Жаль, что вас не было с нами
1
За что, не знаю, такого тихого человека, как я, выгонять из дому? Бывало, когда сижу в комнате у калорифера и читаю книги по актерскому мастерству, когда я вот так совершенствуюсь в своей любимой профессии, слышно, как вода из крана капает, как шипит жареная картошка, ни сцен, ни скандалов, никому не мешаю.
А если и задержусь где-нибудь с товарищами, опять же возвращаюсь домой тихо, без сцен, тихо стучусь и прохожу в квартиру бесшумно, как кот.
Короче, выдворила. Распахнула передо мной двери в пространство, в холодеющий воздух, на Зубовский бульвар; и, поджав хвост, двинулся к Кропоткинскому метро, по пустой улице, куда – неизвестно; ах, мне ведь не восемнадцать лет, и зима на носу; только и успел я собрать все свои справки и диплом.
Я шел с портфелем, в котором только бумажки и белье, поводя трепещущими ноздрями, унося в себе все обиды и раннюю язву желудка, кариозные зубы и здоровые, одну золотую коронку и запас нерастраченного темперамента; нервы, нервы, сплошная нервозность. Вы знаете, когда возникает заколдованный круг человеческих недоразумений, тут уже ничего вам не поможет – ни трезвый рассудок, ни проявления нежности, ничего. Даже общественный суд.
«Эх, Соня, Соня», – думал я.
Короче, стою я один на Пушкинской площади. Пальто уже не греет. «Летайте самолетами. Выигрыш – время!» Это написано над магазином легкого женского платья. Изящная фигура в прозрачном силоне. Доживу ли я до лета?
Потом погасла реклама Аэрофлота, Александр Сергеевич Пушкин – голову в плечи, пустынный вихрь на морозном асфальте, две легкомысленные девушки. Эх, взяли бы к себе, только для тепла, только для тепла, и ни для чего больше, но нет, только катятся и катятся золотые, оранжевые, изумрудные буквы по крыше «Известий», теплые радостные буквы, как последние искры лета, как искры последней летней свободы: «Часы в кредит во всех магазинах «Ювелирторга».
Вот это идея, подумал я. Пора мне уже завести себе часики, чтобы, значит, они тикали и вселяли бы в мою душу гармонию и покой. К счастью, я увидел скульптора Яцека Войцеховского. Яцек шел по другой стороне улицы Горького, медленно двигался, как большой усталый верблюд. Заметил я, что он уже перешел на зимнюю форму одежды. Отсюда, через улицу, в своем шалевом воротнике, он выглядел солидно и печально, как большой художник, погруженный в раздумья о судьбах мира по меньшей мере и уж никак не о кефире и булке на завтра.
– Яцек! – закричал я. – Яцек!
– Миша! – воскликнул он, подошел к краю тротуара, занес свою большую ногу и, глубоко вздохнув, как большой верблюд, двинулся вброд.
Короче, поселился я у него в студии. Днем я все шустрил по Москве, а вечера коротали вместе. Разговаривать нам с ним особенно не о чем было, да из-за холода и рта раскрывать не хотелось. Мы сидели в пальто друг против друга и глядели в пол, сидели в окружении каменных, и глиняных, и гипсовых, и деревянных чудищ и прочих его польских хитростей и думали думу.
Вообще дела у Яцека были далеко не блестящи: он запорол какой-то заказ и поругался со всеми своими начальниками. Такой человек – день молчит, неделю молчит, месяц и вдруг как скажет что-нибудь такое – все на дыбы.
Да, дела наши были далеко не блестящи. Короче, ни угля, ни выпивки и очень небольшие средства для поддержания жизни.
– Вот сегодня я бы выпил, – как-то сказал Яцек.
– Ах, Яцек, Яцек. – Я стал ему рассказывать, какие вина выставлены нынче в Столешниковом переулке.
Вина эти – шерри-бренди, камю и карвуазье, баккарди, кьянти и мозельвейн – в разнообразных заграничных бутылках мелькали в окнах роскошного этого переулка, и вместе с пышечным автоматом, где плавали в масле янтарные пышки, вместе со снегопадом мягкой сахарной пудры, с клубами кухонного пара из кафе «Арфа», с чистыми, как голуби, салфетками ресторана «Урал», с застекленной верандой этого ресторана, где за морозными разводами светились розовые лица моих веселых современников, – ах, вся эта сладкая жизнь была нам сейчас недоступна.
– Я бы сейчас от перцовки не отказался, – проскрипел Яцек. – Перцовка – це добже.
Опять мы замолчали. Яцек, король своих уродов, сидел, скрестив крупные пальцы, и смотрел на кафельный пол, а уроды его, бородатые каменные мужики и грудастые бабы, маленькие и большие, прямо-таки горой вздымались за его спиной, прямо как полк, только бы дал он приказ – и они тронутся в поход, пугая приличных людей.
Года два назад в Доме журналистов кто-то болтал, что Яцек почти гений, а если еще поработает, так и вообще гением сделается, но сейчас он не работал и даже не смотрел на своих уродов. Кажется, он был в оцепенении.
Я тоже был эти дни в каком-то оцепенении, но все же днем я безвольно метался по массовкам и, пользуясь могуществом знаменитых своих друзей, зарабатывал иной раз трешницы. Все же я помнил, что мне надо питать и себя, и Яцека.
А он ничего не помнил, так и сидел день-деньской в своей дорогой шубе и смотрел на кафель. Лишь иногда вставал, чтобы разогнать кровь по стареющим жилам. Вот только сегодня он высказался насчет выпивки, и я этому был рад, даже при отсутствии реальных надежд.
– Может быть, поедем к кому-нибудь, Яцек? – спросил я. – В конце концов…
– Отпадает, – сказал он и встал.
Я посмотрел на него снизу, увидел, какой он большой и почти великий, и понял – действительно, ездить к кому-нибудь ему не пристало. Да я и сам не любитель таких занятий. Тяготы жизни еще не сломали мою индивидуальность. Сам я могу угостить, когда при деньгах, никогда не скуплюсь, но ездить к кому-нибудь и сшибать куски – экскьюз ми!
А Яцек что-то заходил-заходил, задвигался и вдруг нырнул в каменные свои джунгли, в пещеру, в дикий этот храм, замелькала по обширной студии его каракулевая шапка.
Он появился, таща в руках, как охапку дров, три небольшие фигуры – по полметра примерно длиной.
– Вот, – сказал он, – давай продадим эти вещи.
И поставил одну из фигур на пол. Это была небольшая женщина, сидящая по-турецки, шея длинная-длинная, маленький бюст, а ножищи очень толстые, непропорционально развитые ноги.
– Ранний период, – сказал Яцек и покашлял в кулак.
Может быть, раньше это была сравнительно приличная скульптура, но, пройдя через разные яцековские периоды, стала она темной, пятнистой и в трещинах.
Яцек очень волновался. Он ходил вокруг фигуры и вздыхал.
– Да-а, – сказал я. – Продашь ее, как же.
– Знаешь, – шепнул мне Яцек в волнении, – это шикарная вещь.
– Так она же вся в трещинах.
– Миша, что ты говоришь? Ведь это же от холода. В тепле она согреется и трещин не будет.
– А почему шея такая длинная?
– Ну, знаешь, – взревел он. – Уж от тебя я этого не ожидал!
