт проголосовало семь членов ЦК, четверо – против, четверо – воздержались. Второй пункт был принят единогласно.

В этой шестидневке, полностью исчерпывающей сюжет последнего германского наступления, главное событие, конечно же, не это наступление.

Выше мы процитировали воспоминания Л.Д. Троцкого, показывающие, что хотя большевики и рисковали, проводя свой революционный опыт с немцами, но тем не менее ситуация была полностью под контролем большевистской верхушки. Поэтому смело можно говорить, что самое главное событие в шестидневном «эксперименте» В.И. Ленина и Л.Д. Троцкого – решение о переезде правительства в Москву.

Большевики мотивировали это решение тем, что в Балтийском море появился германский флот (как это в январе немцы пробились бы через замерзший залив?), а на границе сосредотачивались контрреволюционные войска. Говорилось, дескать, связь с другими районами и городами республики могла нарушиться в любой момент. Дескать, над Петроградом нависла угроза вражеского вторжения…

Поразительно, но это объяснение прижилось и у историков, хотя трудно придумать более нелепую причину для эвакуации правительства и переноса столицы в Москву.

Ведь только в приступе коллективного помешательства немецкое командование стало бы захватывать Петроград и свергать большевистское правительство, которое в тот момент работало именно в интересах Германии – демобилизовывало остатки царской армии и старательно разрушало экономику России. Чтобы компенсировать Германии потерю в России этого правительства, потребовались бы сотни немецких дивизий, а их у Германии не было.

Во-вторых, неувязка получается и с датами.

Большевистское правительство переехало в Москву 11 марта, когда уже прошла целая неделя с тех пор, как был подписан мирный договор с Германией.

От какой же опасности бежали в Москву большевики, если не от немцев?

Ответ прост.

Большевики бежали в Москву от рабочих, от солдат и от матросов Петрограда, которых они так жестоко обманули…

Предвижу возражение, что большевики точно так же, как петроградских, обманули рабочих и в Москве, и во всей России.

Это верно.

Вся разница только в том, что рабочих Москвы и всей России они просто обманули, и все…

А с рабочими и матросами Петрограда большевики осуществляли и Октябрьский переворот, и дополнительную январскую революцию. Рабочие и матросы Петрограда психологически были готовы, чтобы осуществить еще один переворот, теперь уже против большевиков. Во всяком случае, они знали, как это делать, и знали, что это делается очень просто…

…Так идут державным шагом —

Позади – голодный пес,

Впереди – с кровавым флагом…

9

Любопытно, что 20 февраля, когда Совет народных комиссаров принял решение о переезде в Москву, было опубликовано новое стихотворение А.А. Блока:

Вот – срок настал. Крылами бьет беда,

И каждый день обиды множит.

И день придет – не будет и следа

От ваших Пестумов, быть может!

О, старый мир! Пока ты не погиб,

Пока томишься мукой сладкой.

Остановись премудрый, как Эдип,

Пред Сфинксом с древнею загадкой!..

Стихотворение названо «Скифы», хотя, быть может, ему подошло бы и другое название – «Хазары»…

И про кого это сказано?

Мы любим все – и жар холодных числ,

И дар божественных видений,

Нам внятно все – и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений…

Мы помним все – парижских улиц яд,

И венецьянские прохлады,

Лимонных рощ, далекий аромат,

И Кельна дымные громады…

Впрочем, это стихотворение Блока только напечатано было в новую эпоху, а закончено оно еще в прежнем календарном стиле – 30 января.

В минувшей эпохе написана и поэма «Двенадцать» – последнее поэтическое произведение Александра Блока.

Герои этой поэмы – революционные матросы…

Те самые матросы, с которыми, убегая из Петрограда, так решительно рвали сейчас большевики.

Александр Блок, как можно судить по его дневнику, разрыва этого не предвидел, даже не задумывался о нем, но в поэме «Двенадцать» рассказал об этом разрыве как о событии, уже случившемся…

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной.

В белом венчике из роз —

Впереди – Исус Христос.

Не так уж и трудно разглядеть за блоковской вьюгой и Кронштадт 1921 года, и наведенные на матросский остров жерла орудий…

Мы уже говорили, что большевики на сто процентов сумели использовать в своих целях матросскую вольницу, эту полупьяную русскую удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, эту, столь знакомую всем хамоватость пьяного человека…

Но большевики понимали и то, сколь ненадежна полупьяная вольница. Матросы не знали и не хотели знать своего места, и кто мог гарантировать, что, напившись в очередной раз, они не разгонят самих большевиков. Хотя охрану наиболее важных большевистских учреждений и несли теперь латышские стрелки, уверенности, что они смогут противостоять матросам, не было.

Большевикам надо было срочно избавляться от своих союзников по Октябрьскому перевороту и «дополнительной революции». Проще всего было сделать это, перебравшись в Москву, где матросам не положено было находиться ввиду полного отсутствия там какого-либо, в том числе и революционного, моря.

Большевикам надо было ставить точку в своих отношениях с недавними союзниками. И точку эту поставил Феликс Эдмундович Дзержинский.

И поставил так, как и положено начальнику ВЧК…

Именно в эти дни Дзержинский сделал замечание одному из матросов, а тот в ответ послал Феликса Эдмундовича к такой-разэтакой революционной матери.

«Дзержинский, – вспоминал Л.Д. Троцкий, – был человеком взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядками. По каждому вопросу, даже второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался, нередко доходя до срыва».

Должно быть, подобный припадок случился с Дзержинским и во время его диалога с матросом. Руки главного чекиста тряслись, ноздри дрожали, Феликс Эдмундович не успокоился, пока не всадил в непочтительного балтийца всю обойму. Не зря Владимир Ильич сравнивал Феликса Эдмундовича с горячим конем…

Случай этот рассматривался 26 февраля 1918 года на заседания ВЧК. «Слушали: о поступке т. Дзержинского. Постановили: ответственность за поступок несет сам и он один, Дзержинский. Впредь же все решения вопросов о расстрелах решаются в ВЧК, причем решения считаются положительными при половинном составе членов комиссии, а не персонально, как это имело место при поступке Дзержинского».

Вспомним, как всего несколько недель назад, в дни «дополнительной революции», П.Е. Дыбенко требовал от В.И. Ленина: «А вы дадите подписку, Владимир Ильич, что завтра не падет ни одна матросская голова на улицах Петрограда?» – и товарищу Ленину пришлось тогда прибегнуть к содействию тов. Коллонтай, чтобы посредством ее чар заставить Дыбенко отменить его приказ…

Вспомним, и нам станет ясно, какая пропасть разделила теперь матросов и большевиков.

Совпало (совпало?), что именно в этот день, 26 февраля 1918 года, В.И. Ленин набросал проект постановления об эвакуации советского правительства в Москву…

Глава третья

Рождение ПетроЧеКа

Диктатура пролетариата – слишком серьезная вещь, чтобы ее можно было доверить самому пролетариату…

В.И. Ленин

Механики, чекисты, рыбоводы,

Я ваш товарищ, мы одной породы…

Эдуард Багрицкий

«Известия» сообщили, что Совет народных комиссаров предполагает выехать в Москву в понедельник, 11 марта, вечером…

Это был отвлекающий маневр.

Открыто с Николаевского вокзала отправлялись технические сотрудники наркоматов и члены ВЦИК с обслуживающим персоналом. Все, что касалось поезда с народными комиссарами и В.И. Лениным, было окружено строжайшей тайной.

Сам Яков Михайлович Свердлов, притворившись, что сел во вциковский поезд, тут же трусливо выскользнул на другую сторону состава и, сев в машину, помчался к платформе станции Цветочная на окраине города[58]. Отсюда, стараясь не привлекать ничьего внимания, в 22 часа 00 минут отошел неприметный поезд № 4001. Когда наступило 11 марта, этот поезд мчался уже далеко от Петрограда…

Меры предосторожности, предпринятые В.Д. Бонч-Бруевичем, на которого В.И. Ленин возложил организацию эвакуации Совнаркома, были не лишними.

Обстановка в Петрограде стремительно накалялась…

1

«Мясники проносят дымящиеся туши, кони падают на каменные полы и умирают без стона…

Я узнаю страшную статистику. Против 30–40 лошадей, шедших на убой в прежнее время, – теперь ежедневно на скотный двор поступает 500–600 лошадей. Январь дал 5 тысяч убитых лошадей, март даст 10 тысяч. Причины – нет корма…

Я вышел из места лошадиного успокоения и отправился в трактир «Хуторок», что находится напротив скотобоен. Настало обеденное время. Трактир был наполнен татарами – бойцами и торговцами. От них пахло кровью, силой, довольством. За окном сияло солнце, растапливая грязный снег, играя на хмурых стеклах. Солнце лило лучи на тощий петроградский рынок – на мороженых рыбешек, на мороженую капусту, на папиросы «Ю-ю» и на восточную «гузинаки»…

Солнце светит. У меня странная мысль: всем худо, все мы оскудели. Только татарам хорошо, веселым могильщикам благополучия. Потом мысль уходит. Какие там татары?.. Все – могильщики»[59].

Эти зарисовки петроградской жизни были сделаны прямо с натуры, и тогда же, в марте 1918 года, и опубликованы. Острым и верным взглядом подмечает Исаак Бабель страшные приметы наступающего на город умирания…

«Не видно Фонтанки, скудной лужей расползшейся по липкой низине. Не видно тяжелого кружева набережной, захлестнутой вспухшими кучами нечистот из рыхлого черного снежного месива.

По высоким теплым комнатам бесшумно снуют женщины в платьях серых или темных. Вдоль стен – в глубине металлических ванночек лежат с раскрытыми серьезными глазами молчащие уродцы – чахлые плоды изъеденных, бездушных низкорослых женщин, женщин деревянных предместий, погруженных в туман.

Недоноски, когда их доставляют, имеют весу фунт-полтора. У каждой ванночки висит табличка – кривая жизни младенца. Нынче это уж не кривая. Линия выпрямляется. Жизнь в фунтовых телах теплится уныло и призрачно.

Еще одна неприметная грань замирания нашего: женщины, кормящие грудью, все меньше дают молока…

Они стоят вокруг меня, грудастые, но тонкие – все пятеро – в монашеских своих одеждах и говорят:

– Докторша высказывает – молока мало даете, дети в весе не растут… Душой бы рады, кровь, чувствуем, сосут… К извозчикам бы приравняли… В управе сказывали: не рабочие… Пошли вон мы нынче вдвоем в лавку, ходим, ноги гнутся, стали мы, смотрим друг дружке в глаза, падать хотим, не можем двинуться…

Они просят меня о карточках, о дополнениях, кланяются, стоят вдоль стен, и лица их краснеют и становятся напряженными и жалкими, как у просительниц в канцелярии»[60].

Зарисовки эти чрезвычайно ценный материал для исследователя. Самое замечательное в них – это не совсем человеческая бесстрастность, умение отключиться от чужого страдания и боли, чтобы сочувствие не затуманивало глаза, не нарушало точности писательского зрения.

Перечитывая публицистику писателя, запечатлевшую самые различные проявления человеческого горя, я обнаружил только один сбой. Кажется, лишь в описании погромов еврейских местечек: «Недорезанные собаки испустили свой хриплый лай. Недобитые убийцы вылезли из гробов. Добейте их, бойцы Конармии! Заколотите крепче приподнявшиеся крышки из смердящих могил!» – и срывается на крик писательский голос. Но этот сбой относится к 1920 году и прямого отношения к петроградским событиям не имеет…

В резолюциях, принимавшихся тогда на петроградских фабриках и заводах, бесстрастности гораздо меньше, чем в зарисовках Исаака Бабеля. Вот заявление, с которым в марте 1918 года уполномоченные рабочих петроградских фабрик и заводов обратились к IV Всероссийскому съезду Советов…

«Нам обещали свободу. А что мы видим на самом деле? Все растоптано полицейскими каблуками, все раздавлено вооруженной рукой… Мы дошли до позора бессудных расстрелов, до кровавого ужаса смертных казней, совершаемых людьми, которые являются одновременно и доносчиками, и сыщиками, и провокаторами, и следователями, и обвинителями, и судьями, и палачами…

Но нет! Довольно кровавого обмана и позора, ведущих революционную Россию к гибели и расчищающих путь новому деспоту на место свергнутого старого. Довольно лжи и предательства. Довольно преступлений, совершаемых нашим именем, именем рабочего класса…

Мы, рабочие петроградских фабрик и заводов, требуем от съезда постановления об отставке Совета народных комиссаров»[61].

Этот отчаянный призыв рабочих Петрограда услышан не был.

Открывшийся 14 марта IV Чрезвычайный съезд Советов ратифицировал Брестский мирный договор и принял постановление, объявившее Москву столицей Советской республики.

Именно с этого момента начался принципиально новый этап в деятельности советского правительства. Как отметил В.И. Ленин, две первые задачи – «завоевать политическую власть и подавить сопротивление эксплуататоров» – были выполнены большевиками еще в Петрограде, ну а теперь на повестку дня встала проблема управления завоеванной Россией.

Любопытно, что статья В.И. Ленина «Главная задача наших дней» написана как раз 11 марта, в вагоне поезда, увозившего советское правительство в Москву.

Еще интереснее, что именно в этой статье Ленин потребовал от рабочих, чтобы они почувствовали себя хозяевами заводов и фабрик, чтобы прекратили лодырничать и воровать, чтобы соблюдали строжайшую дисциплину в труде, чтобы экономно хозяйничали и аккуратно и добросовестно вели счет деньгам.

