Глава третья
Итак, мы отправились на Запад, то есть со Среднего Запада на Дальний, из Анн-Арбора, Мичиган, в Лос-Анджелес, Калифорния. Дело было в январе.
Незадолго до отъезда мы совершили наш первый американский патриотический поступок. Речь шла о покупке колес. Выбор стоял между «Вольво» и «Омегой». Первая была мечтой всех московских жуликов, а потому и нам была известна. О второй никакими сведениями мы не располагали, за исключением того, что она принадлежит к семейству «Олдсмобилей» и сколочена компанией «Дженерал моторс» в черный год американской автоиндустрии 1980-й (вперед на 1981-й) по европейскому стандарту, то есть не в виде огромного крокодила.
«Надо поддержать американскую промышленность, – сказал я Майе, – ты же видишь – она задыхается». «Странное соображение, – сказала она. – Ты думаешь, что покупка одной „Омеги“ что-нибудь здесь изменит?»
По телевизору каждый день рассказывали об огромных увольнениях, о кризисе компании «Крайслер», об ужасных убытках.
«Наша „Омега“ может оказаться решающей каплей, – сказал я. – С падением этой капли система качнется в другую сторону, и начнется медленное выздоровление».
Так и получилось, между прочим. Мы вошли в магазин «Олдсмобил дилершип», выписали изумленному торговцу чек на полную стоимость (о мортгейджах [Mortgage – первый взнос, рассрочка. ] мы тогда и понятия не имели) и сели в милое авто. Я до сих пор уверен, что наша «капля» (четырехдверный шестицилиндровый автоматик) оказалась решающей, и никто меня в этом не разубедит.
Мичиганская зима мало чем отличается от русской; странно, что в этом штате до сих пор не построили коммунизм. Не для того мы эмигрировали, в конце концов, чтобы барахтаться в снегу. Решено было бежать порезвее к югу – Иллинойс, Миссури, Канзас, Оклахома, Техас – и пробираться дальше самым южным путем через Нью-Мексико и Аризону, вдоль государственной южной границы с единственной целью – обойти стороной снега в горах.
Ну вот, мы едем через Америку. В «Омегу» вместилось все, чем мы здесь располагаем, включая и недвижимость – рукопись неоконченного романа «Скажи „изюм“. Сколько раз уже описана по-русски эта дорога! Еще в 1936 году Илья Ильф и Евгений Петров пересекали США в маленьком сером „фордике“. Уже тогда существовали эти тысячемильные бетонные линии с двухполосным односторонним движением в обе стороны, бензозаправки, где протирают стекла машины, шкафы с холодными напитками, мотели и кафе. В России же и тогда автомобильных дорог не было, да и сейчас ее дороги в контекст цивилизации еще не вписываются.
Советскому читателю, если таковой у этой книги когда-нибудь найдется, могу предложить к списку чудес, описанных Ильфом и Петровым, еще одно – поджопное бумажное полотенце. В кабинках задумчивости на канзасских зонах отдыха я это диво встретил впервые – экий декаданс! В добавление к пипифаксу проезжающим предлагается лист с перфорацией в форме груши. Невольно вспомнишь станцию Зеленый Гай на Днепропетровщине по дороге к волшебному Крыму, где водители грузовиков вольготно располагаются «орлами» вокруг заколоченного в прошлую пятилетку сортира.
На юге штата Иллинойс снега кончились, и больше мы их в ту зиму не видели. Надо сказать, что никаких особенных сентиментальных чувств к этому виду осадков мы и не испытывали. Снег в его эстетическом чистом виде существует за всю зиму в Москве каких-нибудь несколько дней, все остальные шесть месяцев это снег-уродина, свалявшийся, грязный, надоевший, как вся советская власть.
Едем, едем, едем… ровное движение впереди, по бокам от нас, позади, навстречу. Мы меняемся за рулем. Майя жалуется: «Меня усыпляет это вождение». – «Ну и спи! Посмотри, все вокруг давно спят».
Очень скоро мы стали знатоками мотелей. Набоковского «Приюта зачарованных охотников» в пути не попалось, зато мы по достоинству оценили и «Говарда Джонсона», и «Вестерн», и «Холидей инн», и «Рамада». Мы даже спорили об их достоинствах. Майя почему-то отдавала предпочтение «Джонсону» – дескать, там и завтраки лучше, и в телевизоре больше программ, и вот еще то-то и то-то. Я почему-то держался «Холидей инн», уверяя, что эта фирма бьет все рекорды. Случай подвернулся, чтобы доказать упрямому приверженцу «Г. Джонсона» свою правоту. На окраине Сент-Луиса мы остановились в шикарнейшем «Холидей инн». Окна номеров выходили в гигантский закрытый патио с искусственным светом, где журчали фонтаны и низвергались водопады, где по романтическим мостикам путешественники могли прямо от огромного бассейна перейти к внушительной аркаде видеоигр. Принюхиваясь к запаху хлорки и прислушиваясь к посвистыванию электронных жучков, мы уже больше не спорили: Майя молча признала поражение, я благородно молчал.
Границу Техаса мы пересекли ночью, не заметив ее, и остановились в городе Сладководске (как еще иначе переведешь Sweetwater-city), в мотеле «Говард Джонсон». Утром мы вышли к завтраку, не подозревая, что мы в Техасе. Подавальщица притащила нам «наши яйца» плюс целую поленницу бекона плюс блинчики с джемом, по куску арбуза и грейпфрутовый сок. В салат-баре мы отоварились еще овощами. Майя ничего не сказала, только лишь со скромным торжеством озирала стол: таков, мол, мой старый «Говард».
«Посмотри лучше вокруг, – сказал я. – Какая отменная здесь собралась публика. Того и гляди, начнут сейчас стрелять в пианиста или за неимением такового – в проезжего русского писателя».
Вокруг нас сидели настоящие персонажи вестернов – краснолицые, голубоглазые, в огромных шляпах, кожаных жилетках и сапогах на высоком каблуке – техасцы.
Нынче, всяческими способами убегая от клише, мы иногда удивляемся, как точно некоторые явления им соответствуют. Вот ведь при слове «техасцы» именно такая картина возникает в воображении, но, когда ее видишь воочию, поражаешься – могут ли так совпадать реальные люди (в данном случае в основном водители грузовиков) с образцами кино?
Подавальщица вдруг спросила нас:
– Интересно, фолкс [Folks – здесь – братва, братцы. ], на каком это таком языке вы между собой разговариваете?
– А вы как думаете, что это за язык? – спросил я в ответ.
– Звучит как немецкий, – сказала она.
– Нет, это русский, – сказал я.
– Вот я и слышу, что-то похожее на русский или на немецкий, – сказала она.