– Тише, Яцек, дорогой, – сказал я. – Не кричи на меня. Я, может, больше тебя заинтересован, чтоб продать, но трещины…
– Я их сейчас замажу! – закричал он и вмиг замазал эти трещины.
Ладно, мы пошли. Завернули эти фигурки в старые номера «Советской культуры» и направились на улицу.
Мы направились во Фрунзенский район, как в наиболее культурный район столицы. Густота интеллигенции в этом районе необычайна. Говорят, что на его территории проживает до двухсот тысяч одних доцентов.
В общем, так: по лунным тихим переулкам, минуя шумные магистрали, по проходным дворам, известным мне с детства, а также по работе в кино, под взглядами теплых окон интеллигентских жилищ, торопливыми шагами мимо милиции, фу…
Как-то так получилось, что в ваянии до того времени я еще не разобрался. В музыке я понимал кое-что, умел отличить адажио от скерцо, в живописи – масло от гуаши, а в скульптуре для меня что глина, что алебастр – все было одно. Только знал я, что Яцек – великий человек.
– Произведение выдающегося скульптора, реэмигранта из Западной Боливии. Использованы мотивы местных перуанских инков, – сказал я отставному интенданту, каптенармусу, крысолову, Букашкину-Таракашкину, ехидному старичку. – Импорт, – сказал я ему. – Не желаете? За пятерку отдам.
Таракан Тараканович поставил женщину с замазанными трещинами на коврик в своей прихожей, поползал вокруг и сказал:
– Похоже на раннего Войцеховского.
– Яцек! – закричал я, выбежал на лестницу, стащил вниз своего друга и показал ему в открытую дверь на ползающего старичка.
– Куда ты меня привел, Миша, – слабо пролепетал Яцек, – это же академик Никаноров.
Да, попали мы на академика, как раз по изобразительному искусству. И вот академик Никаноров накидывает пальтишко и требует его в студию свезти.
В студии Яцек стал ворочать своих каменных ребят, а я ему помогал, а академик Никаноров сидел на помосте в кресле, как король Лир.
– Давно я к вам собирался, – говорил он, – давно. Очень давно. Ох, давно. Давным-давно.
Он восхищенно подмигивал мне и тайком любовно кивал на Яцека, а у меня сердце прямо кипело от гордости.
– Это все старые вещи, – сказал Яцек и снял с головы каракуль. – Я уже год не работаю.
– Почему же вы не работаете? – спросил академик Никаноров.
– А вот не хочу и не работаю, – ответил Яцек, положил локоть на голову одному своему мужику и стал смотреть в потолок.
Академик Никаноров восхищенно затряс головой, подмигивая мне.
– А самодисциплина, Войцеховский, а? – строго вдруг сказал он.
– Мало ли что, – сказал Яцек. – Не хочу – не работаю, захочу – заработаю. Хоть завтра.
– Какая луна нынче синяя, – сказал академик Никаноров, глянув в окно.
2
Так. Жизнь стала налаживаться. Топливо. Пища. Академик Никаноров с товарищами закупил у нас ряд работ. Работать Яцек еще пока не начал. Но все же пальцами стал чаще шевелить, видимо, обдумывая какой-то замысел. А я по хозяйству хлопотал: ну там стирка, мелкий ремонт одежды, приготовление пищи, уборка, то-се, дел хватало.
Вдруг однажды он встряхнулся, ножищами затопал и сказал:
– Пойдем, Миша, до ресторации. Мы с тобой деятели искусств и обязаны вечера в застольной беседе проводить. Освежи, – говорит, – мне костюмчик.
Глазам своим не верю – Яцек снимает шубу, пиджак, брюки и начинает делать гимнастику.
Тут я развил бешеную деятельность. Быстро утюгом освежил наши костюмы, галстуки, подштопал носки. Вырядились мы и отправились в Общество Деятелей Искусств – ОДИ.
Ресторан этот очень шикарный: в нем красный цвет соседствует с черным, но главенствует голубой, в нем бамбуковые нити трещат, как в тропиках, а глаз успокаивает присутствие скромных берез, в нем вам поднесут по-свойски, как в семье, и стряхнут мусор со стола, и никто не гаркнет – сходи домой переоденься!
В некоторой степени теснота локтей за длинным столом, дележ нехитрой закуски, жюльен там или филе по-суворовски, мерное течение диалогов и веские репризы, круговая чаша и шевеление под столом знакомых добрых ног – все это в некоторой степени нужно для нервов. А то бывает, что к вечеру нервы шалят, и начинаешь что-то считать, то ли годы, то ли обиды…
Мне тридцать пять лет, а по виду и сороковку можно дать. Друзья, которых давно не видел, говорят: «Мишу Корзинкина прямо не узнать. Жуткий какой-то стал». Все это так, но я часто, знаете ли, ловлю себя на каких-то странностях. К примеру, собираются за столом люди моего возраста, а то и гораздо моложе мужчины, и говорят о знакомых и понятных мне вещах, и вдруг я ловлю себя на том, что чувствую себя среди них как ребенок, что все они знают то, чего не знаю я. Лишь одна мысль утешает: а вдруг и каждый из них чувствует себя ребенком в обществе и только лишь притворяется так же, как я притворяюсь? Может быть, каждый только пыжится в расчете, чтобы его не сбили с копыт?
В ресторане первым делом мы увидели Игорька Баркова, и к нему мы с Яцеком и подсели.
– Как дела? – спросил Игорек, крутясь на стуле, сверкая глазами то вправо, то влево.
– А тебя можно поздравить? – спросил я его.
На прошлой неделе Игорек (он режиссер) получил в Сан-Франциско премию «Золотые ворота» и прилетел домой уже лауреатом.
– Да, – сказал Игорек. – Спасибо, Яцек, – сказал он. – Ты мне пятерку не займешь? Батюшки! – закричал он. – Ирка появилась!
Сквозь щелканье бамбука под кривыми зеркалами и декоративными глыбами прошла Ирина Иванова, наша мировая звезда, высокая прекрасная девица, вся на винте. Шла она без лишних слов, лишь юбка колыхалась на бедрах, привет, привет, да и только.
Увидев Баркова, она присела к нам, и Игорек нас познакомил.
Год был на исходе. Выходит, значит, так: от снежных колких буранов к весенней размазне, а потом к шелестящей велосипедной команде на просохшей мостовой, от духоты наемной нашей дачи и от трясины пруда, от Сонечкиных осенних страстей к позднему моему изгнанию, от бед и унижений к знакомству с Ириной Ивановой?
– Я хочу вас ваять, – сказал Яцек Ирине.
– Валяйте, – сказала Ирина и повернулась ко мне: – А вы тот самый Корзинкин?
Не знаю уж, что на меня нашло, но только не мог я терпеть насмешек от Ирины Ивановой.
– Какой это тот самый? – воскликнул я. – Что это значит – тот самый? Все это ложь! Никакой я не тот самый! Я сам по себе, без них всех, и вовсе я не тот самый!
– Успокойтесь, – шепнула мне Ирина прямо в лицо, прямо в глаза и погладила по щеке: – Миша, что вы? – Она встала и сказала громко: – Я приду через пятнадцать минут, и мне бы хотелось, Миша, чтобы вы за это время переменили обо мне мнение в лучшую сторону.
Ушла.
– Она хорошая? – спросил я Игорька.
– Ты что, слепой? Девица первый класс.
– Но хорошая? – переспросил встревоженный Яцек.
– Не знаю, – промямлил Барков. – Меня она не волнует.
