Глава 1. Ленинград
Александр Блок, поистине, может быть назван поэтом Невского проспекта… В нем – белые ночи Невского проспекта, и эта загадочность его женщин, и смутность его видений, и призрачность его обещаний… Блок – поэт только этой единственной улицы, самой напевной, самой лирической изо всех мировых улиц. Идя по Невскому, переживаешь поэмы Блока – эти бескровные, и обманывающие, и томящие поэмы, которые читаешь и не можешь остановиться…
Я помню ту ночь, перед самой зарей, когда он впервые прочитал «Незнакомку»… Читал он ее на крыше знаменитой Башни Вячеслава Ива́нова. Из этой башни был выход на пологую крышу, и в белую петербургскую ночь мы, художники, поэты, артисты, возбужденные стихами и вином – а стихами опьянялись тогда, как вином, – вышли под белесоватое небо, и Блок, медлительный, внешне спокойный, молодой, загорелый… по нашей неотступной мольбе прочитал эту бессмертную балладу своим сдержанным, глухим, монотонным, безвольным, трагическим голосом, и мы, впитывая в себя ее гениальную звукопись, уже заранее страдали, что сейчас ее очарование кончится, а нам хотелось, чтобы оно длилось часами, и вдруг, едва только он произнес последнее слово, из Таврического сада, который был тут же, внизу, какой-то воздушной волной донеслось до нас многоголосое соловьиное пение…
Не поленитесь, придите в это место ясной белой петербургской ночью. Пройдитесь не спеша вдоль Таврического сада по Таврической улице со стороны Таврического дворца. Задержитесь в створе Тверской улицы напротив Башни Вячеслава Ива́нова и, подняв повыше голову, оторвитесь от земного и прислушайтесь… И тогда, в тишине безлюдных улиц, вы услышите, как с вершины Башни срывается, а затем пролетает с воздушной волной над темными деревьями таинственного сада и уносится в туманные заневские дали неземная музыка блоковских стихов:
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…
В этом самом красивом и самом несчастном городе на Земле начиналось кругосветное путешествие героев нашей хроники, и там же оно закончилось – поэтому, в дополнение к поэзии Блока, о нем следует сказать хотя бы несколько слов «презренной прозой».
Объяснять, почему этот город самый красивый, нужно только тем, кто в нем не жил или провел здесь лишь недолгие туристские часы.
Объяснить, почему он самый несчастный, сложнее, поскольку в этом мире претендентов на крайнюю меру несчастья значительно больше, чем претендентов на высшую степень красоты. В свое время родина-мать предала этот город, вследствие чего он померк и стал отнюдь не «порфироносной вдовой», как Москва в петровские времена, а сосланной в отдаленную провинцию нелюбимой женой, мешающей правителю наслаждаться вновь обретенной избранницей-царицей. Вследствие другой, вскоре последовавшей военно-политической акции трехмиллионный город был обречен на вымирание от голода и холода – такого определенно не ведает история других несчастливых городов на планете Земля. Она, история других городов, не знает и крайностей ленинградского мученичества-от каннибализма доведенных до голодного безумия людей до беспрецедентных взлетов человеческой духовности над гибельной бездной. Именно здесь, в преддверии злодейского умерщвления жителей, была создана величайшая симфония XX века, названная впоследствии Ленинградской. В те времена нигде в мире, охваченном мировой войной, не сочинялись симфонии – всем и везде было не до симфоний. И только здесь, в городе, который ежедневно бомбили и ежечасно обстреливали, в городе, на который надвигался голодный мор и который стоял на пороге падения и кровавой резни, была написана симфония, ставшая музыкальным символом века. Это был едва ли не последний взлет великой петербургской культуры, выдвинувшей Россию на первые роли в драме европейской цивилизации. После истребительной войны несчастья города отнюдь не закончились. Немало лучшего из остатков его науки и культуры было постепенно в добровольно-принудительном порядке изъято в пользу столичного центра – сосланной нелюбимой жене указали на ее бесповоротно провинциальный статус…
Классики русской литературы, поэзии и музыки любили сочинять на петербургские темы, но их мнения об этом городе были полярно противоположными – одни нежно любили его, а другие люто ненавидели. Некоторые считают, что такая поляризация мнений связана с тем, что первые имели теплые пальто и ботинки, а вторые их не имели. Действительно, в петербургском скверном климате теплое белье совершенно необходимо для поддержания хотя бы минимального уровня оптимизма, но выведение глубоких чувств корифеев из подобного бытового обстоятельства всё-таки смахивает на упрощенчество. Наверное, дело не только в теплом пальто… Некоторые классики видели в этом городе символ ненавистного им неколебимого столпа самодержавной власти или, того пуще – «чужое, враждебное русскому духу инородное тело, силой вклинившееся в русское пространство и подчинившее его своей злой воле». Они желали бы его исчезновения. Другие классики, наоборот, преклонялись перед славным прошлым Петербурга, поражались его загадочным настоящим и предсказывали ему великое будущее, а главное – ценили неповторимую эстетику Петербурга, любили его «строгий, стройный вид, Невы державное теченье», его «оград узор чугунный», его «задумчивых ночей прозрачный сумрак, блеск безлунный» и восхищались, как «светла Адмиралтейская игла…»
Я, признаться, разделяю точку зрения последних, люблю этот город, но наша повесть не о том, совсем не о том… И даже непонятно, с какого бодуна развел я всю вышеприведенную лирику.