– Однако это совершенно разные языки, – сказал я. – Немецкий и русский не похожи друг на друга.
– В самом деле? – искренне удивилась она. – Вы, стало быть, русские из Германии?
– Нет, мы из России.
– Немцы из России?
Для этой средних лет техасской дамы русские и немцы были соединены какими-то нерасторжимыми связями. В двух словах мы объяснили ей противоречивость немецко-русских связей, историческое преобладание византийской над готической культурой (или наоборот) и подчеркнули, что, несмотря на изобретение немцами крана к русскому самовару, в России до сих пор бытует поговорка «что русскому хорошо, то немцу плохо»…
В замешательстве покачивая головою, она отошла к ковбоям и, как бы убирая что-то со стола, рассказала им, какие странные в мотеле оказались постояльцы – из России, но не немцы.
Ковбои пошевеливали большими плечами, иногда чуть поворачивали головы, чтобы глянуть на нас, однако, столкнувшись с нашими взглядами, деликатно отводили глаза, как бы интересуясь лишь погодой за окном.
Тут подавальщица снова приблизилась, лицо ее выглядело озабоченным.
– У нас тут, оказывается, в газетах много пишут о России, и все какие-нибудь гадости. Наверное, врут?
– Увы, не врут, – сказали мы.
– Вот ребята говорят, фолкс, будто в России такое правительство, которое не позволяет книжки писать какие хочешь. Это тоже правда?
Я даже подскочил – вот так вопрос в городе Сладководске! Может быть, кто-то из них видел мой портрет в «Вашингтон пост» или в «Нью-Йорк таймс» и узнал? Но это просто немыслимо – пара-другая снимков, промелькнувших в потоке тысяч и тысяч?.. Так или иначе, но вопрос оказался более чем по существу.
– Увы, мэм, это тоже правда. Я как раз являюсь писателем, и именно за сочинение неугодных книг меня выгнали из моей страны. Именно поэтому мы и оказались здесь, мэм!
Подавальщица из Сладководска вдруг широко раскрыла руки и сказала с такой теплотой, которую и сейчас, четыре года спустя, я вспоминаю как одно из лучших американских очарований:
– You are welcome to America! [Добро пожаловать в Америку!]
Ковбои сдержанно улыбались.
Последний день этого путешествия стал довольно важной вехой в моей биографии: 21 января 1981 года после захода солнца я узнал, что не являюсь больше гражданином СССР.
Проснулся я в тот день еще гражданином СССР в мотеле города Юма, что на стыке границ Аризоны, Калифорнии и Мексиканских Штатов. С достоинством, как и предписывает инструкция Управления виз Моссовета, пронес высокое звание гражданина Страны Советов в столовую. После завтрака мы взяли старт на Лос-Анджелес, куда рассчитывали прибыть к вечеру.
Аризонская пустыня сменилась калифорнийской, которая в этих местах лежит ниже уровня моря. Горизонт еще больше раздвинулся. Пески и кактусы по обе стороны прямого, как линейка, хайвея. «Омега» что-то сильно разошлась, обгоняла чуть ли не все попутные машины. При обгоне очередной я увидел рыжие усы патрульного офицера. Положив локоть на борт, он внимательно и серьезно смотрел на меня. Потом привычным движением поставил себе на крышу пульсирующий красный фонарь. Несколько секунд я еще делал вид, что не понимаю, что это значит, что ко мне это вроде не очень-то относится, потом пошел к обочине. Патрульный «кар» встал сзади. Мы вылезли из машины – я и стройный офицер в униформе цвета хаки с пистолетом на боку. В ярком пустынном небе над нами, словно наши alter ego, парили два орла.
Я подумал: сейчас начнется цирк! У меня нет ни одного американского документа. Как оказался советский гражданин посреди калифорнийской пустыни рядом с мексиканской границей? Если бы американца изловили в Туркмении, в двух шагах от Ирана, подняли бы по тревоге весь КГБ. Представляю себе реакцию патрульного на советский паспорт, а потом и на еще большее чудо – советские водительские права! Как все это ему объяснить? Не рассказывать же, в самом деле, историю романа «Ожог» и независимого альманаха «Метрополь». Пока что попробую придуриваться, как в России делал в подобных обстоятельствах.
– Скорость? – спросил я.
Патрульный кивнул. Я начал хныкать в той манере, которую выработал в общении с московскими гаишниками:
– Клянусь, офицер, я всегда вожу в рамках правил. Вот только тут… знаете ли… в пустыне…
– Да, здесь трудно держать лимит, – согласился он.
Я обрадовался: кажется, клюет! Согласно московскому опыту, нужно выделить его участок как особый, ни на что не похожий, исключительно опасный и важный – такова психологическая задача. В случае успеха офицеру и мои исключительные советские обстоятельства не покажутся столь уж подозрительными.
– Впервые еду через пустыню! – воскликнул я. – Удивительное ощущение! Сам не замечаешь, как скорость поднимается до шестидесяти пяти миль в час!
– До семидесяти пяти миль в час, – сухо поправил он, посмотрел на номерной знак и пробурчал: – Ага, Мичиган…
Что это значит? Может быть, с Мичиганом тут у них особые счеты? Может быть, здесь мичиганцам круче приходится, чем советским? Так или иначе, нужно раскрывать национальную принадлежность. Ведь не может же его не насторожить мой акцент!
– Вообще-то мы из России, офицер, из Советского Союза… Это особая история…
– Ваше имя, сэр, – прервал он меня.
Я сказал и добавил вполне нелепо:
– Это, понимаете ли, русское имя. Мы здесь оказались при необычных обстоятельствах…
– Как спеллингуете свое имя?
В ровном тоне патрульного мелькнула легкая досада. Очевидно, мои «обстоятельства» мешали ему осуществлять закон.
Я заученно протараторил свое имя по буквам. О, эти американские спеллинги, сколько эмигрантских языков вывихнуто было на них! Офицер на минуту отвлекся от своей записи:
– Значит, из России приехали, сэр?
– Да, мы из Советского Союза, но мы оказались здесь в силу совершенно особых, исключительных обстоятельств, которые я мог бы объяснить, если бы…
– А вы знаете лимит скорости в Америке? – снова прервал он меня.
– Пятьдесят пять миль в час.
– Вот именно, – сказал он. – Водительскую лицензию, пожалуйста.
Я уныло полез за своей видавшей виды «корочкой». Необычный вид документа наверняка возмутит патрульного, ведь советские права отличаются от американских не менее разительно, чем «Правда» от «Нью-Йорк таймс». Наверняка он признает мои права недействительными.