– Яцек! – крикнул я. – Посмотри на этого сноба! Весь мир она волнует, а его нет.
Барков засмеялся:
– Да не, ребята, вы меня не так поняли. Она меня не волнует в плане кино, вот что. – Он пригнулся к столу и зашептал, смешно и быстро перемещая зрачки то вправо, то влево: – Ведь я же хочу все перевернуть, вот в чем дело. Все наоборот, понимаете? В том числе и женский тип – назад, бежать от всех этих эталонов. Как Антониони с Моникой Витти. Только я и этого паренька хочу перевернуть, понятно? Все перевернуть.
– Кого же ты будешь сейчас снимать, Игорек? – спросил я.
– Не знаю пока, но только Ира Иванова меня теперь не волнует. В этом плане.
Он стал рассказывать, что уезжает на днях со своей группой на Южный берег Крыма и там начнет снимать что-то такое замечательное, никем еще не виданное, что-то такое… сам он еще не знает что.
– Сними меня, Игорек, – попросил я его.
– Ты лучше, Миша, иди ко мне администратором.
Он засмеялся.
– Нет, – сказал я, – об администраторе не может быть и речи, а вот ты лучше сними меня в какой-нибудь роли.
Игорек опять засмеялся, а Яцек обиделся за меня и перешел на «вы».
– Почему же вы не хотите снять Мишу? – сказал он. – Чем же он хуже других? Я вот, к примеру, собираюсь его ваять.
– Ладно, – засмеялся Барков. – Сниму тебя в эпизоде. Рта не успеешь открыть, как я тебя сниму.
– Напрасно ты так относишься к эпизодам, – упрекнул я его. – Ты бы посмотрел на Феллини. Какие у него эпизоды!
– Сниму тебя с блеском, – сказал Игорек. – А Феллини у меня еще попляшет.
Подошла Ирина и присела рядом со мной.
– Фу, – сказала она, – вы бы хоть бутерброд мне сделали, Миша.
Я быстро состряпал ей бутерброд с кетой, а сверху положил кружок парникового огурчика и зеленый листочек для красоты.
– И воды налейте, – попросила она.
Я налил ей боржома и положил в фужер ломтик лимона. Она с удивлением посмотрела на меня и вдруг сказала такую штуку, что я чуть не поперхнулся коньяком.
– Как ловко вы это все делаете, Миша, – сказала она. – Вам бы мужем моим быть.
Барков засмеялся, а мы с Яцеком так и уставились на нее.
– Все время хожу голодная, – пожаловалась Ирина. – Мужа выгнала, со свекром поссорилась, а сама, идиотка, ничего себе сварить не умею.
Она расплакалась.
Барков улыбался.
А мы с Яцеком чуть с ума не сошли.
– Ирина, что с вами? Скажите! Не делайте нам больно.
– Муж – тунеядец, свекор – педант, а сама я дура, одна-одинешенька, – пожаловалась она сквозь слезы. Потом встала и сказала нам с Яцеком: – Проводите меня, друзья. Миша, если можно, заверните это филе для меня в салфетку. Спасибо.
Мы вышли втроем на улицу Горького. Моментально все пижоны положили глаз на Ирину и поплелись за нами, держась на расстоянии, словно стая трусливых волков. Знают, что с Корзинкиным шутки плохи.
– Как странно устроена жизнь, – говорила Ирина, – человек, который красив, умен и известен, может быть одинок. – При этом один свой зоркий глаз она повернула ко мне.
– Покажите, пожалуйста, ногу, – попросил ее Яцек, – поднимите ее чуть-чуть.
– Оп-ля! – сказала Ирина и приподняла ногу, как цирковая лошадка.
– Интересно, – сказал Яцек, мгновенно и гениально уловив особенности ее ноги. – Очень интересно. Что-то есть. Можете опустить.
Мы пошли дальше.
– Послушайте, Ирина, э-э, не знаю вашего отчества, – церемонно заговорил Яцек, – Ирина Оскаровна, у меня есть конкретное предложение. Приходите ежедневно к нам в студию. Я буду вас ваять, а Миша позаботится о еде. Конечно, пища у нас не изысканная, но все-таки он что-нибудь приготовит из полуфабрикатов. Каждый день будете сыты.
– Гениально! – радостно закричала Ирина. – Бог мне вас послал, друзья. А вас, Миша, особенно, – шепотом сказала она мне.
Мы подошли к ее огромному мрачному дому, построенному еще в период расцвета культа личности. Дом весь был темным, лишь на одиннадцатом этаже светилось одинокое оконце, да и то зашторенное, задрапированное, – это ее свекор, кабинетная крыса, мучитель, паук, занимался наукой.
– До свидания, до завтра, – сказала Ирина. – Кстати, Миша, передайте мне мое филе.
Какой я балбес – чуть было не забыл про филе! Судорожно я выхватил его из кармана и протянул ей. Она положила филе в сумочку.
– Спасибо за все, – сказала она и пошла к своему дому, а снежная поземка подметала перед ней тротуар.
3
На следующий день Ирина пришла в студию и после этого стала появляться у нас ежедневно.
Она сидела в кресле на помосте, выставив свои ноги, а руками изредка шевелила, переворачивая страницы книги.
А Яцек в брезентовой робе бродил вокруг помоста, зорко разглядывая детали ее тела, возвращался к гигантской уродливой глиняной глыбе, колотил по ней какой-то палицей, снова делал обороты вокруг Ирины и бормотал:
– Бардзо ладне, бардзо добже.
А я тем временем хлопотал по хозяйству. Я поджаривал полуфабрикаты так, что они прямо подпрыгивали на сковородке. Я изобрел даже свой собственный замечательный соус. Могу поделиться рецептом. Скажем, если вы отварили курицу, вовсе не обязательно выливать бульончик, вы кладете в него пять ложек крахмала, пять ложек сахара, пять ложек соли, пять ложек перцу, два стакана томатного сока, мелко-мелко нарезанный лимон, стакан молока, баночку горчицы, пару лавровых листиков, выжимаете туда же тюбик селедочной пасты, всю эту смесь доводите до кипения, швыряете туда горсть маслин, и соус готов.
В своей жизни я немало переменил профессий. Был, например, краснодеревщиком. Если спросите меня, какую я делал мебель, я вам отвечу, что еще в 1946 году я делал модерн, у меня было чутье. Был я, например, в Риге инженером по портовому оборудованию, да мало ли еще кем. Везде я добивался успехов, как и сейчас в кулинарии. Я мог бы не знать никаких бед, если бы не посвятил свою жизнь искусству, точнее, самому сложному и важному виду искусства – киноискусству.
– Миша, – говорит мне Яцек в процессе работы, – не увлекайся. Ты ведь так задушишь нас запахами.
А Ирина только кротко мне улыбалась с помоста. Вела она себя в студии тихо, как голубица, все поедала, не капризничала.
– Никогда мне так хорошо не было, как сейчас, – говорила она вечерами, когда я провожал ее до дому.
Установились уже тихие морозные вечера с луной, и мы проходили с Ириной вдоль московского декабря медленно и спокойно. Обычно она говорила примерно так:
– Как понять отношения между людьми, Миша? Вы не можете мне сказать? Я много думаю об отношениях между людьми, об отношениях между мужчиной и женщиной. Вы, Миша, никогда не задумывались об этом? Вот, например, что лежит в основе любви – уважение или физическое влечение? По-моему, ни то, ни другое. По-моему, в основе любви лежит интуиция. А вы как думаете?