Именно эти лозунги три года спустя будут воплощены в Новой экономической политике. И именно эти лозунги, еще полгода назад Ленин активно высмеивал.

Впрочем, что такое для Владимира Ильича лозунги и принципы?

«Мне кажется, что Троцкий несравненно более ортодоксален, чем Ленин… – писал Анатолий Васильевич Луначарский. – Троцкий всегда руководился, можно сказать, буквою революционного марксизма. Ленин чувствует себя творцом и хозяином в области политической мысли и очень часто давал совершенно новые лозунги, которые нас всех ошарашивали, которые казались нам дикостью и которые потом давали богатейшие результаты. Троцкий такою смелостью мысли не отличается: он берет революционный марксизм, делает из него все выводы, применительные к данной ситуации; он бесконечно смел в своем суждении против либерализма, против полусоциализма, но не в каком-нибудь новаторстве.

Ленин в то же время гораздо более оппортунист в самом глубоком смысле этого слова. Опять странно, разве Троцкий не был в лагере меньшевиков, этих заведомых оппортунистов. Но оппортунизм меньшевиков – это просто политическая дряблость мелкобуржуазной партии. Я говорю не о нем, я говорю о том чувстве действительности, которое заставляет порою менять тактику, о той огромной чуткости к запросу времени, которая побуждает Ленина то заострять оба лезвия своего меча, то вложить его в ножны».

В принципе, это объяснение дает ответ, почему, выдвинув 11 марта 1918 года лозунги, сходные с лозунгами 1921 года, Ленин повел страну не к НЭПу, а к военному коммунизму.

Он обладал потрясающей чуткостью к запросу времени, и его слова о строжайшей дисциплине в труде, об экономном хозяйствовании, о добросовестном счете денег, призывы учиться у немца в статье «Главная задача наших дней» – это еще не призывы и не лозунги, а лишь мотивировка ленинского постулата, о том, что русский человек – плохой работник по сравнению с работниками передовых наций.

Согласно В.И. Ленину, иначе и не могло быть при режиме царизма и живости остатков крепостного права. А значит, следует вывод, русского человека надо учить работать. И это и является самой главной задачей наших дней.

Ну а поскольку – это не оговаривалось, но подразумевалось! – работники таких передовых наций, как английская, немецкая, французская, были заняты войной и им недосуг было учить работать русского человека, следовало поискать передовую нацию внутри самой России.

Ю. Ларин (Михаил Залманович Лурье), этот, по словам Александра Исаевича Солженицына, «скорый творец экономики военного коммунизма», прямо писал потом, что в еврейских рабочих наблюдается «особое развитие некоторых черт психологического уклада, необходимых для роли вожаков», которые еще только развиваются в русских рабочих, – исключительная энергия, культурность, солидарность и систематичность[62].

Любопытно, что этот большевистский постулат был практически без редактуры заимствован ельцинскими реформаторами для того, чтобы обосновать изъятие общенародной собственности в пользу малочисленной группы, так называемой семьи, преимущественно нерусской по своему национальному составу.

Учить работать русского человека – плохого работника должна была столь схожая с ельцинской семьей партийная верхушка, то ядро партии, которое товарищ Г.Л. Пятаков назовет в дальнейшем «чудо-партией».

И тут, конечно, самое время еще раз вернуться к вопросу о национальности самого В.И. Ленина.

Тот же А.И. Солженицын пишет, что «если же говорить об этническом происхождении Ленина, то не изменит дела, что он был метис, самых разных кровей: дед его по отцу, Николай Васильевич, был крови калмыцкой и чувашской, бабка – Анна Алексеевна Смирнова, калмычка; другой дед – Израиль (в крещении Александр) Давидович Бланк, еврей, другая бабка – Анна Иоганновна (Ивановна) Гросшопф, дочь немца и шведки Анны Беаты Эстедт. Но все это не дает права отвергать его от России. Мы должны принять его как порождение не только вполне российское, – ибо все народности, давшие ему жизнь, вплелись в историю Российской империи, – но и как порождение русское (выделено нами. – Н.К.)».

Более того…

По Александру Исаевичу Солженицыну, «это мы, русские, создали ту среду, в которой Ленин вырос, вырос с ненавистью. Это в нас ослабла та православная вера, в которой он мог бы вырасти, а не уничтожать ее»[63].

Вроде бы с этим невозможно не согласиться.

Все справедливо, особенно насчет православной веры, которая «в нас ослабла»…

Другое дело, что великий «правдолюбец» и тут лукаво заводит читателя в западню и как будто искренне забывает, что сама Российская империя была устроена первыми Романовыми не совсем на русский лад, вернее же совсем не на русский… В этой империи огромная часть самих русских (в отличие от множества других народов, населяющих империю) находилась в подневольном, крепостном состоянии…

И это лукавое устроение Российской империи и привело к тому, что хотя мы, русские, и говорим на одном языке, хотя и думаем одинаково, но наше мышление осуществляется как бы в разных измерениях… Мы не сходимся в мыслях друг с другом, а если пересечемся невзначай, то только для того, чтобы навсегда разругаться.

Поэтому и не объяснить сейчас пожилым русским людям, что Ленин, которого защищают они, скорее бы сошелся с их врагами – Чубайсом и Ельциным, а не с ними. Их, нынешних русских коммунистов, Владимир Ильич, конечно бы, немедленно отправил на расстрел. А Ельцина с Чубайсом – нет, с ними Владимир Ильич сумел бы работать на благо семьи или чудо-партии и в режиме военного коммунизма, и в условиях НЭПа…

И, конечно же, если мы желаем возрождения России, нам необходимо преодолеть не только разрыв между интересами народа и ельцинской семьи, но и изжить ленинское наследие…

Как сделать это?

Как перепрыгнуть через 13 потерянных дней восемнадцатого года?

Очень просто…

Для этого достаточно освободиться от собственных иллюзий и обольщений, от чрезвычайно вредных и опасных для страны, но таких дорогих для наших сердец мифов…

Но мы отвлеклись…

Объявляя, что русский человек – плохой работник по сравнению с работником передовых наций, В.И. Ленин определял стратегическую задачу управления страной – большевики должны были опираться отныне уже не на русский пролетариат, а на класс тех инонациональных «учителей», которые будут вселены в Москву, Петроград и другие русские города, как это делалось и ранее, при Петре I и Екатерине II.

Одновременно В.И. Ленин решал этим и некоторые тактические вопросы… Он пытался привить своим недавним союзникам рабочим чувство некоей неполноценности, ущербности, он надеялся, что, сознавая, какие они «плохие работники», рабочие постесняются выдвигать столь наглые, как рабочие Петрограда, требования.

В соответствии с новой задачей В.И. Ленин производит и кадровые перестановки. Л.Д. Троцкий, покинувший пост наркома иностранных дел, сразу, как только ему удалось завершить Брестским миром иностранные дела России, возглавил Высший Военный совет и стал наркомвоенмором, сосредотачивая в своих руках все управление армией и флотом.

Ну а прапорщика Н.В. Крыленко, исполнившего свое матросско-солдатское дело и расстрелявшего генерала Н.Н. Духонина, Совнарком от забот по «управлению Россией» освободил.

2

Рабочий класс большевики пытались привести в сознание голодом и постоянным напоминанием ему, что русский человек плохой работник.

С матросами они расправлялись круче.

Мы уже рассказывали о пуле, которую товарищ Дзержинский всадил в Петрограде в дерзкого матроса. В Москве Феликс Эдмундович предпринял еще более жесткую акцию устрашения. В ночь на 12 апреля было совершено, как сообщил Ф.Э. Дзержинский сотруднику «Известий», очищение города.

Чекисты штурмом взяли в Москве 25 особняков, занятых анархистами. Бои развернулись на Донской и Поварской улицах. Отчаянно сопротивлялись и обитатели дома «Анархия» на Малой Дмитровке. Этот дом чекистам пришлось расстреливать из пушек. Более сотни анархистов были убиты, около полутысячи – арестованы.

В многочисленных обращениях к населению города настойчиво подчеркивалась мысль, что ВЧК борется против бандитов, хулиганов и обыкновенного жулья, «осмелившихся скрываться и выдавать себя за анархистов, красногвардейцев и членов других революционных организаций»[64].

– Я должен заявить, – сказал Ф.Э. Дзержинский корреспонденту «Известий», – и при этом категорически, что слухи в печати о том, что Чрезвычайная комиссия входила в Совет народных комиссаров с ходатайством о предоставлении ей полномочий для борьбы с анархистами, совершенно не верны. Мы ни в коем случае не имели в виду и не желали вести борьбу с идейными анархистами, и в настоящее время всех идейных анархистов, задержанных в ночь на 12 апреля, мы освобождаем, и если, быть может, некоторые из них будут привлечены к ответственности, то только за прикрытие преступлений, совершенных уголовными элементами, проникшими в анархические организации. Идейных анархистов среди лиц, задержанных нами, очень мало, среди сотен – единицы[65]

Тут надо пояснить, что идейными Дзержинский называл анархистов, которые готовы были и далее помогать большевикам в развале Российского государства, ну а всех, кто намеревался выступать против большевиков, он относил к уголовным элементам…

К этому времени Феликс Эдмундович Дзержинский уже занял под свое ведомство дом страхового общества «Якорь» на Большой Лубянке с подвалами, настолько обширными, что в нем легко могли исчезнуть тысячи и тысячам заключенных. И, конечно же, нашлось здесь место и матросам, которые начали прибывать следом за правительством в Москву и размещаться в захваченных анархистами московских особняках!

Но рассказывать корреспонденту «Известий» об этих матросах Феликс Эдмундович не посчитал нужным.

– Пролетарское принуждение, – любил повторять он, – во всех своих формах, начиная от расстрелов, является методом выработки коммунистического человека из материала капиталистической эпохи.

Ну а после того, как из матросов было выработано то, что нужно, можно было вздохнуть спокойно и пригласить в Москву германского посла Мирбаха.

Теперь новая власть переехала в Москву окончательно.

3

Итак… Советское правительство переехало в Москву…

«Вынужденный уехать, – вспоминал потом А.В. Луначарский. – Совет народных комиссаров возложил ответственность за находящийся в почти отчаянном положении Петроград на товарища Зиновьева.

«Вам будет очень трудно, – говорил Ленин остающимся, – но остается Урицкий». И это успокаивало»[66].

Такими словами не бросаются.

Тем более такие люди, как В.И. Ленин.

И мы могли бы с полным основанием говорить, что Владимир Ильич всецело полагался на Моисея Соломоновича Урицкого, если бы в воспоминаниях современников то тут, то там не мелькали свидетельства, что как раз к Урицкому-то или, по крайней мере, к его способностям, Ленин не испытывал никакого доверия.

Любопытны в этом смысле воспоминания Георгия Александровича Соломона, ярко рисующего не только самого Моисея Соломоновича Урицкого, но и его взаимоотношения с В.И. Лениным.

«Я решил возвратиться в Стокгольм и с благословения Ленина начать там организовывать торговлю нашими винными запасами. Мне пришлось еще раза три беседовать на эту тему с Лениным. Все было условлено, налажено, и я распростился с ним.

Нужно было получить заграничный паспорт. Меня направили к заведовавшему тогда этим делом Урицкому… Я спросил Бонч-Бруевича, который был управделами Совнаркома, указать мне, где я могу увидеть Урицкого. Бонч-Бруевич был в курсе наших переговоров об организации вывоза вина в Швецию.

– Так что же, вы уезжаете все-таки? – спросил он меня. – Жаль… Ну, да надеюсь, это ненадолго… Право, напрасно вы отклоняете все предложения, которые вам делают у нас… А Урицкий как раз находится здесь… – Он оглянулся по сторонам. – Да вот он, видите, там, разговаривает с Шлихтером… Пойдемте к нему, я ему скажу, что и как, чтобы выдали паспорт без волынки…

Мы подошли к невысокого роста человеку с маленькими неприятными глазками.

– Товарищ Урицкий, – обратился к нему Бонч-Бруевич, – позвольте вас познакомить… товарищ Соломон…

Урицкий оглядел меня недружелюбным колючим взглядом.

– А, товарищ Соломон… Я уже имею понятие о нем, – небрежно обратился он к Бонч-Бруевичу, – имею понятие… Вы прибыли из Стокгольма? – спросил он, повернувшись ко мне. – Не так ли?.. Я все знаю…

Бонч-Бруевич изложил ему, в чем дело, упомянул о вине, решении Ленина…

Урицкий нетерпеливо слушал его, все время враждебно поглядывая на меня.

– Так, так, – поддакивал он Бонч-Бруевичу, – так, так… понимаю… – И вдруг, резко повернувшись ко мне, в упор бросил: – Знаю я все эти штуки… знаю… и я вам не дам разрешения на выезд за границу… не дам! – как-то взвизгнул он.

– То есть как это вы не дадите мне разрешения? – в сильном изумлении спросил я.

– Так и не дам! – повторил он крикливо. – Я вас слишком хорошо знаю, и мы вас из России не выпустим! У меня есть сведения, что вы действуете в интересах немцев…

Тут произошла безобразная сцена. Я вышел из себя. Стал кричать на него. Ко мне бросились А.М. Коллонтай, Елизаров и другие и стали успокаивать меня.

Другие в чем-то убеждали Урицкого… Словом, произошел форменный скандал.