– У меня еще советская лицензия, – мямлил я, – однако если учесть особые обстоятельства, о которых я упоминал выше, то при известной снисходительности…
Он невозмутимо рассмотрел мои права и, не задав никаких вопросов, записал семизначный номер. Я присел на горячий капот его «Шевроле». Неясное ощущение судьбы витало в воздухе пустыни. Рыжий молодчик, похожий на киногероя, которому абсолютно наплевать на мои советские «обстоятельства», осуществляет американский закон об ограничении скорости. Многозначительное парение двух орлов над нашими головами.
– А вот в СССР нет ограничения скорости, – зачем-то соврал я, хотя уже и понимал, с каким бесстрастным центурионом имею дело.
Тут вдруг патрульный сильно обиделся, оторвался от бумаги и посмотрел на меня выцветшими голубыми глазами.
– Вы ведь сейчас не в России, сэр, правда? Вы сейчас в Америке, так? А у нас здесь скорость ограничена, о'кей?
Точно так же когда-то на меня ворчал киевский милиционер: «Здесь вам не Москва… тут Киев, понятно?.. Здесь работают киевские правила, так?»
– Оштрафуете меня? – спросил я.
– Не я вас оштрафую, а суд вас оштрафует. – Он протянул мне копию бумаги. – Так и быть, поставил вам шестьдесят пять вместо семидесяти пяти. Поосторожнее в дальнейшем. Всего хорошего!
Он отвернулся, потеряв ко мне малейший интерес, и до меня наконец дошло, что я для него вовсе не подозрительный иностранец, а просто нарушитель скоростного режима, то есть человек как человек.
Есть некоторая все-таки странность в том, что этот знаменательный для меня день начался с волнений по поводу моего сомнительного гражданства и ненадежных водительских прав. Продвигаясь дальше к Тихому океану, я думал о том, что теперь надо ждать еще какой-нибудь гадости (закон парности) и что вторая гадость будет в том же роде, то есть связанная с бумагами, с какими-нибудь провалами, с недостатком каких-нибудь прав или с полным их отсутствием; ведь не с избытком же прав, этого сейчас нигде не допросишься.
К вечеру мы достигли гостеприимного дома в Санта-Монике, и хозяин после первых же приветствий сказал:
– Тебя весь день разыскивают журналисты. Прошу прощения, но указом Президиума Верховного Совета СССР ты лишен советского гражданства.
После ужина мы пошли на мой любимый еще с 1975 года Океанский бульвар и остановились там в молчании под королевскими пальмами. Внизу, под обрывом, катились огни прибрежного шоссе.
Почему госмужи СССР так поступили со мной? Неужто сочинения мои так уж сильно им досадили? Разве я на власть их покушался? Пусть обожрутся они своей властью.
Я подумал о друзьях в Москве. Сегодня они услышали эту новость по «Голосу Америки» или по Би-би-си – какая реакция? Старинный друг мой, внутренний эмигрант Фил Фофанофф, которого в Москве называют помесью Печорина с Обломовым, вероятно, утешил бы меня таким образом:
– Не фетишизирую красную картонку с плотной розовой бумагой внутри, ничего священного и символического в этой дряни нет, простое «средство полицейского контроля», согласно словарю Брокгауза и Ефрона. Бедняга Маяковский, которому очень хотелось еще раз в Париж, пропел серенаду советскому паспорту, а между тем сам сознался, что носит ее в штанах: «Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза»… Разве нечто любимое, священное, гордое носят в штанах по соседству с гениталиями?
Так, вероятно, упражнялся бы в остроумии московский шутник Фил Фофанофф. А все-таки идеологические дядьки-аппаратчики не только ведь книжечки говенненькой меня лишили. Это они в своих финских банях постановили родины меня лишить. Лишить меня сорока восьми моих лет, прожитых в России, «казанского сиротства» при живых, загнанных в лагеря родителях, свирепых ночей Магадана, державного течения Невы, московского снега, завивающегося в спираль на Манежной, друзей и читателей, хоть и высосанных идеологической сволочью, но сохранивших к ней презренье.
«Дружище, – сказал бы устало Фил Фофанофф, – фактически они нас всех давно уже лишили советского гражданства, потому что его просто не существует. Здесь нет гражданства, а есть подчинение. Честь мы бережем не для гражданства, а для родины». Иногда он может шутить и таким образом.
В темном небе тактично гудел «джет», возвращающийся из Японии. Шелестела ветками огромная пальма. Пахло своими плодами лимонное дерево. Рождалась новая луна. Калифорнийской ночи было наплевать на мое советское гражданство не в меньшей мере, чем патрульному на интерстейт ь 8.
Возвращаясь к хозяйскому дому, мы увидели, что он полон людей. Оказалось, что многие старые друзья из Калифорнийского университета, где я в 1975 году на семинаре красноречивыми недомолвками подчеркивал свою принадлежность к Совдепу, приехали нас приветствовать. За шесть лет, что прошли после моего месячного визита в 1975-м, они совсем не изменились, и немудрено – Калифорния, в ней не только кинозвезды консервируются, но и профессора университетов.
Законсервировались мои друзья и в своих так называемых левых взглядах. Для советских делишек у них в лучшем случае припасена ироническая улыбочка, нападать на СССР не очень-то рекомендуется, иначе ведь и не заметишь, как примкнешь к правым.
В разгар шумной и спонтанной, вполне в русском стиле, вечеринки из Нью-Йорка позвонил Крэг Уитни, бывший московский корреспондент, а в тот момент заведующий иностранным отделом «Нью-Йорк таймс». Он хотел узнать, как я себя чувствую после лишения советского гражданства, есть ли у меня эмоции в адрес советской власти. «Пошли бы они все к черту!» – заорал я. Крэг захохотал, и в утреннем выпуске «Нью-Йорк таймс» появилось:
Having been informed about the Soviet government's decision Aksyonov said: To hell with them!
Окончив этот разговор, я вернулся в гостиную и обнаружил там основательную ссору. Русские интеллектуалы ругались с американскими интеллектуалами, причем речь шла даже не о России, а об американских заложниках в Тегеране, которые в это время были освобождены и направлялись домой.
– Теперь все это будет превращено в националистическое шоу, устроят огромный шовинистический шабаш, – говорили американские друзья.
– Ваши дипломаты были захвачены бандитами, – кипятились русские друзья. – Нарушены были все международные нормы!
– Во время революций всегда бывают эксцессы, – отвергали этот аргумент американцы. – Посольство и в самом деле занималось шпионажем.
– Все посольства занимаются шпионажем, разве дело в этом? – взывали русские. – Неужели вы не понимаете, что Америка противостоит тоталитаризму, что это последняя крепость свободного мира, что любое унижение Америки идет на пользу коммунизму?..