Всё рассказанное здесь основано на моих дневниковых записях. По характеру я склонен к анархии и хаосу – любая упорядоченность вызывает во мне чувство дискомфорта, и, напротив, чем выше энтропия окружающего мира, тем легче, свободнее мне дышится. Совершенно чуждую этому привычку едва ли не ежедневно оставлять хотя бы несколько строчек в дневнике я приобрел от своего университетского профессора. Однажды, заметив мой удивленный взгляд на дневниковое многотомье на полке его домашней библиотеки, он сказал: «Вы, Игорь, не представляете себе, как это всё интересно перечитывать по прошествии времени». Тогда я и начал регулярно вести свой дневник – сначала через силу заставлял себя, а потом… потом это стало привычкой. Впрочем, здесь, по-видимому, имел место еще один, странный, на первый взгляд, мотив… Не помню, кто из советских классиков утверждал, что в Советском Союзе вести дневник было небезопасным занятием. В случае ареста за антисоветскую деятельность, да и по любому другому поводу, изъятый дневник мог послужить серьезным подспорьем для обвинителей, а главное – мог подставить упомянутых в нем совершенно невинных людей. Кроме того, сам факт регулярного писательства, если ты не член Союза советских писателей, вызывал у копошащейся вокруг массы бытовых и производственных стукачей острое желание немедленно донести об этом куда следует, особенно в том случае, когда выслужиться иным способом не удавалось. Не шпион ли ты, пишущий отчеты для своего «агентурного центра», или, того хуже, «враг народа, сочиняющий антисоветские пасквили» – пусть компетентные органы проверят, ибо органы точно знают, что и кому положено писать, а кому нет… Может быть, мое дневниковое хобби было отчасти вызвано не вполне осознанным протестом против таких порядков. Тем самым протестом, который побуждает рассказать и эту историю «кругосветного путешествия».
Читатели, по моим наблюдениям, делятся на тех, кто любит книги о путешествиях, и на тех, кто их не любит. Лакмусовой бумажкой интереса к путешествиям являются известные строки из знаменитой песни туристов «Бригантина», с которой начиналась вся бардовская музыка и поэзия:
И в беде, и в радости, и в горе,
Только чуточку прищурь глаза —
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса.
Упомянутые любители книг о путешествиях, будучи романтиками и прочитав о кругосветном путешествии, с надеждой подумали, что здесь будет нечто вроде «Фрегата Паллада» или, пуще того, наподобие «Острова сокровищ», – ведь они верят, что достаточно «чуточку прищурить глаза», чтобы увидеть хотя бы «в дальнем синем море» нечто прекрасное и влекущее… Их антиподы, будучи прагматиками, напротив, рассудили здраво, что никаких путешествий здесь не ожидается – ведь они полагают, что, сколько ни «щурь глаза», ничего нового и привлекательного не увидишь ни «в дальнем синем море», ни в близлежащей помойке… В данном случае, однако, нет правых и неправых. Конечно, в нашей повести не следует ожидать морских этюдов в манере Ивана Гончарова или приключений в стиле Роберта Стивенсона. Вследствие форс-мажорных обстоятельств, послуживших толчком к ее написанию, все впечатления о кругосветном путешествии свелись здесь к романтическим эпиграфам, предваряющим каждую новую главу. И тем не менее, к радости любителей приключений, могу сказать – путешествие всё-таки будет, но не в пространстве, а во времени, путешествие в далекие и быстро ускользающие из памяти поколений странные до неправдоподобия времена вошедшие в историю под условным названием «эпохи развитого социализма».
Впрочем, пора оставить философствование на общие темы и перейти к делу.
