III
Сейчас же после выборов и обеда в честь старого предводителя дворянство разъехалось, и городская жизнь вошла в свою колею.
Это сразу почувствовалось на ближайшем же губернаторском журфиксе[1].
В комнатах губернаторской квартиры царила обычная какая-то зловещая тишина. В полусвете абажуров гостиных, кабинета тонули мебель, ковры, картины. Проходили беззвучно все те же знакомые фигуры; торопливо, но бесшумно проносили лакеи подносы с печеньями, чаем, фруктами; из игральной методично и сонно неслось: «пики», «пас», «трефы», а в большой гостиной на первый взгляд казалось, что и хозяйка и все ее гости спали.
И если не заснули, то только потому, что появилась Дарья Ивановна Просова, жена одного видного деятеля.
Сам Просов пользовался большим уважением, и из-за него и супруге его прощали ее невоспитанность и эксцентричность.
Говорили:
– Человек таких способностей, такого образования, и вся карьера разбита этой ужасной женитьбой.
Все несчастье Дарьи Ивановны заключалось в том, что она хотела во что бы то ни стало казаться дамой большого света. Она не знала, например, французского языка, но постоянно вставляла в свою речь французские словечки, перевирая их смысл и произношение. Отсутствие манер, знание этикета она возмещала развязностью.
Дарья Ивановна вошла быстро, энергично и так твердо, что, несмотря на мягкие ковры, слышался топот ее шагов, а шелковая юбка ее так шуршала, как будто их было десять на ней. Она сразу огорошила:
– Какой фурор, – я, кажется, последняя приехала.
Она хотела сказать: horreur[2].
Хозяйка мучительно вскинула куда-то к потолку глаза, все гости сделали такие движения, как будто каждый собрался лезть под тот стул, на котором сидел, а довольная собой Дарья Ивановна громко и звучно, заглядывая постоянно в стенное зеркало, затрещала о своей последней поездке с мужем.
Нервная и болезненная губернаторша, не выносившая никакого крика и шума, совсем съежилась в своем кресле и, казалось, вот-вот отдаст богу душу.
Губернатор скучал за всех и только занимался тем, что каждого нового гостя спешил сплавить то в гостиную жены, то в игральную, то в маленькие гостиные, где в уголках группами приютились менее сановные и более молодые гости.
В кабинете губернатора остались трое: губернатор, Денисов, Сергей Павлович, и я.
Денисов, лет под тридцать, молодой человек с хорошим состоянием, жил вне всяких наших дворянских партий и слыл за оригинала и буку.
Его черные большие глаза смотрели всегда угрюмо, исподлобья; он занимался археологией и в каком-то отдаленном будущем мечтал о радикальном переустройстве жизни на почве равенства и братства.
Но к действительной жизни Денисов относился не ровно, то принимая ее, как она есть, обнаруживая терпимость, доходившую даже до попустительства, то становился вдруг требовательным и строгим.
В общем очень добрый, очень порядочный, Денисов был неуравновешенный, неудовлетворенный собою человек. Он постоянно рылся в себе, сомневался, мучил себя, но как-то все это сводилось к мелочам.
Губернатор любил Денисова, называл его «человек будущего», «enfant terrible»[3] и позволял ему многое.
Сегодня Денисов был угрюмее обыкновенного, сидел и озабоченно грыз свою бородку, подстриженную à la Henri IV, а губернатор, полулежа на кресле, с закинутыми за голову руками, дразнил его:
– Ну-с, человек будущего, что же еще вас огорчает?
Денисов сдвинул брови.
– То, что я здесь сижу…
– Как вам нравится? – посмотрел на меня губернатор.
– …и ничего не делаю, – кончил Денисов, не обращая внимания на вставку губернатора.
Донесся голос Дарьи Ивановны.
– Ах! – тоскливо вздохнул или зевнул губернатор, – что о ней вы скажете?
Денисов стал еще угрюмее и сказал:
– Дарья Ивановна очень добрый человек, это знают те бедные, которым она помогает, и те больные, за которыми она ходит.
– Я предпочитаю не пользоваться ее добротой и быть ни бедным, ни больным, – бросил губернатор.
Наступило молчание.
– Ну, а насчет выборов, – начал опять губернатор и, обращаясь ко мне, показывая лениво на Денисова, сказал: – Я хочу его непременно сегодня рассердить. Что вы скажете, например, о предводительстве Старкова?
– Ничего не скажу, – ответил Денисов. Губернатор пожал плечами и заговорил:
– Их три покойника: отец Старкова, брат его и брат его жены, – славились своей феноменальной глупостью… Уже там было вырождение и… жажда общественной деятельности. Таких тогда еще не выбирали в предводители, и они устроили бюро справок. Отец вот этого Проскурина, – десять таких, как теперешний, – зашел как-то к ним в бюро: все трое стояли за прилавком. «Сколько стоит справка?» – «Двадцать копеек». – «Вот вам двадцать копеек, и я навожу справку: кто из вас троих глупее?» Это, заметьте, был единственный двугривенный, который они заработали. Денисов мрачно сказал:
– Я не знал отца Старкова, но молодой Старков порядочный и не глупый человек.