– Вы говорите, как наши «ред нек» [Red neck – деревенщина, тупица. ], – возражали американцы. – Как наши крайние правые, реакционные люди.
– А вы, – парировали русские, – говорите, как либеральные олухи, пораженцы, вы не понимаете, с кем имеете дело. Опомнитесь в советском концлагере, господа!
Тут один из американских друзей не выдержал и слегка позеленел, что бросилось всем в глаза, потому что прежде во время таких споров он только розовел.
– Мои предки, – кричал он не своим голосом, – приплыли в эту страну четыреста лет назад!.. (Тут все быстро в уме пересчитали, могло ли такое случиться, и выходило, что почти могло.) Мы… (далее следовало имя, содержащее и «th» и «gh») здесь живем из поколения в поколение, а тут приезжают всякие из стран, не знавших даже запаха свободы, и берутся нас учить, как защищать демократию!..
Тут он смутился, все краски на лице смешались, и стал извиняться за свою вспышку: он вовсе никого не хотел оскорбить, просто и в самом деле немного нелепо получается.
Нелепость некоторая, увы, налицо. В Советском Союзе мы считались левыми, смутьянами, ненадежными элементами, а нам противостояли несметные полчища правых, официальных коммунистических пропагандистов и аппаратчиков. В Америке же мы с нашим антикоммунизмом оказались ближе к правым. Левая, правая где сторона? Улица, улица, ты, брат, пьяна…
Однажды, уже в Вашингтоне, прогуливая в садике на Коламбиа-роуд своего щенка Ушика, я познакомился с хозяйкой сенбернара Джулией – дамой, приятной во всех отношениях. Она жила неподалеку, на одной из маленьких улиц, пересекающих Коннектикут-авеню. С того дня мы встречались нередко, наши собаки стали друзьями, и в конце концов Джулия пригласила нас с Майей на ужин.
Мы пришли в ее элегантную квартиру и нашли там весьма симпатичное общество, персон эдак около пятнадцати. Старшим там был муж Джулии, красавец с седыми кудрями и плавными движениями. Если бы не рокочущая американская речь, его можно было бы отнести к известному российскому типу адвоката-краснобая. Кстати, он и оказался адвокатом, как потом выяснилось. Гости были моложе хозяина дома, нам почему-то показалось, что это в основном друзья Джулии по университету, хотя мы и понятия не имели, училась ли она когда-нибудь в университете. В общем, это был народ от тридцати пяти до сорока, красивый, одетый небрежно, лица неординарные, жесты свободные, однако без киношного нахальства. В общем, они были похожи на людей нашего круга в Москве, если исключить из него заведомых стукачей.
Очевидно, они давно не видели друг друга. Каждого новоприбывшего встречали веселыми восклицаниями. Разговор (поначалу за коктейлями) шел довольно сумбурный и внутренний, нас он мало касался – что-то о переменах в работе, в жилье, в семьях, все как будто принадлежали к тому типу, что нынче называют «яппи» [От YP – young professionals – интеллектуальная молодежь.].
Потом вдруг стала мелькать тема Сальвадора. Кто-то из них, оказывается, там недавно побывал, делал какое-то исследование для какой-то частной организации. Вот, кажется, повод вставить пару слов, чтобы не сидеть тут чучелом в качестве «хозяина друга нашей собаки».
«Сальвадор, – сказал я глубокомысленно, – это очень серьезно».
Все со мной охотно согласились.
«Очень уж близко к дому», – углубил я свою мысль.
Все вновь с энтузиазмом поддержали меня. Сальвадорская тема разгорелась. «Близко, очень близко, слишком близко уж к нашему дому…» – говорили гости, как вдруг я заметил, что они совсем не то, что я, имеют в виду. Я-то имел в виду, что вот-вот еще одно тоталитарное марксистское государство возникнет на этот раз слишком близко к американскому дому, а они, гости Джулии, вели речь о том, что Пентагон и ЦРУ втягивают страну в «новый Вьетнам», на этот раз слишком близко к американскому дому.
Дальше – больше. Мы вовлекались в разговор, и раз за разом наши ремарки оказывались по меньшей мере неуместными в этой компании. Кто-то из присутствующих, например, упомянул имя сенатора К., а меня будто кто за язык потянул. «Третьего дня, – говорю, – этот К. напугал меня до смерти».
Несколько человек повернулось ко мне: как так?
– Да вот, – говорю, – проснулся утром, включил телевизор и сразу увидел сенатора К., и первая фраза, которую он произнес, то есть первая фраза, которую я услышал в то утро, звучала так: «Если я стану президентом США, первое, что я сделаю, позвоню Юрию Андропову!» Согласитесь, господа, можно перепугаться.
– А почему же? – недоуменно спросил близко сидевший ко мне молодой почти красавец в рубашке с галстуком и в ковбойских сапожках.
– Ну ведь это все равно, господа, что услышать, будто кто-то собирается звонить Берии, – сказал я.
– Что же, вы против переговоров, что ли? – спросила подруга почти красавца, совершеннейшая красавица.
– Нет-нет, простите, я вовсе не имел в виду никаких переговоров, я просто хотел сказать, что вот это желание позвонить Андропову не относится к числу тех эмоций, с которыми хочется начинать день.
Те из гостей, что услышали этот разговор, переглянулись. «Кто этот человек с таким неопределенным акцентом?» – говорили их взгляды.
– Простите, сэр, мы здесь все друг друга знаем, – сказал почти красавец, – а вот вас видим впервые. Откуда вы?
– Из Советского Союза, – сказал я, и тут уже чуть ли не вся гостиная повернулась ко мне с неподдельным интересом.
Далее последовал разговор с нарастающим количеством вопросительных знаков.
– Как вы очутились здесь?
– Меня выгнали из Советского Союза.
– Выгнали из Советского Союза?? За что???
– Ну, понимаете, я писатель…
– Писатель, которого выгнали из Советского Союза??? За что???? On Earth??? [3десь – За какие же грехи?]
– За книги.
– ???????
Тут вдруг поток вопросительных знаков иссяк; не пошел на убыль, а просто оборвался. Тема изгнания писателя из СССР «за книги» больше не развивалась, и на протяжении всего ужина мне об этом больше не задали ни одного вопроса.
Я начинал догадываться, что мы оказались в обществе самых что ни на есть левых. Джулия во время наших прогулок в обществе взрослого сенбернара и щенка-спаниеля, видимо, как-то неправильно меня вычислила, почему-то решила, что я принадлежу к «их кругу».
Интересно, догадалась ли Майя? Я оглядел комнату и увидел ее в дальнем конце. Разгоряченная, она что-то доказывала хозяину, а тот как-то от ее доводов обмяк, седые кудри замочалились. Красивой ладонью он как бы пытался размешать густоту Майиных аргументов.