Всё началось с того, что моего босса и друга Арона срочно вызвали на ковер к самому Генеральному директору нашего почтового ящика Митрофану Тимофеевичу Шихину. Не имевшие счастья жить в те далекие времена уже, конечно, недоумевают – как это можно быть директором почтового ящика. Для них поясняю, что описываемый здесь «почтовый ящик» не имел никакого отношения ни к почте, ни к каким бы то ни было ящикам. Так именовалась огромная секретная организация, в которой мы с Ароном работали, – «Предприятие почтовый ящик №…», или сокращенно – «Предприятие п/я №…». Подлинный номер я, с вашего позволения, называть не буду из соображений упомянутой выше секретности. Наш почтовый ящик имел еще, как говорили, «открытое название», долженствующее окончательно сбить с толку слишком любознательных: «Научно-производственное объединение общего приборостроения», сокращенно – НПО ОП, или еще короче – ПООП. Чтобы не возвращаться к этому вопросу, скажу сразу: название не имело никакого отношения к тому, чем мы с Ароном на самом деле занимались. Знаете, в свое время, то есть в доисторические времена, в Москве по приказу маршала Тухачевского, впоследствии зверски убитого по указанию Сталина, был создан Реактивный научно-исследовательский институт (РНИИ), где, между прочим, были разработаны первые в мире установки реактивной артиллерии под нежным названием «Катюша», но на фронтоне здания для чрезмерно любопытных и сильно нервных значилась успокаивающая надпись: «НИИ сельскохозяйственного машиностроения». Так примерно обстояло дело и с нашим ПООП-ом. О секретности в философском плане мы еще поговорим, а пока вернемся к сути происшествия.
Вызов к адмиралу – так мы называли между собой нашего Генерального директора – как правило, ничего хорошего не сулил. Поэтому в ожидании неприятностей я только лишь волновался и ничего больше не делал. Наконец, уже на исходе рабочего дня, появился излучавший загадочность Арон. Я прикинулся, что меня это всё абсолютно не интересует, и собрался уходить домой, но Арон остановил меня.
– Подожди, Игорь, не торопись… не пожалеешь. Угадай с трех раз, что замыслил адмирал, – предложил мне загадку Арон.
– Еще один проект без увеличения штата – это раз; уменьшение зарплаты или премии – это два; понижение меня, или тебя, или нас обоих в должности – это три.
– В тебе нет ни грана оптимизма, как, впрочем, у всех мизантропов и диссидентов, – съязвил Арон, а затем буквально ошарашил меня риторическим вопросом: – Хочешь поехать в кругосветное путешествие за счет государства в персональной каюте на борту академического корабля?
– Сегодня не первое апреля, Арон, – попытался отшутиться я с перехваченным дыханием. – И, кроме того… у меня морская болезнь.
– Ничего! Мы тебе таблетки от морской болезни пропишем – в наше время это не проблема.
В тот вечер мы засиделись на работе, а потом еще поехали домой к Арону, чтобы выпить водки по случаю этой невообразимой удачи. Там под закуску, выставленную его женой – красавицей Наташей, Арон и рассказал мне некоторые подробности визита к адмиралу. Здесь, однако, следует открутить пленку на несколько лет назад, чтобы читателю хотя бы что-то стало ясно.
Однажды, но не очень давно, ибо я уже был тогда начальником исследовательской лаборатории в отделе Арона, он вызвал меня в свой кабинет и торжественно-официально объявил:
«Нам поручена разработка чрезвычайной государственной важности… Твоей лаборатории, Игорь Алексеевич, предстоит в сжатые сроки выполнить эскизный проект новой системы, начиная от теоретического обоснования и кончая техзаданием на опытно-конструкторскую разработку. С еженедельными отчетами на спецсеминаре…»
Потом Арон Моисеевич ознакомил меня с техническими требованиями к новой системе. Скажу вам по большому секрету, но максимально туманно и неконкретно, ибо иначе не позволено, – это был грандиозный проект шифрованной радиосвязи с некими объектами стратегического назначения, находящимися в любой точке мирового океана. Арон дал мне американский технический журнал с подробным описанием аналогичной «ихней» системы: «Посмотри, как там у них это делают, – может, что и пригодится». Пригодилось – мы сумели сделать точно «как там у них», у «полезных идиотов», не умеющих и не желающих оберегать свои секреты. Более того – сделали лучше, чем у них, благодаря парочке новинок-озарений, которые посетили нас с Ароном. И вот теперь, когда опытный образец нашей аппаратуры был сделан, высокое московское начальство решило испытать его на просторах мирового океана и с этой целью организовало кругосветное плавание советского океанографического научно-исследовательского судна – помните «институт сельскохозяйственного машиностроения», в котором разрабатывались «Катюши»? Подобрать группу испытателей для этого плавания, естественно, было поручено нашему адмиралу. Он, вероятно, не без колебаний и не без желчи решил, что возглавить этот испытательный вояж должен Главный конструктор разработки, каковым являлся Арон. Расчет адмирала был ясен и незамысловат: при удачных испытаниях большая часть славы и наград достанется ему, а в случае провала всё можно будет свалить на Арона.
