II.На торговом дворе ганзейцев
Кнут Торсен был не пара своему сотоварищу, так как Нильс был низкого происхождения и очень плохо образован, между тем как Торсен и родом был знатен, и образование получил по тому времени превосходное. Это можно было видеть и по всем внешним его приемам. Кнут Торсен мог бы, пожалуй, прослыть и очень красивым человеком, тем более что имел благородную осанку и умное выражение лица; но выражение его голубых глаз было весьма неприятно. В его глазах светилось коварство, и то невыгодное впечатление, которое производил этот взгляд, еще усиливалось противной улыбкой, беспрестанно появлявшейся у него на лице.
Нильс был очень невелик ростом. Длинные белокурые волосы почти прикрывали весь его низкий лоб и отдельными прядями падали на глаза. Красное, лоснящееся лицо его слишком ясно указывало на то, что золотых дел мастер был большим любителем всяких спиртных напитков.
Оба датчанина направились к Ганзейскому торговому двору, расположенному повыше Лондонского моста, который, как известно, долгое время был единственным мостом, соединявшим оба берега Темзы. Обширные верфи торгового двора простирались вверх по берегу до самой южной оконечности улицы Темзы; с западной стороны двор примыкал к улице Даугэт, получившей свое прозвание от древних ворот в римской стене Лондона; с восточной – двор огибала улочка Всех Святых. Первоначально двор, заложенный кёльнскими купцами, был очень мал и всей своей постройкой напоминал подобные же дворы, уцелевшие и доселе в Германии. Но с самого своего основания этот двор был для немцев местом, в котором они могли чинить суд и расправу по своим законам. Двор, собственно говоря, состоял из ряда домов, амбаров и лавок, окружавших довольно обширное пустое пространство; на этом пространстве помещались огороды, площадь для игр и воинских упражнений ганзейцев; на ней же происходили и всякие общие торговые собрания. И в других городах Европы торговые дворы ганзейцев устраивались на тот же лад, и внутренние площадки их служили как для торговых целей, так и для сходок ганзейцев. Сверх всего, упомянутого нами, внутри лондонского двора находилось еще обширное крытое помещение, или зала, для сношений с местными купцами и для собраний купеческого совета.
Одним словом, лондонский двор, построенный кёльнскими купцами по образцу всех остальных ганзейских дворов, представлял собой клочок земли, окруженный высокими стенами, и на этом клочке немец не только находил верное убежище себе и безопасный склад своему товару, но и такое место, в которое он переносил свои обычаи и где чувствовал себя как дома. Когда торговые дела лондонского двора начали расширяться, то и сам двор стал возрастать в объеме, и уже в правление Ричарда II ганзейцы приобрели громадный соседний дом, примыкавший к их двору. В XVIII веке были прикуплены еще другие соседние постройки; между ними находился и очень красивый дом, который почему-то носил название Стил-хауза (Steel-house) или Стил-ярда (Steel-yard)[1].
По окончании всех этих прикупок, округлив свои владения, ганзейцы (к кёльнским купцам примкнули впоследствии и другие нижненемецкие) возвели на своем участке крепкий замок, соответствовавший по устройству своему потребностям богатого средневекового торгового учреждения.
Особенно красив был фасад этого здания, выходивший с северной стороны на берег Темзы; оно состояло из нескольких этажей, и здесь-то и находились трое ворот с округлыми сводами, крепко-накрепко притворенные и обитые толстыми полосами кованого железа. Над каждыми из ворот стояла своя, особая надпись. Одна из них указывала на то, что вступающему в Ганзейский двор хозяева его предлагают «радость и довольство, мир, спокойствие и честное веселье»; другая гласила, что «золото должно порождать искусства и само должно быть плодом трудолюбия»; третья, наконец, угрожала карой тому, кто осмелится нарушить обычаи ганзейцев. Под самой крышей красовался на доме двуглавый орел – герб Германской империи. Крепкие, неприступные стены окружали «Стальной двор», захватывая в свою ограду и древнюю, круглую башню, которая принадлежала еще к римским постройкам, ограждавшим вход в лондонскую гавань. В этой башне, примыкавшей к большому залу, главному месту действия всех празднеств и публичных собраний, хранилась казна ганзейцев – их харатейные[2] торговые книги и важнейшие драгоценности. Внутри стен двора находилось «особое государство в государстве» – особый мир, в котором жизнь текла на свой, особый лад, подчиняясь строжайшему, почти монастырскому уставу и проявляя значительный оттенок религиозности.
