Вы здесь

В семье. Глава II (Гектор Мало, 1893)

Глава II

Когда Перрина вернулась на свое место, осел опять стоял у воза и, уткнувшись носом в сено, преспокойно жевал его, как будто перед ним были собственные ясли.

– Зачем вы ему позволяете! – воскликнула она.

– А что такое?

– Возчик предъявит претензии.

– Пусть попробует!

Он стал в вызывающую позу, подбоченился и крикнул:

– Эй, выходи!

Но никакого заступничества не потребовалось. Возчику было не до того: его телегу в это время осматривали акцизные.

– Теперь ваша очередь, – сказал клоун. – Я ухожу. До свидания, мамзель. Если я вам понадоблюсь, спросите Гра-Дубля. Меня все знают.

Акцизные, надзирающие за парижскими заставами, – народ привычный ко всякому, но чиновник, который осматривал фуру, невольно изумился, когда увидел больную женщину в обстановке столь явной нищеты.

– Вам есть что предъявить? – спросил он.

– Нет…

– Ни вина, ни провизии?

– Нет.

И это была правда. Кроме матраца, двух плетеных стульев, небольшого стола, глиняной печи и фотографического аппарата с приборами в фуре не было ничего: ни чемоданов, ни корзин, ни одежды.

– Можете проезжать.

Миновав заставу, Перрина сейчас же повернула направо, как советовал Гра-Дубль. На пыльной, пожелтевшей, местами совсем вытоптанной траве по обочинам бульвара лежали какие-то люди – кто на спине, кто на животе. Некоторые, проснувшись, потягивались только с тем, чтобы снова заснуть. Истощенные, испитые лица и рваная одежда красноречивее всяких слов говорили, что жители укреплений – народ ненадежный, что ночью в этих местах небезопасно. Но они мало интересовали Перрину, теперь ей это было все равно. Ее занимал только сам Париж.

Неужели эти обшарпанные дома, эти сараи, грязные дворы, пустыри, сплошь покрытые нечистотами, неужели это тот Париж, о котором так много рассказывал ей отец, о котором она мечтала как о чем-то волшебном? Неужели эти опустившиеся, оборванные мужчины и женщины, валяющиеся здесь на траве, неужели они – парижане?

Миновав Венсенн, она свернула влево и спросила, где Шан-Гильо. Хотя все знали это место, но не все одинаково указывали дорогу туда, и Перрина несколько раз путалась в названиях улиц, по которым предстояло проехать. В конце концов, однако, она увидела перед собой забор из кое-как подогнанных друг к другу досок: через отворенные ворота виден был старый омнибус без колес и железнодорожный вагон тоже со снятыми колесами. По этим признакам она догадалась, что это и есть Шан-Гильо. На траве лежало около дюжины хорошо откормленных собак.

Оставив Паликара на улице, Перрина вошла во двор. Собаки с визгливым лаем кинулись на нее и принялись теребить за ноги.

– Что там такое? – послышался чей-то голос.

Перрина оглянулась и увидела слева от себя длинное строение, которое могло быть как жилым домом, так и чем угодно другим. Стены некогда соорудили из чего попало: и из кирпичей, и из досок, и из бревен; крыша была частично из картона, частично из просмоленного полотна; окна – из стекла, и из бумаги, и из листового цинка, и из дерева. Все это было построено с каким-то наивным искусством: словно тут похозяйничал Робинзон с несколькими Пятницами.

Под навесом человек с всклокоченной бородой разбирал ворох тряпья, раскидывая его по корзинам, расставленным вокруг него.

– Подойдите, – сказал он, – только не раздавите моих собак.

Перрина подошла.

– Что вам угодно? – спросил человек с бородой.

– Это вы владелец Шан-Гильо?

– Говорят, что я.

Девочка в нескольких словах объяснила, кто она и чего хочет. Он слушал ее и, чтобы не терять золотого времени даром, налил себе стакан красного вина и осушил его залпом.

– Все это можно, если только мне заплатят вперед… – сказал он, оглядывая Перрину.

– А сколько?

– Сорок два су[6] в неделю за фуру и двадцать одно су за осла.

– Это очень дорого.

– Меньше не могу.

– Это ваша летняя цена?

– Это моя летняя цена.