Совещание в огромном кабинете Митрофана Тимофеевича было описано мне Ароном в мельчайших подробностях, хотя некоторые детали, относившиеся к моей персоне, он деликатно опустил. Помимо двух главных действующих лиц на площадке присутствовал военный представитель заказчика – инженер-капитан первого ранга, имя и отчество которого я осмотрительно опущу, а также секретарь парткома Иван Николаевич и начальник Первого отдела Валентина Андреевна – об этой чудной парочке мы еще не раз вспомним. Видно было, рассказывал Арон, что эти четверо уже всё обсудили и решили до его прихода. Распоряжение формулировал адмирал, Арон молча слушал, а остальные согласно кивали:
«Вам, Арон Моисеевич, в соответствии с постановлением правительства мы поручаем, во-первых, подготовить к государственным испытаниям изделие „Тритон“ и, во-вторых, возглавить лично и провести эти испытания на борту исследовательского судна Академии наук СССР – порт отправления Одесса, порт возвращения Ленинград. Испытания должны охватывать три океана – Атлантический, Тихий и Индийский, маршрут плавания будет установлен соответствующими распоряжениями заказчика».
Потом обсуждались организационные вопросы – режим работы наземных радиоцентров на Кольском полуострове и на Камчатке, график сеансов связи, состав инженерной группы поддержки на корабле…
– Кого вы, Арон Моисеевич, предложили бы послать с вами в качестве заместителя по общим вопросам? – спросил Шихин.
– Я бы просил утвердить в этом качестве ведущего разработчика системы Игоря Алексеевича Уварова.
После этого заявления Арона наступила напряженная тишина…
Последующая часть совещания реконструирована мной на основе его краткого пересказа, а в большей степени и со всеми подробностями по информации от Екатерины Васильевны – помощницы секретаря парткома, которую в определенные интимные моменты я называл Катенышем. Дело в том, что совещание записывалось на магнитофон, а Екатерина Васильевна перепечатывала текст для партийного архива. Как рассказывали Арон и Катя, моя кандидатура на роль кругосветного путешественника вызвала некоторое замешательство – ведь корабль будет заходить в порты капиталистических государств. Конечно, сходить на берег нам, допущенным к секретам государственной важности, скорее всего, не разрешат, но всё-таки пребывание в непосредственной близости с капитализмом требует особой идейной закалки, которая, по данным Первого отдела, у меня лично была в дефиците.
Военпред переглянулся с Валентиной Андреевной, она неопределенно пожала плечами.
– Следовало бы подобрать более подходящую кандидатуру, – сказал военпред.
– Чем названная кандидатура не устраивает военно-морской флот? – удивился Арон.
– Было бы правильным подобрать на роль вашего заместителя члена партии.
– Товарищ Уваров, – протокольно ответил Арон, – лучше всех знает систему в целом. Он, кроме того, кандидат технических наук, специалист по обработке стохастических сигналов. Если вам, как представителю ВМФ, нужны исчерпывающие статистические характеристики системы в реальных условиях, то лучшей кандидатуры нет.
– Ваше мнение, Валентина Андреевна? – спросил Шихин.
– Если только под личную ответственность Арона Моисеевича, – ответила она и требовательно взглянула сначала на Арона Моисеевича, а затем на Ивана Николаевича.
– Я в данном случае поддерживаю мнение Арона Моисеевича, – включился в дискуссию Иван Николаевич. – Товарищ Уваров честный советский человек и прекрасный специалист. Мы в любом случае будем рассматривать кандидатуры отъезжающих за границу на Идеологической комиссии парткома. А здесь давайте исходить из интересов дела.
– Предлагаю утвердить кандидатуру Уварова для последующего рассмотрения в парткоме, – подвел черту Митрофан Тимофеевич, демонстративно снимая с себя ответственность за мое поведение за границей.
Тогда, в доме Арона и Наташи, я еще не знал подробностей этого разговора, но даже краткая информация Арона вывела меня из себя. К тому же я крепко выпил и меня понесло.
– Вот смотри, Арон, как это всё со стороны выглядит: партийному еврею, то есть тебе, абсолютное доверие начальства, а беспартийному русскому, то есть мне, от ворот поворот. Объясни – эта партийная шпана не доверяет мне как беспартийному или как русскому?