Я кричал:

– Позовите мне сию же минуту Ильича… Ильича…

Укажу на то, что вся эта сцена разыгралась в большом зале Смольного института, находившемся перед помещением, где происходили заседания Совнаркома и где находился кабинет Ленина.

Около меня метались разные товарищи, старались успокоить меня… Бонч-Бруевич побежал к Ленину, все ему рассказал. Вышел Ленин. Он подошел ко мне и стал расспрашивать, в чем дело. Путаясь и сбиваясь, я ему рассказал. Он подозвал Урицкого.

– Вот что, товарищ Урицкий, – сказал он, – если вы имеете какие-нибудь данные подозревать товарища Соломона, но серьезные данные, а не взгляд и нечто, так изложите ваши основания. А так, ни с того ни с сего заводить всю эту истерику не годится… Изложите, мы рассмотрим в Совнаркоме… Ну-с…

– Я базируюсь, – начал Урицкий, – на вполне определенном мнении нашего уважаемого товарища Воровского…

– А, что там «базируюсь», – резко прервал его Ленин. – Какие такие мнения «уважаемых» товарищей и прочее? Нужны объективные факты. А так, ни с того ни с сего, здорово живешь опорочивать старого и тоже уважаемого товарища, это не дело… Вы его не знаете, товарища Соломона, а мы все его знаем… Ну да мне некогда, сейчас заседание Совнаркома, – и Ленин торопливо убежал к себе»[67].

Георгий Александрович Соломон (Исецкий) – личность весьма скользкая.

Занимаясь дипломатической работой (он работал первым секретарем посольства в Берлине, консулом в Гамбурге, торговым представителем в Лондоне), товарищ Соломон исполнял весьма щекотливые поручения большевистской верхушки, связанные как с финансированием коммунистического движения, так и с наполнением заграничных счетов самих вождей Советской России.

И, конечно, неспроста, узнав о неизлечимой болезни Ленина, Георгий Александрович отказался в 1923 году возвращаться в Россию. Отношения с Владимиром Ильичом у него были особые, и без Ленина в России ему было делать нечего.

Но для нас сейчас интересны отношения Владимира Ильича не с товарищем Соломоном, а с товарищем Моисеем Соломоновичем Урицким.

Эк, как он заартачился, не желая выполнять просьбу товарища Ленина!

До визга, до истерики, почти до открытых пререканий дело дошло! И как беспощадно отбрил Владимир Ильич Моисея Соломоновича, прямо на глазах у всех!

А как издевался Владимир Ильич над корявой речью Моисея Соломоновича на VII съезде РКП(б)?

«Но было другое выступление – Урицкого. Что там было, кроме Каноссы, «предательства», «отступили», «приспособились»?.. Касаясь речи тов. Бухарина, я отмечаю, что, когда у него не хватает аргументов, он выдвигает нечто от Урицкого»[68]

Нет…

Как-то не вяжется эта ленинская готовность в любую минуту превратить Моисея Соломоновича Урицкого в нарицательный персонаж, воплощающий косноязычие и бестолковость, со словами «вам будет очень трудно, но остается Урицкий».

Но коли Ленин сказал, значит, он знал, что говорил…

Просто, по-видимому, он вкладывал в свои слова не совсем тот смысл, который различил в них А.В. Луначарский.

4

Как явствует из официальной, созданной в 1919 году биографии[69], будущий председатель ПетроЧК Моисей Соломонович Урицкий родился 2 января 1873 года в уездном городе Черкассы на берегу Днепра.

Родители его занимались торговлей.

Моисею было всего три года, когда утонул отец, и Моисей остался на попечении своей матери и старшей сестры. До 13 лет он изощрялся в изучении Талмуда, а потом, воспротивившись матери, начал учить еще и русский язык. В результате, вместо того чтобы постигать премудрости, необходимые раввину, он поступает в Черкасскую прогимназию…

Тут возникает любопытная параллель.

Феликс Эдмундович Дзержинский в детстве собирался стать ксендзом, а Моисей Соломонович Урицкий – раввином.

Оба они рано и почти одновременно остались без отцов, и один из них стал начальником ВЧК, другой – начальником Петроградской ЧК.

Никаких других ЧК тогда еще не было…

Значит, и начальников ЧК тогда тоже было только двое, вернее – всего двое.

И вот ведь что любопытно. Оба начальника знают еврейский язык, оба умеют читать и писать по-еврейски[70]

Когда-то языком русской дипломатии считался французский язык. По-французски писались официальные письма, на французском составлялись межгосударственные договоры.

Если судить по первым председателям ЧК, возникает впечатление, что большевики и планировали сделать еврейский язык официальным языком всех чрезвычаек.

На первый взгляд предположение это звучит достаточно дико, но думаешь, а что еще кроме знания еврейского языка и ненависти к России объединяло главных чекистов – Дзержинского и Урицкого, и не можешь найти ответа…

Опять-таки, как сулил «главный интернационалист» товарищ Григорий Евсеевич Зиновьев, ЧК должны были открыться не только в губернских центрах России, но и в Германии, в Англии, во Франции, в Италии…

Так почему бы и не подумать было с самого начала о едином языке и для Ливерпульской ЧК, и для Парижской ЧК? Не на русском же объясняться их сотрудникам!

Но вернемся к биографии Моисея Соломоновича…

Еще в ранней молодости становится он членом социал-демократической партии и «всецело отдается партийной работе».

Заметную роль играл Урицкий в событиях 1905 года в Красноярске.

Тем не менее в 1906 году ссылку ему заменили принудительным отъездом за границу, где в августе 1912 года, на конференции меньшевиков в Вене, Урицкого избрали членом оргкомитета, как представителя «группы Троцкого».

Избрание это, как пишет Марк Алданов, произошло при следующих обстоятельствах:

«В августе 1912 года в Вене была созвана конференция членов РСДРП с участием представителей целого ряда социал-демократических организаций (преимущественно – но не исключительно – меньшевистских). Это была одна из очередных попыток освободить партию от диктатуры Ленина, который незадолго до того создал в Праге чисто большевистский Центральный Комитет. В конференции приняли участие почти все выдающиеся деятели социал-демократической партии не большевистского толка: Аксельрод, Мартов, Абрамович, Медем, Либер, Троцкий, Горев, Семковский, Ларин и др. Цель заключалась в том, чтобы объединить все организации РСДРП, кроме чистых ленинцев, и объявить Ленина узурпатором.

Попала, однако, в Вену и небольшая группа лиц, которая ставила себе противоположную задачу: сорвать конференцию или, по крайней мере, помешать объединению и сохранить ленинский Центральный Комитет…

Разногласия обнаружились существенные, и это само по себе не могло не отразиться на составе избранного Организационного комитета. Нельзя было выбрать никого из вождей, занимавших слишком определенные и непримиримые позиции.

Часть вождей, кроме того, в Россию ехать не желала, предпочитая редактировать партийные газеты за границей. Но вместо себя эти вожди выдвигали кандидатуры своих людей.

В Комитет попали малоизвестные и приемлемые для каждого «работники», – в их числе ни разу не выступавший Урицкий. Он был избран, как представитель «группы Троцкого». В эту группу входило во всей вселенной человек пять или шесть».

Так и вышел в большие социал-демократические фигуры утковатоподобный Моисей Соломонович Урицкий.

Война застала его в Германии.

Сближение Моисея Соломоновича с большевистской верхушкой началось только в середине 1915 года, когда Израиль Лазаревич Гельфанд (Парвус) формировал бригаду революционеров для исполнения работ, проплаченных немецким генштабом.

Пробивая этот подряд, Израиль Лазаревич обратился тогда к германскому послу в Константинополе барону Конраду Фрайхерру фон Вангенхайму со специальным посланием, в котором, в частности, говорилось: «Интересы германского правительства вполне совпадают с интересами русских революционеров. Русские социал-демократы могут достичь своей цели только в результате полного уничтожения царизма. С другой стороны, Германия не сможет выйти победительницей из этой войны, если до этого не вызовет революцию в России. Но и после нее Россия будет представлять большую опасность для Германии, если она не будет расчленена на ряд самостоятельных государств…»

Германские власти благожелательно отнеслись к инициативе Израиля Лазаревича.

Ему был выдан аванс в сумме одного миллиона немецких марок, и он начал формировать бригаду, в которую вместе с Яковом Станиславовичем Ганецким (Фюрстенбергом), Георгием Скларцем, Евгением Суменсоном, Григорием Исааковичем Чудновским вошел и Моисей Соломонович Урицкий.

Облеченный высоким доверием Израиля Лазаревича Парвуса, Моисей Соломонович Урицкий переезжает из Германии в Стокгольм, потом – в Копенгаген, а после Февральской революции – в Россию.

Здесь его приписали к так называемой межрайонной группе РСДРП, куда входил и товарищ Троцкий, верность которому Моисей Соломонович пронес через всю жизнь.

Льва Давидовича Троцкого, как и Израиля Лазаревича Парвуса, Моисей Соломонович Урицкий боготворил до такой степени, что глупел прямо на глазах, едва только заводил речь о них. А.В. Луначарский вспоминает, что однажды Урицкий сказал ему: «Вот пришла великая революция, и чувствуется, что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого»[71].

Вместе с В.И. Лениным, Г.Е. Зиновьевым, Л.Б. Каменевым, Л.Д. Троцким, И.В. Сталиным, Г.Я. Сокольниковым и А.С. Бубновым Моисей Соломонович Урицкий участвовал 10 (23) октября в том историческом заседании ЦК РСДРП(б), которое, воспользовавшись отсутствием своего супруга Н.Н. Суханова-Гиммера, Лия Абрамовна Флаксерман (Г.К. Суханова) устроила в своей квартире на Карповке, и на котором была принята резолюция «о постановке вооруженного восстания в порядок дня». Ну а в дни Октябрьского переворота Моисей Соломонович входил в состав Военно-революционного комитета, а затем был приписан комиссаром к Учредительному собранию.

На этой должности от Урицкого требовалось с «улыбающейся невозмутимостью» ходить по Таврическому дворцу, «одной своей трезвой улыбкой разгоняя все их иллюзии»… И хотя Урицкий, и прохаживаясь по Таврическому дворцу, сумел вызвать неудовольствие Ленина, Троцкому удалось все-таки добиться назначения Моисея Соломоновича главным палачом Петрограда.

После переезда в Москву правительства Урицкий первым делом запретил всем, кроме большевиков и чекистов, ездить в Петрограде на автомобилях. Но этим его деятельность на посту начальника Петроградской ЧК, конечно же, не ограничилась…

5

В третий том дела «Каморры народной расправы»[72] вшит весьма любопытный циркуляр. Это не сам документ, а его копия, сделанная, как видно по пометке, 17 мая 1918 года.

«СЕКРЕТНО.

Председателям отделов «Всемирного Израильского Союза».

Сыны Израиля!

Час нашей окончательной победы близок.

Мы стоим на пути достижения нашего всемирного могущества и власти. То, о чем раньше мы только тайно мечтали, уже находится почти в наших руках. Те твердыни, перед которыми мы раньше стояли, униженные и оскорбленные, теперь пали под напором наших сплоченных любовью к своей вере национальных сил.

Но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо мы твердо и неуклонно должны идти по пути разрушения чужих алтарей и тронов. Мы оскверняем чужие святыни, мы уничтожаем чужие религии, устраняя их от служения государству и народу, мы лишаем чужих священнослужителей авторитета и уважения, высмеивая их в своих глазах и на публичных собраниях.

Мы делаем все, чтобы возвеличить еврейский народ и заставить все племена преклоняться перед ним, признать его могущество и избранность. И мы уже достигли цели, но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо вековечный наш враг рабская Россия, униженная, оплеванная, опозоренная самим же русским племенем, гениально руководимым представителями сынов Израиля, может восстать против нас самих…

Наша священная месть унижавшему нас и содержавшему нас в позорном гетто государству не должна знать ни жалости, ни пощады.

Мы заставим плакать Россию слезами горя, нищеты и национального унижения… Врагам нашим не должно быть пощады, мы без жалости должны уничтожить всех лучших и талантливейших из них, дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей, этим мы устраним возможность восстания против нашей власти.

Мы должны проповедовать и возбуждать среди темной массы крестьян и рабочих партийную вражду и ненависть, побуждая к междоусобице классовой борьбы, к истреблению культурных ценностей, созданных христианскими народами, заставим слепо идти за нашими преданными еврейскому народу вождями.

Но нам необходимо соблюдать осторожность и не увлекаться безмерно жаждою мести.

Сыны Израиля!

Торжество наше близко, ибо политическая власть и финансовое могущество все более и более сосредоточивается в наших руках…

Мы скупили за бесценок бумаги займа свободы, аннулированные нашим правительством и затем объявленные им как имеющие ценность и хождение наравне с кредитными билетами. Золото и власть в наших руках, но соблюдайте осторожность и не злоупотребляйте колеблющимся доверием к вам темных масс.

Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Радомысльский, Урицкий, Иоффе, Каменев-Розенфельд, Штемберг – все они так же, как и десятки других верных сынов Израиля, захватили высшие места в государстве… Мы не будем говорить о городских самоуправлениях, комиссариатах, продовольственных управах, кооперативах, домовых комитетах и общественных самоуправлениях – все это в наших руках, и представители нашего народа играют там руководящую роль, но не упивайтесь властью и могуществом и будьте осторожны, ибо защитить нас кроме нас самих некому, а созданная из несознательных рабочих Красная армия не надежна и может повернуться против нас самих.