В описываемый нами праздничный день все на «Стальном дворе» было приведено в такой порядок, так прибрано и подчищено, что иноземные гости, когда привратник впустил их в ворота, не заметили внутри даже и признаков того суетливого движения, которое здесь кипело с утра до вечера в будни. Нельзя было даже и предположить, что, вступая на тот клочок земли, на котором постоянно толклись купцы и приказчики из шестидесяти с лишком ганзейских городов, ворочая и громоздя тюки товаров, длинными рядами поваленных и внутри двора и на берегу, или перебегая от одной лавки к другой. Об этом обычном торговом движении можно составить себе некоторое понятие только потому, что через Ганзейский лондонский двор ввозились в Англию все известные тогда в Европе предметы торга и промысла, какие были доступны европейской торговле! Такая же тишина, как и во дворе, господствовала и на громадных верфях Ганзейского двора, окруженных высоким молом, о который во время прилива шумно плескались волны Темзы и к которому свободно причаливали тяжело нагруженные большие морские суда.
Привратник отвел Торсена к главному сторожу дома, который принял его в своей холостяцкой каморке (по строгому обычаю ганзейского двора все служащие в нем не имели права жениться, о чем немало горевал этот старый сторож, ощущавший большой недостаток в женском уходе).
– Вы желаете, чтобы я свел вас к нашему господину ольдермену? – спросил сторож у чужеземного гостя. – Если вы пришли по торговому делу, то вам придется обождать до завтра, потому – сегодня праздник и, сверх того, наш господин Тидеман занят по горло, так как сегодня вечером предстоит ему председательствовать в большом купеческом совете.
– Я желаю быть принят в состав здешнего Ганзейского двора, а следовательно, и в состав Ганзейского союза, – отвечал Торсен.
– В качестве хозяина или в качестве приказчика? – переспросил осторожный сторож.
– Я думаю, вы об этом можете и сами судить по моим летам и по внешности, – обидчиво возразил Кнут.
– Ну, нет! – с улыбкой ответил сторож. – У нас и приказчики бывают постарше вас; а впрочем, я о вас доложу господину ольдермену, который теперь изволит быть в комнате совета.
Когда немного спустя домовый сторож вернулся с известием, что господин Тидеман готов принять иноземного гостя, Торсен заметил, что сторож зорко его осматривает.
– Меча при вас нет, – пояснил сторож, – а только кинжал за поясом. Только уж будьте добры, пожалуйте мне его сюда.
– Разве у вас ношение оружия воспрещено? – спросил Торсен, вручая сторожу свой кинжал. – А мне говорили, что каждый купец на вашем дворе должен иметь и шлем, и броню, и все необходимое оружие.
– Совершенно верно! – подтвердил домовый сторож. – Все живущие на здешнем дворе должны быть, действительно, во всякое время готовы к борьбе с оружием в руках, не только ради собственной безопасности, но и ради выполнения старинного обязательства, которое мы на себя приняли по отношению к городу Лондону, гостеприимно приютившему нас в своих стенах. Мы, ганзейцы, обязаны принимать участие в защите города и ввиду этого обязательства должны не только поддерживать самое здание Епископских ворот, выходящих на северную сторону города, но, если бы того потребовали обстоятельства, мы обязаны даже содержать на этих воротах стражу и заботиться об их защите.
– Тогда и я, значит, мог бы оставить при себе оружие, – сказал датчанин.
– Если бы вы были ганзейцем, то вы бы могли его сохранить у себя, в вашей каморке. А так как вы еще не ганзеец, то находящееся при вас острое оружие должно храниться у меня до самого вашего ухода. А теперь пожалуйте наверх: господин ольдермен ждет вас там.
Домовый сторож вывел Торсена из здания, в котором находилась зала собраний, провел его через небольшой садик, в котором немцы посадили несколько вывезенных из Германии лоз и фруктовых деревьев, и привел его в другой дом, поменьше первого, в котором собиралась купеческая дума. Там, за громадным прилавком, на высоком помосте, сидел за своей конторкой ольдермен.
То был человек худощавый, с седеющими волосами и резкими чертами лица. Во всей осанке его было нечто аристократическое, нечто приобретенное путем частых сношений с «великими мира сего» – с королями и князьями. Он говорил тихо и сдержанно, время от времени покашливая, и лишь очень редко позволял себе дополнить речь небольшим движением руки.
Датчанин невольно поклонился ольдермену ниже, нежели вообще имел привычку кланяться, и Тидеман ответил ему легким кивком головы. При этом он указал на один из стульев с высокой спинкой и спросил гостя о цели его прихода.