– Тебе, милый друг, не доверяют не потому, что ты русский или беспартийный, а потому, что разведен, семью заводить не хочешь, а вместо этого практикуешь загул, разгул и еще… не знаю, как это у вас, мужчин, называется… Не думай, что твои донжуанские подвиги никому не известны, – вступила в разговор Наталья.
– А вот это уже клевета, я не Дон Жуан, а Джакомо Казанова.
– Не вижу особой разницы.
– А разница, Натальюшка, между прочим, принципиальная: Дон Жуан соблазнял женщин, чтобы унизить их, а Казанова – чтобы доставить им удовольствие.
– Ты объясни эту разницу адмиралу или в парткоме, – сказал Арон. – По сути, Наташа права. Твое досье в Первом отделе с учетом доносов наших стукачей, вероятно, не оставляет без внимания и тех, кому ты «доставляешь удовольствие», а это не самая лучшая рекомендация для заграничных поездок.
– Согласен, моя репутация не самая лучшая, но подозреваю, что эту приблатненную начальственную публику в данном случае абсолютно не интересует мой моральный облик. Они просто задницу свою прикрывают… Еще посмотрим «кто более матери истории ценен» с ихней колокольни – аморальный беспартийный русский или безгрешный партийный еврей.
Хотя впоследствии я оказался прав, но этого своего высказывания всегда стыдился и стыжусь до сих пор – неэлегантно, хамовато у меня получилось, хотя ни Арон, ни Наташа тогда как будто ничего и не заметили. Мой институтский профессор советовал: «Не торопитесь высказаться – вы никогда не пожалеете о несказанном, но много раз будете жалеть о том, что сказали». У меня это, к сожалению, не получается.
А ведь Арон и Наташа так добры ко мне, чего я отнюдь не всегда заслуживаю.
Вот и теперь… это кругосветное путешествие – подарок бесценный Арона, мечта моя с детских лет, когда я еще зачитывался Жюль Верном, мечта несбыточная, вечно ускользающий фантом. В погоне за утраченным фантомом я путешествовал много и безудержно. Прошел пешком едва ли не все перевалы Большого Кавказского хребта, ходил из Домбая в Грузию – мне представлялось, что нет и быть не может во всём белом свете еще одной такой красоты. Объехал вокруг озеро Севан в Армении и озеро Иссык-Куль в Киргизии. Странствовал по архангельским таежным поселкам, башкирским лесам и калмыцким степям. Путешествовал по Ладоге, Байкалу, Волге и Лене, плавал на круизных кораблях из Одессы в Батуми. Изъездил всю Прибалтику, Белоруссию и Закарпатье. Всего и не перечислить, но ведь Земля такая огромная…
Если верить в реинкарнацию, то в самом начале XV века стоял я, вероятно, рядом с португальским принцем Генрихом Мореплавателем в крайней западной точке Европы на мысе Сагриш у Атлантического океана. «Почему Земля такая маленькая и что там – за этим беспредельным океаном?» – спросил принц ученых и кормчих. Все молчали, а я ответил: «Земля так огромна, как мы вообразить не можем, она простирается и за этим, и за другими океанами… Прикажите выйти в открытый океан, дерзайте, принц!» Мнения ученых и кормчих разделились: ученые утверждали, что вблизи экватора море сгущается и корабли определенно сгорят под отвесными лучами Солнца, а кормчие рассказывали, что видели карты, на которых обозначен путь вокруг Африки. Но принц послушался меня, принял смелое решение и отдал приказ выйти в открытый океан, вследствие чего началось беспримерное дерзание маленького португальского народа, нашедшего новый путь в Индию и открывшего в течение нескольких десятилетий столько дотоле неизвестных стран и народов, сколько не было найдено за всю прежнюю историю. А потом я был летописцем первого кругосветного плавания под командой великого адмирала Фернандо Магеллана, и до сих пор моя любимая книга – новелла Стефана Цвейга под названием «Магеллан», написанная, между прочим, по моей летописи…
В этом месте нашего рассказа необходимо уйти из мира фантазий и прерваться для дачи чистосердечных показаний. Ведь мы пишем для людей XXI века, а им абсолютно непонятны авторские сантименты, терзания и стенания по поводу, например, кругосветного путешествия. «В чем, собственно, проблема? – недоумевает наш молодой энергичный читатель. – Возьми отпуск, если у тебя не собственный бизнес, купи билет на круизный лайнер и плавай себе, куда захочешь. Или, того проще, приезжай в ближайший аэропорт и лети в любую точку шарика, куда душа пожелает, – только паспорт не забудь взять да визу оформить, если потребуется. Правда, деньги на это уйдут немалые, но ведь, если такова мечта жизни, то не на ней же экономить». И выясняется, что современному читателю нужны не только душещипательные истории из жизни наших героев далекого прошлого, выписанных кем-то талантливо или бездарно в виде типичных или, напротив, атипичных образов, но и конкретные, подлинные условия того неведомого читателю мира, в котором означенные герои существовали.
