Глава 1. Эпоха юности и надежд: первое пореформенное поколение
Русское дворянство пополнялось выходцами из других земель. Немало служивых людей приходили из Литвы, Германии, Италии, Польши и оставались в русских княжествах, потом в Московском государстве и в Российской империи.
Фамилия Эрдели происходит от венгерского названия Трансильвании – гористого района на севере Балканского полуострова, на котором веками развивалось соперничество Австрии, Венгерского государства и Турецкой Порты. Длительное время жизнь на этой окраине христианского мира была беспокойной, поэтому все уроженцы этих мест были чрезвычайно воинственны. В начале XVI века Трансильвания обрела государственное оформление, но вскоре признала в 1566 году вассальную зависимость от турецкого султана. В это время Трансильвания становится оплотом протестантизма на востоке Европы. В 1687 году в ходе неудачной для турок войны с Австрией княжество Трансильвания было занято войсками Габсбургов. Начался процесс интенсивного окатоличивания. Трансильванские протестанты из старых местных родов отодвигались на вторые роли. И в начале 1750-х годов (называются разные даты переселения) в составе целого обоза сербских, венгерских, валашских семей выходцев из юго-восточных районов Австрийской империи на территорию, названную Новой Сербией, позже ставшей Херсонской губернией, прибыли Шимон Эрдели и его сын, 40-летний вахмистр венгерской службы Пал Эрдели.
Как писал его потомок Георгий Яковлевич Эрдели в своих воспоминаниях: «В 1753 году из Венгрии, Сербии, Черногории, Хорватии (принадлежавших Австрии) в безбрежные пустопорожние земли Украины двинулись переселенцы, искавшие свободы и надеявшиеся начать новую привольную жизнь. Шли они полувоенным порядком, образовав два полка в количестве около 1400 мужчин (с ними шли и их семьи). Предводительствовали этими полками Иван Шевич (вероятно, серб) и Райко Прерадович (его потомки получили фамилию Депрерадовичи). В числе новопоселенцев были сербы Живковичи, Хорват (вероятно, прозвище, данное по его происхождению из Хорватии), Эрдели, Пишчевич и другие. Эрдели являлись потомками крупных венгерских земельных магнатов, не пожелавшими носить в России своего графского титула. Осели они близ тогда же основанного города Елисаветграда (ныне – Кировоград)»[12].
Павел Семенович Эрдели был принят на русскую службу в один из поселенных полков, которые были созданы из балканских переселенцев. К жизни на границе роду Эрдели было не привыкать. Там, в Трансильвании, им веками приходилось жить в постоянных походах и ожидании набегов.
Позднее род Эрдели был внесен во II часть родословной книги Херсонской губернии. Но герб был, как тогда выражались, «высочайше утвержден» лишь в 1893 году[13].
Уже после того, как Павел Эрдели был уволен со службы в 1770 году в чине секунд-майора, его полк был влит в новый Александрийский 5-й гусарский полк, сформированный в 1773 году из македонских и далматских поселенных полков. В дальнейшем мужчины Эрдели имели особую привязанность к кавалерии, а в 1919 году главноначальствующий на Северном Кавказе Иван Георгиевич Эрдели был особо расположен к александрийским гусарам, стоявшим в Темирхан-Шуре, а с их командиром полковником И. А. Глебовым был дружен. В 1882 году шефом этого полка стал великий князь Николай Николаевич-старший. Вот как глубоко по времени уходят корни того покровительства, которое оказывал Ивану Эрдели на протяжении всех лет его службы великий князь Николай Николаевич-младший.
А пока, во второй половине XVIII века, Эрдели осваивали целинные земли дарованного царским указом участка. Они основали селения, два из них носили название Эрделевка и находились в 60 верстах друг от друга.
Второе поколение Эрдели на русской земле составили три сына Павла: Яков, Андрей и Степан. Они уже по традиции служили в кавалерийских южнороссийских полках: старший в том же полку, что и отец; средний в Ольвиопольском гусарском полку; младший – в Переяславском легкоконном полку. При увольнении в отставку выше чина VIII разряда не имели.
Третье поколение русских Эрдели уже начинает выделяться на общем фоне губернского дворянства. Владимир Яковлевич Эрдели (1789–1853), ушедший в отставку подполковником артиллерии, был избран Ольвиопольским уездным предводителем дворянства.
Тот факт, что Владимир Яковлевич имел серьезную военную специальность, говорит, что его устройством в кадетское, а потом и военное училище уже было кому заниматься. По-видимому, сыграли свою роль связи отца-подпоручика.
В дворянских семьях ключевым вопросом всегда была судьба сыновей. Их наставляли, определяли на службу, следили за продвижением, способствовали по мере сил их карьере. Успешный сын был гордостью родителей. С начала XIX века детям стали давать образование, соответствующее дворянскому званию, сыновей стремились определить в кадетский корпус, потом в военное училище, дочерей – в институты благородных девиц.
Как известно из офицерской переписки примерно тех же поколений русских дворян, поступить в кадетское и военное училище было непросто, особенно на казенный счет. Чтобы восполнить картину забот семьи о мальчике-дворянине, привлечем донские фонды. Полковник Донского казачьего войска Иван Самойлович Ульянов, большими усилиями поднявшийся по служебной лестнице, хотел помочь своему старшему сыну Павлу. Он, используя привилегию, на которую мог рассчитывать Павел как крестник великого князя Константина Павловича, определил его в кадетский корпус в Санкт-Петербурге и строго наставлял:
«Ты, без сомнения, знаешь, что после кадетского воспитания тебя ожидает шестилетняя кавказская служба. Я не говорю, что ты не должен служить, но мне не хотелось бы ссылать тебя в эту сторону с кадетской скамьи. Ты казак – следовательно, и без того не минешь службы кавказской. Теперь у нас есть примеры, что лучшие кадеты поступают в артиллерию, службу у нас почетную и выгодную по содержанию»[14].
Отец советует сыну подготовиться по «артиллерийским» наукам, а тогда и он похлопочет доставить ему случай докончить начатое.
Опять же благодаря влиянию и хлопотам отца следующий сын, Аркадий, зачислен в не менее престижное, чем артиллерийское, строительное училище Главного управления путей сообщения и публичных зданий в Санкт-Петербурге на одну из войсковых вакансий и на войсковой счет[15]. Но через пять лет, в 1854 году, он отчислен из него за неуспехи в науке и по просьбе отца, которую сам Аркадий и вымолил[16]. Иван Самойлович жаловался одному из товарищей:
«Признаюсь, мне тяжело расставаться с надеждами, которые подавало прекрасное училище, но сын одно твердит, что у него нет способностей для головоломной математики»[17].
А Аркадию уже, что называется, вдогонку писал:
«Мне тяжело <…> видеть, что я напрасно себя мучил, хлопоча о твоем образовании. Больно, когда подумаешь, что другие отцы едва дадут <…> случай к поступлению детям в учебные заведения…»[18]
По-видимому, отцам Эрдели более повезло с сыновьями. Представители третьего и четвертого поколений русских Эрдели показывают хорошие карьерные результаты.
Статусный рост Владимира Яковлевича хорошо прослеживается даже по брачным союзам. Если первой его женой была дочь поручика, то второй – дочь вице-губернатора Херсонской губернии П. П. Брюхачева, девица на 30 лет моложе его.
Его младший брат Георгий Яковлевич (1807–1876) начинал службу уже в столичных полках – в лейб-гвардии Семеновском полку. А после отставки был избран предводителем дворянства Херсонской губернии (1871–1876). Он и стал отцом будущего белого генерала.
Первым генералом среди Эрдели был Феодосий Петрович, представитель того же четвертого поколения, что и Иван Георгиевич, но родившийся почти на 50 лет раньше, чем он, потому что между их отцами – родными братьями – была разница в 37 лет, да и «наш» Эрдели был рожден уже весьма пожилым родителем.
Это поколение Эрдели породнилось уже не только с соседями-помещиками или офицерами-сослуживцами. Александр Семенович Эрдели, занимавший в 1874–1890 годах пост губернатора Херсонской губернии, был женат на Анне Викторовне Лутковской, внучке Е. Г. Темкиной, дочери императрицы Екатерины II и князя Г. А. Потемкина-Таврического. Примечательно, что сменил его в губернаторском кресле генерал-майор Сергей Вильгельмович Олив – дядя Мары Константиновны.
Имения Эрдели находились довольно кучно – на территории Врадиевского района, названного так по имени первого владельца этих земель полковника И. Врадия, который получил их за храбрость, проявленную в войне против турок. В середине XIX века эти земли были выкуплены представителями рода Эрдели. К началу XX века имения уже были изрядно поделены между наследниками, и размер среднего эрделевского владения составлял около 500 десятин, что на юге не считалось особо крупным поместьем.
Отец будущего белого генерала Георгий Яковлевич Эрдели был самым младшим в семье подпоручика Якова Павловича Эрдели (1750–1821), имевшего к моменту его рождения в 1807 году возраст в 57 лет. Старшие братья и сестры Георгия были уже взрослыми людьми, когда тот появился на свет. Потом эта история повторилась и с его сыном-последышем Иваном, рожденным 63-летним отцом.