Сыны Израиля!

Сомкните теснее ряды, проведите твердо и последовательно нашу национальную политику, отстаивайте наши вековечные идеалы.

Строго соблюдайте древние заветы, завещанные нам нашим великим прошлым. Победа близка, но сдерживайте себя, не увлекайтесь раньше времени, будьте осторожны, дабы не давать врагам нашим поводов к возмущению против нас, пусть наш разум и выкованная веками осторожность и умение избегать опасностей – служат нам руководителями.

Центральный Комитет Петроградского отдела

Всемирного Израильского Союза».

Вот такой документ…

Прежде чем разбираться, как он попал в дело «Каморры народной расправы», отметим, что велось расследование дела «Каморры» – об этом у нас разговор впереди! – весьма легкомысленно и, если, конечно, изъять многочисленные постановления о расстрелах, почти шутливо.

Небрежно, кое-как, словно не о жизнях людей шла речь, сшивались бумаги. Прежде чем оказаться в архиве, документы многие месяцы пылились на столах чекистов…

Только так можно объяснить, почему, например, в дело расстрелянного в сентябре 1918 года Леонида Николаевича Боброва попало объяснение артельщика Комарова[73], сделанное в 1920 году.

Памятуя об этом, вернемся к процитированному нами письму…

Поскольку копия Циркулярного письма находится среди бумаг, приобщенных к делу Иосифа Васильевича Ревенко[74], видного деятеля Союза русского народа, расстрелянного 2 сентября 1918 года, естественно предположить, что у него и был изъят этот документ.

Но вот что странно…

Следователь Байковский, тщательно выяснявший все аспекты отношений Иосифа Васильевича к евреям вообще и к антисемитизму в частности, по поводу циркуляра, адресованного председателям отделов «Всемирного Израильского Союза», не задал ни одного вопроса.

Объяснение тут одно – к бумагам Иосифа Ревенко письмо не имеет никакого отношения, точно так же, как объяснение артельщика Комарова – к делу Леонида Николаевича Боброва.

Не поминалось письмо и на допросах других подследственных, и этот факт позволяет сделать вывод, что, скорее всего, оно и не имеет никакого отношения к делу «Каморры народной расправы»…

Можно предположить, что циркулярное письмо просто было распространено среди следователей Петроградской ЧК как некая служебная инструкция, а после, перепутавшись по небрежности с бумагами дела, попало на хранение в чекистский архив…

Обратите внимание на дату!

Копия была снята 17 мая 1918 года. Документ распространили еще до событий, связанных с чехословацким мятежом! А это значит, что тезисы о «возбуждении среди темной массы крестьян и рабочих партийной вражды» и о «побуждении к междоусобице классовой борьбы» предваряют процесс «настоящей революционной кристаллизации», который еще только предстоит вызвать своими умелыми действиями Льву Давидовичу Троцкому.

Даже известная угроза Якова Михайловича Свердлова: «Мы до сих пор не занимались судьбой Николая Романова, но вскоре мы поставим этот вопрос на очередь, и он будет так или иначе разрешен», – и то последовала после появления циркулярного письма.

Так что, даже оставляя в стороне вопрос о подлинности документа, мы вынуждены признать: директивные указания «Всемирного Израильского Союза» большевиками были исполнены.

Это касается и указания «без жалости… уничтожить всех лучших и талантливейших… дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей». Архивные материалы неопровержимо свидетельствуют, что весной 1918 года большевики бросили все свои силы именно на решение поставленной задачи…

Как происходила эта борьба, как уничтожались действительно талантливейшие русские люди, мы расскажем на примере судьбы капитана Щастного[75].

6

В начале 1918 года под видом корреспондента российской газеты в Гельсингфорсе работал тайный агент Ф.Э. Дзержинского Алексей Фролович Филиппов, о котором мы уже упоминали в нашей книге.

«Германские войска планируют приступить к захвату Балтийского флота, базирующегося в финских портах, – сообщал он. – Без этого даже взятие Петрограда не даст им желанной победы… Немцы боятся только флота»…

«Положение здесь отчаянное. Команды ждут весны, чтобы уйти домой. Матросы требуют доплат, началось брожение, появляются анархисты, которые продают на месте имущество казны. Балтийский флот почти не ремонтировался из-за нехватки необходимых для этого материалов (красителей, стали, свинца, железа, смазочных материалов). В то же время эта продукция практически открыто направляется путем преступных сделок из Петрограда в Финляндию с последующей переотправкой через финские порты в Германию».

Эти сообщения Филиппова из Гельсингфорса, или, как их называли тогда, «разведки», могут служить примером толковой и профессиональной агентурной работы. Они рисуют реальное положение дел на Балтийском флоте в начале самого короткого в мире года.

Другое дело, что с этими «разведками» делали Дзержинский и Троцкий…

В.И. Ленин, как известно, назвал Брестский мир похабным.

В полном соответствии с ленинским определением и вел себя ставший наркомвоенмором творец этого мира. Хотя Германия и настаивала на срочной передаче Балтийского флота, но Троцкий не спешил исполнять это положение договора – он вел неофициальные переговоры с прибывшим в Москву бывшим генеральным консулом Великобритании Робертом Брюсом Локкартом…

Англичане, опасавшиеся усиления немцев на Балтике, готовы были, как сообщил Локкарт, открыть крупные банковские счета на имя Троцкого, если господин нарком прикажет подорвать русские корабли.

И, видимо, так бы и произошло, и счета Троцкого в западных банках существенно возросли бы, но начальник морских сил Балтийского моря, капитан I ранга Алексей Михайлович Щастный помешал осуществить эту гениальную комбинацию.

Согласовав свое решение с Центробалтом, «наморси» Щастный организовал 12 марта выход из Гельсингфорса первого отряда кораблей – четырех линкоров «Севастополь», «Гангут», «Петропавловск», «Полтава» и трех крейсеров «Богатырь», «Рюрик», «Адмирал Макаров».

4 апреля по его приказу линкор «Андрей Первозванный» повел в Кронштадт второй отряд кораблей.

Сам Алексей Михайлович ушел из Гельсингфорса 7 апреля вместе с третьим отрядом, насчитывавшим 167 боевых кораблей и транспортов.

Всего было спасено 236 кораблей – костяк Балтийского флота[76].

За сорванный гешефт Лев Давидович Троцкий отомстит морякам в 1921 году, когда прикажет своему верному подручному Тухачевскому расстреливать каждого десятого, взятого в плен, участника кронштадтского восстания.

Ну, а капитана Щастного покарали, не дожидаясь удобного случая, поскольку, во-первых, Лев Давидович просто обязан был без жалости уничтожать всех лучших и талантливейших из русских людей, дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей, и тем самым устранить возможность восстания против советской власти, а, во-вторых, Алексей Михайлович Щастный и далее собирался руководствоваться лишь интересами флота, не желая ничего знать о высшей политике большевиков, согласно которой следовало пожертвовать и интересами Флота, и самим Флотом.

Напомним, как развивался конфликт между Щастным и Троцким.

Демаркационную линию после Брестского мира не определяли, поскольку грядущая мировая революция должна была уничтожить все границы, да и на зарубежные счета Льва Давидовича Троцкого она тоже никак не влияла…

Поэтому когда Щастный сообщил из Кронштадта об угрожавшей форту Ино опасности со стороны внезапно появившегося немецкого флота, Троцкий ответил, что никаких боевых действий предпринимать нельзя, но, если создавшаяся обстановка окажется безвыходной, необходимо взорвать форт.

Настоящие революционные товарищи, как, например, товарищ Раскольников или товарищ Крыленко, не задумываясь, исполнили бы приказ Льва Давидовича, приняв на себя всю ответственность…

А что сделал Алексей Михайлович Щастный?

Он передал «условную директиву» Троцкого в форме его прямого приказа адмирала Зеленому, и в Петрограде началась паника. По всему городу заговорили о тайном обязательстве со стороны советской власти перед немцами совершить взрыв форта Ино.

Да, это было провокацией, нацеленной не только против советской власти, но и против самого Льва Давидовича.

К тому же Алексей Михайлович усугубил свою вину, не пожелав, несмотря на прямой приказ Троцкого, вступить в переговоры с немцами.

А ведь вступив в переговоры, Щастный бы спас себя.

Не столько нужно было Троцкому устанавливать демаркационную линию, сколько скомпрометировать капитана в глазах Флота.

«Я формулировал приказ в письменном виде, – сообщил Л.Д. Троцкий 4 июня 1918 года следователю Виктору Эдуардовичу Кингиссепу. – Я особенно напирал на необходимость немедленно в тот же день приступить к переговорам с немецким командованием. Однако прошло несколько дней, а сведений Щастный по этому поводу не давал. На вторично поступившие запросы он приблизительно на шестой или седьмой день ответил, что Зеленый, находившийся в Гельсингфорсе, считает несвоевременным поднятие вопроса о демаркационной линии. И только при этом Щастный не отзывал Зеленого, не предавал его суду, не начинал переговоров сам, а совершенно объективно, как если бы это было в порядке вещей, оповещал нас о том, что срочный приказ Высшего Военного Совета в течение недели не выполняется, потому что подчиненный Щастного считает это несвоевременным. Мое первоначальное впечатление, что Щастный отталкивает все, что может внести определенность в положение флота, сделать положение менее безвыходным, укреплялось»[77].

А между тем представители английского адмиралтейства снова сделали запрос Троцкому, почему не приняты необходимые меры для уничтожения Балтийского флота, хотя английское правительство и открыло, как это было договорено, счета на имя господина наркомвоенмора.

Алексей Михайлович Щастный мог бы войти в положение своего непосредственного начальника, но не захотел.

Троцкий приказал создать на каждом корабле группу моряков-ударников, которые будут готовы уничтожить корабль, однако Алексей Михайлович и тут начал перечить.

Чтобы поощрить матросов, Троцкий объявил, что Англия настолько заинтересована, чтобы суда не попались в руки немцев, что готова щедро заплатить тем морякам, которые возьмут на себя обязательство в роковую минуту взорвать суда. Он поручил сообщить по прямому проводу Щастному, что на имя моряков-ударников правительство вносит определенную сумму.

Троцкому казалось, что капитан, наконец-то, обрадуется его предложению и русские корабли будут благополучно, к общему удовольствию, взорваны, но Алексей Михайлович опять самым подлым образом обманул Льва Давидовича, переслав его предложение в совет флагманов и в Совкомбалт (совет комиссаров флота), «очень случайный, как считал Лев Давидович, по своему составу».

Более того… От себя Алексей Михайлович Щастный заявил, что считает антиморальным «подкуп» моряков для уничтожения родного флота.

Это особенно возмутило Льва Давидовича, и он даже не преминул сказать об этом в обвинительной речи. Не было сил молчать, ведь тогда по всему Балтийскому флоту поползли нелепые слухи о предложении советской власти расплатиться немецким золотом за уничтожение русских кораблей! А на самом-то деле, в действительности, все обстояло наоборот, золото за уничтожение российских кораблей предлагали-таки англичане!

В результате начальник морских сил Балтфлота А.М. Щастный был вызван в Москву и арестован 27 мая 1918 года по постановлению Наркомвоена товарища Троцкого.

«Ввиду того, что бывший начальник морских сил Щастный вел двойную игру, с одной стороны, докладывая правительству о деморализованном состоянии личного состава флота, а, с другой стороны, стремился в глазах того же самого личного состава сделать ответственным за трагическое положение флота правительство; ввиду того, что бывший начальник морских сил попустительствовал разлагающей флот контрреволюционной агитации преступных элементов командного состава, покрывал их, уклонялся от выполнения прямых распоряжений об увольнении и принимал явное участие в контрреволюционной агитации, вводя ее в такие рамки, в которых она казалась ему юридически неуязвимой; ввиду того, что бывший начальник морских сил не считался с положением об управлении морскими силами Балтики, беря на себя чисто политические функции, нарушая приказы и постановления Советской власти, – считаю необходимым подвергнуть бывшего начальника морских сил аресту и преданию его чрезвычайному суду, который должен будет рассмотреть все преступные действия бывшего начальника морских сил, имевшие место в условиях исключительно тяжких для флота и страны и поэтому тем более отягчающих вину лица, которому был вверен один из наиболее ответственных постов».

На следующий день Президиум ВЦИКа вынес решение: «Одобрить действия Народного Комиссара по военным делам тов. Троцкого и поручить тов. Кингиссепу в срочном порядке произвести следствие и представить свое заключение в Президиум ВЦИК».

Дело Алексея Михайловича Щастного слушалось в Верховном трибунале Республики 20 и 21 июня.

20 июня 1918 года на заседании немедленно созданного Верховного Революционного трибунала Лев Давидович Троцкий одновременно выступал и свидетелем, и обвинителем.

«Товарищи-судьи! – грозно сверкая очками, говорил он. – Я впервые увидел гражданина Щастного на заседании Высшего Военного Совета в конце апреля, после искусного и энергичного проведения Щастным нашего флота из Гельсингфорса в Кронштадт. Отношение Высшего Военного Совета и мое личное к адмиралу Щастному было в тот момент самое благоприятное, именно благодаря удачному выполнению им этой задачи.

Но впечатление, произведенное всем поведением Щастного на заседании Военного Совета, было прямо противоположное. В своем докладе, прочитанном на этом заседании, Щастный рисовал внутреннее состояние флота крайне мрачными, безнадежными красками… (Какой ужас! Если бы об этом узнали англичане, они могли бы задаться вопросом, зачем им переводить деньги на счета товарища Троцкого за взрыв русского флота, если русский флот и так не представляет никакой опасности! – Н.К.)