А я говорил примерно так:
– Человек соединяется с человеком, как берега соединяются, к примеру, с рекой. Знаете, Ирина, сближение умов неизбежно, как столкновение Земли с Солнцем. Человек человеку не волк, это глубокое заблуждение там, на Западе. Люди похожи на чаек, Ирина…
Однажды она сказала, повернув ко мне свой круглый внимательный глаз:
– Миша, вы настоящий джентльмен.
– Что вы говорите? – опешил я.
– Вы так ведете себя со мной, – жалобно сказала она.
– Как?
– Вы немножечко, хоть самую чуточку можете быть… ну… ну чуть-чуть со мной не таким?..
Мы стояли возле витрины какой-то булочной, и вдруг я увидел наши отражения. Я увидел ее тень, тонкую и высокую, которая увенчивалась огромным контуром заграничной белой папахи, и свою небольшую тень, контуры старой яцековской шапки, полукружия ушей…
Знаете, тут пронзила меня нехорошая мысль: «Ирина смеется надо мной!»
Как прикажете иначе объяснить наши отношения! Давайте посмотрим правде в глаза. Внешне я не блещу особенной красотой, положение мое довольно странное, одежда с каждым днем ветшает, здоровье паршивое, что я такое для нее? Я испугался вдруг, что все это длительный розыгрыш каких-то моих жестоких друзей.
Той ночью я прибежал в студию и сказал Яцеку, что больше так не могу, что на этой неделе обязательно куда-нибудь уеду: или завербуюсь в Арктику, или в Африку, или отправлюсь в Целиноград, куда давно уже зовет меня один друг, который нашел там свое счастье.
Я задыхался, воображая себе все фантастическое коварство Ирины.
Яцек волновался вокруг меня, даже поставил кофе на газ. Он убеждал меня принять люминал и соснуть, говорил, что Ирина любит меня, что она разгадала во мне настоящего человека, но что мне были его утешения!
– Вот телеграмму тебе принесли, Миша, – сказал Яцек так, будто все мое спасение в этом клочке бумаги.
Телеграмма была от Баркова, с Южного берега Крыма.
В телеграмме значилось: «Вызываетесь на пробы роль Конюшки группа Большие качели Барков».
«Вот что значит друзья, – подумал я, рухнув в кресло. – Вот что значит настоящий друг Игорек, слово у него не расходится с делом. Обещал вызвать – вызвал. Крепкая мужская дружба». Я показал телеграмму Яцеку.
– Ну, Миша, поздравляю тебя! – обрадовался он. – Может быть, это начало, а?
Полночи мы рассуждали о моем предстоящем отъезде и о роли Конюшки. Что это за роль? Может быть, роль «маленького человека», обиженного судьбой, но сохранившего в душе рыцарский пыл и благородство?
– Завтра мы с тобой идем по магазинам, – сказал Яцек, – ты должен экипироваться. Не можешь ведь ты ехать на Южный берег в таком виде.
Утром он по моему поручению позвонил Ирине, сказал, что сеансы временно прекращаются по причинам творческого характера.
– А как Миша? – услышал я из-за плеча Яцека далекий, словно из космоса, голос Ирины. – Вчера он был странным, и я вела себя неумно.
Поверите ли, мне захотелось вырвать у Яцека трубку и прокричать Ирине, чтобы она бросила свои шутки, меня не обманет печальный блеск ее больших глаз, я знаю, она актриса, но я-то тоже не дурак, зачем ей нужны мои страдания, зачем, пусть она возвращается к своим ловеласам из ОДИ, я с ней больше не встречусь, может быть, только тогда, когда мой Конюшка прогремит на весь мир и…
– А Миша вам завтра позвонит, – сказал Яцек и повесил трубку.
Вечером я уезжал в Крым. Я оказался один в четырехместном купе. Печально я стоял в проходе почти пустого вагона и смотрел на перрон, где топтался Яцек. Он храбрился и улыбался, а я с острой печалью думал, как он тут останется один, кто за ним будет следить.
Я потянул на себя стекло, и оно неожиданно подалось.
– Едешь, как бог, – жалобно улыбаясь, сказал Яцек.
– Яцек, – сказал я, – будешь жарить пельмени, переворачивай. Это очень просто – вываливаешь на сковородку, кладешь кусок масла, сольцы немного, и все. Главное – переворачивать.
Оба мы заплакали.
– И ничего не говори ей, – крикнул я. – Ничего!
Поезд тронулся.
4
В Крыму поджидали меня чудеса. В Симферополе хлестал сильный морозный ветер, не было ни единой пушинки снега, а холодней, чем в Москве. Там на вокзале полсотни таксистов бросились ко мне. Все они, видно, были с Южного берега, потому что клацали зубами, свистели носами, крепко крякали, выражались, предлагали услуги.
Выставив вперед свой портфель, я бросился сквозь их заслон и сел в троллейбус.
Троллейбус пересек город (Симферополь), потом обширную равнину и полез в горы. Спокойно он лез все выше и выше и на перевале влез в густейший туман, как будто он был не нормальный городской троллейбус, а какой-нибудь вездеход.
Все еще в тумане, я почувствовал, что теперь он идет вниз, как самолет. Он все полз и полз вниз, как вдруг туман отстал от нас, и внизу, во всю ширину, как в панорамном кино, открылся перед нами рай земной.
Это просто было что-то удивительное – синее море почти от неба и знакомые по открыткам склоны зеленых гор. Солнце сразу так нагрело стекла, что прямо хоть раздевайся. А спустя некоторое время внизу появились скошенные под разными углами крыши того города и белые массивы всесоюзных здравниц. Вскоре совсем мы снизились и покатили уже по городским улицам, как и полагается троллейбусам, мимо стеклянных шашлычных, чебуречных, бульонных, пирожковых, совсем безлюдных, что тоже было чудом.
Когда я вылез из троллейбуса, голова у меня закружилась: такой крепкий и пахучий был здесь воздух. Было вовсе не так жарко, как в троллейбусе, а даже несколько зябко, но солнце светило, где-то близко бухало море, а на каких-то пышных деревьях голубели какие-то цветы.
В киоске «Союзпечать» выставлены были карточки киноартистов. Я подошел и посмотрел на них, как на что-то близкое и родное. Миша Козаков, Люда Гурченко, Кеша Смоктуновский – все друзья мои и коллеги. Сердце у меня екнуло, но все-таки я спросил:
– А есть у вас фотопортрет Ирины Ивановой?
– Иванову расхватали на прошлой неделе, – сердито сказала продавщица. – С парусного судна «Витязь» курсанты всю Иванову разобрали.
«Вот, – подумал я, – курсанты с парусного судна «Витязь». Юнги Билли. Гардемарины. Полюбила я матроса с голубого корабля. Вот».
И, все забыв, поставив на этом точку, спалив за собой мосты и корабли, я легко зашагал по чистым и малолюдным улицам этого города. Ноги мои приятно шерстила ткань иорданских брюк.
Вчера в комиссионном магазине закупили мы с Яцеком для меня уникальную вещь – иорданские брюки. У кого еще есть такие брюки, хотел бы я знать. Один только Миша Корзинкин ходит в иорданских брюках. Швы, правда, слабоватые у этих брюк, но зато впереди у них, извините, молния, а не какие-нибудь вульгарные пуговицы.