В завещании Якова Павловича сказано:
«Сыну моему, Георгию, сел[ение] Эрделиевку, не разделяя строений и заведений, не ставя ему того в честь, ибо на воспитание других употреблено мною немало сумм; а Георгий еще в малолетстве, для воспитания его нужны издержки. Также 75 душ мужского пола, а женского – сколько при них случится»[19].
Георгий Яковлевич начал службу в лейб-гвардии Семеновском полку, затем в Невском морском полку. Несмотря на название, полк был пехотным. Он относился к числу старейших русских полков, будучи сформированным в 1706 году. В основном за годы своего существования он квартировался преимущественно в городах Прибалтийского края, в Санкт-Петербурге, Риге и Финляндии. Это справедливо и для 1830-х годов, когда в нем служил Георгий Эрдели. В отставку он вышел в чине штабс-капитана около 1838 года.
Ко времени, когда Георгий Яковлевич был энергичен и полон сил, относится закладка парка в имении[20], описанная внуком Георгия Яковлевича и его полным тезкой в воспоминаниях.
Надо упомянуть, что их автор – племянник генерала И. Г. Эрдели, сын его брата Якова Георгиевича Эрдели (1856–1919), земского деятеля и минского губернатора (1906–1912).
Георгий Яковлевич-старший построил в 1850 году в Эрделиевке и новый дом о двадцати восьми комнатах:
«На увитом виноградом западном балконе нового дома дед и его семья проводили все свободное время. Отсюда, посасывая чубук и прихлебывая чай, Егор Яковлевич мог обозревать деревню, лежащую по ту сторону пруда с плотиной, и Большой шлях, спускающийся по склону горы и идущий мимо ворот господского двора. Если вдали показывался въезжающий на плотину экипаж, внушавший своим видом доверие, раздавался дедов возглас: „Эй! Люди!“ – и хлопок в ладоши. Как из-под земли вырастал казачок, выслушивал приказание, стремглав бежал за ворота, останавливал экипаж и рапортовал седоку: „Барин приказал доложить, что он очень просит, чтобы вы заехали к нему отдохнуть да отведать хлеба-соли“. Седок, проехавший уже не менее пятидесяти верст (от ближайшей почтовой станции), с удовольствием соглашался. Прием ему оказывался самый любезный. Бывало, такой случайный гость задерживался в Эрделиевке дня на два, на три.
И вот однажды казачок зазвал в дом некоего француза, который был поражен тем, что здесь, в бескрайней степи, свободно говорят на его родном языке, угощают французским вином, швейцарским и голландским сырами, чудесным кофе… Все это располагало к откровенности. Оказалось, что француз – известный садовник-художник и вызван в Россию затем, чтобы распланировать парк при одном из дворцов под Петербургом. Тут у деда блеснула мысль: „Вот кто должен разбить мой парк!“ Стал об этом говорить гостю, но тот замахал руками: невозможно, его ждут в столице! На другой день с утра – то же самое. Разошлись до завтрака. За это время дед принял решительные меры: раздалось обычное „Эй, люди!“, сопровождаемое хлопком в ладоши, и появившийся казачок получил распоряжение: „Кучера приезжего напоить в лоск, гайки от колес отвинтить, спрятать в кладовую, а ключ от кладовой отдать мне!“ Гость, позавтракав, собрался в путь, и тут ему докладывают, что его кучер пьянее дыма, а гайки от колес неизвестно где. Француз рвет и мечет, но обаятельность и любезность моей бабушки, перспектива изысканного обеда и чудесного вечера, непреклонность деда, заявившего, что пока парк не будет разбит, гайки не найдутся, а также обещание щедрого вознаграждения сделали свое дело: француз махнул рукой и принялся за дело. <…>
Будучи подлинным художником в своем ремесле, он пришел в такой азарт, что три дня его не могли оторвать от работы; казачку, посылавшемуся к нему с приглашением „откушать“, он только нетерпеливо бросал: „Да-да, прекрасно, через минуту“ – и не трогался с места. Завершив планировку, он перед отъездом целый день таскал деда за собой, наставляя, что и как надо делать дальше, и предупредил: парк по данному им подбору деревьев будет особенно хорош осенью.
И действительно, парк, вообще изумительно красивый, осенью делался просто великолепен: такой роскошной расцветки осеннего убора я нигде не встречал. Разбит он был по последней английской моде: там казался лесом с естественными лужайками, просветами, перспективами, там имел вид рощицы, там являл собой раскидистые группы дубов, ясеней, лип. Аллеи француз устроил с искуснейшим расчетом: никогда нельзя было и подумать, что идешь всего в нескольких шагах от только что пройденного места; только осенью, когда совершенно опадал лист, весь фокус открывался. Да, чудесный, замечательный был парк! Мне часто приходилось гулять по Дворцовому парку Гатчины, и я поражался его сходством с эрделиевским: возможно, именно в Гатчину спешил тогда наш француз…»[21]
Рядом с новым домом остался стоять прежний небольшой дом, который стали называть Старым. В воспоминаниях Эрдели-внука сказано:
«В Старом же доме было семь жилых комнат. В двух отдельных жил управляющий с семьей, четыре служили для размещения гостей; большой проходной зал, где в старину плясали деды, превращался осенью в „заготовочную“: свозились телеги капустных кочанов, и несколько женщин в течение восьми-двенадцати дней шинковали капусту, солили, трамбовали в бочки; там же зимой и перед Пасхой „разбирали“ зарезанных кабанов, быков. При доме имелось два погреба. Таких я больше нигде не видел! В глубь земли уходила лестница; она вела под обширные каменные своды. В один из погребов ссыпали неимоверное количество картошки, другой был усыпан толстым слоем влажного песка, в который по осени втыкали сотни корней петрушки, моркови, так что всю зиму мы имели свежую зелень и овощи»[22].
Других надежных сведений о том, как провел лучшие годы своей жизни Георгий Яковлевич-старший, нет. Хотя и сохранились его «Советы моим детям», содержащие наставления экономического и карьерного характера, в которых встречаются некоторые упоминания о том, как и чем он жил в эти годы, но они дают лишь общий абрис судьбы отставного офицера и рождают больше вопросов, чем содержат ответов. Этот примечательный документ помещен в приложении к книге. Он составлен престарелым отцом семерых детей[23] в состоянии сильного беспокойства за их судьбу. Там он дает им и еще молодой своей жене Леониде Никоноровне, урожденной Тулубьевой, наставления по поводу того, как им жить после его смерти. Он был болен и не сомневался, что дни его сочтены.
Сохранилась лишь вторая часть его записок, напоминающих завещание. Они начаты 25 февраля 1871 года. Последняя запись сделана 15 июля 1875 года, за полгода до смерти Георгия Яковлевича. Записки начинаются с фразы: «Прошло два года, любезное мое семейство, как я прекратил мои заочные советы тебе!»[24] Заочные, по-видимому, потому, что Георгий Яковлевич, будучи избранным предводителем дворянства Херсонской губернии, стал жить в Херсоне – в 250 верстах от дома. Но возможно, что были и другие причины, и другое место обитания главы семейства. Прямых указаний на это не сохранилось.
Отчего же немолодой и больной человек согласился занять пост губернского предводителя дворянства? Ведь в своих записках о всякой выборной деятельности он отозвался так: «Не стоит брать плуг в руки ранее 40 лет или даже служить по выборам общества. Последнее вреднее первого»[25].
Это нередкое настроение среди дворян. Представители донского казачьего семейства Ульяновых, чьи сохранившиеся фамильные архивы вызывают параллели с перипетиями эрделиевских судеб, высказывались в близкой тональности. Павел Иванович Ульянов (1828–1889) вышел в раннюю отставку под предлогом болезни и занялся хозяйством в приобретенной его отцом экономии «Мираж», расположенной в самой западной части земель войска Донского. Павел в своих письмах к отцу с большой иронией отзывался о жизни местного дворянского сообщества, отмечая его мечтательность и склонность смешивать собственное честолюбие и общественную деятельность: «чают унаследовать Царствие Небесное» и прославиться. Самому ему тоже приходилось служить на выборных должностях, но он соглашался на это только в самых крайних случаях:
«Сижу дома, но мне необходимо быть у предводителя дворянства, который грозит мне новым каким-то выбором на службу. Но ведь я три года еще недавно отслужил – и не боюсь, т. е. могу отказаться. По назначению служить ни в коем случае не буду, потому что это значит зависеть от какого-нибудь сатрапчика»[26].
Должность губернского предводителя дворянства, которую в 1871–1876 годах занимал Георгий Яковлевич Эрдели, исполнялась безвозмездно, то есть непосредственной корыстной заинтересованности у главы многодетного семейства быть не могло. При этом должность была довольно хлопотной. Закон предусматривал членство губернского предводителя дворянства во множестве комиссий, посредством которых осуществлялась координация деятельности правительственных учреждений и согласование интересов различных сословий на губернском уровне.