– …Однако вы же не будете отрицать, что он выдающаяся личность, – услышал я.
– Он выдающийся подонок! – атаковала Майя. – Я там была и видела, как они, эти вожди, там живут, в какой роскоши посреди пустоты, я и его самого видела – наглый тиран!
– Они там ликвидировали проституцию, безграмотность, всем дали жилье… – говорил адвокат.
– Как в концлагере, – парировала Майя с излишней, о, несколько московской, пылкостью.
Речь шла об одном диктаторе одной островной страны.
«Вечер может кончиться тем, что нам укажут на дверь», – подумал я и тут же сморозил еще одну бестактность, высказавшись по поводу марксизма, что он хорош только для установления диктатур на задворках мира, а в цивилизованных странах устарел…
Мне было бы неловко высказывать эти, с московской точки зрения, общие места, если бы не изумленные взгляды гостей Джулии.
«Марксизм устарел?»
Нет, нас не выставили за дверь, однако несколько гостей довольно выразительно посмотрели на хозяйку дома (кого, дескать, привела?), и Джулии ничего не оставалось, как пожать плечами.
В дальнейшем ужин проходил и завершился вполне светски. Употреблялись хорошие вина, креветки, сыры и салаты, обсуждались новые фильмы и книги; политики, во избежание новых недоразумений, больше не касались ни свои, ни чужие.
В светской беседе, между прочим, выяснилось, что у доброй половины этих американских интеллигентов дедушки и бабушки, а то и родители прибыли на этот материк из России. «В каком-то смысле, – подумал я, – их марксистские убеждения – вещь наследственная. Дедушки и бабушки привезли с собой свою антиимперскую и антибуржуазную крамолу, и здесь она как бы законсервировалась. Как же можно усомниться в марксизме, если и папа в него верил, и дедушка?»
Глядя на этих приятных людей, внешне вроде бы таких уж «наших», а на самом деле совершенно глухих к нашим проблемам (как, возможно, и мы кажемся им глухими к их проблемам), я думал о той хитрой ловушке, в которой оказалась интеллигенция всего мира, об этой пресловутой «левой – правой «примитивке, разделившей людей по дурацким категориям, о наглом ее давлении, как бы полностью исключающем всякую возможность негоризонтального движения.
В конце семнадцатого века русский царь Алексей Михайлович начал формирование армии европейского образца. Вдруг выяснилось, что рекруты, деревенские пареньки, не знакомы с такими понятиями, как «левое» и «правое». Что делать, как направлять движение марширующих колонн? Какой-то фельдфебель придумал: на левое плечо солдатам под погон засовывали пучок сена, на правое – пучок соломы. «Сено!» – кричал фельдфебель, и рота поворачивала налево. «Солома!» – и рота исправно двигалась в правом направлении. Таким образом абстрактные в контексте Вселенной понятия получили вещественное наполнение. «Левая» и «правая» в современном мире лишены какого бы то ни было вещественного наполнения.
Однажды в Вашингтонском международном научном центре имени Вудро Вильсона мне случилось быть на докладе о польской «Солидарности». Это было за месяц до военного путча. Царил энтузиазм. Докладчик, только что вернувшийся из Варшавы, рассказывал о руководителях удивительного профсоюза, кто из них профессор, а кто сварщик, как они проводят дискуссии и просто как они живут, как одеваются и т. д.
Я тогда задал вопрос: а кем они себя считают, левыми или правыми? Вопрос этот озадачил докладчика, аудиторию да и меня самого.
В самом деле, кто они? Коммунистическая пресса называет их правой контрреволюцией. Стало быть, те, кто им противостоит, левые? Эти партийные бонзы, окруженные стражей, перевозимые в бронированных лимузинах?
Покажите на кампусе американского университета и тех, и этих и задайте загадку: кто здесь левый? Не сомневаюсь, руки студентов потянутся к тем, кто похож на них самих, – к парням в замызганных джинсах и паршивеньких свитерках, дерзко смеющимся, с традиционной рогулькой «V» над головой.
Позвольте, позвольте, но какие же это левые? Молятся, кладут кресты, причащаются на коленях перед священником… М-да-с, не вполне марксистской веры эти товарищи… чем-то от них попахивает чуждым…
В центре Вудро Вильсона разгорелся спор, в ходе которого решили, что «Солидарность» все-таки следует считать левыми или, точнее, левыми правыми, хотя, может быть, и не столь левыми, сколь правыми по сути… и левыми… тоже по сути. Тут время дискуссии истекло.
В мире в виде фона для вполне отчетливой и наглой политики царит терминологическая, семантическая, лингвистическая и эстетическая неразбериха.
В шестидесятые годы в СССР гуляла двусмысленная песенка: «Левый крайний, милый мой, ты играешь головой» – вроде бы про футболиста. Противостояли нам сталинцы во главе с Кочетовым, Грибачевым, Софроновым. Их почему-то называли правыми, как бы объединяя таким образом с республиканцами в США и с тори в Англии, как бы ставя рядом жутчайшего банщика Грибачева и вполне приличного сэра Антони Идена. Московскому левому обществу Софронов казался правее генералиссимуса Франко. Мало кому приходила в голову абсурдность этой диспозиции, никто почему-то не думал, что для Франко сталинцы – левые.
На Западе изгнанники с Востока нашли не так много друзей среди левых. Привычно из поколения в поколение и отчасти комфортабельно в условиях демократии сопротивляясь капитализму, эти люди морщились, когда мы говорили о нашем жизненном опыте в антикапиталистическом обществе.
Неужели западный левый интеллигент уже частично втянут в систему тоталитаризма? Мы не хотели в это верить, не хотелось терять привычный романтический образ свободомыслящего чудака, бросающего вызов предрассудкам и филистерству. Все-таки в комплексе левизны, казалось нам, идея личной свободы и чистой совести должна преобладать над идеологическими стереотипами…
Парижские «новые философы» оказались первыми среди тех, кто преодолевал круг заклинаний. Все они пришли с баррикад Латинского квартала 1968 года для того, чтобы назвать себя «детьми Солженицына» и заявлять, что слово «справедливость» для них дороже двухмерного измерения.
А вашингтонские молодые консерваторы?.. Строгие костюмы с хорошо подобранными галстуками, пуговки вниз, волосики на пробор, наследственная «реакционная» мимика… правые, тут уже не ошибешься, однако то, что движет сейчас этим направлением ума, а именно отрицание тоталитарного цинизма, роднит наших preppies [Выпускники частных школ. ] с парижскими бунтарями, да и с нами, изгнанниками.