Навстречу мне шла высокая толстая старуха на тонких каблуках.
– Простите, – обратился я к ней, – не знаете ли вы случайно, где здесь размещается киногруппа «Большие качели»?
– У-тю-тю-тю, – сказала она, вытянув ко мне свои губы, – сделай, маленький, два-три шага ножками топ-топ и прямо упрешься.
Я ускорил шаги и оглянулся. Старуха, смеясь, смотрела мне вслед и качала головой с ласковой укоризной, как будто застала на фривольных шалостях.
Теперь навстречу мне бежала собака, худая, черная, как ночь, перебирая длинными заплетающимися лапами, с глазами вроде бы покорными, а на самом деле лживыми и коварными.
– Не бойся, песик, – сказал я, – не обижу.
– Ррры, – мимоходом сказала мне собака.
– Рекс, летс гоу! – послышался голос старухи. Собака, как обезьяна, пошла за ней на задних лапах.
– Кто сказал «ры»? – спросил, высовываясь из палатки, толстый ювелир. – Вы, молодой человек? А? Часы починим? Комната нужна? Почем иорданские брючки? Продашь?
Все в этом городе было романтично и загадочно, как в сказках датского писателя Андерсена.
Вскоре я вышел на набережную, где море бухало и взлетало над парапетом метров на пять. На набережной тоже было малолюдно, бродило несколько синих пиджаков и зеленых кофт, но ожидалось пополнение – к порту в это время подходил греческий лайнер «Герострат» с турецкими туристами на борту.
На скамеечке сидел одинокий молодой человек с книгой, по виду студент-заочник.
– Простите, – обратился я к нему, – вы случайно не знаете, где размещается киногруппа «Большие качели»?
– Садитесь, – сказал он, быстро взглянув на меня.
Я сел рядом с ним.
Студент открыл книгу и углубился в нее, странно шевеля при этом локтем. Иногда он бросал на меня быстрые, как молния, взгляды и снова углублялся.
– Качели? – спросил он. – Большие? – повторил он вопрос через минуту. – Киногруппа «Большие качели», так вы говорили? – любезно осведомился он еще через минуту и протянул мне сложенный вдвое листочек белой бумаги, на который был наклеен мой характерный профиль. – С вас пятьдесят копеек, – улыбнулся он.
– Вы очник или заочник? – спросил я, отдавая ему свою тяжелую полтину.
– Конечно, заочник, – сказал он. – Готовлюсь к сессии. А «Большие качели» – вон они толпятся.
– Я артист, приехал сниматься, – сказал я.
– А-а, ну-ну, – сказал он, потеряв уже ко мне интерес.
У входа в гостиницу толпились «Большие качели». Ничего они в этот момент не снимали, а лишь о чем-то яростно спорили, размахивали руками, показывая на небо, на море, на солнце, на горы, на «Герострат». Барков стоял, засунув руки в карманы джинсов, шмыгал носом и, видно, что-то напевал.
– Смотрите, кто приехал! – закричал он, заметив меня. – Мишенька приехал! Миша, поцелуй меня! Ну, теперь дело у нас пойдет – Миша Корзинкин приехал!
И все зааплодировали мне, заулыбались, после чего я крепко, как мужчина мужчине, сжал ему руку и шепнул:
– Спасибо, Игорь. Ты меня так выручил, как даже сам не знаешь. – Потом спросил его уже громко: – Когда дашь прочесть сценарий?
Барков улыбнулся и сказал быстро, по своему обыкновению перемещая зрачки то вправо, то влево:
– Когда хочешь. Вечером. А сейчас, Мишенька, у меня к тебе особое поручение. Понимаешь, надо съездить на местную автобазу и попросить у них открытый ЗИЛ. У них есть один, стоит без дела, нам необходим, а они не дают. Понимаешь, какое варварство! Возьми у Раймана бумаги и отправляйся. Райман сам уже ездил, но они ему дали от ворот поворот. Только на тебя надежда.
Я решил выручить Игорька и поехал в нашем «газике» на автобазу.
Директором автобазы оказался мой товарищ по армии, по службе в десантных войсках, Феликс Сидорых. Мы с ним когда-то рядом сидели на дюралевой скамейке в «Ли-2». Вместе выходили из самолета, сначала я, а он за мной. Бывало, висишь на стропах, а Феликс мимо тебя камнем вниз. Баловался он затяжными.
Сейчас Феликс стал здоровым краснорожим боссом килограммов под девяносто. Он бросил мои бумаги в ящик стола и заорал:
– Плевать я хотел на твои бумаги, Мишка! Ты лучше признайся, для чего тебе машина, а? Ну, признавайся! Меня не проведешь, ну! Скажи честно – и получишь. А? Зачем тебе она? Ну? Ну? Вижу тебя насквозь.
Я хитро подмигнул, и он, довольный, захохотал.
– То-то! Знаю я тебя! То-то и оно! Так бы сразу. Сказал бы сразу и получил бы без всякой волынки. У-у, шкода! Мишка, Мишка, где твоя улыбка! Забирай колымагу, если, конечно, заводится она.
К гостинице я подъехал на заднем сиденье огромной открытой машины высотой с автобус. «Большие качели» не поверили своим глазам и загудели от восторга.
Остаток дня и весь вечер мы проездили с Игорьком в открытой машине, намечая места будущих съемок. Игорек поднимался в машине, одну ладошку ставил себе над глазами, другую – на уровень носа, замыкая таким образом пространство в широкоэкранный объектив.
– Просто будем снимать, Миша, – говорил он, – просто и элегантно. Светло-серый, чуть мерцающий колорит.
Мы останавливались в узких улицах города, заходили во дворы, в эти маленькие колодцы с полусгнившими галереями, с пальмами в кадушках и с кальсонами на веревках.
– Хорошо, но не то. Не то, – бормотал Игорек. – Вот это да! – вдруг вскричал он.
На фоне заката на большой высоте трепетали между домами голубые дамские трусики.
– Вот это мы снимаем! Железно!
Поселился я в одной комнате с заместителем директора картины Иваном Генриховичем Лодкиным. Это был человек тонкой кости, изящного склада, но очень грубый в обращении.
– Корзинкин! – орал он на меня. – Опять в носу ковыряешься? Сбегай-ка за пивом, олух царя небесного!
– Стыдно, Иван Генрихович, – говорил я ему. – Бесчинствуете, как извозчик.
Ежедневно мне приходилось выполнять особые поручения Игорька. Без меня у «Больших качелей» просто все валилось из рук.
– Понимаешь, нужно мне организовать массовку из стариков, – говорил Игорек, – из одних только настоящих стариков, с длинными белыми бородами.
И я как сумасшедший носился по городу в поисках таких стариков. Нашел двадцать семь человек. Хорошо, что помог мне председатель местного совета пенсионеров, второй муж моей тети Ани.
В другой раз потребовалось шесть виолончелей и пять контрабасов. Тут пришлось уламывать директора филармонии, который, к счастью, был мне знаком по прежней культпросветработе.
В таких делах проходили дни, я сильно уставал и даже не находил времени, чтобы взять у Игорька сценарий и вжиться в образ Конюшки.
– Ничего, – говорил Игорек, – через недельку все наладится, и тогда у тебя будет время.
На третий день к вечеру я вернулся в номер. Лодкина, к счастью, не застал и рухнул на кровать, как обессиленный колосс.