Некоторую подсказку в отношении мотивов Г. Я. Эрдели можно усмотреть в процедуре выдвижения и утверждения на пост, о котором идет речь. Свободного выдвижения кандидатов в губернские предводители не было, кандидатами становились по должности. Первым голосовали за действующего губернского предводителя, затем за всех бывших губернских предводителей, следующим кандидатом был попечитель гимназии, затем уездные предводители, занимавшие должности в последнее трехлетие, и затем вновь избранные уездные предводители. Георгий Яковлевич оказался в числе претендентов, поскольку ранее, по-видимому, был избран уездным предводителем дворянства. Косвенно на это указывает наличие у него чина V класса (статский советник), в котором утверждались те, кто по выслуге трех трехлетий пребывания в должности имел на него право. Губернские предводители утверждались в чине V класса по выслуге двух трехлетий, но Георгий Яковлевич не успел пробыть в этой должности положенных лет, скончавшись раньше.
Жалованье предводители дворянства всех уровней не получали, но имели право на пенсию, судя по всему, это право у Г. Я. Эрдели уже было. Так почему же он не отказался, будучи выдвинут в губернские предводители повторно? По «Своду законов о состояниях» дворянами губернии избирались два кандидата, набравшие наибольшее число голосов, затем, через министра внутренних дел, кандидатуры представлялись императору, который назначал одного из них по своему усмотрению губернским предводителем дворянства. Оправданное службой личное доверие государя подразумевало возможность обратиться к нему с частными ходатайствами, в частности о судьбе детей.
Георгий Яковлевич намекал о чем-то подобном в своем завещании:
«…Попа [сын Павел. – О. М.] посылается в морское училище, а Ваня принят в кандидаты на пажа. Если удадутся эти два последних предприятия, что Попа и Ваня будут воспитываться на казенный счет, то это немалое облегчение в расходах, не менее как на 1.500 руб. в год и более»[27].
По-видимому, жертвенная служба вызвана стремлением возложить на государство заботу о воспитании своих младших сыновей. Отец понимал, что самому это сделать уже не удастся.
К слову, Ивану не пришлось учиться в самом элитном военно-учебном заведении Российской империи – Пажеском корпусе, но он закончил Николаевский кадетский корпус. Не менее престижное военное заведение, однако, в корпусе не было казеннокоштных мест, а плата за обучение была значительно выше, чем в других подобных заведениях[28]. Впрочем, как писал о своих сыновьях Георгий Яковлевич: «Собственной материальной поддержки у них довольно для всякой службы»[29]. Но у него было еще три дочери, и каждой нужно было собрать приличное приданое – 20 тыс. руб. Режим экономии соблюдался еще и по этой причине.
Итак, мотивы несения службы по выбору дворянства ясны, как и причины написания этих «Советов моим детям». Но что они могут рассказать о личности Георгия Яковлевича?
В них он предстает как опытный помещик и хозяин. Он не только описывает состояние дел в имении, но и учит приемам хозяйственного мышления; делает подсчеты и объясняет мотивы тех или иных своих действий; пытается объяснить, как работает механизм товарной сельскохозяйственной экономии. Мы можем почувствовать, что поместье – это его жизнь, это подлинная страсть. Не случайно на память приходит другой помещик, автор известных писем «Из деревни» А. Н. Энгельгардт, который так и писал:
«…Решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет»[30].
По-видимому, Георгий Яковлевич не сразу постиг науку хозяйствования. Известно, что он потерял одно из имений, заложенное в Земельный банк, – хутор Бордюжа. Но и оно осталось в семье, поскольку было выкуплено его племянником Николаем Владимировичем Эрдели[31]. Но в дальнейшем он умело маневрировал, получая за счет залога имения в банке свободные средства для решения хозяйственных и семейных вопросов, в итоге преумножая свое достояние.
Из архивного текста известно, что он любил путешествовать, находил время съездить и в столицу, и за границу. В «Советах моим детям» он излагает требование, чтобы в детстве детей отправляли за границу на несколько лет: для того, чтобы овладели европейскими языками:
«С новыми [в отличие от древних, латыни и греческого. – О. М.] языками можно составить хорошую и скорую карьеру в морской службе и по Министерству иностранных дел»[32].
Подходящим для своих детей он признает только столичное образование. Но не из снобизма и соображений престижа. Только в Санкт-Петербурге, по его мнению, можно усвоить правильный настрой мысли:
«Окончательно образовывать Попу [Павла. – О. М.] и Ваню, конечно, надо в Петербурге, другим местам я не верю и более [всего] заведению в Одессе. – Одесса довольно уже убила Эрделиев. В Петербурге они [сыновья. – О. М.] усвоят и мысль, что надо служить, то есть работать. Они будут всегда видеть там юношей, которые приготовляются для государства и общества. От Москвы и до Одессы они увидят только тех фатов, которые, проповедуя о социализме и коммунизме, отрицая собственность, чтобы на оставленную им отцами собственность распутствовать, пренебрегать и дичиться порядочного общества. Конечно, в ресторации гораздо легче быть героем, чем в обществе образованных людей, да даже на балах и в порядочных семействах»[33].
Каких «Эрделиев», убитых Одессой, имел в виду Георгий Яковлевич? Может быть, тех, что стали активными земскими деятелями? Таковых в роду было немало. Александр Семенович Эрдели (1825–1898), выпускник не только Царскосельского, но и Одесского Ришельевского лицея, с 1865 года стоял у истоков южнороссийского земства, сначала уездного, потом и губернского. При его участии началось становление системы земского образования и медицины. Одновременно с этим он состоял мировым судьей Елисаветградского уезда. В 1874 году он был назначен губернатором Херсонской губернии и в этой должности пребывал более пятнадцати лет. Сергей Павлович Эрдели (1834–1897) – председатель Херсонской земской управы в 1874–1892 годах. Николай Владимирович Эрдели был гласным Ананьевской уездной земской управы в 1876–1897 годах, его сын Борис продолжил вслед за отцом земскую деятельность. К сожалению, сведений об образовании этих лиц не имеется, поэтому полноценный вывод о том, что имел в виду Георгий Яковлевич, говоря об «убитых Одессой», сделать нельзя.
Пренебрежение к знакам препинания породило вероятность двоякого толкования одного отрывка из его записок. 25 февраля 1871 года Георгий Эрдели писал:
«…Я по сделанной на службе привычке не мог уже увлекаться мотовством, идя терпеливо со своими делами; езжал в Петербург, за границу два раза женился еще, и всем тем не только не промотал наследства, но нажил для вас семерых имение…»[34]
Получается этакая амфиболия: то ли за границу ездил дважды, то ли был женат дважды.
Если достоверен второй вариант (а для этого есть некоторые основания), то это отчасти объясняет имеющиеся неувязки в генеалогических базах данных. Дата рождения его супруги Леониды Никаноровны указана как 1843 год, а старшая дочь родилась в 1853 году. Конечно, может быть, что Леонида в действительности родилась где-то в начале 1830-х годов[35]. Но в любом случае странновато, что, выйдя в отставку около 1838 года, Георгий Яковлевич женился только в начале 1850-х.
Возможно, что первый брак был бездетным, и все дети родились во втором браке. Но возможно, что не все дети Георгия Яковлевича были рождены Леонидой Никаноровной. Даты рождения детей таковы: 1853 (Ольга), 1854 (Георгий), 1856 (Яков), 1858 (Александра), 1859 (Вера), 1861 (Павел), 1868 (Леонида), 1870 (Иван)[36]. Обращает на себя внимание перерыв между рождением Павла и Леониды в семь лет. Косвенно версию о вдовстве и повторной женитьбе может подтвердить тот факт, что в «Советах моим детям» Эрдели выражал желание, чтобы его вдова была экономически независима от детей. Он требует наделить ее недвижимой собственностью, купив специально для нее земельное владение. Но все это лишь предположения.
Одно несомненно, что матерью Ивана была Леонида Никаноровна Тулубьева. Известно о ней немногое. Судя по всему, она была бесприданницей. Стремление супруга обеспечить ее свидетельствует об этом, как и вероятная большая разница в возрасте в 36 лет.
В Государственном архиве Одесской области сохранилась переписка той ветви семьи Эрдели, которую основал родной брат Георгия Яковлевича – Владимир (1798 г. р.), сын его Николай Владимирович (1848–1902) и его потомки. В одном из писем, подписанном А. Эрдели (инициал не расшифрован, дата не указана), говорится:
«Я слышал, что Ольга была больна лихорадкой, пишите, пожалуйста, что они делают; скучает ли Леонида Никаноровна по-прежнему. <…> Скажи, пожалуйста, Егору Яковлевичу[37], что его карточки вышли порядочно и что я их скоро вышлю. Поклонись им всем от меня и скажи, что желаю поскорее с ними встретиться, но в Эрделевке нет, что херсонская Леонида Никаноровна мне не нравится»[38].
В другом письме, датированном 19 января 1872 года (автор – женщина из клана Эрдели), также сообщается об интересующих нас людях:
«А Егор Яковлевич с женой и дочерью переехали на жительство в Херсон и скоро дадут громадный блестящий бал, чтобы повеселиться вдоволь»[39].