Ситуация, может быть, слегка прояснилась бы, если бы стало ясно, что ЦК – КГБ не имеет отношения ни к левым, ни к правым. Ошибетесь, судари мои, если и к центру их отпишете. Они находятся в других измерениях. Казалось бы, это очевидно, однако ситуация не проясняется.
Ситуация настолько темна, что позавидует театр абсурда.
Почему «левые» и «правые», а не «верхние» и не «нижние», не «внутренние» и не «внешние»? Почему мы всегда должны танцевать от печки, то есть от расположения кресел в каком-то старинном зале для заседаний? Может быть, даже забытое сейчас деление на материалистов и идеалистов внесло бы больше ясности. Пока что свифтовские остроконечники и тупоконечники спорят, а население спрашивает – где же наши яйца?
С темой революции в современном мире ежегодно происходят удивительные парадоксы, трансформации, перевертывание идей, понятий, зрительных образов. Символ левого движения, вдохновенный лик Че Гевары (после пяти рюмочек дайкири на борту конфискованной яхты) оборачивается растленной физиономией Муамара Каддафи или кабаньим рылом Иди Амина. Постоянно приходится сталкиваться с тем, что в американском языке с приятной точностью называется blockhead [Болван, дурень.]. Благородное слово «либерал» нынче изрядно испохаблено марксистскими доктринерами. Стыдясь этого слова, левый интеллигент бодро прошагал в область стройных общественных теорий, от которых за версту разит если не концлагерем, то казармой. В походке этого некогда свободного человека засквозила солдатчина.
Вот, скажем, нобелевский лауреат Габриель Гарсиа Маркес, талант и левак, левее некуда. Левее, если перегнуться, можно увидеть только живот его личного друга Фиделя Кастро.
Нобелевский комитет, награждая и определяя заслуги Маркеса, заявил, что он всегда «политически на стороне бедных», а также «против внутренних репрессий и иностранной экономической эксплуатации».
Казалось бы, как тут не поаплодировать, а про увлечение террористами можно и забыть: мало ли чем может увлечься романист? Хочется забыть… но, увы, вспоминается… экран московского телевизора и на нем Г.Г. Маркес, полный провинциального высокомерия.
– Я дал зарок, – вещал он, – ничего не печатать из своих художественных произведений, пока не падет жестокий режим Пиночета в Чили.
Аплодисменты. Кому приятна военная диктатура? И все-таки, товарищ Маркес, не лишайте человечество столь большого удовольствия, как чтение ваших романов. Он улыбается. Дальнейшее показало, что зарок был не так уж тверд.
В те дни десятки тысяч вьетнамских беженцев, boat people, тонули в море, пытаясь спастись от новых коммунистических хозяев. Весь мир шумел об этом, и Маркес был спрошен московским телевизионным человеком:
– А что вы скажете, товарищ Маркес, по поводу шумихи, раздуваемой буржуазными средствами информации в связи с проблемой вьетнамских беженцев?
(Не исключаю, между прочим, лукавства со стороны советского телевизионщика: они не так просты.)
У Маркеса на лице появляются следы марксистского анализа. Он объясняет советским телезрителям:
– Это естественный процесс классовой революции. Проигравший класс должен исчезнуть, уступить свое место победителям.
Не правда ли, привлекательно звучит эта фраза в устах «политического сторонника бедных» и врага «внутренних репрессий»?
В Москве, помнится, многие тогда дали зарок ничего не читать маркесовского до падения коммунистов во Вьетнаме. В шутку, разумеется. К чести наших либералов, надо сказать, что они еще не развили в себе маркесовской «звериной серьезности».
Все-таки нужно обладать какой-то особенной вульгарностью для того, чтобы быть настолько заблокированным дешевой и устаревшей левой идеей. Увы, иногда такая вульгарность может сочетаться с художественным талантом.
Достоевский сказал, что ради слезинки ребенка можно пожертвовать счастьем человечества. Может быть, эта метафорическая «слезинка» как раз и есть то, что отведет писателя наших дней и от левой и от правой самоцензуры.
Недавно мне удалось совершить путешествие в недалекое прошлое, а именно в милое всему нашему поколению десятилетие шестидесятых годов. Увы, это были все-таки не наши, не советские шестидесятые, а здешние, американские, но тем не менее все это было очень близко и даже лирично, напомнило мне поездку в Англию осенью 1967 года и другие поездки на Запад.
Я говорю о массовом празднике с куклами, который каждый год устраивается на холмах Северного Вермонта и называется «Bread & Puppet Show», что, собственно говоря, в перекличку с римской традицией означает «Хлеба и зрелищ». Народ сюда стекается со всей Новой Англии, из Бостона, Нью-Йорка и Вашингтона, можно заметить даже машины с номерными знаками далекого Юга и Дальнего Запада. Любопытно, что в толпе слышна не только английская, но и французская речь. Сначала я подумал, откуда здесь так много французских туристов, потом догадался – это были канадцы из франкоязычной провинции Квебек.
Мы отправились на праздник большой компанией: вермонтский житель, писатель Саша Соколов, его жена Карен, их соседи Барбара и Скип, израильтяне Нина и Александр Воронель и мы с женой. Прошу прощения, забыл упомянуть двухлетнего спаниеля по имени Ушик.
Собак вообще было множество, и вели себя они в толпе вполне непринужденно. Еще более непринужденно чувствовали себя здесь крошечные дети. Иные из них ползали нагишом, ибо стояла жара. Собак кормили повсюду. Расползающихся детей передавали из рук в руки поближе к родителям.
В толпе преобладали те, кого очень условно можно обозначить термином «левая интеллигенция». Все напоминало обстановку подобных сборищ в конце шестидесятых и начале семидесятых годов: джинсы, длинные волосы, значки, гитары… Устаревшие идейные хиппи, надо сказать, довольно живучи в США и благополучно соседствуют с безыдейными панками. Молодежь, стареющая молодежь и совсем уже старая молодежь… Очень быстро возникла типичная для подобных ситуаций обстановка естественных, так сказать, отношений. К нашему пикнику подошла девушка и сказала:
– У вас тут, братцы, я вижу очень много пива, а у нас не хватает. Можно я возьму несколько банок?
Периодически приближался некий странствующий рыцарь и запросто, не спрашивая, прикладывался к нашей галонной бутыли красного вина, одаривая окружающих вслед за тем смутной улыбкой, поблескивающей из зарослей его лица. Хлеб здесь всей многотысячной толпе выдают даром, эта традиция праздника, и хлеб, надо сказать, очень вкусный, деревенский, из муки крупного помола. Бесплатно выдается также поджаренная кукуруза.