Смертельно я устал и думал, что сразу засну, но в голове у меня все крутилась карусель: старики, виолончели, бачки для полевой кухни, телефоны, квитанции, ордера и что делать с аморальным гримером Чашкиным.
Я уткнулся носом в подушку, когда вдруг рванули дверь и послышалось посвистывание Ивана Генриховича. Он хлопнул меня ладонью по одному месту и сказал:
– Эй ты, Попа Новый Год, вставай! Ирина приехала, ищет тебя по всему городу.
Я вскочил и дико посмотрел на Лодкина. Тот уже полулежал в кресле и ухаживал за своими ногтями.
– Цирк, – сказал он, – комедия дель арте.
– Где она?! – закричал я.
Лодкин пожал плечами. Я выбежал из гостиницы.
Был воскресный вечер, набережная наполнялась народом. Все были спокойны и веселы, один только я носился как бешеный из конца в конец, туда и обратно, от гостиницы до морского вокзала, по всем шашлычным, чебуречным, бульонным, пирожковым. Ирины нигде не было. Отчаяние охватывало меня.
Вдруг я увидел ее. Она сидела на гальке под парапетом. Она сидела одна, пляж был пустынен на всем протяжении, и перед ней было только неспокойное древнее море и чайки, она сидела там, как Ифигения в Авлиде.
«Как я мог так поступить с ней? Какой я скот! Почему я не смог понять ее? Почему я так ее унизил? Как я мог?» – думал я, проносясь над парапетом, над пляжем, кружа над ней и снижаясь.
– Миша, как вы могли? – тихо сказала она таким голосом, что у меня остановился в организме ток крови.
– Можете ли вы меня простить? – спросил я.
– О чем разговор? – сказала она, вставая. – Пойдемте гулять. Мне здесь нравится. Здесь чудесно. Какой вы чуткий…
Знаете, может быть, я излишне откровенничаю, но волосы у нее в этот момент развевались под ветром, глаза ее сияли, блестели зубы; готов поклясться, что она была счастлива в этот момент нашей встречи.
Мы поднялись на набережную и тихо пошли по ней. Я позволил себе взять ее под руку. Локтем она чуть прижала к себе мою руку.
По набережной шли изысканно элегантные греческие моряки, они вели за руки робких турецких туристов, напуганных воскресным шумом этого города.
Солнце все норовило сесть за гору, но каждый раз подскакивало, накалываясь на кипарисы. Наконец – бочком, бочком – оно закатилось, и сразу вспыхнули все огни огромного «Герострата» и всех судов помельче, и на башенных кранах, и на столбах, и витринах, и в открытых кафе загорелись лампионы.
Вскоре мы встретили моего родственника, второго мужа тети Ани. Я познакомил его с Ириной, и мы остановились возле парапета.
Старичок этот одобрительно подмигивал мне, а потом шепнул на ухо:
– А как же Сонечка? А, Миша?
– Соня оказалась непринципиальным человеком, – шепнул я в ответ.
Старичок удовлетворенно кивнул, полуотвернулся и, глядя на нас, быстро заработал ножницами. Через минуту он протянул нам наши профили.
– По полтинничку с носа, – сказал он, – итого рублик. Желаю счастья.
Море раскачивалось все сильнее, на верхушках волн вспыхивали багровые полосы и гасли, быстро стемнело, и из темной глубины стихии доносилось лишь глухое нарастающее животное урчанье, и во мраке плясали огоньки малых рыболовных сейнеров, и даже огни «Герострата» в порту чуть-чуть покачивались.
Рядом с нами остановились два паренька в бушлатах, посмотрели на пляску огней в темноте.
– Даст нам сегодня море свежести, – сказал один из пареньков, и они пошли к порту, помахивая чемоданчиками.
– Как это все удивительно, Миша! Как прекрасно! – сказала Ирина. – Вам не кажется, что жизнь иногда может быть прекрасной?
– Мне кажется, – ответил я.
Вскоре мы встретили Феликса Сидорых. Еще издали он широко, на полнабережной, раскинул руки.
– Познакомься, Феликс. Это мой друг Ирина, – сказал я.
– А-ха-ха! – захохотал Феликс, обнимая нас сразу вместе с Ириной. – Теперь мне все ясно! Ясно – и точка! Полная ясность. Абсолютная видимость!
Он быстро вырезал наши профили и протянул их нам.
– Что это значит, Феликс? – в некоторой растерянности пробормотал я. – Что все это значит?
– Это такая местная игра, – хохотал Феликс. – Мы здесь все вырезаем друг друга профили. Кто быстрее вырежет, тот и получает полтину. С вас рупь.
Мы простились с Феликсом и зашли в ресторан.
– Давай кутить, Миша, – предложила Ирина. – Кутнем как следует, а завтра я сниму деньги с аккредитива.
Мы заказали шампанского и кетовой икры. Икры кетовой не оказалось, и тогда мы заказали крабов. Крабы, как выяснилось, тоже кончились, но был мясной салат «ривьера», его мы и взяли.
– Та-ра-ра-ра, и в потолок вина кометы брызнул ток, – сказала Ирина и через стол протянула мне руку.
В ресторане играл джазик: трое молодых людей – труба, контрабас и аккордеон – и старик – рояль. Юношей все тянуло на импровизацию, а старик, воспитанный в строгой курортной манере, этого не любил, возмущался, когда они начинали импровизировать, и бросал клавиши.
Наконец заиграли мелодию, которая, видимо, была по сердцу старику. Он забарабанил на своем инструменте и запел с большим энтузиазмом, подмигивая нам и улыбаясь.
– Пора настала, я пилотом стала, – пел старик во все горло.
Мы смотрели на него с восхищением и, когда он кончил, пригласили его к столу. Старик мягко спрыгнул с эстрады. Видно, вся жизнь его прошла в ресторанах. При наличии галстука он был в войлочных домашних туфлях.
– А я для вас и пел, – сказал он, принимая бокал. – Вижу – интеллигентный человек сидит в иорданских брючках, дай, думаю, спою для него и для дамочки. И кроме того – сюрприз. Извольте, с вас рубль.
Он протянул нам наклеенные на белую бумагу два наших профиля носом к носу, а сверху еще были пририсованы два целующихся голубка. Как он мог смастерить эту шутку, играя на рояле и распевая, это осталось тайной.
Я очень смутился при виде этого нескромного намека, а Ирина положила его в сумочку, загадочно улыбаясь.
В это время под гром всех инструментов, исполнявших какой-то боп, в зал вошел Игорь Барков и вместе с ним широкоплечий медлительный человек, очень хорошо одетый. Они пошли к нам, подлаживая свою походку под ритм бопа.
– А, Ирка приехала, – сказал Барков.
– Я к Мише приехала, а не к вам, – возразила Ирина.
– Конечно, к Мише, – не стал спорить Барков. – Миша – мое золотце.
– Присаживайся, Игорек, – пригласил я, – и вы… – Я посмотрел на его спутника, не зная, как сказать: «товарищ», «гражданин» или «мистер». – И вы, синьор, присаживайтесь.
– Знакомьтесь, друзья, – сказал Барков, – это итальянский режиссер Рафаэль Баллоне. Мы с ним года два назад в Мардель-Плата мартини пили, а год назад на самолетном стыке в Дакаре по бокалу пива хлопнули. Большой мой друг, прогрессивный художник.