Вероятно, что речь идет о переезде в связи с исполнением обязанностей губернского предводителя дворянства. Упомянутой в письме дочерью, скорее всего, была старшая Ольга, которой на тот момент было уже девятнадцать лет, и вывоз ее в губернский город мог быть связан с намерением подыскать ей жениха. Она действительно вскоре вышла замуж за Павла Александровича Зеленого (1840–1912). Это был не известный одесский градоначальник, высмеянный дрессировщиком В. Дуровым[40], а его родственник и полный тезка.
Георгий Яковлевич Эрдели умер 3 февраля 1876 года. У него было восемь наследников: вдова и семеро детей – Ольга, Георгий, Яков, Вера, Павел, Леонида, Иван. После смерти мужа Леонида Никаноровна оказалась владелицей села Копанка[41]. При сдаче в аренду эта земля приносила при жизни ее мужа ежегодный доход в 3 тыс. руб. Но судя по тому, что хранящийся в архивно-исторической коллекции Кировоградского областного краеведческого музея план села Копанка снят с чертежа, находящегося при деле Земского банка Херсонской губернии, имение было к 1889 году уже заложено. А оно было немаленьким и богатым. Землемер так описал это владение:
«…Под господским двором и садом 1 дес. 1200 саж., бывшим старым током 1 дес. 2100 саж., старым загоном и постройками 1500 саж., под бывшим старым амбаром 200 саж., кирпичным заводом 360 саж., левадою ниже плотины и бывшей водяной мельницы 2 дес. 950 саж., господским трактиром 400 саж., усадьбою церковнослужителей 654 саж., двумя экономическими усадьбами и садом 1 дес. 4 саж., селищем и бывшим садом 11 дес. 2092 саж., под прудом и истоками 11 дес. 900 саж., берегом для очистки пруда по 6 саж. – 1 дес. 240 саж., из общего выгона 26 дес. 2230 саж., итого 59 дес. 830 саж.; полевой, пахатной и сенокосной 528 дес. 400 саж., под болотистыми местами и истоками 4 дес. 344 саж., садом и левадою при меже села Эрделиевки 5 дес. 410 саж., под дорогами 2 дес. 900 саж. <…> А всего в окружной меже, за исключением крестьянской, 599 дес. 484 кв. саж.»[42]
В 1889 году Леонида Никаноровна все еще вдова – «статская советница Эрдели». В списке землевладельцев Елисаветградского уезда на 1908–1909 годы она уже значится женой генерал-лейтенанта Александра Николаевича Ободова[43], а в документах 1913 года – его вдовой.
Герой нашей книги Иван Георгиевич родился 15 (27) октября 1870 года в селе Эрделиевка. О ранних его годах ничего не известно. Знаем только, каким хотел видеть его детство умудренный жизненным опытом отец: с 8–9 лет жизнь за границей, потом учеба в Пажеском корпусе. Была ли реализована программа в первой ее части, наверняка сказать трудно. Но европейские языки генерал знал хорошо. Не случайно командованием ВСЮР ему неоднократно поручались дипломатические миссии. Но в Пажеский корпус Иван не попал, окончив Николаевский кадетский корпус – учебное заведение также не из разряда бросовых.
Среди Эрдели не было радикалов – ни правых, ни левых. Для них типичны два варианта жизненного пути: первый – недлительная военная служба, уход в отставку и занятие сельским хозяйством, одновременно участие в местных делах по дворянской и земской линии; второй – выбор военной карьеры как дела жизни.
Один из старших братьев генерала Яков Георгиевич (Егорович) (1856–1919) пошел по первому пути. Он закончил гражданское учебное заведение Александровский лицей и поступил на службу по Министерству внутренних дел с откомандированием в распоряжение рязанского губернатора. В ноябре того же года на правах вольноопределяющегося перешел на военную службу в лейб-гвардии Гусарский его величества полк. Этот полк был «закреплен» за Эрдели. Впрочем, как и другие гвардейские кавалерийские части, ведь Эрдели продолжали считаться «венгерцами».
В марте 1879 года Яков был произведен в корнеты, а в мае того же года уволился от военной службы для поступления на гражданскую. Надо отметить, что по характеру изучаемых дисциплин, он готовился для исполнения гражданской службы, так как в 1850-1870-е годы учебные программы лицея все больше приближались к курсу юридического факультета Санкт-Петербургского университета.
С 1882 года Яков Георгиевич жил в своем имении в Елисаветградском уезде Херсонской губернии, посвятив себя ведению хозяйства и общественной деятельности. С первых же дней сельской жизни он избирался гласным уездной управы, почетным мировым судьей, уездным предводителем дворянства. Успешная работа по линии народного образования (в течение почти двух десятилетий председатель правления Елисаветградского земского реального училища) способствовала его производству в действительные статские советники по представлению министра народного просвещения.
В 1906 году, накануне введения земства в западных губерниях, был назначен минским губернатором и пробыл на этом посту более шести лет. В октябре 1912 года был избран в члены Государственного совета от Херсонского земства, в котором занимал центристские позиции. Погиб в 1919 году во время анархо-махновской власти в Елисаветграде, будучи арестованным как брат белого генерала.
В одной из опубликованных ранее монографий автор ставил задачу выявить причины чувствительности представителей разных сословий к леворадикальным идеям. Ее решение, далекое от полноты, осуществлялось путем сравнения этапов взросления тех, кто ушел в оппозиционный лагерь, и их ровесников, избежавших этого. Один из факторов был связан с тем, что в предреформенное и пореформенное время дворянские семьи оскудевали, их отпрыски оказывались в поиске новых путей жизни и новых идеалов, на обанкротившиеся отцовские стандарты жизнеустройства они смотрели свысока. Нарастание экономических проблем в этом слое благоприятствовало не только появлению бунтарей. У рано повзрослевших молодых людей формировалась тяга к получению практических знаний, что и обеспечивало им отсутствие интереса к кружковой деятельности и пустым разговорам. Известный географ и путешественник П. П. Семенов-Тянь-Шанский (1827–1914) рано лишился отца и провел несколько лет, ухаживая за душевнобольной матерью. В юности вместе с близким другом Н. Я. Данилевским, братьями Майковыми, Д. В. Григоровичем, Ф. М. Достоевским, М. Е. Салтыковым-Щедриным он посещал кружок М. В. Буташевича-Петрашевского, но активистом, как и многие его завсегдатаи, не стал. В воспоминаниях он писал о себе, что с восторгом прислушивался к далекому для него шуму борьбы за свободу, но сам борьбы не затевал и революционером не был[44]. Бремя ранней ответственности ощутил на себе и А. И. Деникин: с 15 лет он выполнял отцовский завет, данный перед смертью, беречь мать.
Семья Эрдели в этом смысле была благополучной, в пореформенное время она была на подъеме благосостояния. У ее молодых членов были вполне четкие перспективы в жизни, чем они и пользовались. Дробление имений у наследников различных ветвей Эрдели приводило их в ранг среднепоместных. Но земли были черноземные, Херсонская губерния входила в зону товарного сельского хозяйства, разветвленная сеть железных дорог и близость портов помогали избегать больших затрат на транспортные расходы. Эрдели на рубеже XIX–XX веков только-только начали спускаться с достигнутого их отцами пика материального достатка. Понимая это, они немало усилий прилагали на общественном и служебном поприще, компенсируя недостаток доходов от земельной собственности за счет чиновничьего и офицерского жалованья, связей в бюрократическом мире, доступа ко двору.
Будущий генерал Иван Эрдели потерял отца, будучи шести лет от роду. Он унаследовал 594 десятины при деревне Краснополь Эрделевской волости Елисаветградского уезда Херсонской губернии. Имение называлось хутор Роща. На 1911 год оно составляло 408 десятин. До губернского города – 250 верст, уездного – 55 верст. Ближайшая железнодорожная станция Плетеный Ташлык находилась в 20 верстах. Не так плохо для земледельческого хозяйства. Рядом находилась земля его брата Якова.
В возрасте десяти лет он был определен в Николаевский кадетский корпус. В ближайшем уездном городе – Елисаветграде – тоже было училище, но юнкерское. Кавалерийским оно стало только в 1902 году. Родные юного Ивана, наверняка заботясь о его последующей карьере, отправили мальчика в одно из самых перспективных столичных училищ, через которое прошли и многие из них.
Николаевским кадетам разрешалось иметь лакеев, носить шашку и заниматься верховой ездой в манеже Николаевского кавалерийского училища, куда многие из выпускников поступали после кадетского училища. В 1887 году Иван окончил корпус и стал юнкером этого училища с двухлетним курсом, однако с пропуском в один год, причина которого неизвестна. По-видимому, это было связано с семейными обстоятельствами.
Традиции этого элитарного военного учебного заведения были описаны его выпускниками – Евгением Вадимовым в эмиграции и Владимиром Сергеевичем Трубецким в среднеазиатской ссылке[45]. Наряду с официальным уставом жизнь училища регулировала некая «славная традиция», называемая «цуком». Это обычай беспрекословного подчинения младшего курса («зверей», «скифов» и пр.) старшему («благородному корнетству»). Вадимов вспоминает «цук» как что-то забавное и необременительное для «зверей», поскольку старшим запрещалось оскорблять личное достоинство младших и исключалось рукоприкладство – за это обеим сторонам грозило немедленное изгнание из училища. Трубецкой был настроен иначе к «славной традиции». Он называл «цук» беспощадным и считал его системой издевательства старших над младшими. По его версии, «цук» якобы был введен обучавшимся в училище в 1832–1834 годах Михаилом Юрьевичем Лермонтовым[46]. Вадимов же сообщал о проведенной шпорой Лермонтова по полу курительной комнаты полос, разделявшей помещение на зоны для «зверей» и для «корнетов». Всякое нарушение пространства сопровождалось окриком «Пол обвалится!». Участие в системе «цука» было добровольным. Но уклонившийся выходил в армию с клеймом «отказника» и ни в одном полку не был бы принят за своего.