– А можно будет ослу есть репейник?

– Можно какую угодно траву, если у него есть зубы.

– Мы не можем платить за неделю вперед, потому что так долго не останемся: мы в Париже проездом и направляемся в Амьен.

– Все равно; в таком случае шесть су в день за фуру и три за осла.

Она пошарила в кармане своей юбки и, вытащив оттуда девять монеток по одному су, сказала:

– Получите за первый день.

– Можешь сказать своим родителям, чтобы въезжали. Сколько вас всех-то? Если целая труппа, то еще по два су с человека.

– Я только с мамой.

– Ладно. Почему же твоя мать сама не пришла договариваться?

– Она больна и лежит в фуре.

– Больна? У меня не больница.

Перрина испугалась, что он откажет им.

– То есть она устала: мы ведь издалека.

– Я никогда не спрашиваю у постояльцев, откуда они.

Он указал рукой на угол своего «поля» и прибавил:

– Фуру поставишь вон там, а осла привяжешь. Если ты раздавишь одну из моих собак, заплатишь за нее сто су.

Она пошла к воротам. Он остановил ее.

– Выпей стакан вина.

– Благодарю. Я не пью.

– Ну, так я за тебя выпью.

Он опять опрокинул себе в горло целый стакан и принялся разбирать тряпье, которым порой приторговывал.

Привязав Паликара в указанном месте, причем осел довольно долго брыкался, Перрина вошла в фуру.

– Ну, вот, мама, мы и приехали.

– Какое счастье, что мы постоим на месте, не будем двигаться и трястись. Боже мой, как велика земля!

– Теперь нам можно и отдохнуть. Я приготовлю обед. Тебе чего хотелось бы?

– Сначала пойди распряги Паликара, задай ему корм, напои его. Он ведь тоже устал, бедняжка.

– Здесь очень много репейника и есть колодец. Я сейчас пойду и все устрою…

Девочка вернулась очень быстро и принялась собирать все, что нужно для готовки. Она достала переносную глиняную печь, несколько кусков угля и старую кастрюлю, потом вынесла все это на воздух, зажгла уголь и долго изо всех сил дула на него, став перед печкой на колени.

Когда уголь разгорелся, она вернулась к матери.

– Хочешь рису?

– Мне и есть-то почти не хочется.

– Или чего-нибудь другого. Скажи, я достану. Хочешь?

– Ну, давай рису…

Перрина бросила в кастрюлю горсть риса, налила воды и начала кипятить, помешивая двумя беленькими палочками. От огня она отошла только на секунду и то лишь затем, чтобы посмотреть, что делает Паликар. Ослик чувствовал себя прекрасно и усердно жевал репейник.

Приготовив рис как следует, то есть ничуть его не переварив, девочка выложила его горкой в деревянную плошку и отнесла в фуру. До этого она уже поставила перед постелью матери небольшой кувшинчик с колодезной водой, два стакана, две тарелки и две вилки; водрузив тут же плошку, сама она села на пол, поджав под себя ноги.

– Ну, вот теперь мы будем обедать.

Она говорила веселым, даже беззаботным тоном, но взгляд ее с тревогой скользил по лицу матери, которая сидела на матраце, закутавшись в шерстяной платок, изорванный и затасканный, хотя когда-то, видимо, стоивший немало денег.

– Ты проголодалась? – спросила мать.

– Еще как! Я так давно не ела…

– Ты бы хоть хлебом закусила.

– Я съела целых два ломтя и все-таки голодна. Смотри, как я буду есть; глядя на меня, тебе самой захочется.

Мать поднесла вилку с рисом к губам, но так и не смогла проглотить…

– Не могу, – сказала она в ответ на взгляд дочери. – Кусок не идет в горло.

– Заставь себя: второй глоток будет легче, а третий еще легче.

После второго глотка мать положила вилку на тарелку.

– Не могу: нехорошо… Лучше уж и не пробовать…

– О, мама!

– Не беспокойся, моя дорогая. Это пустяки. Я ведь не двигаюсь – надо ли удивляться, что у меня нет аппетита! И потом – я так устала от езды… Вот отдохну, и аппетит появится…

Она скинула с себя платок и, задыхаясь, опять легла. Заметив у дочери слезы на глазах, она попыталась ее развеселить.