– А я не знаю, – заметил губернатор, – молодого Старкова, не сомневаюсь, конечно, в его порядочности, но очень рад и за себя и за него, что он бросил мысль о газете.
– Почему за себя?
– Потому что избавлен от неприятности отказать ему в разрешении…
– Это почему? – совсем окрысился Денисов. – На том основании, что вы имеете право запретить? Небольшое основание…
– Вы вот в вашем там будущем и разрешайте.
Денисов раздраженно встал:
– Не сомневаюсь, что и в настоящем вы так же поступили бы, потому что считаю вас порядочным человеком…
– Как вам нравится? – обратился ко мне губернатор.
– …а теперь прошу вашего позволения уйти к Марье Павловне.
Губернатор махнул рукой.
– Идите: вы несносны сегодня.
Денисов ушел, а губернатор, проводя рукой по лицу, сказал мне:
– Как я завидую вам.
– В чем?
– Вы уедете отсюда.
И он протянул мне руку ладонью вверх. В это время вошел изящный гвардейский офицер, и губернатор, лениво поднявшись, сказал:
– Bonsoir[4].
И, взяв под руку гостя, лениво прошел с ним до дверей гостиной:
– Marie! Prince Anatole[5].
Гость прошел к хозяйке, а губернатор возвратился навстречу новому гостю – председателю суда – Владимиру Ивановичу Павлову.
Павлов был высокий, крепкий старик, с чертами лица, точно выбитыми из стали. Его большие красивые глаза смотрели в упор: серьезно и твердо. Павлов пользовался громадным уважением в обществе, и даже губернатор, любивший с кондачка относиться ко всем, Павлова уважал.
Этого нельзя было сплавить, и старики чинно уселись друг перед другом, а я ушел в другие комнаты.
В одной из маленьких гостиных сидела окруженная поклонниками Софья Николаевна Семенютина, хорошенькая вдова, очень интересовавшаяся выборами и все время выборов проведшая на хорах дворянского дома.
Увидев меня, она рассмеялась и сказала:
– Несчастный, он совсем спит.
Я протер глаза и сказал:
– Да.
– Садитесь лучше к нам, – будем скучать вместе.
Она показала на окружавших ее кавалеров и сказала:
– Мы бы, конечно, не скучали, если бы ну хоть по душе поговорили об Дарье Ивановне, – да вот… непозволяет…
Она показала глазами на Денисова. А Денисов сидел, опершись на колени, и, не поднимая головы, ответил:
– Я думаю, что если бы Дарья Ивановна вдруг исчезла, нам окончательно не о чем бы было говорить.
– О, да, да, – рассмеялась Софья Николаевна, подняв вверх свои красивые руки, – и не надо даже делать таких страшных предположений. Ну-с, на этот раз, так и быть, оставим Дарью Ивановну и поговорим о выборах. Нет, каков Проскурин?
– Талантливый человек, – ответил молодой, с глупой физиономией господин, одетый с иголочки.
Его фамилия была Алферов. Отец его, богатый помещик, незадолго до этого скоропостижно умер, и Алферов бросил военную службу, выйдя штык-юнкером в отставку. Он при жизни был в ссоре с отцом и нищенствовал в полку. Думали, что он начнет кутить. Но он оказался очень практичным и экономным. Говорили даже, что он занимается ростовщичеством. В купеческих кружках, несмотря на его молодость, относились к нему с большим уважением.
В ответ ему Софья Николаевна сказала:
– Стыдно, стыдно. После этого всякий нахал, всякий не стесняющийся своей непорядочности – талантлив.
Совершенно неожиданно Денисов поддержал Алферова и стал защищать Проскурина.
– Вы, вы?! – накинулась на него Софья Николаевна.
– Да, я, – упрямо ответил Денисов. Поднялся горячий спор.
Вошла моя жена и шепнула мне:
– Не пора ли нам?
Софья Николаевна остановилась на полуслове и спросила:
– А разве уже можно? В таком случае и я…
– И я, и я… – подхватили несколько голосов.
– Господа, это выйдет демонстрация, – запротестовала Софья Николаевна, – я сказала первая и извольте соблюдать приличие. Что?
И она обвела всех своими немного близорукими смеющимися глазами и рассмеялась.
– О, боже мой, как все это глупо, приеду домой и сейчас же приму душевную ванну, – говорила она, прощаясь со всеми.
– Шекспира? – спросил я ее, зная ее любовь к Шекспиру.
– Его, – кивнула она, проходя в большую гостиную.
А я, стоя в дверях, наблюдал, как вдруг преобразилась вся она, серьезная не по летам; с достоинством и проникнутая в то же время как бы невольным уважением, она подошла к губернаторше и сделала ей непринужденный красивый, немного девичий реверанс.
Губернаторша облегченно спросила ее:
– Уже? – И, как бы боясь, что гостья передумает, дружески кивнула ей головой: – Не забывайте.
И потянулись дни за днями с журфиксами, визитами, собраниями и концертами, скучные и утомительные дни провинциального high life'a[6].