Трубецкой объяснял причину столь нежного в последующем отношения выпускников училища к этой традиции тем, что тяжести первого года всегда сглаживались, и «всякий цукаемый первокурсник на второй год превращался из цукаемого в цукающего»[47]. Он также противопоставил Николаевское кавалерийское училище Пажескому корпусу, в котором процесс обучения длился девять лет, переводы из других учебных заведений не допускались, и в силу кастовости и замкнутости в нем царила, по словам Трубецкого, «особая печать утонченного благообразия и хорошего тона». Принцип «цука» был не чужд и пажам, однако там все это не выходило из рамок человеческого достоинства и строгого приличия. Впрочем, бывший паж Петр Александрович Кропоткин писал, что и в Пажеском корпусе нравственная атмосфера была отвратительной[48].
Примечательно то, что гораздо позже, уже в эмиграции, товарищ генерала Н. Н. Духонина по Александровскому военному училищу писал о теплых отношениях между юнкерами старшего и младшего курсов, назвал это одной из наиболее ценнейших традиций этого училища, отличавшей его от других военных заведений[49].
Как мог отразиться на характере будущего генерала этот специфический юношеский опыт? Он научился подчиняться, но и командовать, то есть усвоил полезные социальные роли. Наглядные уроки изъянов пребывания на нижних ступенях иерархии нацеливали на карьерный рост. Был усвоен принцип ценности корпорации. Так, в годы Гражданской войны он, как русский генерал, не мог принять поступок другого русского офицера, который поклялся служить государству, возникшему на развалинах их общей родины[50]. Навыки выполнения прихотей «благородных корнетов» пригодились генералу в 1919 году в Порт-Петровске. Когда он поселился в лучшей когда-то гостинице города, то смог самостоятельно справиться с недостатком комфорта: «Номер сырой, холодный, грязный и неуютный. Начал с очистки, мытья пола, потом раскрыл замазанное окно, и в первый раз за неделю, кажется, номер оказался проветренным»[51].
Кадетский корпус и кавалерийское училище сделали свое дело и воспитали образцового офицера. А среди природных наклонностей Ивана Эрдели была необыкновенная музыкальность. Это была семейная эрделиевская черта. Среди родственниц Ивана Георгиевича две знаменитые арфистки – двоюродная сестра Ксения Александровна Эрдели и внучатая племянница Ольга Георгиевна Эрдели.
Будущий генерал обладал абсолютным музыкальным слухом и был в высокой степени эмоционально восприимчив к мелодическим образам. Сила и яркость вызванных музыкой впечатлений, смысловых ассоциаций и психологических переживаний были одним из способов его эмоциональной релаксации и восстановления сил от физических и эмоциональных нагрузок. Музыке на страницах его дневника посвящено немало восторженных слов. Казалось, дневные стрессы вечером сгорают в звуках музыки. Эрдели не был любителем вина и сигарет, подлинное удовольствие и расслабление ему давали музыка и хорошие книги.
Иван Георгиевич был человеком эмоциональным. Это родовое качество было отмечено в воспоминаниях его племянника Георгия Яковлевича, сына бывшего минского губернатора: «Следует прибавить, что все Эрдели обладали кипящим темпераментом, перешедшим с венгерской кровью: мгновенно зажигались, вспыхивали, но так же быстро успокаивались»[52]. Экспансивность Эрдели нашла выражение и в их частной жизни.
В том, что личная жизнь представителей этой семьи не всегда подчинялась общественным правилам, виновата не только горячая кровь, но и постепенное ослабление давления внешнего мнения на поведение отдельного человека. Вернее будет выразиться так: неконвенционное поведение существовало всегда, но в пореформенное время и позже его все меньше стыдятся и скрывают. Быть «не как все» на фоне философски-нравственного переосмысления старых ценностей искусством Серебряного века становится даже модным.
Уже отмечалось, что основным поводом к написанию данной книги стал факт существования писем-дневников Ивана Георгиевича к Маре Свербеевой, с которой его связывали не освященные церковью и не признанные обществом чувства и отношения, в связи с чем небезынтересно, какие обыкновения в области сердечных дел проявлялись другими членами семьи Эрдели.
Знакомство с перепиской владельцев имения Мостовое дает представление об их частной жизни. Двоюродный племянник генерала Борис Николаевич Эрдели (род. в 1876 году) и его жена Вера Константиновна (урожд. Дитц) в 1908–1910 годах оказались у разрушенного супружеского очага. По некоторым фразам из писем можем судить, что у Бориса Николаевича появилась пассия – худая как вобла, так ее описала в письме законной жене Вере Константиновне некая соседка по фамилии Супруженко. Она называет ее также «mademoiselle». Возможно, это была гувернантка сыновей Б. Н. Эрдели. Супруженко описывает ее возвращение из Одессы, откуда Борис Николаевич привез ее на автомобиле[53]. Дата на письме отсутствует.
Также недатированное письмо некоего Шмуля представляет собой кляузу на гувернантку по фамилии, начало которой удалось прочитать как «Четвери». Она, гуляя с маленьким сыном Бориса Николаевича, ходит в деревню и там общается с простыми парнями, которые не следят за своей речью в присутствии маленького мальчика. Чему он там научится, подумать страшно, сообщает обеспокоенный обыватель.
В период семейного кризиса мать Веры Константиновны, живущая в Санкт-Петербурге или в Москве (известно, что на улице Моховой), общается посредством переписки с зятем и дочерью. По законам жанра отношения с зятем у нее напряженные, поэтому в ее письмах нет упреков в его адрес, она только осторожно выражает сочувствие своей дочери.
Перед началом войны с Германией, казалось, тучи рассеялись. Мать шлет в имение к дочери новую учительницу и выражает надежду, что, став мировым судьей, Борис Николаевич будет более занят и перестанет быть таким нервным[54]. Переписка, датированная весной 1916 года, свидетельствует, что семейный мир ненадолго утвердился в имении. В это время, до мая 1916 года, Борис Николаевич находился в действующей армии по линии Красного Креста. Но вскоре, в августе, опять разлад.
Явно к военному времени относится письмо некой Елены, которая после окончания курсов, вероятно сестер милосердия, собирается ехать на фронт. Но перед этим она хочет повидаться с Борисом. Это для нее крайне важно, она настаивает на их встрече, не принимая никаких отговорок. Возможно, именно эта встреча повлияла на судьбу брака Бориса и Веры. В августе 1916 года Вера Константиновна была вынуждена уехать из поместья, оставив там детей. Ее мать возмущена: «негодяйка» будет жить в поместье! Она будет заниматься хозяйством! Оказывается, Вера Константиновна разводила в имении коров. Оставлены не только четверо детей, но и милые симменталки.
Но и Вера Константиновна жертва лишь отчасти. Она еще не свободна, пока ее муж только настаивает на разводе, но уже не одна. Около нее обнаруживается присутствие некоего «Гр. И.», человека с тяжелым характером. Это коробит родственников с обеих сторон. Во время бракоразводного процесса мать Веры расстроена намерением дочери вновь связать себя узами брака[55]. Любопытно адресованное Вере письмо сестры Евгении, которое показывает, насколько изменилось по сравнению с прежними временами женское поведение:
«Очень жаль, милая Вера, что ты не живешь здесь, мы бы с тобой повеселились. Вчера я встретила в клубе „Кахо“. Он говорит, что хорошо помнит тебя и очень тебе симпатизирует. Теперь он в отставке и не живет с женой, а ходит по дамским клубам. Я думаю, что ты его помнишь»[56].
При таком наложении темперамента и среды семейная жизнь Ивана Георгиевича не обещала быть спокойной. Особенно для его законной жены.
Первым браком Эрдели был женат на Марии Александровне Кузминской (1869–1923), родной племяннице Софьи Андреевны Толстой. Ее матерью была Татьяна Александровна Берс, чья судьба и черты характера были положены Л. Н. Толстым в основу образа Наташи Ростовой.
Иван был моложе Марии на год. Они познакомились, когда ему было 17 лет, и именно этот факт мешал их родителям дать согласие на брак. Он производил впечатление «жалкого, слабого, чистого и нежного мальчика». Мария была безоглядно влюблена, впрочем, как и юный Иван. Между началом знакомства и свадьбой прошло четыре года.