А существовали они в Советском Союзе эпохи «развитого социализма», в котором поездки за пределы «социалистического лагеря» дозволялись: шпионам, дипломатам и агентам при всевозможных заграничных службах, партийно-правительственным делегациям по особым случаям, специально отобранным ученым, писателям и артистам тоже по чрезвычайным обстоятельствам, а также особо приблатненной партийно-хозяйственной верхушке – если кого забыл, меня поправят. Да, конечно, забыл – за границу допускались еще моряки торгового флота во время загранплаваний. Правда, ходить по «капиталистическим заграницам» им разрешалось по трое, то есть, уточняю, только в составе специально подобранных троек (не путать с гоголевской «птицей-тройкой»), так чтобы в случае несоветского поведения одного из членов тройки два других или, по крайней мере, один настучал куда надо. Всему остальному населению страны рекомендовалось либо сидеть дома и на даче, у кого она была, либо путешествовать во время отпуска по бескрайним просторам родины, в которой, как утверждалось, есть всё, что можно найти за границей, равно как и всё то, чего за границей найти нельзя…
Вспоминаю, что у многих мужчин старшего поколения в изощренно коварной графе анкеты «Пребывание за границей (где, когда, при каких обстоятельствах)» значилось: «Германия, 1945, в составе войск Красной Армии» – больше нигде и никогда в своей жизни они, поверьте, действительно не бывали. Не помню, кто сказал: «Свобода – это когда ты можешь поехать в ближайший аэропорт и улететь к чертовой матери». У советских людей была возможность воспользоваться только первой частью данной рекомендации. Кто-то из классиков заключил по этому поводу: «Если из страны можно свободно уехать, то в ней можно жить», из чего следует неразрешимый парадокс – если из страны нельзя уехать, то в ней нельзя и жить. Но они, советские люди, жили, а некоторые даже числили себя самыми счастливыми на Земле, за что впоследствии сами себя презрительно назвали совками.
Совком, кстати, согласно толковому словарю русского языка, называется как государственное устройство бывшего Советского Союза, так и субъект его населения с привычками, навязанными коммунистической идеологией, – только в первом случае слово это желательно писать с большой буквы, а во втором можно и с маленькой. Одним из важных атрибутов совковости было причудливое сочетание фантазий о райской жизни «там» с вбитым в подкорки убеждением, что советскому человеку «там» жить невозможно и даже временно пребывать нежелательно. Об этом, к слову сказать, сохранилось немало анекдотов, бывших, на самом деле, простым переложением на язык народного юмора реальных историй и ситуаций, но что может быть поучительней, чем быль, похожая на анекдот. Вот одна из таких анекдотических былей, имеющая прямое отношение к нашей теме.
В семье Арона и Наташи жила одно время молодая девица Ксюша родом из псковской деревни. Она убежала от голодной колхозной жизни в город и устроилась домработницей с временной пропиской в квартире Арона и Наташи. У них было двое маленьких детей, но Ксюша справлялась и с ними, и с уборкой, и с готовкой, и всё это фактически за еду и крышу над головой – лишь бы не обратно в колхоз. Как-то утром, за завтраком, Арон просматривал вчерашнюю газету и краем уха слушал новости по радио, а Ксюша вертелась вокруг по хозяйству. Диктор нравоучительно рассказывал, как один советский артист балета, будучи на гастролях в Швеции, изменил родине и попросил там политического убежища, как он теперь страдает на чужбине, как его осуждают в коллективе и т. д. и т. п. Внезапно Ксюша спросила: «Арон Моисеевич, зачем же он остался в Швеции – ведь там капитализм?» Арон отложил газету и напрягся, мгновенно оценив, какой сложный вопрос задала ему девушка. В его намерения отнюдь не входило просвещать Ксюшу и объяснять ей, насколько выше уровень жизни в капиталистической Швеции по сравнению с социалистическим Союзом, особенно если сравнивать, скажем, шведских фермеров с колхозниками из Ксюшиной деревни. Осознав безвыходность своего положения перед лицом этой наивной простоты, которая, как известно, хуже воровства, он выкрутился гениально: «Наверное, Ксюша, он не знал, что там капитализм».