Было совершенно очевидно, что Щастный сильно сгустил краски. В первый момент я объяснял его преувеличения желанием повысить свои заслуги. Это было не очень приятно, но не столь уж важно. (Деньги англичане все равно уже перевели. – Н.К.)

Когда же впоследствии оказалось, что Щастный всемерно пытался очернить столь же мрачно состояние центральной Советской власти в глазах самого флота, то стало ясно, что дело серьезнее…

По вопросу об уничтожении судов Щастный держал себя еще более уклончиво, я бы сказал, загадочно, если бы разгадка его поведения не стала вскоре совершенно очевидной. Щастный не мог не понимать необходимости подготовительных к уничтожению мер, так как именно он – с явным преувеличением – называл флот железным ломом.

Но Щастный не только не предпринимал никаких подготовительных мер, – более того, он пользовался этим вопросом для терроризирования моряков и восстановления их против Советской власти…

Вы знаете, товарищи-судьи, что Щастный, приехавший в Москву по нашему вызову, вышел из вагона не на пассажирском вокзале, а за его пределами, в глухом месте, как и полагается конспиратору? (Это единственное преступление, которое было доказано на следствии. – Н.К.)

После того как Щастный был задержан, во время объяснения с ним, я спросил его: известно ли ему о контр-революционной агитации во флоте? Щастный вяло ответил: «Да, известно», но при этом ни одним словом не обмолвился о лежавших в его портфеле документах, которые должны были свидетельствовать о тайной связи Советской власти с немецким штабом. Грубость фальсификации не могла не быть ясна адмиралу Щастному.

Как начальник флота Советской России, Щастный обязан был немедленно и сурово выступить против изменнической клеветы. Но, на самом деле, он, как мы видели, всем своим поведением обосновывал эту фальсификацию и питал ее. Не может быть никакого сомнения в том, что документы были сфабрикованы офицерами Балтийского флота. Достаточно сказать, что один из этих документов – обращение мифического оперативного немецкого штаба к Ленину – написан в тоне выговора за назначение главным комиссаром флота Блохина, как противодействующего-де видам немцев.

Нужно сказать, что Блохин, совершенно случайный человек, был креатурой самого Щастного. (Так ведь немцы за это и выговоравали В.И. Ленину, что поставили не того человека. – Н.К.) Несостоятельность Блохина была совершенно очевидна, в том числе и для него самого. Но Блохин был нужен Щастному. И вот заранее создается такая обстановка, чтобы смещение Блохина было истолковано, как продиктованное немцами.

У меня нет данных утверждать, что эти документы составил сам Щастный; возможно, что они были составлены его подчиненными. Достаточно того, что Щастный знал эти документы, имел их в своем портфеле и не только не докладывал о них Советской власти, но, наоборот, умело пользовался ими против нее.

Тем временем, события во флоте приняли более решительный характер. В минной дивизии два офицера, по имени, кажется, Засимук и Лисиневич, стали открыто призывать к восстанию против Советской власти, желающей, якобы в угоду немцам, уничтожить Балтийский флот. Они составили резолюцию о свержении Советской власти и установлении «диктатуры Балтийского флота», что должно было означать, конечно, диктатуру»[78]

Лев Давидович на секунду прервал свое темпераментное выступление, обвел глазами членов трибунала и, остановив взгляд на капитане Щастном, врубил, как смертный приговор:

– Диктатуру адмирала Щастного!

Адмирал Алексей Михайлович Щастный, очевидно, единственный в мире военачальник, которому было присвоено очередное звание в зале суда и за несколько мгновений до вынесения смертного приговора.

Подумал ли Лев Давидович об этом?

Едва ли… Просто он импровизировал перед революционным трибуналом, и ему показалось, что с точки зрения революционной целесообразности лучше расстрелять за контрреволюционные действия адмирала Щастного.

Это как-то солиднее звучало…

«– В бумагах Щастного, – продолжал Троцкий, – найден конспект политического реферата, который он, по его собственным словам, собирался прочесть на упомянутом уже съезде морских делегатов. Реферат должен был иметь чисто политический характер с ярко выраженной контрреволюционной тенденцией.

Если перед лицом власти Щастный называл Балтийский флот железным ломом, то перед лицом представителей этого «железного лома» Щастный говорит о намерении Советской власти уничтожить флот в таком тоне, как если бы дело шло об измене Советской власти, а не о принятии меры, диктуемой в известных условиях трагической необходимостью.

Весь конспект с начала до конца, несмотря на всю внешнюю осторожность, есть неоспоримый документ контрреволюционного заговора. Щастный прочитал свой доклад в совете съезда, который постановил не допускать прочтения доклада на самом съезде.

На мой вопрос Щастному, кто же, собственно, просил его прочесть политический реферат (что никак не входит в обязанности командующего флотом), Щастный ответил уклончиво: он-де не упомнит, кто именно просил. Равным образом, Щастный не дал ответа на вопрос, какие собственно практические цели преследовал он, намереваясь читать такой доклад на съезде Балтийского флота.

Но эти цели ясны сами по себе. Щастный настойчиво и неуклонно углублял пропасть между флотом и Советской властью. Сея панику, он неизменно выдвигал свою кандидатуру на роль спасителя. Авангард заговора – офицерство минной дивизии – открыто выкинуло лозунг «диктатуры Балтийского флота».

Это была определенная политическая игра – большая игра, с целью захвата власти. Когда же гг. адмиралы или генералы начинают во время революции вести свою персональную политическую игру, они всегда должны быть готовы нести за эту игру ответственность, если она сорвется. Игра адмирала Щастного сорвалась!

Обвинение в подготовке контрреволюционного переворота было признано доказанным, и Алексея Михайловича Щастного приговорили к расстрелу.

«Защитник Щастного присяжный поверенный В.А. Жданов, – писала газета «Знамя труда», – десять лет назад защищал революционера Галкина. Тогда смертную казнь заменили Галкину каторгой. Вчера они встретились снова… Жданов защищал Щастного. Галкин сидел в кресле члена верховного трибунала. Щастного трибунал приговорил к смертной казни».

Это была первая смертная казнь по приговору при большевиках.

Первая ласточка грядущих судилищ.

До сих пор расстреливали только без суда, на месте преступления, под горячую руку…

Один из членов суда задал по этому поводу вопрос официальному обвинителю.

– Как же так? – сказал он. – Смертная казнь отменена…

– А мы не казним – мы расстреливаем! – ответил Крыленко.

Эсеры попытались собрать экстренное заседание ВЦИКа, чтобы отменить приговор, но Яков Михайлович Свердлов воспротивился, и 22 июня 1918 года в шесть часов утра, не откладывая дела в долгий ящик, китайцы расстреляли 37-летнего «адмирала» во дворе Александровского юнкерского училища.

По слухам, Лев Давидович Троцкий лично присутствовал при расстреле, а когда Алексей Михайлович Щастный упал, приказал завернуть тело в брезент и закопать у дверей в своем рабочем кабинете в училище, чтобы и он сам, и любой его гость могли наступить ногою на непокорного капитана.

Если это так, то несомненно, что и в убийстве, и захоронении Алексея Михайловича Щастного ритуала больше, чем революционной целесообразности.

Впрочем, может быть, это только слухи.

7

Принимала ли Петроградская ЧК участие в подготовке «разоблачения» и ликвидации капитана Алексея Михайловича Щастного?

Ответить на этот вопрос не просто…

Хотя понятно, что враг Льва Давидовича Троцкого автоматически становился врагом Моисея Соломоновича Урицкого, хотя само собою разумеется, что не мог Моисей Соломонович не пособить своему гениальному благодетелю, но мы никакими свидетельствами об участии петроградских чекистов в разработке капитана Щастного не располагаем….

Как явствует из документов, весь март и апрель 1918 года Моисей Соломонович был озабочен в основном укреплением собственного положения в городе, перешедшем под единоличное управление Григория Евсеевича Зиновьева[79].

Григорий Евсеевич, чтобы хоть как-то снять напряжение в отношениях с революционными моряками и матросами, стремился расширить представительство в своем правительстве левых эсеров и передал им несколько комиссариатов, в том числе и комиссариат внутренних дел, который возглавлял Моисей Соломонович Урицкий. Эсеры хотели получить под контроль и Петроградскую ЧК, так что Урицкому приходилось смотреть в оба.

И за эсерами, и за товарищем Зиновьевым.

Еще в апреле месяце Урицкий занимался реорганизацией на свой лад Чрезвычайной комиссии и подбором чекистских кадров. Все дела, которые вела Петроградская ЧК в эти недели, были связаны, так сказать, с самообслуживанием и становлением этой организации…

Тем не менее дело капитана Щастного, разумеется, не могло пройти мимо внимания Моисея Соломоновича…

Это надо же, как распоясался обнаглевший капитан! Балтийский флот спас!

Если не пресечь со всей революционной строгостью подобного безобразия, русские, глядишь, возмечтают и Россию спасти! Ну а этого – тут большевики были единомысленны! – допустить было никак нельзя.

Так или примерно так и рассуждал Моисей Соломонович Урицкий, готовя к защите дела революции весной 1918 года вверенную ему тт. Троцким и Дзержинским организацию.

И без особого риска ошибиться можно предположить, что, хотя Петроградская ЧК и не принимала прямого участия в разработке Щастного, именно это дело во многом и определило характер и специфику ее деятельности.

Во всяком случае, первое большое дело, так называемой «Каморры народной расправы», которое начал раскручивать М.С. Урицкий в мае 1918 года, как раз и ставило задачей очистить город от остатков русских национальных патриотических организаций.

Большие аресты среди деятелей Союза русского народа были произведены еще Александром Федоровичем Керенским, в бытность его вначале министром юстиции, а потом и главой кабинета министров, но Моисей Соломонович Урицкий решил подойти к делу более радикально…

Для этого и налаживал он работу Петроградской ЧК. Заметим сразу, что начинать Моисею Соломоновичу Урицкому приходилось в условиях жесткого цейтнота.

Как, впрочем, и Григорию Евсеевичу Зиновьеву.

Они не могли не замечать, что антибольшевистская агитация, развернувшаяся среди оголодавших рабочих Петрограда, приобретает все более неприятный и отчасти даже антисемитский характер.

В марте в Петрограде было образовано «бюро по организации беспартийных рабочих». В своих воззваниях бюро обвиняло большевиков в разрушении экономики страны, и 13 марта открыло первое собрание уполномоченных фабрик и заводов города. Это Собрание приняло обращение к IV съезду Советов с требованием отстранить большевиков от власти[80]

Собрание (правильнее было бы называть его конференцией) работало около месяца и выбрало организационный комитет для созыва всероссийского съезда уполномоченных от беспартийных рабочих и для подготовки всеобщей стачки, назначенной на 2 июля.

В Москве подобное мероприятие провести не удалось, потому что Феликс Эдмундович Дзержинский вовремя озаботился, чтобы для совещания уполномоченным фабрик и заводов были предоставлены помещения в подвалах на Лубянке.

В Петрограде Моисей Соломонович Урицкий повторить этот маневр не мог, в отличие от Москвы здесь не удалось пока «укоротить» матросов и солдат, и они явно склонялись сейчас на сторону протестующих рабочих.

Ссылаясь на протест представителей фабрик и заводов, который был опубликован 18 июня 1918 года в газете «Возрождение», советские историки издевательски отмечали, что из 12 подписавшихся арестантов – трое (М.С. Камермахер-Кефали, А.А. Трояновский, Г.Д. Кучин) входили в руководящие органы партии меньшевиков, Б.Я. Малкин – в организацию «Единство», а А.Д. Бородулин – в партию эсеров…

Можно было бы напомнить этим историкам, что и большинство большевиков, хотя они и говорили от лица пролетариев, тоже за станками не стояли и на заводах никогда не работали, но важнее другое. Большевиков и чекистов, в руки которых попали московские представители фабрик и заводов, наличие среди них профессиональных революционеров не позабавило, а напугало. Из-под них выдергивали опору – рабочий класс, на интересы которого и ссылались большевики в своей политике.

Видимо, в этом контексте и надо рассматривать так называемую «эвакуацию», развернувшуюся в эти недели в Москве и Петрограде. Считается, что весной 1918 года из Москвы и Петрограда выехало более полутора миллионов рабочих с семьями.

Эвакуацию подстегивал чудовищный голод.

К весне в Петрограде хлеба выдавали уже по 50 граммов на человека. Рабочие получали больше, но все равно – крайне недостаточно. Спасая от голодной смерти детей, они и покидали город.

Наверное, и Григория Евсеевича Зиновьева, и Моисея Соломоновича Урицкого печалил этот исход, но, с другой стороны, они-то понимали, что среди миллиона эвакуированных было не так уж и много рабочих, которые бы ясно понимали, что главная задача советской власти заключается не в заботе о трудящихся, а исключительно в укреплении власти большевиков.

А, может быть, в этом миллионе таких сознательных рабочих и вообще не было, потому что тот, кто понимал эту задачу, и хлеба получал не 50 граммов…

Так что не очень и жалко было этих… «эвакуированных»…

Очень точно описал равнодушие большевистских властей к судьбе эвакуированных рабочих Исаак Бабель…

«Несколько дней тому назад происходила «эвакуация» с Балтийского завода.