Иван Эрдели как жених Маши Берс фигурирует на страницах дневников самого Толстого и его жены Софьи Андреевны. Он появляется в дневниках графини Толстой в декабре 1890 года. Из дневника Софьи Андреевны:
«23 декабря. <…> Сегодня… приехала Маша Кузминская с Эрдели, мне неприятно было, что с ним, – и я не скрыла. <…>
24 декабря. <…> Маша Кузминская с Эрдели не особенно приятны: ни то ни се, объявить женихами не велят, а ведут себя так. Моя Маша жалка своей худобой и грустью. <…>
25 декабря. Рождество. <…> Елка прошла весело… С Эрдели в первый раз говорила откровенно об его отношениях к Маше Кузминской и об его свадьбе будущей. Они жалки с Машей; им так хочется соединиться, и все что-то мешает»[57].
«5 января [1891 года]. Маша Кузминская читала мне письмо Эрдели. У них там все сплетни и неприятности; бедные, молодые, все это терзанье напрасное»[58].
Запись от 7 января 1891 года в дневнике Софьи Андреевны продолжает рисовать отношения молодых Ивана и Марии как бы с налетом болезненности, и это странным образом перекликается с еще ненаписанным текстом дневников Эрдели 1918–1919 годов:
«Маша Кузминская совсем безлична: она вся в своей любви к Эрдели, и весь мир для нее перестал существовать.
Сегодня думала, что в мире совершается 9/10 событий, выдающихся по поводу какого-нибудь рода любви или проявления ее; но все люди это тщательно скрывают потому, что пришлось бы выворачивать все самые тайники людских дум, страстей и сердец. И теперь я много могла бы назвать таких явлений, но страшно, как страшна нагота на людях. <…> О любви как двигателе я выразилась неясно. Я хотела сказать, что если любовь овладела человеком, то он ее вкладывает во все: в дела, в жизнь, в отношение к другим людям, в книгу, во все влагая такую энергию и радость, что она делается двигателем не одного человека, а всей окружающей его среды. Потому я не понимаю любовь Маши Кузминской. Она точно подавлена. Или это слишком долго продолжается»[59].
Софья Андреевна была очень привязана к Маше и почему-то чувствовала вину за недостаточную любовь к ней. Так она записала в своем дневнике.
В эти дни Иван ездил к матери за разрешением на женитьбу, но получил отказ. Необходимость такого разрешения диктовалась правилами, утвержденными 3 декабря 1866 года, по которым офицерам русской армии запрещалось жениться ранее достижения возраста 23 лет. Вторым условием было обязательное получение разрешения начальства для офицеров, не достигших 28 лет. Третьим условием был так называемый реверс – денежный взнос в размере нескольких тысяч рублей, вносимый офицерами в обеспечение будущей семейной жизни при женитьбе. Этот капитал должен был приносить не менее 250 руб. чистого дохода в год. Очевидно, что для Ивана Эрдели в тот момент главным барьером на пути к женитьбе была мать. Он был раздавлен решением Леониды Никаноровны. Тогда-то и записала в дневнике Софья Андреевна: «Он жалкий, слабый мальчик».
День 20 января, когда Иван вернулся от матери с отказом, наиболее подробно описан в дневнике кузины Маши – Татьяны Толстой, старшей дочери писателя.
«Маша Кузминская получила вчера письмо от Ивана, в котором он говорил, что его мать хочет, чтобы он подождал жениться еще два года, и вот мы сегодня все решили сказать ему, что это невозможно. Встретив нас, он всмотрелся в наши лица, и сейчас же его лицо как-то упало. Он видел, что мы встревожены и расстроены (Маша вчера плакала), и это сейчас же на нем отразилось. Приехавши домой и позавтракавши, мы разошлись по своим делам, а Маша с Иваном остались в зале. Перед самым обедом Мишка ко мне прилетел, говоря, что Маша ревет. Я пошла наверх и увидала Машу, уткнувшую голову в колени и рыдающую, Ивана, стоящего против печки, бледного как смерть и всего дрожащего, и mama тоже заплаканную, тут же сидящую. Маша ушла вниз, и я немного погодя за ней и расспросила у нее все, что произошло. Оказывается, что mama пришла к ним в залу и стала расспрашивать Ивана про то, что его мать сказала на его брак, и, узнавши ее решение, сказала, что, очевидно, мать совсем этого не желает и что двух лет ждать нельзя, что Машино несчастье важнее, чем неудовольствие матери, и что ей жалко смотреть на них и т. д. Маша плакала, mama тоже, а Иван ушел в гостиную и там без чувств повалился на диван. Маша, рассказывая это, просто кричала от рыданий. Мне самой было страшно его жалко – сам еще такой ребенок, и такая на нем огромная ответственность. И Машу жаль: она положила всю свою жизнь, все свои надежды на эту любовь, и если она рухнет, то ей ничего на свете не останется. А рухнуть она может. Мать, очевидно, имеет большое влияние на сына и, очевидно, хочет расстроить эту свадьбу, а он слабый и молодой и может подчиниться ее влиянию. Потом мы привели Ивана вниз к Маше, чтобы увести его от mama, и тут мы все плакали… После обеда опять они сидели вдвоем и говорили до тех пор, пока Маша не расплакалась и не пришла меня позвать пройтись с ней. <…>
Меня трогает ее доверчивое отношение ко мне, даже в мелочах. <…> Бедная! И в ее любви я ей помочь не могу. Я вижу, как она просто тает, и только могу ей повторять, чтобы она не клала своей жизни в этом, и вместе с тем утешать ее, говоря, что все устроится. Что за сильная и злая страсть – любовь! Как тут можно жить хорошо и помнить свои обязанности, когда все существо захвачено этой эгоистичной и жестокой страстью? Какое при этом полное равнодушие ко всему и всем вне этого. Мне иногда жалко, что я никогда не испытала этого, потому что никогда не была любима, когда сама любила. Но когда я ясно себя представляю в таком положении, я чувствую, как страшно мне захотелось бы отделаться от него и опять быть свободной, жить полной жизнью и быть в состоянии все видеть, что вокруг, а не быть прикованной к одной точке»[60].
Но в мае 1891 года Иван уже зовется женихом Маши. Удалось ли уговорить его мать, осталось неизвестным. Но, учитывая, что никого из Эрдели на свадьбе не было, может быть, что брак был заключен вопреки воле Леониды Никаноровны. А как были преодолены другие препятствия, такие как разрешение начальства и одобрение офицерской среды? Не надо забывать, что отец Марии Александровны был крупным чиновником по судебной части, входил в бюрократическую элиту империи.
Свадьба состоялась 25 августа 1891 года в Красной Поляне. Благословляли Ивана Софья Андреевна и ее брат. Утром этого дня Софья Андреевна повезла Ванечку Эрдели в карете в церковь: «Мне жаль было этого юного, чистого, нежного мальчика, что он так рано берет на себя обязанности и что он так одинок». Накануне вечером она с сестрой Татьяной, матерью Маши, говорили с женихом и невестой о супружеских отношениях:
«…Я им рассказывала, как я замуж выходила, и передо мной восстала вся моя прошедшая безотрадная довольно жизнь. Безотрадность эта особенно обнажилась теперь. Если в молодости жили любовной жизнью, то в зрелые годы надо жить дружеской жизнью. А что у нас? Вспышки страсти и продолжительный холод; опять страстность и опять холод. Иногда является потребность этой тихой, нежной, обоюдной ласковости и дружбы, думаешь, что это всегда не поздно и всегда так хорошо, и сделаешь попытки сближения, простых отношений, участия, обоюдных интересов, и ничего, ничего, кроме сурово, брюзгливо смотрящих удивленно глаз, и безучастие, и холод, холод ужасающий»[61].
Все записи Толстых об отношениях Ивана и Маши Кузминской какие-то минорные, неодобрительные. Как указывается в комментариях к дневникам Софьи Андреевны, сам Толстой также негативно относился к предстоящему замужеству М. А. Кузминской. 9 января 1891 года он писал ее матери:
«Маша твоя очень мила, но страшна: страшно так ставить всю жизнь на одну карту, как она делает, что я ей и говорю»[62].
Это не значит, что великий писатель равнодушен к судьбе племянницы, просто он, как обыкновенный гений, любит наблюдать за людьми и позволять им изнывать и терзаться. В дневнике от 5 октября 1893 года о судьбе собственной дочери Марии Львовны, увлекшейся учителем музыки младших братьев, говорится по-толстовски менторски:
«Надо не мешать им жить, не мешать им ошибаться, не мешать им страдать и каяться и идти этим вперед»[63].
Видимо, Иван не был близок ни с матерью, ни с братьями и сестрами. Может быть, сказывались характер матери и разница в возрасте с другими детьми Георгия Яковлевича. Он стал частью семьи Кузминских, особенно в период, когда служил в столицах. Но со временем между ним и семьей жены пробежала какая-то черная кошка. К ссоре это не привело, но отношения стали прохладными. По-видимому, охлаждение к жене привело к охлаждению и в отношениях с ее родственниками. Контакты не прерывались, просто стали не такими тесными и важными для него, как раньше. С точки зрения семьи Кузминских, Иван Георгиевич стал слишком далек от собственной семьи: жены и детей.
В 1920 году он пишет о приезде в Екатеринодар Дмитрия Кузминского[64], брата его жены, который был значительно (на девять лет) моложе ее. Иван Георгиевич ценил его как самого, по его мнению, стоящего представителя «берсовской» семьи:
«Дмитрий Кузмин[ский] – хороший основательный человек и очень ко мне расположен. Из Берсовской семьи исключение. Честный, хороший служака, благородных взглядов, вообще человек, а не балалайка, и приспособлен для жизни»[65].