Шутки шутками, а запрет на поездки населения за границу был важнейшим принципом Совка, его государствообразующим фундаментом, заложенным еще основоположниками марксизма-ленинизма-сталинизма. Мой отец, по-видимому, много размышлял об этом фундаменте. Он сам пересекал, а вернее – раздвигал границы родины дважды, причем оба раза это было на Карельском перешейке во время советско-финской войны. Детали отцовских мыслей вслух стерлись из памяти – прошло слишком много времени, но в моем дневнике сохранился вот такой фрагмент, записанный, судя по всему, по горячим следам его рассуждений:
«Первые два основоположника – Маркс и Энгельс – „научно“ доказали, что коммунизм может быть построен только во всех странах одновременно. Они рассуждали вполне логично – поскольку коммунизм устанавливается с помощью насилия, называемого диктатурой пролетариата, то его победа в какой-либо одной, отдельно взятой стране, приведет к бегству ее непролетарского населения в другие страны, где коммунизм еще не построен, крайне затруднив, а может быть, и сделав невозможным построение коммунизма повсеместно. Третий основоположник – Ленин – не менее „научно“ доказал обратное – возможность и даже неизбежность построения и социализма, и коммунизма в одной, отдельно взятой стране, которой, по несчастью, оказалась такая большая страна, как Россия. Он тоже рассуждал вполне здраво: если разрешение на убытие за границу в „отдельно взятой стране“ будет давать лично он или назначенные им строгие надзиратели вроде товарища Дзержинского – того, „делать жизнь с кого“ предлагалось советским поэтом, – то никто никуда не убежит, и, следовательно, в этой стране можно будет построить полный социализм, постепенно переходящий в коммунизм. Правда, третий основоположник рекомендовал поспешать с мировой революцией – видимо, опасаясь, что все-таки население „отдельно взятой страны“ разбежится, не дождавшись даже социализма. Четвертый основоположник – Сталин – довел ленинскую идею построения социализма в одной, отдельно взятой стране до полного совершенства и достиг невиданного в долгой истории человечества результата – много тысячекилометровая граница гигантского государства была закрыта наглухо, так что и мышь не пробежит, с помощью системы непроходимых заграждений из колючей проволоки, минных полей, погранзон и погранзастав, днем и ночью охраняемых миллионной армией пограничников с собаками. Помимо этого четвертый основоположник внес в мизантропские идеи своих предшественников свежую струю, отличавшуюся особой лютостью, – семьи и родственники сбежавших за границу граждан подлежали немедленным суровым репрессиям. Подобно пахану банды уголовников, он исходил из того, что подвластное ему население можно превратить в „тварей дрожащих“ только в том случае, если им, тварям, некуда будет смыться и негде будет спрятаться. В этом четвертый основоположник, надо признать, вполне преуспел и по существу превратил огромную часть планеты в концентрационный лагерь, закономерно именовавшийся „социалистическим лагерем“, где покорные рабы славили величие и мудрость своего „вождя, отца и учителя“. Преемники четвертого основоположника, также претендовавшие на роль основоположников, но ими не ставшие, по существу ничего не меняли в уже созданной и вполне оправдавшей себя сталинской системе – гаранте их незыблемой власти над населением».
Прошу прощения у читателей за длинноватое историко-политическое отступление, особенно у тех, кто сам еще помнит те далекие времена или знает все это из книжек. Как, однако, мало осталось первых, и как быстро уменьшается число вторых! В беллетристике, в отличие от эссеистики, не принято использовать подобные длинные отступления публицистического толка – полагают, что это есть моветон. Изящная словесность предпочитает ненавязчиво, деликатно вызывать историко-философские реминисценции прошлого через образы литературных героев… Но кто же тогда расскажет новым поколениям неприбранную, голую правду о прошлом вопреки законам изящной словесности? Ту правду, которую тщательно замазывает будущее, желающее иметь лишь великое прошлое.
Наверное, тем, кому посчастливилось не знать лично этого прошлого, наше отступление позволит понять человека, который с детства мечтал о путешествиях в далекие заморские страны, в юности понял, что эта мечта на его родине абсолютно несбыточна, а в зрелые годы вдруг получил командировку в кругосветное путешествие. Этот человек, пребывая в состоянии эйфории, тайно обдумывал предположительный маршрут путешествия: Одесса, Босфор и Дарданеллы, Стамбул, Афины, Венеция, Мессинский пролив, Неаполь, Марсель, Барселона, Севилья, Гибралтар, Атлантический океан, Багамы, Эспаньола, Ямайка, Панамский канал, а может быть, чем черт не шутит, Барбадос, Рио-де-Жанейро, Огненная земля и Магелланов пролив, а потом – Тихий океан, Гавайи, Фиджи, Соломоновы острова, Филиппинский архипелаг, Острова пряностей, Сингапур, Коломбо, Мадагаскар, Кейптаун, Берег Слоновой кости, Острова Зеленого мыса, Дакар, Санта Круз, Канарские острова, Касабланка, Лиссабон, Ла-Манш, Амстердам, Копенгаген, Стокгольм, Ленинград.