– Очень приятно. Рафик, – сказал тот и уставился на Ирину, а Ирина, как и полагается звезде, посмотрела на него, потом на кончик своего носа, а потом в сторону – проделала простейшую комбинацию глазами.
Очень это мне не понравилось.
Игорек пригласил Ирину на танец, и, пока они танцевали, Рафик, водрузив на нос очки, рассматривал ее.
– О, какая замечательная девица, – обратился он ко мне, – я хочу на ней жениться. Она будет мой жених. То есть нет. Женский жених, как это по-русски? Да, невеста, спасибо. Она будет моя невеста, а я жених. Вы обратили внимание на пропорции ее тела? Нет? Это интересно – абсолютно идеальный масштаб длины ног и рук и тела и также точная обрисовка корпуса. Только есть недостаток – немножко вот здесь, как это? Чиколотка, немножко чиколотка широковата.
– Вы подумайте насчет щиколотки, – язвительно сказал я ему, – все-таки жизнь ведь жить.
Сердце у меня заколотилось. Неужели она выйдет за него, за этого человека из мира капитализма?
Подошли Ирина и Барков. Рафик снял очки.
– Ирина, – сказал он торжественно, – я видел вас на всех экранах мира в черно-белом варианте и вот сейчас наблюдаю вас в объеме и цвете. Предлагаю вам стать моей женой. Я прогрессивный художник, но я владею четырьмя кинофирмами и пятью виллами в разных курортных районах мира.
За столом воцарилось молчание, все поняли, что это серьезно. Ирина молчала-молчала, а потом щелкнула пальцами и подмигнула мне:
– Миша, можно мне выйти за него замуж? От вашего слова зависит все.
– Нет, нельзя, – коротко сказал я, как отрезал.
Ирина весело зааплодировала.
– Этот тип! – вскричал Рафик. – Что вы нашли в этом типе?
Ирина положила вилку и выпрямилась. Глаза ее гневно сверкнули.
– Что я в нем нашла? – медленно проговорила она. – Этот человек ни разу не затронул мою честь!
Барков захохотал:
– Ловко она тебе вмазала, Рафка!
– Ну ладно, ладно, – проворчал Баллоне, – давайте не будем. Давайте закажем горячее.
Когда принесли горячее, Игорек напомнил мне о завтрашних делах, о том, что надо на мебельную фабрику поехать за материалом для стройки на натуре.
– Когда это кончится? Что я вам, завхоз или администратор? – спросил я, а сам уже соображал, кто у меня на мебельной фабрике родственник или знакомый. – Когда же я начну репетировать Конюшку и что это за роль?
– Да, что это за роль, Барков? – спросила и Ирина.
– Такая роль, – замялся Барков, – генеральская роль.
– Не маленького человека?
– Нет, наоборот.
– Я уверена, что Миша сыграет любую роль, – сказала Ирина. – У него есть талант и, главное, большое сердце. Не то что у некоторых, – добавила она.
После ресторана я проводил ее до гостиницы и под шум прибоя поцеловал ее руку. О!
5
Утром я проснулся от тишины. Наши окна выходили к морю, всегда шумел прибой, а сегодня полная тишина, и Лодкин не сопел во сне, как обычно, и не пускал пузыри.
Я подошел к окну и увидел следующее: в море был полный штиль, поверхность его находилась в самом легчайшем движении, словно от поглаживания, и лишь кое-где рябили пупырышки, какие на коже бывают от холода, а горизонта видно не было, в отдалении стоял прозрачный голубой туман, и в этом тумане совсем темно-синими казались паруса вставшего на ночь на рейде судна.
– Доброе утро, Миша, – тихо сказал за моей спиной Лодкин. Видно, штиль и на него подействовал.
– Что это за судно, не знаете, Ваня? – тихо спросил я.
– Учебный парусник «Витязь», – ответил он и вдруг гулко, страшно захохотал, закашлял, засморкался, приходя в себя. Он не заметил, как я вздрогнул. «Витязь»! Это тот самый, что закупил все карточки Ирины. Как бы не было беды!
Кое-как одевшись и умывшись, выскочил на набережную. По ней, по лужам, не просохшим еще после штормового прибоя, от своей гостиницы к нашей торопилась Ирина. За ней, разевая от молодого счастья рты, вышагивал отряд курсантов с «Витязя». Катер с «Витязя» двигался в море параллельным курсом. Я бросился вперед.
– Миша, Миша! – закричала Ирина. – Поклонники! Целый фрегат!
– Барк. Это барк, а не фрегат, – сказал я, хватая ее за холодные испуганные руки.
– Но дело не в этом, – быстро заговорила Ирина, – сейчас я встретила Баркова, и он проговорился, Миша, здесь обман, заговор, Миша!
Я увидел бегущего к нам по набережной Игорька. Он умоляюще прижимал палец ко рту, хватался за голову. Ирина, мстительно закусив губы, взглянула на него. Курсанты стояли неподалеку, по отряду волнообразно распространялись нежные улыбки.
– Миша, я выхватила у него сценарий и сразу все поняла. Это обман! Конюшка – это не маленький человек, это лошадь!
Барков уже подбежал и стоял рядом, тяжело дыша.
– Да, это лошадь, – продолжала Ирина, – она у него, у этого модерниста несчастного, ходит там по арбузам, как по головам. Это лошадь.
Всегда в тяжелые, роковые минуты жизни я становлюсь железным человеком. Внутри у меня все трепещет, вся боль моя и слезы, а внешне я – железный человек.
– Это жестоко, Игорь, – сказал я холодно и спокойно. – За что же ты меня так?
Барков бросился ко мне, но захлебнулся от волнения.
– Пойдем, Мишенька, – заплакала Ирина, – уедем отсюда. Какое право они имеют так тебя обижать?
6
К вечеру того же дня мы приехали на Симферопольский вокзал. Привокзальная площадь и крыши машин были покрыты снегом. Ирина куталась в легкое свое замшевое пальто и иногда вздрагивала, все еще переживая нанесенное мне оскорбление. Я нес ее чемоданы, а она мой портфель.
Вокзал хмуро высился над нами, а перед его чудовищным портиком и высоченным шпилем, перед длинными колоннадами мы казались себе маленькими и несчастными. Таксисты провожали нас ироническими взглядами.
Мы купили билеты на московский поезд и заложили свои вещи в автоматическую камеру хранения.
До отхода поезда оставалось еще часа два. Мы вспомнили, что не ели ничего с утра.
– Я не хочу в ресторан, – сказала Ирина, – просто противно подумать, как все там будут смотреть, когда мы войдем.
Я смотрел на нее – эдакая модная птичка в высоченных сапогах на тоненьком каблуке и в коротеньком пальтишке, озябшая, с красным носиком, она проявляет преданность и тонко мне сопереживает. Чудеса, да и только, подумал я и вдруг почувствовал себя счастливым, как никогда. Не думайте, что я выдумываю, все так и было.
Мы вышли из здания вокзала и вдруг увидели под сводами колоннады, казавшейся бесконечной, высокую стойку с большой надписью над ней: «Комплексные обеды».
– Вот то, что нам нужно, – сказала Ирина и взяла меня за руку.
Мы взгромоздились на высокие неудобные табуретки, и ноги наши повисли в пустоте.
За стойкой орудовала запыхавшаяся тетенька, седые пряди волос свисали из-под колпака, она открывала крышки огромных кастрюль, и оттуда столбами поднимался пар, как из преисподней. Она запускала в кастрюли черпаки и как-то зло, ожесточенно выдавала на-гора порции комплексного обеда. За спиной у нее, на белых дверцах холодильника, красивыми буквами было написано: «Бульоны, соусы, компоты, кисели».