– Рис у тебя очень вкусный, ешь его… Ты работаешь, тебе нужно больше пищи… Поешь, дорогая!

– Да я и так ем… Видишь, мама, я ем…

Но на самом деле она глотала через силу, принуждая себя. Впрочем, слова матери все же утешили ее, и она стала есть как следует, так что скоро от риса ничего не осталось. Мать смотрела на нее с нежной и грустной улыбкой.

– Вот видишь, дорогая, стоит только себя заставить… – сказала больная.

– Ах, мама! Ответила бы я тебе на это, да не решаюсь.

– Ничего, говори…

– Я бы ответила, что ведь только что я тебе советовала то же самое, что ты мне теперь говоришь.

– Я больна…

– Вот потому-то мне и хочется сходить за доктором… В Париже много хороших докторов.

– Хорошие-то пальцем не шевельнут, если им не заплатят денег.

– Мы заплатим.

– А чем?

– Деньгами. У тебя в платье должны быть семь франков[7] и еще флорин[8], которого здесь не меняют… Да у меня семнадцать су. Посмотри-ка у себя в платье.

Черное платье, такое же потрепанное, как и юбка Перрины, только менее пыльное, лежало на постели вместо одеяла. В кармане его действительно отыскались семь франков и австрийский флорин.

– Сколько тут будет всего? – спросила Перрина. – Я плохо знаю французские деньги.

– Я знаю их не лучше тебя.

Они принялись считать и, определив стоимость флорина в два франка, насчитали девять франков и восемьдесят пять сантимов.

– Ты видишь, у нас даже больше, чем нужно на доктора… – продолжала Перрина.

– Доктор меня словами не вылечит. Понадобятся лекарства, а на что мы их купим?

– Вот что я скажу тебе, мама. Над нашей фурой везде смеются. Хорошо ли будет, если мы приедем в ней в Марокур? Как на это посмотрят наши родные?

– Я сама опасаюсь, что это им не понравится.

– Так не лучше ли от нее отделаться, продать ее?

– За сколько же мы ее продадим?

– Да сколько дадут… Кроме того, у нас есть фотографический аппарат; он еще очень хорош. Наконец, есть матрац…

– Стало быть, ты хочешь продать все?

– А тебе жаль расстаться?

– Мы прожили в этой фуре больше года… В ней умер твой отец… Со всей этой нищенской обстановкой у меня связано столько воспоминаний…

Больная замолчала, задыхаясь… Крупные слезы побежали по ее щекам.

– О, мама! – воскликнула Перрина. – Прости, что я тебя расстроила…

– Мне не за что тебя прощать… Ты говоришь вполне разумно, и я сама должна была бы об этом догадаться… Но ведь ты перечислила не все… Нам придется расстаться и…

Женщина запнулась.

– С Паликаром? – договорила Перрина. – Я только не решалась тебе об этом сказать… Ведь не можем же мы явиться с ним в Марокур?

– Конечно, не можем, хотя мы и не знаем еще, как нас там примут.

– Неужели нас там могут принять дурно? Неужели нас не защитит память моего отца? Неужели будут продолжать сердиться и на мертвого?

– Не знаю. Если я и отправляюсь туда, то только потому, что так приказал, умирая, твой отец. Мы все продадим, на вырученные деньги пригласим доктора, сошьем себе приличную одежду и по железной дороге поедем в Марокур. Только вот вопрос – хватит ли на все того, что мы выручим?

– Паликар очень хороший осел. Мне говорил мальчик-акробат, а он толк знает…

– Ну, обо всем этом мы поговорим завтра, а теперь я очень устала.

– Хорошо, мамочка. Ложись усни, а я пойду стирать; у нас накопилось много грязного белья.

Поцеловав мать, девочка вышла из фуры, согрела воды и принялась стирать в тазу две рубашки, три носовых платка и две пары чулок. Работала она на редкость проворно и ловко. Скоро все было выстирано, выполоскано и развешано для просушки на веревке. После этого Перрина подошла к Паликару, перевела его на другое место, где трава была посвежее, и напоила водой. На дворе совсем стемнело. Кругом воцарилась глубокая тишина. Девочка грустно обвила шею ослика руками и горько заплакала…