Вы здесь

В стиле фьюжн. Рассказы. Дежавю (Сергей Корнев)

Дежавю

Уж сколько их упало в эту бездну,

Разверзтую вдали!

Настанет день, когда и я исчезну

С поверхности земли.

Марина Цветаева

О, трепет. Величественный и беспощадный. Всепроникающий, всё и вся сокрушающий. Заставляющий умолкать и цепенеть перед собой всё живое. Преследующий, нависающий неотступной тенью всё то время, пока оно, живое, живёт.

Почти всю сознательную жизнь меня мучил страх смерти. Стоило только подумать, представить в мыслях последний миг, последний вздох – и дух, холодея, замирал, будто чьи-то могучие руки, проникнув вглубь души и схватив её там, в глубине, за самое живое и трепещущее, грубо выволакивали из тепла наружу, на лютый холод внешнего мира. Оставляя внутри дырявую пропасть огромных, необозримых размеров, какую ничем не заткнуть, ничем не заполнить, что в неё ни бросай. Лишь оглушительная тишина будет тебе ответом, такая тишина, какую ничем не унять, не перекричать, как ни кричи. Лучше стой и, оцепенев, молчи вместе с ней. Край бездны станет отступать всё дальше и дальше, пока и вовсе не растворится, точно наваждение, какая-то нелепица, надуманный пустячок.

Чем больше я избегал этих мыслей, гнал от себя, тем коварнее они подкарауливали меня, тем яростнее нападали. И если прежде лёгкое игристое вино молодости ещё умело беззаботно смеяться над ними, то время, тяжесть прожитых лет, выбродило во мне горькое и унылое похмелье, которому было не до смеха. Которое, утратив всякое чувство юмора, находило болезненное удовольствие в том, чтобы самому помучить себя разными страхами: что всё плохо и будет только хуже, а конец всему – та самая смерть.

Всё стало одним цветом: думаешь о жизни – тоскливая серость, думаешь о смерти – она же, но с каким-то огоньком непонятным. Словно бы во всей этой серой безвкусице вдруг находился какой-то долгий вкус, что-то, что можно жевать, жевать и жевать, как жвачку. Надоест, выплюнешь – и враз как-то не по себе делается, с испугу подберёшь с грязного пола, опять сунешь в рот…

А старику смерть особенно близка, и её довлеющий страх уже не где-то в мыслях витает, он свил себе гнездо прямо в самой душе и сидит там день и ночь, будто умирающая птица, брюзжит и ноет противным скрипучим голосом.

Каждый раз когда отходил в мир иной кто-то из родственников или знакомых людей, либо просто встречалась мимоходом похоронная процессия и с нею покойник, лежащий в гробу, эта проклятая птица начинала истошно орать и бить крыльями, отчего душа сотрясалась так, что того и гляди сама изойдёт вон.

Ну, бывало, забудешься в прошлом, начнёшь ворошить в памяти то, сё… Впрочем, вспоминать-то особо нечего. Жизнь прошла, что короткий сон меж трудовых будней, только голову к подушке, и вот уж неожиданный, как всегда, трезвон будильника, – оглянуться не успел.

Родился я в сорок первом, за два дня до начала войны. Отец погиб на фронте. Что о нём вспомнишь? Видел только на фотографии. Мать тянула семью – нас, детей, у неё было трое – одна. Двужильная и безропотная, как старая заезженная лошадь, работала на износ. Так и померла на работе, ночь отсидела сторожем в будке на железной дороге, а утром пошла на вокзале полы мыть, там и упала. Меня тогда только в армию забрали. После армии я в ПТУ отучился, на шофёра. Сорок лет за баранкой. Ну что ещё? Жена, дети, потом внуки, всё, как у всех. Дети выросли, разъехались кто куда. Остались мы с моей супругой одни. А вскоре и её не стало – парализовало, помучилась полгода и отошла. Жили, как все, – и помрём, как все.

Мне казалось, что старухе моей умирать было легче – интереснее, что ли. Она в церковь ходила, верила в Бога, в посмертную жизнь, в рай и ад. А я – нет. Нету ничего. Я ей так и говорил:

– Люда, да не верь ты в эти поповские сказки! Религию специально выдумали, чтобы дурачить народ. Человек смерти боится, и попы пользуются этим, наживаются. Ещё больше стращают: там, дескать, ожидают вас адские муки на веки вечные, огонь неугасающий, червь неумирающий. Естественно, человек паникует: мол, что же мне надо делать, чтобы в ад не попасть? Они: а не греши. Но как не согрешишь? У них, в церкви, этих несчастных грехов понаписано – что хоть не дыши. Тогда, говорят, раз виновен, то кайся, молись, молись и кайся. Ну, и пожертвование подавай, конечно. А как же? Бог-де пожертвования от людей очень уважает и умилостивляется.

Она же ругалась на меня, скрежеща зубами:

– Очень ты, Васька, пострадаешь за такие слова! Вот увидишь, как смерть придёт! Иди в церковь, пока не поздно, покайся! А нет – так пойдёшь в ад! В ад, в ад, в ад! Гореть будешь в аду за эти слова, ох, как гореть!!!

В церковь я, конечно, не пошёл и никогда не ходил. Но про ад мало-помалу мне всё-таки в душу запало. Шут его знает, что там да как… Может, оно и вправду – всё так и есть, как попы говорят.

Жена умерла около года назад, в конце июня. До сорока дней чуть ли не каждую ночь снилась – вся в чёрном, снова ругала меня, адом грозилась. Я измучился жутко да разболелся. Неотложку дважды вызывал с перепугу, думал, вот-вот и сам помру. Денег дал одной бабе, чтоб в церкви свечку за упокой поставила. И, что странно, это подействовало, сны прекратились.

