Один день с Герхардом Майером (9 мая 2006 года)
Когда мы выскочили из такси, поезд уже успел подойти, и рядом с кондуктором на перроне, под проливным дождем, стоял маленький согнутый старичок в берете. «Господин Майер, мы опоздали на поезд, поэтому нам пришлось взять такси. Мы боялись, что Вы, не увидев нас, уйдете». «Что бы я сделал, если бы Вас не оказалось? Думаю, что остался бы ждать следующего поезда».
Дождь не прекращался, и мы вместе отправились к дому № 17 по аллее Герхарда Майера. «Знаете, в начале весны, когда все в природе находится в каком-то крайнем беспокойстве, что-то назревает, что-то пытается прорваться наружу, я тоже крайне беспокоен. И только когда, наконец, прорезаются почки, я успокаиваюсь. Посмотрите на горы перед Вами. Жаль, что сегодня нет солнца, а то Вы смогли бы увидеть, как играют тени, абсолютно по-провансальски. В такие дни я совершенно как ребенок, выхожу и погружаюсь в ландшафт. Я растворяюсь в свете и забываю о времени. Или оно обо мне». Он весело смеется. «Видите тот дом? Это дом моего деверя, о котором говорит Бауэер, – том самом, который не терпел в своем саду высоких вишень. Мы очень его уважали. А как Вам мой дом? Ну разве это не дом поэта, с усыпанной галькой дорожкой и цветущей глицинией?» Он опять звонко смеется. «Здесь мы прожили с Дорли 60 лет». С этими словами он вводит нас в дом. Стол накрыт к чаю на троих. Дверь из столовой ведет в спальню. «Осмотритесь, пока я приготовлю чай. Там, на той кровати, умерла Дорли». И после небольшой паузы: «Я буду поить Вас чаем с лимонным кексом. А потом, когда наступит глубокая ночь, мы будет пить вино, есть свежеиспеченный хлеб с сыром, и говорить о высоком».
В комнате совсем немного книг: в основном те, которые накапливаются с годами сами собой: Гете, Шиллер… Они не достаточно важны, чтобы попасть в мастерскую, но достаточно солидны для гостиной. В незаметном углу висит маленькая старинная миниатюра Бородинского поля. В глаза бросается небольшой, но очень выразительный портрет. В первый момент кажется, что это Толстой, но это отец Дорли. Зато в спальне висит большой портер самого Толстого. «С Толстым я познакомился еще в школе. Мы тогда изучали его рассказ „Много ли человеку земли нужно“. Я помню, какое впечатление он произвел на меня. Вот это действительно литература. Затем мне понадобилось 30 лет, чтобы вновь взять этого писателя в руки. Я испытывал такой пиетет, что все эти годы страшно боялся подступиться к „Войне и миру“. Почти столько же лет мне понадобилось, чтобы открыть Марселя Пруста. Я около 20 лет не занимался литературой…
Я вообще очень люблю паузы в жизни. Они многое восстанавливают… Два раза я был в Ясной поляне. И мне страшно хотелось упасть на колени и поцеловать эту землю, но я постеснялся. Там было столько туристов. Хотя Толстой был совсем непростой человек, тяжелый, слишком страстный».
– А что Вы думаете о Пастернаке?
– Его «Доктор Живаго», особенно вся история с Ларой, ее прощание с умершим – это чудесно. Думаю, настоящую литературу можно определить двумя критериями: она должна рождаться из необходимости и быть интенсивной. Да, и конечно, в ней должно быть горение. Наверно, это не лучшее произведение Пастернака, но он писал его из необходимости, и в нем чувствуется огромная сила и интенсивность.
– А что Вы думаете о швейцарских писателях?
– О, вообще швейцарцы – они всегда немного «не туда». Взять, к примеру, Роберта Вальзера. Я очень люблю «Якоба фон Гунтена», а из «Помощника» я прочел только 20 страниц и оставил. Не смог. Этот роман про меня. А вот Фриш мне кажется совершенно переоцененным писателем и довольно поверхностным. Дюрренматт – другое дело, особенно «Визит старой дамы». Это мастер. Вообще больше всего я люблю книги, в которых ничего не происходит. Очень люблю Штифтера, его «Бабье лето». Но я, конечно, субъективен. Например, я совершенно не понимаю Гете. Мне всегда хвалили его «Избирательное сродство». Я прочел 15 страниц и бросил. Не мое. Да, как и Томаса Манна. А вот мой «друг» Райх-Раницки[2] их очень любит (звонкий смех). Да, и сам он что-то вроде Блохера[3] от литературы: сесть, встать, хорошо, плохо. Все структурировано и четко. А еще я очень не люблю всякого академизма. Оно убивает творчество. Многие по-настоящему великие люди были недоучками.
– А как же, например, Адольф Мушг? Ведь он, будучи писателем, долгое время преподавал в Цюрихском университете.
– (смущенная усмешка) Вообще-то я не очень люблю говорить о коллегах. Знаете, я думаю, творчество состоит не только из продуманных и хорошо выписанных конструкций. В нем должна присутствовать благодать, что-то детское, бессознательное… А еще очень важна музыка. Это отдельный, совершенно особенный мир.
«А теперь я покажу Вам свою мастерскую», – произносит Майер после часового разговора, когда мы уже успели завоевать его доверие, и он готов впустить нас в свое интимное пространство. Там, в мастерской, собрано то, что ему действительно близко: маликовское многотомное собрание сочинений Толстого на немецком, несколько вариантов изданий Роберта Вальзера, Клод Симон и немецкие романтики. Там же стоит «Доктор Живаго» и книги о Петрарке, как и книги его друзей – Курта Марти[4] и Петера Бикселя[5]. Герхард Майер с гордостью открывает шкаф, в котором видны многочисленные диски Шостаковича, Шуберта, Рахманинова, Арво Пярта. «Хотите, я поставлю для Вас Шопена в своем любимом исполнении? Так мало кто действительно умеет его играть».
Когда мы возвращаемся в гостиную, на дворе уже стоит ночь. «Я хочу прочесть Вам кое-что из книги проповедника Соломона, из его „Экклезиаста“. Вы позволите? Я всегда читаю только лютеровский перевод. Библия для меня не просто духовная книга, но и величайшая поэзия. Впрочем, разве можно разделить искусство и духовность? Потребность в том и другом глубоко заложена в человеке».
Капли дождя за окном, горьковатый вкус вина с хрустящим хлебом и сыром, неяркий свет лампы и слегка потрескивающий старческий голос, произносящий слова Экклезиаста о суете сует и томлении духа, – все это в необыкновенной гармонии сплетается между собой в неразличимый узел. И уже перестаешь понимать, хрустит ли во рту хлеб или слова Экклезиаста, и что стучит за окном: дождь или соната Шопена. И эта горечь во рту – от вина ли или от того, что все суета сует и томленье духа… «Я больше доверяю тем, кто заикается, чем тем, кто говорит без запинок», – произносит Герхард Майер.
На прощанье он рассказывает нам смешную историю о том, как на почте, заполняя квитанцию, он написал свой адрес – аллея Герхарда Майера, 17, и кассир с удивлением спросила, не он ли этот самый Герхард Майер. «Да, знаете, аллею назвали так из сочувствия ко мне, чтобы я даже в глубокой старости всегда мог найти дорогу домой».
Мы уходим в темноту и дождь, а за нами в полосе света остается 89-летний человек, который любит, как ребенок, растворяться в ландшафте и забывать о времени. А время забывает о нем. Ибо все суета сует и томленье духа…