Всунули в вагон четыре рабочих семьи. Вагон поставили на паром и – пустили. Не знаю – хорошо ли, худо ли был прикреплен вагон, к парому.

Говорят – совсем почти не был прикреплен.

Вчера я видел эти четыре «эвакуированных» семьи. Они рядышком лежат в мертвецкой. Двадцать пять трупов. Пятнадцать из них дети. Фамилии все подходящие для скучных катастроф – Кузьмины, Куликовы, Ивановы. Старше сорока пяти лет никого.

Целый день в мертвецкой толкутся между белыми гробами женщины с Васильевского, с Выборгской. Лица у них совсем такие, как у утопленников – серые»[81].

Страшные, совершенно не по-русски, хотя и на русском языке написанные слова: подходящие для скучных катастроф фамилии: Кузьмины, Куликовы, Ивановы

Любопытно сопоставить эту зарисовку Исаака Эммануиловича Бабеля с его рассказом «Дорога», в котором он рассказывает о том, как ехал в Петроград, как устраивался на службу в Петроградскую ЧК.

«Наутро Калугин повел меня в ЧК, на Гороховую, 2. Он поговорил с Урицким. Я стоял за драпировкой, падавшей на пол суконными волнами. До меня долетали обрывки слов.

– Парень свой, – говорил Калугин, – отец лавочник, торгует, да он отбился от них… Языки знает…

Комиссар внутренних дел коммуны Северной области вышел из кабинета раскачивающейся своей походкой. За стеклами пенсне вываливались обожженные бессонницей, разрыхленные, запухшие веки…

Не прошло и дня, как все у меня было, – одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране… (выделено нами. – Н.К.[82].

8

Надо сказать, что служба писателя Исаака Эммануиловича Бабеля в Петроградской ЧК у Моисея Соломоновича Урицкого до сих пор вызывает некоторое замешательство у его биографов.

Поскольку до сих пор якобы не найдена первая тетрадь его дневника (вторая, с записями, касающимися службы Бабеля в Конармии, давно уже опубликована), биографы или вообще обходят вниманием этот период жизни писателя, или обозначают его – «Был солдатом на румынском фронте, потом служил в ЧК, в наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, репортером в Петербурге и Тифлисе» – запутанно-торопливой скороговоркой.

Но как ни запутывай, а отмазать Бабеля от службы в Петроградской ЧК трудно, и прежде всего потому, что сам И.Э. Бабель не только не скрывал своей службы у Моисея Соломоновича Урицкого, но гордился ею и подробно описал ее.

«Не найти» этот рассказ не удалось, и сейчас предпринимаются попытки объявить его, а также другие литературные материалы Бабеля, так сказать, игрой фантазии, своеобразной мистификацией. Заголовок интервью с вдовой Бабеля, опубликованного в январе 1998 года, гласил: «Великий мистификатор Исаак Бабель».

К чести серьезных исследователей творчества Бабеля, нужно отметить, они сразу отвергли этот путь, заявив, что писатель «никогда не допускал мысли о возможности мистификации в реалистическом произведении. Действительно, он часто надевал маску чудака, но не мистификатора»[83].

С этим надобно согласиться.

Если допустить, что в творчестве писателя содержатся элементы мистификации, многие его произведения потеряют обаяние подлинности, и что тогда останется кроме «Одесских рассказов», сказать трудно.

Бабель всегда придавал особое значение точности деталей, и это значит, что и слова его о товарищах, каких нет нигде в мире, в рассказе «Дорога» никакая не мистификация, не для красоты стиля приведены, а заключают вполне определенный и конкретный смысл…

На первый взгляд это странно, конечно…

Ведь когда знакомишься с оригиналами следственных дел Петроградской ЧК, возникает ощущение, будто все подобранные Моисеем Соломоновичем Урицким сотрудники были отъявленными мерзавцами.

Но перечитываешь еще раз слова Бабеля, и ощущение странности развеивается.

Действительно, а в чем дело?

Ведь писатель не называет своих товарищей по ЧК какими-то гуманистами, не говорит, что сердца их наполнены благородством и человеколюбием, он не называет их даже добрыми и отзывчивыми на чужое страдание людьми, он говорит только, что они верны в дружбе и смерти.

Кроме этого, не совсем верно называть этих товарищей Бабеля по Петроградской ЧК мерзавцами и негодяями. Дело в том, что таковыми они были только в глазах петроградцев, которых они пытали и расстреливали, с которыми они «работали»… Сами же себя сотрудники Моисея Соломоновича Урицкого мерзавцами не считали.

Более того…

И сам Моисей Соломонович Урицкий, и его заместитель Глеб Иванович Бокий, и Владислав Александрович Байковский, и Иосиф Наумович Шейкман-Стодолин, и Иосиф Фомич Борисенок, и Иван Францевич Юссис, и Николай Кириллович Антипов, и Александр Соломонович Иоселевич – все они чувствовали в себе даже нечто рыцарское, благородное.

Как это совмещалось в них с палаческой подлостью, понять трудно, однако, как видно по рассказу Исаака Эммануиловича Бабеля «Дорога», совмещение это происходило.

Рассказ начинается сценой погрома поезда, в котором местечковые евреи спешат в Петроград.

«Трое суток прошло, прежде чем ушел первый поезд. Вначале он останавливался через каждую версту, потом разошелся, колеса застучали горячей, запели сильную песню. В нашей теплушке это сделало всех счастливыми. Быстрая езда делала людей счастливыми в восемнадцатом году. Ночью поезд вздрогнул и остановился. Дверь теплушки разошлась, зеленое сияние снегов открылось нам. В вагон вошел станционный телеграфист в дохе, стянутой ремешком, и мягких кавказских сапогах. Телеграфист протянул руку и пристукнул пальцем по раскрытой ладони.

– Документы об это место…

Первой у двери лежала на тюках неслышная, свернувшаяся старуха. Она ехала в Любань к сыну железнодорожнику. Рядом со мной дремали, сидя, учитель Иегуда Вейнберг с женой. Учитель женился несколько дней тому назад и увозил молодую в Петербург. Всю дорогу они шептались о комплексном методе преподавания, потом заснули. Руки их и во сне были сцеплены, вдеты одна в другую.

Телеграфист прочитал их мандат, подписанный Луначарским, вытащил из-под дохи маузер с узким и грязным дулом и выстрелил учителю в лицо.

У женщины вздулась мягкая шея. Она молчала. Поезд стоял в степи. Волнистые снега роились полярным блеском. Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать. На нас, затмеваясь, светила луна. Лиловая стена леса курилась. Чурбаки негнувшихся мороженных пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:

– Жид или русский?

– Русский, – роясь во мне, пробормотал мужик, – хучь в раббины отдавай…

Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, – отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу, снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:

– Анклойф, Хаим…

Я пошел, ставя босые ноги в снег. Мишень зажглась на моей спине, точка мишени проходила сквозь ребра. Мужик не выстрелил. В колоннах сосен, в накрытом подземелье леса качался огонек в венце багрового дыма. Я добежал до сторожки. Она курилась в кизяковом дыму. Лесник застонал, когда я ворвался в будку. Обмотанный полосами, нарезанными из шуб и шинелей, он сидел в бамбуковом бархатном креслице и крошил табак у себя на коленях. Растягиваемый дымом, лесник стонал, потом, поднявшись, он поклонился мне в пояс:

– Уходи, отец родной… Уходи, родной гражданин…

Он вывел меня на тропинку и дал тряпку, чтобы обмотать ноги. Я добрел до местечка поздним утром. В больнице не оказалось доктора, чтобы отрезать отмороженные мои ноги; палатой заведовал фельдшер. Каждое утро он подлетал к больнице на вороном коротком жеребце, привязывал его к коновязи и входил к нам воспламененный, с ярким блеском в глазах.

– Фридрих Энгельс, – светясь углями зрачков, фельдшер склонялся к моему изголовью, – учит вашего брата, что нации не должны существовать, а мы обратно говорим, – нация обязана существовать…

Срывая повязки с моих ног, он выпрямлялся и, скрипя зубами, спрашивал негромко:

– Куда? Куда вас носит… Зачем она едет, ваша нация?.. Зачем мутит, турбуется…

Совет вывез нас ночью на телеге – больных, не поладивших с фельдшером, и старых евреек в париках, матерей местечковых комиссаров.

Ноги мои зажили. Я двинулся дальше по нищему пути на Жлобин, Оршу, Витебск»…

Это начало рассказа, а заканчивается рассказ «Дорога» словами: «Так начиналась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья».

Под рассказом «Дорога» дата – 1931 год. Бабель был тогда велик и знаменит – сам Троцкий называл его единственным писателем, чьи произведения он читает с удовольствием…

И хотя Лев Давидовидович уже находился тогда в эмиграции, партия берегла талант писателя Исаака Эммануиловича Бабеля.

Оставив в московской квартире 23-летнюю любовницу Тоню Пирожкову, Исаак Эммануилович едет в Париж посмотреть, как подрастает его дочь Наташа, по пути заскакивает в Берлин и Брюссель навестить маму Фейгу и сестру Мэри с мужем, потом отправляется на морской курорт.

С одной стороны, вроде бы надо порадоваться за такую красивую жизнь советского писателя Бабеля, но вспоминаешь, что происходило это в страшном 1933 году, когда голод косил в России и на Украине одну деревню за другой, когда люди вымирали целыми районами и областями, и становится жутковато от цены, которой оплачивалась превосходная, полная мысли и веселья жизнь

И в 1935 году Исаак Эммануилович тоже провел лето за границей, рассказывая о счастливой жизни советских колхозников.

Но, разумеется, не одними только рассказами о счастливой колхозной жизни отрабатывал писатель Бабель превосходную свою жизнь, полную мысли и веселья.

Однажды он поделился замыслом будущего романа с Дмитрием Фурмановым. Секретарь Фурманова, Александр Абрамович Исбах, так описывает этот эпизод:

«В тот день Бабель говорил Фурманову о планах своего романа «Чека»…

– Не знаю, – говорил Бабель, – справлюсь ли, очень уж я однобоко думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну просто святые люди… И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А с другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, кто населяет камеры, это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь!..»[84]

Не в этих ли словах Бабеля и следует искать разгадку совмещения несовместимого в чекистских кадрах, выкованных Дзержинским и Урицким?

Ведь товарищами, да и просто людьми, чекисты были лишь между собой.

А настроения тех, кто населял застенки, их просто не интересовали, потому что они этих людей и не считали за людей…

Повторяю, что И.Э. Бабель не любил придумывать своих произведений, а в деталях и речевых характеристиках героев был реалистом высшей пробы. И уж если он считал, что можно писать роман о ЧК, даже не зная настроений «тех, кто населяет камеры», то, значит, и не было нужды в этом для правдивого описания работы чекистов.

Чекисты ведь работали не с людьми, а с человеческим материалом, который для них уже не был людьми, как не были для него людьми и миллионы умирающих от голода русских и украинских крестьян, о счастливой жизни которых рассказывал Бабель в Париже.

Считается, что его роман «Чека» был изъят и уничтожен помощниками Лаврентия Павловича Берии, когда самого автора романа арестовали как любовника врага народа Евгении Соломоновны Хаютиной, жены бывшего генерального комиссара безопасности Ежова.

Тогда, 27 января 1940 года, в превосходной, полной мысли и веселья жизни Исаака Эммануиловича была поставлена точка…

О страшном, но закономерном финале жизни Исаака Эммануиловича Бабеля, когда его арестовали в Переделкино и когда он понял, что всевластные друзья, «товарищи, каких нет нигде в мире», уже не помогут ему, потому что сами превращены в человеческий материал, с которым будут теперь работать другие, конечно, еще будет написано…

Ведь это не только Бабеля судьба.

Тот же Владислав Александрович Байковский, которому поручит Моисей Соломонович Урицкий вести дело «Каморры народной расправы», в 1923 году за принадлежность к троцкистской оппозиции из органов будет уволен.

Долгое время он работал в Барановичах управляющим отделением Госбанка и жаловался на здоровье – мучил заработанный на расстрелах в сырых подвалах ревматизм, расшатались нервы…

«За бюрократизм и нетактичность» в марте 1928 года Байковского понизили в должности, но потом – помогли, видно, «товарищи, каких нет нигде в мире», – он снова начал подниматься по служебной лестнице и в 1931 году попытался даже выехать на загранработу.

Однако улизнуть Владиславу Александровичу не удалось.

В конце 1934 года НКВД затребовал характеристику на него. В характеристике было помянуто и о троцкистской оппозиции, а также, между прочим, отмечено, что, дескать, пока не выявлено: участвовал ли В.А. Байковский в зиновьевской оппозиции. Поскольку характеристика эта – последний документ в личном деле сотрудника ВЧК/ОГПУ Владислава Александровича Байковского, без риска ошибиться можно предположить, что и этого ученика Моисея Соломоновича Урицкого постигла невеселая участь других чекистских палачей[85]

Бабель называл чекистов святыми людьми.

Он очень хорошо описал эту «превосходную», «полную веселья» жизнь, которую устраивали «святые люди» из Петроградской ЧК в восемнадцатом году. С затаенным, сосущим любопытством вглядывался он в лица расстреливаемых, пытаясь уловить тот момент, когда человеческий материал превращается в ничто, в неодушевленный предмет, называемый трупом.