– Я желаю здесь, в Лондоне, поселиться, – отвечал Торсен, – и желал бы поступить в число членов вашего здешнего торгового двора.
Ольдермен кивнул головой и, немного помолчав, снова спросил:
– А знакомы ли вы с обычаями нашего двора? Они ведь очень суровы. Все преступающие положенные нами правила подлежат тяжкому взысканию.
– Как обойтись без порядка там, где должны господствовать мир и спокойствие? – отвечал датчанин. – А ведь все суровые предписания вашего общежития только к этой цели и направлены. Насколько мне известно, на ганзейских торговых дворах высокими денежными пенями наказывается лишь тот, кто дерзнет произнести бранное слово или дозволит себе ручную расправу; такие же точно пени положены за игру в кости, пьянство и другие подобные проступки. Все это такие постановления, которым охотно подчиняется всякий благовоспитанный человек.
Ольдермен опять кивнул головой.
– А как вас зовут? – спросил он после минутного молчания.
– Кнут Торсен.
Ольдермен поднял сначала глаза кверху, как бы о чем-то размышляя, потом перевел их на Торсена и продолжал свой допрос:
– Откуда вы родом?
– Из Визби.
– Визби? – переспросил Тидеман с некоторым удивлением. – Судя по имени, вы как будто датчанин?
– Я и действительно родился в Дании, но уже в юности переселился на Готланд.
– И вы занимались торговлей?
Торсен отвечал утвердительно.
– И ваше имя – Кнут Торсен?.. Гм, где же это я его как будто уже слышал?
Ольдермен приложил левую руку ко лбу и стал припоминать. Не ускользнуло при этом от его внимания и то, что датчанином при последних словах овладело некоторое беспокойство, которое еще более возросло, когда ольдермен подозвал к себе одного из сидевших в стороне писцов и приказал ему принести книгу постановлений Ганзы.
Прошло довольно много времени, прежде нежели посланный вернулся с громадным фолиантом, переплетенным в кожу и окованным железными скобами. Торжественно возложил он фолиант на конторку перед господином ольдерменом. В течение всего этого времени Тидеман не проронил ни единого слова. Он был до такой степени глубоко погружен в размышление, что даже не расслышал, что именно говорил датчанин, старавшийся скрыть свое смущение.
– Кнут Торсен, – бормотал про себя ольдермен, разворачивая фолиант и пробегая алфавитный список имен, упоминаемых в нем; затем быстро стал перелистывать книгу, пока, наконец, указательный палец его не остановился на одной из страниц… – Вот оно! – воскликнул ольдермен, сверкнув глазами. – «Кнут Торсен» – так и есть! – здесь-то я и вычитал это имя. Да, да, память мне не изменяет! «Кнут Торсен, купец в Визби, вследствие непорядочного способа действий и нарушения постановлений Ганзейского союза из состава членов его исключен…» Ах, милостивый государь! И вы после этого еще изъявили желание вступить в наш торговый двор? Вы преднамеренно умалчиваете о вашем прошлом, чтобы меня провести, – да! Чтобы меня провести! – повторял он, повышая голос, так как он видел, что датчанин желает перебить его. – И если бы я не обладал такой отличной памятью, то ваш обман вам бы и удался! Тогда уж я оказался бы виноват перед моими сотоварищами. Ну, сударь, надо сказать правду: это с вашей стороны было не похвально!
– Вы иначе взглянете на дело, если узнаете те поводы, которые привели к моему исключению из союза, – возразил ольдермену Торсен.
– Вы думаете? Действительно вы так думаете? – спросил ольдермен с оттенком сомнения в голосе. Затем он покачал головой, опять заглянул в фолиант и стал читать вслух следующее: – «В январе тысяча триста пятьдесят восьмого года воспоследовало в высшей купеческой думе, в Любеке, по поводу несправедливости, оказанной немецкому купцу во Фландрии, постановление: прервать всякие торговые сношения с вышепоименованной страной и приказать всем ганзейцам, дабы они не продавали там своих товаров и не получали таковые ни от фламандцев, ни от брабантцев. А кто из членов Ганзейского союза, – так написано далее в постановлении, – преступит это наше решение, тот будет лишен всего своего имущества, которое отчисляется в пользу его родного города, а он сам навсегда изгоняется из состава немецкого Ганзейского союза». А так как проживающий в Визби ганзеец Кнут Торсен не только не соблюл выданного нами постановления, но и после вступления его в законную силу продолжал, как и прежде, свои торговые сношения с Фландрией, то он признан виновным в неповиновении и нарушении верности союзу, и потому вышеупомянутое в постановлении наказание применено по отношению к нему и к его имуществу».