К сожалению, основания столь решительного перехода от влюбленности к равнодушию мы так и не узнаем. Причина не только в отсутствии соответствующих документов, но и в том, что гибель любви – это настолько неуловимо и необъяснимо, что не может быть подчас объяснена и самим человеком. Может быть, Иван просто устал от пережитого напряжения; от ожидания счастья, которое в чем-то не оправдалось. Известно, что Маша проводила много времени в Красной Поляне, где столь же часто бывала ее мать. Может быть, сказалась разлука супругов.
Детей в этом браке родилось четверо: в 1892 году – Иван-младший; в 1896 году – Мария-младшая; в 1901 году – Георгий; в 1904 году – Александр. В 1919 году Иван Георгиевич уже не был образцовым родителем: на страницах дневника он слишком мало вспоминал о своих детях, что и объяснимо, ведь он был адресован не их матери. Генерал осознавал недостаточность своей отцовской заботы о детях и испытывал вину. Старший сын Иван зимой 1919 года сумел пробраться к нему в Екатеринодар, но его присутствие тяготило отца: лишние глаза и лишние расходы.
Больно читать отзывы об Иване Эрдели-младшем. Т. Л. Сухотина-Толстая записала 28 сентября 1914 года в своем дневнике: «Оба Эрдели – отец и сын – ушли на войну. Ваня-младший был в бою 10 дней. Шинель прострелена». Надежда Вечная описала его как человека немного не в себе, страдающего клептоманией. Психика Ивана действительно была повреждена. Не исключено, что именно участие в войне причиной этому, ведь до войны Иван окончил училище правоведения, потом воевал на фронтах в составе лейб-гвардии 4-го стрелкового полка[66]. В Екатеринодаре он уже молодой человек со странностями. Через пару месяцев праздной жизни сына Эрдели посчитал, что тот достаточно отдохнул и пора идти офицером в строй на фронт. Примерно в феврале 1919 года Иван-младший был определен в полк и пропал. Через пять месяцев объявился, как писал об этом Эрдели, обобранным, даже без зубной щетки (!), с опухшим лицом. Боялся показываться отцу на глаза. Поскольку Иван-младший принадлежал к кругу Л. Н. Толстого, искусствоведами было установлено, что он умер в 1926 году в эмиграции во Франции.
О судьбе других детей генерала известно немногое. Дочь Мария (1896–1961) состояла в первом браке за Петром Лебеденко, во втором – за Федором Ивановичем Крамаревым (1877–1945), из дворян Херсонской губернии, который был значительно старше ее. В 1920-х годах у нее родился сын Дмитрий. Следы младших сыновей Георгия и Александра потерялись из виду основного ствола русской общины за границей.
Впору вспомнить предчувствия графа Льва Николаевича: жаль их, нехорошо. Брак действительно оказался несчастливым.
Ивана Георгиевича Эрдели, полного генерала, что-то мешает считать исключительным офицером. Он кажется воплощением всех типичных черт своего сословия – от тяготящего его семейного союза до убивающего всякую инициативу и индивидуальность корпоративного чувства. Обширный архивный текст его писем-дневников позволит всесторонне познакомиться с личностью его автора.
Потомок «венгерцев» демонстрирует свою великорусскую идентичность. Не к этому ли стремился его отец Георгий Яковлевич, настаивая на столичном воспитании сыновей?
Воюя на юге, Иван Георгиевич тоскует о Средней России, давшей ему сознание русского человека. Маре он пишет:
«Я так привык все относить к России, к центру, а в нем видеть все настоящее, корень всего, что меня туда неудержимо тянет, точно я там вырос, родился. К этому надо прибавить, что ты сама – центророссийская, и, значит, мне этого достаточно, чтобы центр был мне дорог, родной и любим»[67].
Тут он ошибается, полагая, что это сложилось всецело под влиянием личности Мары. Связь с ней только подкрепляет усвоенное в ранней юности отношение его – уроженца жаркого степного юга – к местам, где зародилось Московское государство.
Не великодержавно настроенных образованных людей в Российской империи была горсть. Как правило, уроженцы православных окраин чувствовали себя русскими. Иоанникий Алексеевич Малиновский, ныне почитаемый за основоположника украинской правоведческой мысли, в записках, датированных зимой 1920 года, писал о своем первом посещении Москвы:
«…На меня очень сильное впечатление произвел Московский Кремль. При виде старинных кремлевских стен и ворот с башнями, колокольни Ивана Великого, Успенского собора, при виде Красной площади перед Кремлем с лобным местом и церковью Василия Блаженного… мною овладело какое-то восторженное и вместе с тем жуткое чувство при мысли о том, что здесь колыбель русской государственной мощи»[68].
У Малиновского вызывали восхищение масштабы русской государственности, и все же себя он называл и «украинцем по происхождению», хотя, находясь в Варшаве, считал себя русским[69]. Такие настроения – результат общеимперской образовательной системы, делавшей даже из потомков кокандских ханов и северокавказских эмиров русских офицеров.
Едучи из Баку, Эрдели говорил с «полукондуктором вагона»[70] – Фионией Степановной Романовой, бабой, уроженкой Перми. И его потянуло к северу, снегам, грибам, речкам, заливным лугам, и он почувствовал, как же ему «опостылел юг этот разноплеменный»[71]. Тут все значимо и символично. Взять описания весны. Уроженцами центра южная весна, хотя и ранняя, ощущается чужой. Один из участников 1-го Кубанского похода молодой офицер А. Моллер, находясь в станице Успенской, записал в свой дневник:
«Сирень вся в бутонах. Яблоки и вишни в цвету. Но все же весна здесь не хороша. Нет душистого воздуха, нет того очарования, что у нас. Например, как бы сразу лето, причем днем жарко, а ночью морозы» (12.04.1918)[72].
Так и Эрдели не радует бакинская весна.
Во время поездки в Туркестан его одолевали противоречивые эмоции. Во время езды по Закаспийской линии он испытывал дивное, по его словам, чувство, что все здесь русское, насаждено русскими и нет иной конкуренции, его радовало, что к русским местное население продолжало оставаться приветливым. Но после нескольких встреч со старым товарищем по кадетскому корпусу Сордар-Ураз-Берды, высказывавшим туркофильские идеи, настроение Ивана Георгиевича изменилось:
«Пошел к собору, бывшему военному туркестанских стрелков, осмотрел различные памятники времен Скобелева, Куропаткина. Кругом собора в середине так чисто, хорошо, и грустные мысли навеял мне этот собор. Представилось все покорение Закаспийского края, сколько трудов, денег, культуры, жизней люди вложили. И теперь как все это разрушено… И только вот этот тихий скромный собор, выстроенный насадителями здесь культуры и знаний, безмолвный памятник минувшего. <…> Как-то грустно, ну грустно, грустно на душе становится, чего-то жаль»[73].
Ему на память пришли стихи М. Ю. Лермонтова «Спор» и «Три пальмы». Если причина, по которой ему вспомнился первый стих, рассказывающий о победоносном приходе чужой цивилизации на Восток, ясна, то возникновение ассоциаций со вторым требует разъяснений. Три пальмы в пустыне искушали судьбу и Бога разговорами о том, что они без пользы живут на свете. Пришедшие с караваном люди срубили пальмы и грелись ночью у разведенного костра. Гибель пальм стала концом оазиса: «И ныне все дико и пусто кругом…» В Мерве, недалеко от станции Байрам-Али было царское Мургабское имение. Там кипела жизнь, была сооружена сеть каналов, орошение сделало пустыню зеленой. Эрдели высказывал опасения, что это все погибнет, потому что местным – текинцам-скотоводам – это не нужно.
Русскость Эрдели проявилась и в его сильном религиозном – православном – чувстве. Он страдал, когда у него не было возможности приобщиться к церковным таинствам, «успокоиться молитвой», о чем он писал в дневнике. Когда он оказывался в церкви в чувствах, расстроенных тяжестью исполнения службы, его печалило неподходящее к этому случаю настроение. На Пасхальной неделе он был в церкви и положил на плащаницу букет из цветов груши и яблони.