Обеды, собственно говоря, были не так уж и дешевы – 77 копеек. В комплекс входило: харчо из перловки, плов из перловки, стакан кофе с молоком. Правда, мяса было много и в плове, и в харчо, а может быть, это только нам подавальщица так удачно зачерпнула.
Мы ели с Ириной, а под ногами у нас, как и у всех других едоков, крутились собаки: породистая гончая сука с отвисшими сосками, здоровенный черный пес неизвестного происхождения и несколько маленьких шавок. Им бросали со стойки кости и стряхивали с ложек перловку. Едоки приходили и уходили, состав был текучий, и вдруг мы остались с Ириной одни за стойкой, а подавальщица застыла, окаменела, уперев свой черпак в бок.
Я посмотрел на Ирину, как она ест, она посмотрела на меня, как я ем, мы улыбнулись друг другу, я поднял голову и посмотрел вверх под своды колоннады. Колонны были не круглые, а с острыми гранями, они были очень высоки, и наверху было темно, капителей видно не было, там шла какая-то хлопотливая птичья жизнь, возня, шебуршание, трепет крыл.
Закатное солнце вдруг вырвалось из туч, и напор его был таким неожиданным и сильным, что сразу стал таять снег, образовались лужи, сверху потекло, и мы с Ириной оказались как бы за шторой из прямых звенящих струй.
Небо стремительно голубело, алело, зеленело, а в колоннаду ворвался резкий и совершенно весенний ветер.
– Киселя хочу, – сказала Ирина.
– Киселя у нас не бывает, – отрезала подавальщица.
– А если поискать? – спросил я.
– Не спорь, – остановила меня Ирина и улыбнулась подавальщице.
И та вдруг улыбнулась ей и крикнула в трубу, по которой ей сверху, из ресторанной кухни, спускали чаны с комплексным обедом:
– Витек, кисельку завари!
– У-у-р-р-ах! – пронеслось сверху по трубе.
– Сейчас будет, дочка, – сказала подавальщица Ирине.
Откинув кисею весенней капели, к стойке подошли три курсанта с парусника «Витязь».
– А, вот вы где! – закричали они. – А мы вас по всему вокзалу ищем!
Они уселись рядом с нами на табуреты и уставились на Ирину молодыми нахальными глазами.
– Мы в Мурманск направляемся, – сказали они, – а оттуда на Остров Свободы. Хотите с нами, уважаемая артистка Иванова?
– Можно мне с ними, Миша? – спросила Ирина.
– Он что, муж вам, этот геноссе? – спросили курсанты.
– Просто любимый человек, – ответила Ирина.
Курсанты весело застучали ложками, требуя комплексного обеда.
Подавальщица, весело ухая, давала пар.
Сквозь капель прошла высокая старуха на тонких каблуках. Она была в горжетке с острой, чуть тронутой временем лисьей мордочкой.
За старухой на задних лапах шествовала вороватая скотина Рекс.
– Рекс, атанде! Алон, алон, – позвала его старуха и подошла к стойке, виляя бедрами.
– Садись, мамаша, – сказали курсанты.
– Хоть в разлуке жить непросто, все равно люблю матроса, – напевала старуха, усаживаясь, – синеглазого матроса с голубого корабля…
Наши собаки сразу приняли Рекса в свою компанию.
Потом пришел студент-заочник, тоже уселся и занялся вырезанием профилей.
– В Москву еду на сессию, деньги нужны, – объяснил он.
Сколачивалась хорошая компания. Становилось весело. Подавальщица, подпевая старухе, пританцовывала от котла к котлу. Пустые кастрюли поднимались вверх по трубе, вниз опускалась перловка с бараниной. Курсанты ложками отбивали матлот. Ирина слегка комбинировала своими глазами и руками. Мы с заочником рассуждали о стихах Алексея Зауриха. Рекс подбивал собак разом прыгнуть на стойку и все сожрать. Бродячая аристократка, тряся выменем, урезонивала его.
Уже стемнело, когда появились Игорь Барков и Рафаэль Баллоне.
– Миша, ты уж меня прости за эту маленькую хитрость, – сказал Игорек. – Все у нас не ладилось, и я решил вызвать тебя. Ты бы знал, как с твоим приездом ожили люди, как они подняли головы, поверили в свои силы. Может быть, вернешься?
– Нет, он не вернется, – сказала Ирина, – но вас, Барков, мы прощаем. И вас тоже, – сказала она Рафику.
Что-то загрохотало, и из трубы вылез, сияя белозубой улыбкой, сам чумазый Витек с огромной чашей пунша. Над чашей трепетал голубой пламень.
– А вот и киселек! – закричал он.
– Сюрприз! – захохотала подавальщица.
Собаки встали на задние лапы и уткнулись носами в наши локти.
А мы сидели, шумно пируя, словно рыцари и прекрасные дамы под закопченными сводами нормандского замка. Мы делили голубой огонь и перловку и бросали кости нашим собакам.
Боже мой, думал я, смертные люди! Ведь невозможно даже подумать, что всех нас когда-нибудь не станет, даже этих курсантов, даже Ирины, боже мой! Ведь в это невозможно верить, это невозможно понять. Что же делать? Может быть, верить друг в друга, в то, что соединило нас сейчас здесь, в то, что тянет сейчас всех людей во всем мире к этой нашей стойке? Ведь мы же все должны друг друга утешать, все время ободрять, разговаривать друг с другом о разном, житейском, чуть-чуть заговаривать зубы, устраивать вот такую веселую кутерьму, а не подкладывать друг другу свинью и не ехидничать. Но, к сожалению, как часто люди ведут себя так, будто не умирают они никогда, и лишь временами все складывается так благополучно, как сейчас. Жаль, что вас не было с нами.
Уже два раза объявили по радио о посадке, когда к колоннаде подъехал открытый ЗИЛ-110 и из него вышел Герострат. Путаясь в своей тунике, он деловито прошел за колонны. В руках он нес канистру с бензином.
– Все слава, все стремление к славе, – ворчал он, обливая бензином стены Симферопольского вокзала. – Мало мне храма Афины, нет, надо еще сжечь этот дворец… Пароход своего имени я уже того, а теперь, значит…
– Эй ты, Стратостат! – закричали курсанты, слезая с табуретки. – Не балуй, псих! По кумполу захотел?
Не знаю, чем кончился спор курсантов с Геростратом, потому что мы с Ириной пошли уже к поезду.
7
Яцека мы застали в мастерской. Он жарил себе пельмени. В центре помещения высилось нечто огромное, закрытое мокрыми тряпками.
– Во-первых, рад вас видеть, – сказал Яцек, – а во-вторых, и сам могу похвастаться. Получил заказ. Работаю над скульптурной группой «Мирный атом».
Он содрал тряпки, и мы увидели группу, выполненную пока что в глине. Здесь сидела женщина с чертами Ирины, а рядом с ней пытливый молодой ученый, смахивающий на меня, а за их спинами, положив им на плечи тяжелые руки, высился отягощенный идеями мыслитель, напоминающий самого Яцека.
– Скоро я стану большим человеком, Миша, – сказал Яцек, – и тебя в люди выведу.
Все так и получилось. Яцек вывел меня в люди. Ирина стала моей женой. Давно это было.