Ольдермен захлопнул фолиант, откинулся на спинку своего стула и зорко глянул в лицо датчанину. Суровое выражение его лица ясно говорило датчанину, что ольдермен вполне разделяет приговор, произнесенный Ганзой.
– Я вовсе и не пытаюсь обелить перед вами мой проступок, – начал Торсен не совсем уверенным голосом (и только уже при дальнейшей речи его голос стал несколько более твердым), – не стану в извинение своей вины ссылаться и на то, что транспорт фламандских и брабантских товаров уже находился в пути и был направлен ко мне в то время, когда последовало постановление любекской думы; всякий беспристрастный человек и без моих оправданий поймет, что обрушившееся на меня наказание не состоит ни в каком соотношении с совершенным мною проступком. Я был более чем зажиточным человеком и мог с истинной гордостью взирать на плоды моих трудов. И вдруг у меня отнимают все, что добыто было мной путем многолетних, тяжких усилий, – делают меня бедняком!.. Мало того, я даже не смею помышлять о том, чтобы вновь начать торговлю! Я исключен из ганзейцев, я – отверженный, с которым каждый должен поневоле избегать всяких деловых сношений из опасения, что и его может постигнуть такой же суровый приговор Ганзы. Что же мне теперь делать? Как могу я теперь пропитать себя честным путем, когда мне ниоткуда нельзя ждать помощи, когда я напрасно стал бы молить даже о сострадании к себе!
Торсен умолк и выжидал ответа на свою речь. Он надеялся, что слова его побудят ольдермена к снисхождению, однако же суровое выражение лица того нимало не изменилось, и он отвечал Торсену очень резко:
– Вы бы должны были обдумать все это прежде, нежели совершили ваш проступок; тогда и судьи ваши не произнесли бы над вами своего сурового приговора. Справедливость должна стоять выше всякого сострадания.
Торсен почувствовал, что ему трудно сдержать себя. Взволнованным голосом отвечал он ольдермену:
– Если уж так судить, господин ольдермен, то пусть же суд Ганзейского союза не останавливается на полпути, пусть он судит меня по всей справедливости! Ганзейцы четырнадцатого июня прошедшего года вновь заключили мир с жителями города Брюгге, что уже и заранее можно было предвидеть, так как фламандцы и немецкие купцы не могут долго жить в разрыве. Ганзейская складочная контора вновь вернулась в столицу Фландрии, и всякие враждебные отношения прекратились. Почему же я один исключен из этого примирения? Это ли пресловутая справедливость Ганзы?
– Вы явились ко мне в качестве просителя, – произнес ольдермен спокойным и твердым голосом, – а просителю неприлично вести речь, подобную вашей. Ганза имеет полное право заключить мир с враждебной страной, не навязывая себе на руки обязательства уничтожить карательные постановления против своих членов, вызванные отношениями этих членов к враждебной стране до примирения с ней. Если бы мы так стали поступать, то наши законы потеряли бы всякое значение и явились бы пугалом, которым можно было бы разве что пугать детей, а уж никак не взрослых. Или вы думаете, что члены нашего союза стали бы относиться с уважением к нашим суровым законоположениям, если бы при каждой перемене обстоятельств могли рассчитывать на послабление или на отмену постановлений? Нет, господин Кнут Торсен, право должно оставаться правом, и, если бы вы даже были моим сыном, я не изменил бы ни одного слова в моей речи. Легко может быть, что Ганза вас и вновь примет в состав своих членов, если вы изволите обратиться к ней с нижайшей просьбой.
– Я ничего не желаю более, как только получить обратно мое законное достояние, – гордо возразил датчанин. – Если бы я этого мог добиться, то просуществовал бы и без помощи Ганзы.
– Вы вольны поступать, как вам вздумается, – сказал ольдермен тоном холодной учтивости, поднимаясь со своего места и тем самым указывая, что аудиенция окончена.
– Одно слово, замолвленное вами в мою пользу, господин Тидеман, – решился добавить датчанин с волнением в голосе, – и Ганза, конечно, помилует меня.
– Я тем менее чувствую в себе к этому склонности, – сказал ольдермен, – что и сам настаиваю на строгом применении наших законов. Вашим дурным положением вы обязаны себе самому; ведь что посеешь, то и пожнешь.
– Хорошо вам это говорить, – злобно отвечал ему Торсен, – когда вы сумели прибрать к рукам такое поле, на котором каждое зерно дает всходы!