И, конечно, представить не мог, что пройдет всего два десятка лет и новые исааки бабели и владиславы байковские с затаенным, сосущим любопытством будут вглядываться уже в его лицо, потому что уже и он сам для них будет только человеческим материалом…

Не догадывался…

Эта мысль сильно бы омрачила его «полную веселья» жизнь…

Но – в этом и счастье их, и беда! – такого сорта люди никогда почему-то не могут даже вообразить себе, что по правилам, заведенным ими для других людей, будут поступать и с ними самими.

9

И.Э. Бабель, безусловно, талантливый писатель, но все-таки сила его отчетов-зарисовок не только в писательском таланте.

Перечитываешь его зарисовку о «эвакуированных» семьях, о трупах с фамилиями – Кузьмины, Куликовы, Ивановы, – так подходящими для скучных катастроф, о лицах вдов с серыми, как у утопленников, лицами и понимаешь, что никакая это не зарисовка, не отчет. В этих назывных предложениях ощущается тот мерный шаг смерти, который слышал Александр Блок в поступи двенадцати…

И вот…

Закрываешь глаза и видишь, как сотни тысяч петроградских и московских рабочих, учителей, инженеров, служащих бегут в поисках хлеба на юг, на Украину, а навстречу им идут, едут в теплушках обитатели черты оседлости с Украины, Белоруссии, Польши, Молдавии, Прибалтики…

Как справедливо отметил Александр Кац: «Февральская революция дала евреям гражданские права, а Октябрьская их как бы подтвердила. Евреи со свойственной им энергией и деловитостью ринулись в советские учебные заведения, госучреждения, торговлю и промышленность».

«Еврей, – утверждал М. Хейфец, – человек заведомо не из дворян, не из попов, не из чиновников, сразу попадал в перспективную прослойку нового клана»[86]

Эту тему конкретизировал и Александр Исаевич Солженицын:

«Особенно заметна роль евреев в продовольственных органах РСФСР, жизненном нерве тех лет – Военного Коммунизма. Посмотрим лишь на ключевых постах скольких-то.

Моисей Фрумкин в 1918–1922 – член коллегии наркомпрода РСФСР, с 1921, в самый голод, – зам. наркома продовольствия, он же – и председатель правления Главпродукта, где у него управделами И. Рафаилов.

Яков Брандербургский-Гольдзинский (вернулся из Парижа в 1917): сразу же – в петроградском продкомитете, с 1918 – в наркомпроде; в годы Гражданской войны – чрезвычайный уполномоченный ВЦИК по проведению продразверстки в ряде губерний.

Исаак Зеленский: в 1918–1920 в продотделе Моссовета, затем и член коллегии наркомпрода РСФСР. (Позже – в секретариате ЦК и секретарь Средазбюро ЦК.)

Семен Восков (в 1917 приехал из Америки, участник Октябрьского переворота в Петрограде): с 1918 – комиссар продовольствия обширной Северной области.

Мирон Владимиров-Шейнфинкель: с октября 1917 возглавил петроградскую продовольственную управу, затем – член коллегии наркомата продовольствия РСФСР; с 1921 – нарком продовольствия Украины, затем ее наркомзем.

Григорий Зусманович в 1918 – комиссар продармии на Украине.

Моисей Калманович – с конца 1917 комиссар продовольствия Западного фронта, в 1919–1920 нарком продовольствия БССР, потом – Литовско-Белорусской ССР и председатель особой продовольственной комиссии Западного фронта. (На своей вершине – председатель правления Госбанка СССР)»[87].

Своеобразной иллюстрацией, отмеченной А.И. Солженицыным интервенции евреев в большие и малые продовольственные распределители, может служить так называемое «Солдатское дело», которое расследовала Петроградская ЧК в марте 1918 года.

Случай был вопиющим.

Ведавший продовольствием помощник комиссара Нарвского района товарищ Бломберг тихо-мирно воровал положенные красноармейцам продукты и кормил их гнилыми селедками.

Только солдатам это почему-то не понравилось. В караулах они постоянно толковали, что «еврея Бломберга, помощника комиссара, команда ненавидела за его грубость и за постоянные угрозы. На пост помощника комиссара он выбираем никем не был»[88].

Пресекая эти антисемитские разговоры, Бломберг в сопровождении пятидесяти верных людей, явился в караул Варшавского вокзала и, обезоружив разговорившихся красноармейцев, отправил их в следственную Комиссию.

Сам же с помощниками остался в караульном помещении, чтобы отпраздновать победу и потребовал прислать из казарм шесть женщин-красноармейцев, которые должны были быть у него вестовыми.

Узнав об этом, солдаты решили арестовать Бломберга. Собрание поручило взводному Ивану Разгонову произвести арест. Разгонов это поручение исполнил с превеликим удовольствием.

Каково же было его удивление, когда через несколько дней Бломберг, как ни в чем не бывало, снова появился в части.

«Многие говорили, что он появился, чтобы подорвать правильную жизнь команды, – показывал на допросе Иван Разгонов. – Я направился в канцелярию штаба где он, Бломберг, находился. На мой вопрос судили ли его, он ответил, что присудили его к 1 месяцу или 500 рублям штрафу. Я его спросил, почему не были вызваны из команды, он ответил, что свидетелями были две женщины Красной армии».

Иван Разгонов посоветовал тогда Бломбергу поскорее покинуть часть, поскольку вся команда возмущается.

Сопровождавший Бломберга чекист начал тогда расспрашивать, подчиняется ли товарищ Разгонов советской власти, и солдату-правдолюбцу пришлось оставить Бломберга в покое.

Впрочем, это ему не помогло. На следующий день он был арестован. Вместе с ним арестовали Александра Ветрова, Петра Лункевича и еще шестерых красноармейцев.

Из показаний «председателя Красной армии Нарвского района» тов. А.И. Тойво видно, что в Штабе придавали серьезное значение этому инциденту и не склонны были спускать его на тормозах.

«Разгонов состоял в Красной армии Нарвского района взводным 2-го взвода. В противовес Штабу был избран комитет, председателем коего первое время был Разгонов. За Разгоновым я замечал, что когда он приходил к нам в штаб, то говорил одно, а придя в Штаб, людям говорил совершенно другое. На одном из митингов мной был поставлен вопрос о признании советской власти, причем при голосовании против этого был Разгонов и его товарищ Ветров.

Вообще Разгонов при каждом удобном случае играл на инстинктах массы и возбуждал таковую против Штаба, будучи постоянно пьяным.

19-го марта с.г. был в помещении Красной армии инцидент с Разгоновым, о котором мне доложил Шакура, член штаба. Я, получив заявление от Шакура, как председатель Штаба, созвал заседание Президиума, на котором, обсудив вопрос о действиях Разгонова, постановили его арестовать. Когда он был арестован и находился в комнате, занимаемой Президиумом, то в нее ворвались красногвардейцы в количестве шести человек с винтовками в руках и требовали от меня немедленно освободить Разгонова. Им в этом было отказано, и они были обезоружены и арестованы.

Вся деятельность Разгонова во время его нахождения в рядах Красной армии была направлена в дезорганизацию подчиненных ему масс, заключающейся отчасти в игре в карты, пьянстве, неподчинении и аготации (орфография протокола. – Н.К.) против советской власти»[89].

Следствие установило, что «аготация» против советской власти действительно имела место.

«На собрании Ветров произнес речь, в которой указал, что члены штаба должны выбираться самой командой, кроме того он говорил о том, что пока в штабе евреи, ничего хорошего нельзя будет добиться»[90].

Аготация эта привела к тому, что некоторые солдаты отказывали евреям из Штаба в праве на власть и заявляли, что будут подчиняться лишь власти, «являющейся представительницей беднейших классов».

Сколь бы незначителен не был эпизод волнений, связанный с воровством Бломбергом солдатских продуктов, он, как капелька воды, отражает в себе все сложности и противоречия социальной обстановки того времени.

К весне 1918 года даже полупьяные красноармейцы, начали соображать, кого они привели к власти. Постепенно открывалось им, что советская власть, представляемая Лениным, Троцким и другими большевиками, не является властью рабочих и крестьян, не защищает беднейшее население…

И то, что советская власть опирается теперь не на рабочих и крестьян, солдаты тоже понимали…

По ходу нашей книги мы будем приводить и другие примеры этой местечковой экспансии в управленческие и распределительные органы. Сейчас же скажем просто, что и в Петрограде, и в Москве, куда после 1917 года шел основной приток местечкового населения, евреи заняли практически все должности в городской администрации[91].

«Из обстоятельного справочника «Население Москвы», составленного демографом Морицем Яковлевичем Выдро, – пишет Вадим Кожинов, – можно узнать, что если в 1912 году в Москве проживали 6,4 тысячи евреев, то всего через два десятилетия, в 1933 году, – 241,7 тысячи, то есть почти в сорок раз больше! Причем население Москвы в целом выросло за эти двадцать лет всего только в два с небольшим раза (с 1 млн 618 тыс. до 3 млн 663 тыс.)».

Любопытные данные приводит в своей книге и Михаэль Бейзер.

Он утверждает, что уже в сентябре 1918 года удельный вес евреев в петроградской организации РСДРП(б) составлял 2,6 %, что соответствовало их доле в населении города, а вот членов горкома РКП(б) евреев было тогда 45 %[92].

Подчеркнем при этом, что речь идет только о евреях, официально объявивших себя евреями.

Что это значит?

Большевистская власть не сумела найти надежную опору ни в революционных солдатах и матросах, ни в петроградском и московском пролетариате.

Тогда большевики решили создать класс, на который будет опираться…

И они создали его…

И только этот класс местечковой администрации Москвы и Петрограда и мог поддержать их в том, что они собирались делать далее[93]

Глава четвертая

Накануне

Я уже несколько раз указывал антисемитам, что, если некоторые евреи умеют занять в жизни наиболее выгодные и сытые позиции, это объясняется… экстазом, который они вносят в процесс труда…

Максим Горький

Мы больше… набили и наломали, чем успели подсчитать.

В.И. Ленин

В мае 1918 года большевики уже шесть месяцев находились у власти, а Гражданская война все еще не начиналась…

Нет-нет!

Уже возникли донские, кубанские, терские, астраханские правительства. Уже зазвучали имена полковника Александра Ильича Дутова и генерала Петра Николаевича Краснова, а 13 апреля при неудачном штурме Екатеринодара осколком снаряда был убит генерал Лавр Георгиевич Корнилов, и тогда страна услышала и имя Антона Ивановича Деникина. Он встал во главе Добровольческой армии…

8 мая добровольцы двинулись на Кубань. Пройдя форсированным маршем более ста километров, бригады Африкана Петровича Богаевского, Сергея Леонидовича Маркова и Ивана Георгиевича Эрдели взяли на рассвете станции Крыловская, Сосыка и Ново-Леушковская. Взорвав бронепоезда, белогвардейские части отошли на Дон, уводя обозы с трофеями…

Но какими бы успешными (или неуспешными) ни были операции, проводимые Добровольческой армией, пока они происходили на крохотном пространстве и не оказывали серьезного влияния на общий ход событий.

1

Чтобы яснее представить мотивы, которыми руководствовались большевики весной 1918 года, нужно вспомнить, что, хотя Германия, перебросив на Западный фронт все освободившиеся на Восточном фронте дивизии, и достигла временного успеха, выдвинувшись к Марне, силы немцев были истощены и в конечном исходе войны мало кто сомневался.…

Временное правительство сделало все, чтобы украсть у России победу, но все же именно большевики, разрушая русскую армию, сдали уже практически побежденной Германии Украину и гигантские территории России. Именно большевики добились, чтобы Россия и Украина начали выплачивать немцам немыслимую контрибуцию.

Считается, что до падения кайзеровской Германии в ноябре 1918 года немцы успели вывезти из России 2 миллиона пудов сахара, 9132 вагона хлеба, 841 вагон лесоматериалов, 2 миллиона пудов льноволокна, 1218 вагонов мяса. Большевики компенсировали все убытки частных лиц немецкого подданства, выплатив Германии 2,5 миллиарда золотых рублей по курсу 1913 года…

Потери России от капитуляции в войне с Германией многократно увеличивались за счет той удивительной бесхозяйственности и разрухи, в которую обращали большевики все, к чему только прикасались.

Та малообразованная и малоспособная местечковщина, которую привлекли большевики, чтобы опереться на нее, для управления страной не годилась.

Очень точно деловые качества этого класса управленцев определил нарком Леонид Борисович Красин, жалуясь Георгию Александровичу Соломону (Исецкому)[94]

– Насчет благородства здесь не спрашивай… Все у нас грызутся друг с другом, все боятся друг друга, все следят один за другим, как бы другой не опередил, не выдвинулся… Здесь нет и тени понимания общих задач и необходимой в общем деле солидарности… Нет, они грызутся. И поверишь ли мне, если у одного и того же дела работает, скажем, десять человек, это вовсе не означает, что работа будет производиться совокупными усилиями десяти человек, нет, это значит только то, что все эти десять человек будут работать друг против друга, стараясь один другого подвести, вставить один другому палки в колеса, и таким образом в конечном счете данная работа не только не движется вперед, нет, она идет назад или в лучшем случае стоит на месте, ибо наши советские деятели взаимно уничтожают продуктивность работы друг друга…

Воровство как среди большевистской верхушки, так и на уровне местечковых управленцев царило невообразимое.

Но если еще в 1917 году что-то можно было списать на войну, то теперь, когда вопрос о капитуляции Германии становился вопросом времени, в сознании миллионов россиян неизбежно вставал вопрос: во имя чего отказалась Россия от своей победы?