Праздники эти начались как раз на стыке шестидесятых и семидесятых, когда германский кукольник Питер Шуман осел в Вермонте. За это время его труппа «Хлеба и зрелищ» приобрела даже некоторую международную известность. Они гастролируют и в Европе, и в Латинской Америке, и в Индии, но штаб-квартира их по-прежнему остается на зеленых холмах Гловера, которые образуют здесь как бы естественный амфитеатр, в то время как подступающие к долине рощи образуют как бы естественные кулисы.
Когда приближаешься к месту действия и видишь эту долину, и многоцветную толпу, собравшуюся на склонах, и хвостатые флаги, расставленные на шестах, невольно думаешь: вот так в средние века, должно быть, выглядело поле боя перед какой-нибудь битвой Алой и Белой розы.
Между тем то, что нас ждет, по отношению к войне носит совсем противоположный характер. Кукольные представления в Вермонте – это грандиозная пацифистская демонстрация. В устройстве ее принимают участие такие американские пацифистские организации, как «Корни травы», «Зеленый мир», да и сама труппа Питера Шумана известна как активная пацифистская колонна. Согласно раздававшимся там информационным листочкам, они как раз планировали серию выступлений в Европе против размещения там «першингов» и «крузов».
Вначале была чисто развлекательная, идеологически не нагруженная программа. Римский цирк – император, патриции, рабы, гладиаторы, дикие звери, пляски масок, кувыркания, песнопения, смешные декламации. Долина обладает удивительными акустическими качествами – без всяких микрофонов немудрящие тексты разносились по огромному пространству.
Затем, когда солнце стало уже склоняться к холмам, началось основное, антивоенное действо. Из леса появилась процессия в белых одеждах. Она несла огромную, этажа в три, куклу, символизирующую как бы солнце, то есть мирную жизнь. Кукла была установлена в центре амфитеатра, и вслед за тем фигурки в белых штанах и рубахах как бы улетали в соседнюю рощу. Из-за холма появился и спустился в ложбину большой духовой оркестр, тоже все в белом. В округе разлилась мирная деревенская музыка, и на проселочной дороге появилась другая процессия, несущая гигантскую супружескую кровать.
В кровати, оказалось, возлежат Дед и Баба, трехэтажные мирные пейзане. Мало-помалу эти фигуры-символы стали подниматься из кровати и двигаться к центру долины, где белые фигурки уже устанавливали огромнейший стол, стул для Бабы и кресло-качалку для Деда. Засим появился чугунок, величиной с избу, в котором Баба начала варить Суп. Фигурки, танцуя, изображали картошку, лук, перец, порей, петрушку, пастернак, помидор, капусту и т. д. Все было мирно и чудно, когда началось нечто зловещее – вторжение абсурдных сил милитаризма. Из леса вывезли стилизованное чучело сверхзвукового истребителя-перехватчика, верхом на котором сидел стилизованный человек-робот, военный бандит. Вспомнилась боевая советская песня тридцатых годов:
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Тяжелый танк не проползет,
Там пролетит стальная птица.
Символ войны приблизился к символу мира и вторгся в мирную жизнь. Самолет и летчик разговаривали друг с другом неразборчивыми машинными командами на непонятном языке. Задним числом это напомнило демонстрировавшиеся в Совете Безопасности пленки электронного прослушивания, на которых ночные мазурики, пилоты СУ, принимают команду сбить пассажирский самолет с двумястами шестьюдесятью девятью мирными людьми на борту.
От вторжения милитаризма Дед заскучал, а потом упал носом на стол, как будто от хорошей бутылки самогона. Бабка тоже отключилась, и Суп (с большой буквы) протух. Наивно, но убедительно, ничего не скажешь. Стальная птица продолжала разговаривать сама с собой, никаких эмоций не выражая. В этом, кстати говоря, видна характерная черта современных агрессоров: захватывая какую-нибудь очередную страну, они даже как бы и не радуются, как будто знают заранее, что на пользу не пойдет.
Злодеяние завершилось как раз перед заходом солнца, но вот, едва оно закатилось за круглые холмы, в ранних сумерках появились легкокрылые посланцы доброй воли – правильно, голуби мира! Один из них, как бы походя, сунул под стальную птицу толику огня, и чудовище сгорело, крякая, ухая и все еще продолжая отдавать механическим голосом команду самому себе.
Сумерки еще сгустились, и тут начался апофеоз – ленты, шары, светящиеся мотыльки. Проплыл торжественный Ковчег, символ спасения человечества.
Толпа побрела к своим бесчисленным автомобилям, запаркованным на несколько миль в округе. Все были довольны – и воздухом подышали, и искусством насладились, и сами были как бы участниками какого-то старинного действа, и посильный вклад внесли в дело предотвращения войны. Мы смотрели вокруг – неплохие в самом деле лица: ни жадности, ни хитрости, ни лукавства не написано на них. Скип и Барбара встретили одного знакомого из труппы «Бред энд паппит», молодого бородатого паренька. Паренек был возбужден. «Скоро едем в Европу протестовать против размещения „першингов“ и „крузов“, – сказал он. „А против других моделей ракет вы не собираетесь протестовать?“ – спросили мы его. Он несколько смешался, но потом сказал, что протесты против восточных типов ракет – это дело восточной общественности. „Мы на Западе протестуем против западного милитаризма, а восточная общественность протестует против восточного милитаризма, – сказал он. – В Советском Союзе тоже существует большое движение сторонников мира“. Мы посмотрели на его славное лицо и подумали, что от идеализма такого рода в наши дни уже попахивает какой-то мерзостью. „Дорогой Ник, вы смело можете считать советское движение сторонников мира частью вашего западного движения сторонников мира, потому что оно никогда не протестует против восточных ракет и ядерных боеголовок, а только лишь и всегда против западных ракет и боеголовок“.
Ник был поражен. Неужели в Советском Союзе не существует независимого пацифизма? Мы тоже были несколько удивлены. Что же вы, Ник, дружище, газет не читаете? Ничего не знаете о «Группе за установление доверия», которую осмелилась организовать московская молодежь вне рамок тоталитарного и целиком подчиненного ведомству пропаганды Совета мира? Ничего не слышали, как навалилась на них каменным брюхом советская политическая полиция, как в течение короткого времени из полутора десятков основателей несколько человек оказались в психушке, несколько – в тюрьмах, иные принуждены были «раскаяться», иные – эмигрировать?
Молодой человек был обескуражен и подавлен. «Неужели никогда в Советском Союзе не было вот такого, как наше, независимого от правительства, ралли?» – спросил он.
Не нужно было особенно напрягать память, чтобы ответить на этот вопрос. Независимые от правительства ралли и митинги в Советском Союзе немыслимы, как цветы на Северном полюсе.
Вдруг кто-то из нас воскликнул: «А ведь было однажды! Вспомните, братцы, сентябрь 1974 года и парк Измайлово!» И мы все вспомнили тут немыслимое событие в жизни Москвы, день, пробудивший столько надежд и вдохновений.