Ольдермен слегка дрогнул, но тотчас овладел собой и замер на месте.
– Всему свету известны, – горячо продолжал датчанин, – те великие заслуги, которыми вы сумели приобрести себе расположение короля Эдуарда. Вы пользуетесь затруднительными обстоятельствами бедного короля, чтобы обогащать себя различными способами! Уж, видно, плохи были его дела, когда он мог предоставить вам на откуп подать, которую нижненемецкие купцы должны платить за каждый тюк британской шерсти. Немудрено вам проповедовать о справедливости, когда вы так близко подсели к казенному пирогу! Но я вам попомню вашу суровость, да и не вам одному, а всей Ганзе; я…
Резкий, дребезжащий звук звонка прервал плавную речь Торсена. По знаку, данному ольдерменом, несколько слуг разом явились в помещение думы. Тидеман повелительным жестом указал им на датчанина и на дверь. Несколько дюжих рук разом подхватили датчанина и повлекли его к выходу. Немного спустя он уж очутился за порогом одной из боковых калиток «Стального двора», и калитка тотчас за ним и захлопнулась.
Торсен судорожно стиснул кулаки и произнес страшное проклятие. Затем он оглянулся кругом; переулок, в котором он очутился, был ему незнаком. Он подозвал к себе мальчика, который, судя по конькам из бычьей кости, возвращался с катанья на льду. От него узнал Торсен, что он находится в одной из улочек, примыкающих к Даугэтской улице. Добравшись до этой улицы, он уже без малейшего затруднения вышел к тому месту на улице Темзы, где ожидал его Нильс, невдалеке, от главного входа в Ганзейский двор.
Несчастье сблизило этих двоих людей совершенно различного закала и сделало их неразлучными друзьями. Благодаря высокомерию своей дочери Христины Нильс должен был много переносить неприятностей в Визби. Большая часть его заказчиков покинула его, так что он, наконец, вынужден был отпустить всех своих рабочих. Несмотря на эти неудачи, Нильс все же обладал небольшим капиталом, половину которого он и ссудил находившемуся в тяжкой нужде Кнуту Торсену, в том твердом убеждении, что тот рано или поздно опять-таки будет принят ганзейцами в их торговую общину. Зная щедрость своего земляка, он рассчитывал получить от него богатое вознаграждение за оказанную ему услугу. Однако же Нильс совсем упал духом, услыхав от Торсена о печальном исходе его аудиенции на Ганзейском торговом дворе. Сообразно своему настроению, Нильс уже готов был обрушиться на Торсена со своими жалобами и упреками, но тот, как человек тонко воспитанный, сумел внушить ремесленнику должное уважение.
Торсен хотел было направиться к той таверне, в которую они заходили с Нильсом, но Нильс сказал:
– Наши молодцы отправились далее, к Ньюгейту, хлебнуть сладенького винца в одной тамошней таверне, потому их в нынешний праздник жиденьким пивцом не удовольствуешь. Они приказали мне сказать вам, чтобы мы их там разыскали. В Ньюгейте всего-то и есть один винный погреб, который нетрудно узнать по длинному железному шесту с зеленым кустом, который выдвигается чуть не на середину улицы. А вы разве хотите воспользоваться помощью этих ребят?
– Во всяком случае, – мрачно отвечал Торсен, – я хочу отомстить и здешним ганзейцам, и тем, что в Визби и в Любеке, – добавил он, скрежеща зубами.
И они пошли по лабиринту улиц и улочек, через обширную площадь, посреди которой возвышался готический собор Святого Павла, и затем свернули в улицу, которая вела к Ньюгейту, знаменитой тюрьме, построенной еще в XII веке. В задушевной и тайной беседе, которая, однако же, вследствие сильного их возбуждения нередко становилась и очень громкой, и очень внятной, Торсен и Нильс составили план своего мщения; то быстро шагая, то приостанавливаясь для своей беседы, они поравнялись, наконец, и с длинным монастырским зданием «серых братьев» францисканского ордена, который пользовался в Лондоне большим уважением и был в дружественных отношениях с остерлингами.
– Прежде всего, мы здесь отомстим ганзейцам! – сказал Торсен, останавливаясь под одним из многочисленных окон обители и обращаясь к своему спутнику, – а там уж вы начнете ваше дело в Визби. Клянусь, что остерлинги будут обо мне помнить!
Торсен поднял руку вверх, произнося это заклинание, и затем вместе с Нильсом быстро зашагал по улице, и вскоре после того они оба исчезли под сводом указанного им погребка.