Мне тоже полегчало, отпустило. Привычное доселе, постоянное присутствие страха, тревожное ожидание неминуемого конца вдруг отчего-то сменилось отчаянной жаждой жизни. Я не мог надышаться ускользающей жизнью, словно бы пил и не напивался, ел и не наедался, хотел жить, жить, жить… Весь год прошёл с этим чувством, пролетел, точно один день.

Накануне моего дня рожденья приехал сын – проведать, узнать, как жив-здоров, да и к матери, всё-таки скоро годовщина. Отправились первым делом на кладбище. Прибрали Людкину могилку, выпили по пятьдесят грамм – на помин души не повредит. Закурили.

– Вот, отец, – сказал сын, – жил человек и нет его. Откуда пришёл в этот мир и куда ушёл, непонятно…

Я со скорбью покачал головой.

– Пришёл в мир страдания, чтобы умереть. Все пути-дороги, как ни ходи, все сюда ведут, в могилу. И мне скоро это предстоит. Здесь тогда меня и похороните.

Сын, помолчав, легонько тронул моё плечо, заботливо выводя из тяжких раздумий.

– Пойдём, отец. Семьдесят три – не срок. Ты у нас крепкий, до ста лет дожить можешь. Так что особо не спеши туда, ещё правнуков понянчить успеешь.

Мы неторопливо двинулись к выходу из кладбища, и вот – в долгом ряду встретившихся могил мои глаза случайно выхватили лицо на старом памятнике с пятиконечной звездой на навершии. Лицо какого-то военного – в командирской фуражке, с застывшим во времени пронзительным взглядом и дикой, почти звериной гримасой то ли затаённой злобы, то ли затаённого страдания.

Внутри у меня будто что-то вскрикнуло – так визгливо и тонко, что почти беззвучно, аж навыворот, до пульсирующей в агонии крика тишины. Тишины, в которой на мгновение мне открылось нечто.

Я, оцепеневший и поражённый, опёрся на ближайшую оградку, с трудом приходя в себя.

– Что с тобой? Тебе плохо? Папа! – встревожился сын.

Папа. Он лет тридцать не называл меня папой. Я улыбнулся.

– Ничего-ничего, всё хорошо, так это… ерунда какая-то, – пальцем показал на старый памятник со звездой. – Вон на мужика того посмотрел… и какое-то странное чувство меня накрыло, будто знаю я этого мужика, очень хорошо знаю… И в то же время откуда мне его знать? Он вон, глянь, умер в тот день, когда я родился… ну, не описать… до того странное чувство…

– Пётр Васильевич Иванов. 14. 02. 1906 – 20. 06. 1941. Молодым умер, погиб, наверное, где-то, – сын, с облегчением выдохнув, усмехнулся. – Это называется дежавю, отец. Не бери в голову. Со всеми бывает.

Однако я никак не мог позабыть произошедшее. Всё думал и думал, пытаясь найти ему объяснение, и не находил. В тот же день, поздно вечером, мне стало плохо. С трудом поднявшись с постели, я побрёл на кухню, чтобы принять лекарство.

В коридоре остановился, облокотившись на стену… Что-то было не так. Будто вернулось то самое чувство дежавю, удивительное, неуловимое и необычайно волнующее. Только не вскользь, как бы стремительно отдаляясь, а очень явно и всё более и более нарастая. Новыми, но хорошо знакомыми образами. Новыми, но хорошо знакомыми звуками, запахами, наполненными жизнью. А старое, утекая куда-то, как остатки сна, хоть ещё и жило в памяти, но точно наваждение, какая-то нелепица, надуманный пустячок…


…Да, это был сон. Просто сон.

Я открыл глаза и увидел перед собой военного в командирской фуражке, знакомое лицо с кладбища, ничуть тому не удивившись. Я знал, что он это я, а я это он. Я знал его жизнь, кем он жил и как умер, ведь в нём была и моя жизнь. Но всё это не важно.

– Что будет сейчас? – спросил нас кто-то третий.

– Сейчас будет то, что есть, то, что всегда было и всегда будет, – ответили мы.

– В ад? – испугался он. – В мир страдания, чтобы умереть?

– В мир радости, чтобы жить. В себя – ты и есть ад, и рай тоже ты. Не бойся, смерти нет, есть только жизнь.

– Смерти нет, есть только жизнь, – повторил он, становясь мной.

– В мир радости, чтобы жить, – повторил я, становясь им.

И меня накрыла мягкая, тёплая, добрая тишина, в которой не было никого. В которой мне не было нужды знать, кто я, в которой я всё забыл…


…Я вспомнил это много-много лет спустя, когда мы с моим сыном хоронили его мать и мою жену. Она разбилась на машине. Ей не стоило садиться за руль, потому что она всегда боялась именно так и умереть, погибнуть в автокатастрофе. Но теперь мы уже не в силах вернуть её назад, в нашу жизнь.

Так я сказал своему сыну. Ему хоть и только пять, но он всё понял, он умный и смелый мальчик. Смелый, потому что не боится смотреть жизни в лицо. Даже когда она примеряет на себя образ смерти.

– Мама жива, – произнёс он твёрдо, утирая слёзы. – Её нет здесь, но она жива.

– Верно, сынок, – я ласково погладил его по головке. – Смерти нет, есть только жизнь. Мы всегда возвращаемся в мир радости, чтобы жить.

Ах, да. Вспомнил я всё это, когда увидел лицо на памятнике рядом с могилой жены. Того человека звали Василий Иванович Петров, годы жизни 20. 06. 1941 – 19. 06. 2014.

Когда-то я был им. Или он был мной. Не важно.