За что она заплатила своей победой?

За разруху и голод, в который погрузили страну большевики?

Фронтовики-дезертиры успели позабыть, что сильнее большевистской агитации действовало на них желание спасти свои шкуры. Теперь, когда война завершалась, уже не трудно было убедить вчерашних дезертиров, что они покинули фронт исключительно по вине немецких шпионов-большевиков.

В Петрограде чрезвычайную популярность в солдатской и матросской среде приобрели листовки, рассказывающие о сговоре большевиков с немцами. Опасность усиливалась тем, что эти слухи имели реальное подтверждение.

Со свойственным ему цинизмом Владимир Ильич Ленин выворачивал обвинения, доказывая, что не большевики, а русская буржуазия готова переменить свою политическую веру и от союза с английскими бандитами перейти к союзу с бандитами германскими против советской власти.

«Бушующие волны империалистической реакции… – говорил Ленин 14 мая на объединенном заседании ВЦИК и Московского совета, – бросаются на маленький остров социалистической Советской республики… готовы, кажется, вот-вот затопить его, но оказывается, что эти волны сплошь и рядом разбиваются одна о другую… Наша задача заключается в выдержке и осторожности, мы должны лавировать и отступать» (выделено нами. – Н.К.).

И все же никакая изворотливость не способна была обеспечить выход из кризисной ситуации. У большевиков, собственно говоря, и не оставалось иного пути, надо было утопить в крови Гражданской войны саму память о войне с Германией, о революции…

Многое было в эти дни сделано большевиками, чтобы перенести огонь классовой борьбы из противостояния трудящихся эксплуататорам в массы самих трудящихся, в противостояние городских жителей деревенским, рабочих – крестьянам.

15 мая 1918 года Всероссийский центральный исполнительный комитет издал декрет, который обязывал каждого владельца хлеба сдать весь излишек. Крестьяне, утаившие собственный хлеб, объявлялись врагами народа. Для проведения декрета в жизнь в деревнях создавались комитеты деревенской бедноты, а в городах – продотряды.

И все равно, хотя страна, распавшаяся на множество республик и коммун, и погружалась под руководством большевиков в хаос, Гражданская война так и не начиналась.

Вот тогда «мирбаховский приказчик» – так называли Ленина – и сумел совместно с товарищем Львом Давидовичем Троцким придумать воистину гениальный ход, чтобы, не откладывая, разжечь Гражданскую войну сразу по всей стране.

«Хотя у власти везде уже стояли большевики, но рыхлость провинции была еще очень велика. И немудрено. По-настоящему Октябрьская революция, как и Февральская, совершалась по телеграфу. Одни приходили, другие уходили, потому что это уже произошло в столице. Рыхлость общественной среды, отсутствие сопротивления вчерашних властителей имели своим последствием рыхлость и на стороне революции. Появление на сцене чехословацких частей изменило обстановку – сперва против нас, но в конечном счете в нашу пользу. Белые получили военный стержень для кристаллизации. В ответ началась настоящая революционная кристаллизация красных. Можно сказать, что только с появлением чехословаков Поволжье совершило свою Октябрьскую революцию…»

На это признание Лев Давидович Троцкий отважился, когда Иосиф Виссарионович Сталин лишил его места не только в партийном руководстве, но и в истории партии и СССР.

Такого поругания Лев Давидович Троцкий с его гипертрофированным самолюбием перенести не смог, вот он и проговорился сгоряча, вот и разболтал то, о чем большевику-ленинцу положено было молчать…

2

Сейчас уже совершенно определенно можно утверждать, что чехословацкий мятеж фактически был спровоцирован самими большевиками…

Как известно, чехословаки были самыми ненадежными солдатами Австро-Венгерской империи и при первой возможности сдавались в плен, поскольку считали Россию более дружественной страной, нежели ту, в состав которой входили.

Формирование чехословацких легионов началось в 1916 году, но на фронте трехдивизионный корпус появился уже после Февральской революции. Корпус отлично сражался во время летнего наступления Юго-Западного фронта в 1917 году.

Октябрьский переворот чехословацкие полки встретили достаточно индифферентно, но когда начались переговоры о мире, встревожились. Мирный договор предусматривал размен военнопленных, а в Австро-Венгрии солдаты и офицеры Чехословацкого корпуса автоматически попадали за измену на виселицу[95].

Положение чехословаков усугублялось тем, что, пока Ленин и Троцкий вели в Брест-Литовске свою революционную игру, Украина, на территории которой размещался корпус, заключила сепаратный мир и признала все требования Германии и Австрии.

Через Киев чехословаки отошли в Россию и сосредоточились в Пензе.

Немедленно были форсированы переговоры со странами Антанты, и вскоре находящийся в Париже Чехословацкий национальный совет (председатель Томаш Масарик) принял решение о переброске корпуса во Францию.

Поначалу советское правительство поддержало это решение, и 21 марта – уже после заключения Брестского мира! – заявило о готовности вывезти сорокатысячный Чехословацкий корпус на Дальний Восток, откуда на пароходах стран Антанты можно было переправить чехословаков в Западную Европу.

Решение везти их во Владивосток, а не в Архангельск или Мурманск настораживало. Советское правительство явно пыталось затянуть эвакуацию корпуса. И можно было, конечно, объяснять это попыткой умиротворить немцев, заинтересованных, чтобы чехословаки попали на фронт как можно позже, но все же правильнее поискать тут чисто большевистский интерес…

Как бы то ни было, в середине мая чехословацкие эшелоны растянулись по всей длине сквозной железнодорожной магистрали от Пензы до Владивостока. Навстречу же им двигались эшелоны с военнопленными немцами и венграми. По замыслу стратегов, встретиться они должны были, обогнув весь земной шар, где-нибудь на Марне, но зачем же ждать так долго?

14 мая в Челябинске произошла первая крупная драка между чехословаками, пробирающимися во Владивосток, и венграми. Местный Совдеп, контролируемый австрийскими военнопленными, арестовал чехословаков, участвовавших в драке. Им грозил расстрел. Тогда весь чехословацкий эшелон взялся за оружие и силой освободил товарищей.

Они собирались двинуться дальше, но по приказу Льва Давидовича Троцкого эшелон был остановлен.

«Все Советы депутатов обязаны под страхом ответственности разоружить чехословаков. Каждый чехословак, найденный вооруженным на железнодорожной линии, должен быть расстрелян на месте. Каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный солдат, должен быть выгружен из вагонов и заключен в концлагерь…»

Мотивировался приказ тем, что Владивосток занят японцами, которые могут помешать погрузке чехословаков на корабли.

Объяснение подчеркнуто нелепое.

Непонятно, с какой стати японцы стали бы препятствовать, а главное – как сумели бы малочисленные японские подразделения остановить мощный (40 тысяч штыков) корпус регулярной, хорошо обученной армии, да к тому же составленной из людей, стремящихся избежать виселиц? Право же, если бы японцам и пришла в голову такая безумная идея, их просто смели бы в Японское море…

И мы уже не говорим о том, что даже если бы японцы и сумели остановить чехословаков, что́ за беда для большевиков? Там, на Дальнем Востоке, открылся бы еще один небольшой театр войны, на котором столкнулись бы между собой две чужеземные армии…

Видимо, и самим чехословакам забота, проявленная большевиками, показалась весьма подозрительной. Оружие сдать они отказались.

Первая попытка насильно разоружить их была сделана в Пензе. Чехословаки ответили огнем, потом сами перешли в контратаку и нечаянно свергли в Пензе советскую власть.

Как огонек по бикфордову шнуру, вдоль железнодорожного пути, прорезавшего вдоль всю Россию, побежало восстание …

Утром 25 мая чешские части военфельдшера капитана Радола Гайды взяли Мариинск, а вечером вступили в бой за станцию Марьяновка в 40 километрах от Омска. На следующий день бригада полковника Сергея Николаевича Войцеховского заняла Челябинск и Новониколаевск, а еще через два дня капитан Станислав Чечек захватил Пензу и Саратов.

Это и был чехословацкий мятеж.

Но и этот открытый мятеж ничем еще не угрожал ни России, ни советской власти – чехословаки продолжали двигаться на восток. 7 июня Сергей Николаевич Войцеховский взял Омск и через три дня соединился с эшелонами Радола Гайды.

Большевикам, если бы они не хотели Гражданской войны, достаточно было ничего не предпринимать – восставшие продолжали уходить к Владивостоку. Но Гражданская война была необходима, необходимо было начать ее сразу по всей территории России еще до капитуляции Германии, и большевики не упустили свой шанс.

С приближением чехословаков вспыхнуло вооруженное восстание в Самаре. Когда части Станислава Чечека захватили мост через реку Самару и входили в город, сами жители ловили на улицах большевиков и убивали их.

8 июня в Самаре, занятой белочехами, образовалось правительство Поволжья – Комитет членов Учредительного собрания (КОМУЧ), а уже на следующий день, 9 июня 1918 года, советское правительство объявило об обязательной воинской службе[96].

Тогда же был образован Восточный фронт, задача которого заключалась на первых порах лишь в противодействии продвижению чехов к Владивостоку. Чехословацкие части оказались, таким образом, втянутыми в Гражданскую войну. Началась, как метко заметил Лев Давидович Троцкий, настоящая, революционная кристаллизация. И это, когда дьявольский азарт революции постепенно начал стихать в народе…

3

«Настоящий момент русской истории… – звучали голоса здравомыслящих, не равнодушных к судьбе России людей, – представляется куда более страшным, чем массовые убийства, грабежи и разбои, более страшным даже, чем Брестский мир. Ради Бога, тише!»

Петроградский митрополит Вениамин, прославленный сейчас Русской православной церковью как священномученик, сделал тогда распоряжение, чтобы во всех церквах в канун Великого поста было совершено особое моление с всенародным прощением друг друга.

А в ночь на саму Пасху Петроград стал свидетелем небывалого церковного торжества – ночного крестного хода. Ровно в полночь крестный ход вышел из Покровской церкви и двинулся по Коломне. Тысячи людей с зажженными свечами шли следом по пустынным улицам. Звучали возгласы: «Христос Воскресе!» – и навстречу вспыхивали окна в погруженных в темноту домах, и в ночном воздухе, словно вздох облегчения, издаваемый всем городом, звучали повторяемые тысячами голосов слова: «Воистину воскресе!»

Только под утро крестный ход возвратился в Покровскую церковь…

Возможно, что Церковь и теперь, в восемнадцатом году, как и во времена Смуты, могла бы примирить страну. Еще бы немного времени, месяц-другой, и страна опомнилась бы от революционного дурмана, очнулась бы, стряхнула бы с себя хаос…

Увы… История не знает сослагательного наклонения.

Все средства были употреблены тогда темными силами, чтобы не случилось того, что могло случиться…

На протяжении этой книги мы не раз цитировали отчеты-зарисовки чекиста Исаака Бабеля и отмечали их информационную точность. Отчет о визите в Петроград святителя Тихона в этом смысле стоит особняком.

А ведь вначале вроде бы отчет как отчет…

«Две недели тому назад Тихон, патриарх московский, принимал делегации от приходских советов, духовной академии и религиозно-просветительных обществ.

Представителями делегации – монахами, священнослужителями и мирянами – были произнесены речи. Я записал эти речи и воспроизведу их здесь:

– Социализм есть религия свиньи, приверженной земле.

– Темные люди рыщут по городам и селам, дымятся пожарища, льется кровь убиенных за веру. Нам сказывают – социализм. Мы ответим: грабеж, разорение земли русской, вызов святой непреходящей церкви.

– Темные люди возвысили лозунги братства и равенства. Они украли эти лозунги у христианства и злобно извратили до последнего постыдного предела»…

В принципе тут можно было бы и остановиться. Материала вполне достаточно, чтобы идти и брать и самого святителя Тихона, и его петроградскую паству.

Но Бабель на этом не останавливается…

«Быстрой вереницей проходят кудреватые батюшки, чернобородые церковные старосты, короткие задыхающиеся генералы и девочки в белых платьицах.

Они падают ниц, тянутся губами к милому сапогу, скрытому колеблющимся шелком лиловой рясы (выделено нами. – Н.К.), припадают к старческой руке, не находя в себе сил оторваться от синеватых упавших пальцев…

Люди поднимают кверху дрожащие шеи. Схваченные тисками распаренных тел, тяжко дышащих жаром, – они, стоя, затягивают гимны…

Золотое кресло скрыто круглыми поповскими спинами. Давнишняя усталость лежит на тонких морщинах патриарха. Она осветляет желтизну тихо шевелящихся щек, скупо поросших серебряным волосом»[97]

И не в том беда, что писательская объективность изменяет тут Исааку Эммануиловичу, и он путает Святейшего патриарха с папой Римским (это у него принято целовать туфлю), и не в том, что излишняя чекистская пристрастность делает Бабеля глуховатым к языку, одни только поднятые кверху дрожащие шеи чего стоят!

Но не это главное. Едва только начинают звучать «нетерпеливые» слова о возможности спасения России, которые «язвят слух» писателя-чекиста, так сразу мертвеет чекистский взгляд Бабеля.

Все, на что устремляется он, обращается в мертвь…

…Патриарх слушает «с бесстрастием и внимательностью обреченного»… А «за углом, протянув к небу четыре прямые ноги, лежит издохшая лошадь»… А на паперти «сморщенный чиновник жует овсяную лепешку… слюна закипает в углах лиловых губ»…

Конец ознакомительного фрагмента.