Тогда, после знаменитой «Бульдозерной выставки», на которой комсомольские дружины под охраной милиции жгли картины художников-нонконформистов, а бульдозеры в лучшем стиле сталинских танкистов наступали на зрителей, власти вдруг уступили и разрешили независимую выставку на поле служебного собаководства в парке Измайлово.
Стоял блаженный день бабьего лета, и несколько тысяч человек – неофициальная артистическая Москва – собрались на зеленых холмах, слегка напоминавших вот эти вермонтские, чтобы смотреть картины, шутить и ободрять смельчаков художников.
Незабываемый день. Больше он никогда не повторился. Сейчас по крайней мере половина тех художников, устав от бесконечного тупого преследования, переселились за границу, да и из толпы, наверное, треть отправилась туда же. И все-таки нельзя забыть то удивительное состояние доверия и надежды, что царило тогда в Измайлове.
Вот это, пожалуй, и был единственный истинный акт в защиту мира в Советском Союзе, сказали мы Нику, хотя на нем не упоминались ни атомные бомбы, ни ракеты. Что же касается всех этих тщательно разработанных и обеспеченных целой армией стукачей и агентов маршей, митингов и велопробегов, то они направлены на совсем противоположные цели – перехват пропагандистской инициативы и в конечном счете – обман.
Вермонт… пейзаж… лица… что я могу этим людям доказать? Парадокс в том, что без них Америка не была бы Америкой.
Бойфренд Бернадетты, агент страховой компании Рэндолф Голенцо, прослышав о новом жильце, задумался о России, которую – он знал это достоверно – называют еще Советской Грузией. «Это страна огромной мощи, она расположена между Китаем и Германией. Не все русские – грузины, моя дорогая. Грузином был Никита Хрущев. Грузины – это элита страны, вроде как наши „осы“ [WASPs – белые англосаксонские протестанты; wasps – осы.]. Но жалят сильнее, ха-ха-ха! В своих партийных синагогах они уже целое столетие обсуждают вопрос о грузинофикации Африки. Наивные люди возмущаются оккупацией Афганистана, но я не поручусь, что этот вопрос не был окончательно решен на совещании в Атланте, моя дорогая».
Водопроводчиком и надзирателем холодильных установок в «Пацифистских палисадах» работает беглый вьетнамский генерал Пхи, весом не более ста фунтов. Гирлянда ключей и отверток побрякивает у него на поясе, который он носит по-ковбойски, на бедрах. Бернадетта Люкс сочувствует генералу. «Маленький Пхи отступал с оружием в руках», – говорит она своему Рэнди. Тот явно ревнует: «С оружием в руках надо наступать, ханни».
Часто можно видеть генерала в вестибюле возле стилизованного глобуса. В задумчивости он вращает миниатюрным пальчиком это чучело нашей планеты. Внимание его сосредоточено на арктическом бассейне, что отчасти понятно.
Нельзя сказать, что окопавшийся в «Пацифистских палисадах» ГМР не сталкивается с жизнью «реальной Америки». Сталкивается ежедневно и ежедневно черпает определенную пищу для обобщений. Вот несколько примеров.
…Однажды утром сосед Robert Redford-look-alike [Точная копия Роберта Редфода; здесь и далее – имена американских знаменитостей. ] сказал своей жене Victoria Prinsipal-look-alike: «Всем ты хороша, дорогая, но запах изо рта у тебя невыносим. Ну-ка, прими таблеточку „Клорет“. Видишь, действие мгновенное и надежное. Теперь твой ротик пахнет ароматом экзотических цветов, как тогда на Бермудах. Задерни шторки».
…На паркинге после делового дня сталкивается соседка Linda Evance-look-alike с соседкой Joan Collins-look-alike. «Вы что-то выглядите утомленной, душечка». – «Ах, слишком напряженный день. Сначала, разумеется, мой босс, потом двое приезжих из Огайо, за ланчем встретился партнер по теннису, а после работы я нередко заезжаю к французу-кондитеру…»
«Ах, душечка, вы устаете оттого, что не пользуетесь тампонами Freshcotton. Взгляните на меня – я совершенно свежа после семи аппойнтментов!» [Appointment – условленная встреча, свиданье, визит.]
…Смеркается. Обитатель пентхауса Burt Lancaster-look-alike со своим «лонг дринком» на своем балконе. Ласково, пожалуй, даже нежно посматривает в глубь спальни, где его жена Shirley McLain-look-alike ублаготворяет дивное лицо свое благоуханным кремом Oil of Ole. «Время подчиняется этой тайне, – думает он. – Жаль только, что я сам не могу приобщиться к этой благодати».
…Пара холостячков бодро, как мальчики, встречаются поутру. «Все в порядке, Даг?» – спрашивает Burt Reynolds-look-alike. «Все в порядке, Стив! Сначала, как всегда, чесалось по-страшному, а после того, как последовал вашему совету с этим дивным Prep-Н [Мазь от геморроя. ], все сошло, готов к новым подвигам!»
…Торговец автомобилями Lee Iacocca-look-alike по пятницам впадает в какое-то странное состояние.
– Все распродам по дешевке, когда я в таком странном состоянии! – кричит он.
– Ты нас разоришь, когда ты в таком странном состоянии! – кричит супруга.
– Не исключено! – ревет он. – Спешите покупать мои автомобили, когда я в таком странном состоянии!
Кронштадт, морская пехота.
Морская крепость. Склянок звоны.
Гудит стальной левиафан.
Забыты дни, когда с амвона
Взывал Кронштадтский Иоанн.
Собор вместил дворец культуры,
Программу просвещенья масс,
И гарнизонные амуры
Гнездятся в помещеньях касс.
Афиш парад под вечер мглистый.
Любитель знаний входит в раж.
Вот лекция «Имперьялисты
Готовят атомный шантаж».
Обзор успехов Казахстана…
Животный мир полярных вод…
Певец приехал Глеб Романов,
Лауреат и патриот.
Седьмая рота Экипажа
В награду за большой успех,
Черна, как угольная сажа,
Парадом прется в зал потех.
Эх, зарубежной песни ноты!
Певец поет, как патефон,
Про то, что бэби без работы
Паучьим долларом пленен.
Седьмая рота Экипажа,
К седьмому небу воспаря,
Забыв казарменную лажу,
Сосет водяру втихаря.
Сей культпоход за доблесть плата,
За службу верную, без дум,
За усмирение штрафбата
Крутыми пулями «дум-дум».
…
Здесь к покаянию с амвона
Весь мир священник призывал,
Но гвардии матрос Семенов
Про это дело не слыхал.