Описание пасхальной ночи показывает, как для него был важен ритм жизни, задаваемый церковным календарем:
«Вчера мы выступили в 8 ч. вечера, ночь была холодная, ветреная, шли 25 верст до донской станицы Егорлыкской, куда прибыли без четверти двенадцать часов ночи. Подъехали к церкви, и только что там пропели «Христос воскресе». Прямо с лошади ввалились в церковь. Громадная, залита огнями, поют чудесно, голоса чудные. Мара, ты знаешь, когда пропели «Христос воскресе», и я в первый раз это услышал, то меня охватила такая восторженная радость, такое лучезарное счастье, что вот дожил я до этого великого дня, цел и невредим, и удостоился слышать «Христос воскресе». И что сердце мое и душа так радуется этому, и вместе с этим счастьем и радостями весь в слезах я, чуя, что ты и молитва твоя здесь рядом» <…> Что жена и дети мои в эту минуту молятся обо мне, и люди, которые любят, вспоминают меня в эту минуту. Так опять ясно чудилось, что ты в церкви с девочками и молишься, и я вижу тебя внутренним оком и чувствую твою молитву. И вся душа моя несется к тебе навстречу, и твоя ко мне, и мы вместе. И такое неземное счастье и радость охватила меня в церкви, ну правда, я не помню просто, когда мне было так дивно хорошо, умиленно восторженно-прекрасно, как вчера в эту заутреню. Встреча донских казаков благожелательная, приехали домой, хозяйка наша приготовила нам яиц, куличей, поджарила свинины и дала свежего масла и молока – чего же больше, но главное – на душе свет, радость, чистота, любовь и восторг, все вместе, вероятно. То есть и причастие с исповедью, и чудное церковное пение после ночного холода и ночного похода в пыли и по ветру, и несомненное твое присутствие около меня и мое около тебя, – все это подготовило душу и влило в нее неописуемые ощущения светлой лучезарной радости, которые я, стоя в церкви, переживал с тобой, и все время звал тебе по имени про себя, мою дорогую, любимую Мару, Марочку, радость, жемчужинку. <…> Меня знобит всего, трусит, но это все пустяки, наши души в эту ночь соединились, сошлись, [нрзб.] я счастлив, я озарен радостью, озарен любовью и бесконечной милостью господней, который послал мне эту чудную радость в мою печальную тяжелую жизнь»[74].
Сохранившаяся часть дневника запечатлела две весны, с Великим постом и Пасхальной неделей, в жизни генерала Эрдели – 1918 и 1919 годов. Примечательно, что религиозное чувство наиболее выпукло представлено в ранних записях. Куски дневника за 1919 год показывают генерала не столь религиозно экзальтированным, как год назад. Чувствуется общая, в том числе и эмоциональная усталость. Понимает это и сам генерал:
«Масленица промелькнула в этом мусульманском городе незаметно, все-таки блины ел. Теперь Великий пост, что-то смутное, милое, далекое связано с Великим постом. Разметано, разрушено все кругом. За земными делами и душу забывают. Хоть бы мне Господь помог добраться домой… выплакать в церкви все свои горести и обиды около тебя, набраться сил и опять за дело, на унижение, на борьбу, быть может и на страдание, но и на успех» (20.02.1919)[75].
Усиление бытовой религиозности происходит в пограничных ситуациях, в том числе на войне[76] и в военное время. Наиболее сильно проявлялся ее мистический компонент: вера в защитную силу икон, молитв и ладанок, в приметы, сны, предзнаменования. Это и понятно, популярность гадалок, разговоров о предсказаниях, предвидениях вызывалась длящейся годами неизвестностью о судьбах близких. Даже подлинно воцерковленные христиане, случалось, прибегали к услугам хиромантов и гадалок[77]. Иван Георгиевич также, находясь в состоянии полной неопределенности, посчитал нужным прибегнуть к гаданию на узелках:
«Ну вот и не уехал. Ты знаешь, меня брало сомнение какое-то, что я не уеду, и вот я взял платок, завязал узелок и решил вытащить жребий, ехать ли мне сегодня или нет. Перед этим помолился, и пусть бы меня Бог наставил. Закрыл глаза и вытащил узелок, чтобы не ехать. Затем вторично загадал также с молитвой, ехать ли мне завтра или еще отложить отъезд, и вышло, что ехать надо завтра. Только что я кончил это, как приходит ко мне офицер и сообщает, что приезжает сюда прямо от Деникина из Екатеринодара Коцев, глава Горского правительства. <…> И мне, конечно, крайне важно и интересно дождаться его здесь, чтобы узнать обо всем, что переговорено, решено и т. д. Таким образом, мое гадание вышло как раз вовремя и, кстати, и оправдалось событиями. Ты не смейся надо мной на такие детские приемы, Марочка, но правда, находясь в полной неизвестности, – один Бог знает, что нужно и что своевременно. Ну я к нему и обратился, и твердо себе сказал, что как выйдет – так и поступлю»[78].
Однако генерал на следующий день не уехал, и все получилось не так, как он загадал.
Отраженные в дневнике бытовые и пищевые пристрастия человека сами по себе способны многое рассказать о нем и его среде. Эрдели такой же большой аккуратист, что и Мара. Он садился за дела обычно после тщательного утреннего туалета:
«…Умылся, оделся с ног до головы в чистое, вычистил сапоги, платье, побрился… привел в порядок свои вещи и теперь вот сел писать тебе»[79].
Необходимость решения неотложных дел с генералами Пржевальским и Лазаревым нарушила привычный график: с утра до 12 часов он провел совещание, но потом непременный ежедневный туалет. «Сейчас помылся, почистился, а то с утра не мылся», записал он 24 февраля 1919 года[80]. Даже в суровых походных условиях он все равно моется, следит за чистотой одежды и жилища. Находясь на рыбацкой шхуне, на которой он предпринял попытку добраться до пристани Старотеречной, после морозной ночи устроил себе обливания морской водой:
«Спал плохо. Было холодно, ноги мерзли, но это ничего. Сейчас попили чайку с балыком и хлебом. Пойду скоро мыться соленой водой с моря. На дворе свежо, солнца нет, но все-таки пахнет весной. <…> Вымылся холодной водой, холодная, живительная» (1.03.1919)[81].
Но ненастная погода ненадолго отучила его от подобных бодрящих моционов. И через два дня он записал в дневнике:
«Только что встал, вымылся хорошенько после двух ночей не раздеваясь в лодке»[82].
Особо пристальное внимание генерала к этой стороне уклада жизни вызвало ряд замечаний в отношении чистоты и гигиены быта:
«Вчера выстирали мне белье, и сейчас в комнате баба [его] гладит, за перегородкой отчаянно кричит ребенок, пахнет чадом, пол грязный, нанесена грязь с улицы, на дворе дождь – неприглядно. Почки болят. Ну да человек ко всему привыкает» (18.03.1918)[83].
В Порт-Петровске сырой, холодный, грязный и неуютный номер в когда-то лучшей гостинице города пугает его своей кроватью:
«Кровать хорошая, но, вероятно, с клопами. Для Захара, слуги Обломова (Гончарова) клоп мил: как же быть без клопа, с клопом и спится теплее. Ну а по-теперешнему времени клопы, вши и т. д. заразители сыпным тифом и просто страшны»[84].
У него сформировался определенный суточный ритм жизни, который нарушался только по причинам чрезвычайного характера, и при всякой возможности им точно соблюдался: отход ко сну в 11 часов вечера, подъем – в 8 часов утра.
В 1918 году 21 мая, в день св. Елены и Константина, он попал к праздничному столу хозяина квартиры – священника. Его дочь Елена была именинницей. К завтраку подали мясной пирог, но он отказался, предпочтя хлеб с маслом. Спросили, почему не ест, ответил:
«…Не привык с утра накидываться на мясо, с детства привык есть иначе, ведь я… чистокровный буржуй, и хоть гроша медного теперь за душой нет, но привычки, вкусы – все буржуйское, и с этим умру, и менять не хочу, не могу и не умею. Родился дворянином и барином, таким жил и таким останусь и умру»[85].
В этом отрывке примечательно использование им большевистского глоссария, слов «буржуй», «буржуйский», в том значении и контексте, что и распропагандированная масса. В этом замечен и другой первопоходец – А. Моллер. Во второй фазе похода, когда изменилось отношение к добровольцам большей части населения, они окунулись в когда-то привычный мир бытового комфорта, который с долей иронии стали именовать «буржуйским»:
«Стоял в буржуйском доме какого-то мелкого земельного чиновника. Отлично сервировали нам чай с закуской…» (Моллер А., ст. Павловская, 27.04.1918)[86].
«День разобран по-буржуйски: баня, всенощная, ужин в гостях и чай с медом» (Эрдели И., 2.05.1918)[87].
Приглашение в компанию офицера-кубанца и сестры милосердия пить чай с медом прокомментировано генералом Эрдели достаточно иронично. Это время 1-го Кубанского похода. Год назад такое предложение не было бы сделано, да и не было бы для него соблазнительным. По-видимому, прошло недостаточно времени, чтобы Иван Георгиевич радикально поменял свои привычки. В июле 1918 года он, обычно равнодушный к еде, записал в свою тетрадку: «Одна радость в жизни осталась – хорошо поесть. Какая радость и удовольствие – свежий хлеб с сахаром и чай с молоком»[88]. Но через год подвижки в его поведении уже очевидны. В Порт-Петровске, находясь на довольно скудном рационе, он вспоминал гостеприимство своих бакинских друзей Леонтовичей и Байковых, как было вкусно у них за столом, и замечал в связи с этим: «…Что-то стал очень ценить всякие вкусности, чего раньше не замечал за собой»[89].
Он практически трезвенник, отказывался от коньяка, даже если было сыро и холодно. Так он берег свое здоровье для России и для близких. Но потом при сильных нервных перегрузках стал курить, скручивая из бумаги папиросы. Он записал: «Куришь – и легче». И иногда ему уже хочется вина[90].
Конец ознакомительного фрагмента.