Арон, конечно же, отказался обсуждать со мной маршрут нашего кругосветного путешествия. Не скажу, что ему чужда романтика. В туристских походах у костра он играет на гитаре и своим несильным, но красивым баритоном поет бардовские песни Юрия Визбора о далеком и несбыточном – «Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях, встретимся с тобою». Но в работе предпочитает сухой прагматизм.
– Арон, я с детства мечтаю одним счастливым утром приплыть к райским островам Фиджи. Почему бы ни включить их в наш маршрут, ведь начальству все равно, где мы будем плавать. Представляешь, мы испытываем наш «Тритон» у берегов Фиджи. Звучит, не правда ли?
– Ты, Игорь, форсируй, пожалуйста, проверку декодера в паре с компьютерным симулятором канала. Боюсь, нам будет скоро не до твоих Фиджей.
Мой шеф, конечно, личность выдающаяся, на грани гениальности, необычный во многих отношениях человек. Взять хотя бы его фамилию – Кацеленбойген. Я ему говорю:
«Ну зачем ты, Арон, мучаешь наших несчастных кадровиков и сексотов – им же трудно запомнить, записать или, не дай бог, произнести твою фамилию. Сократи ее в интересах следствия и прогрессивной общественности. Например, Кац – звучно, кратко и предельно ясно. Или Каце́лин – тоже неплохо. Или начни со второй половины, например, Ленбойгин – как-то даже по-партийному звучит; ну, в конце концов, и Бойгин – совсем недурственно. Твоя фамилия дает столько возможностей, а ты их не используешь. Смотри – писатель Илья Файнзильберг переделал себя в интересах читателей на Илью Ильфа, одну только букву „фэ“ оставил от родовой фамилии, и прекрасно получилось. Или, например, Лейзер Вайсбейн – ну скажи, кто бы снимал в кино на главную роль артиста с тремя „й“ в имени и фамилии, а Леонида Утесова охотно снимали. Вообще, из-за этих множественных „й“, да еще в самых неподходящих местах, у вас, евреев, одни неприятности. Поэт Михаил Светлов из-за этого вынужден был отказаться от своей красивой фамилии Шейнкман, а журналисту Михаилу Кольцову пришлось избегать своего первородного имени Моисей, а потом ему даже довелось стать Мигелем, после чего Сталин его расстрелял как иностранного шпиона».
Арон не обижался на мой стёб по поводу его фамилии. Я был его учеником, писал диссертацию под его руководством, а потом мы стали друзьями. Арон на десять лет старше и в несколько раз талантливее меня.
– Фамилию меняют, когда за ней ничего не стоит, когда не знают или не хотят знать своего прошлого, своих предков, которые, поверь мне, были не глупее нас, – наставлял он меня.
– Ты имеешь в виду «Ива́нов не помнящих родства»?
– Не имеет значения, Ива́нов или Абра́мов. Я имею в виду более важную вещь: отсутствие интереса к своим предкам – это в какой-то степени провинциализм. Можно жить в столичном городе и оставаться провинциалом, обывателем с амнезией исторической памяти.
Это было его хобби – отыскивать предков и связывать их жизнь с известными фактами истории. Оказывается, фамилия Арона происходила от названия немецкого города Katzenelnbogen в прирейнской долине, где его предки поселились ещё в XIV веке. После еврейских погромов во времена Черной смерти они перебрались в Италию. Среди предков Арона были знаменитые средневековые раввины Падуи и Венеции, наследники которых впоследствии принесли талмудические знания в Литву и Польшу. После раздела Польши они стали подданными Российской империи, жили в черте оседлости, а в годы революции примкнули к большевикам, отказавшись от своего раввинского наследия. Дед Арона был комиссаром в Гражданскую войну, а отец – офицером Красной Армии. Эта удивительная семейная Одиссея подвигла меня на собственное генеалогическое исследование, но, честно говоря, я не продвинулся дальше смутных данных о своих дедушках и бабушках.
– Мой дед был из зажиточных тамбовских крестьян, – рассказывал я Арону. – Не твой ли дед-большевик раскулачивал его?
– Мой дед в годы коллективизации работал экономистом в Наркомтяжпроме, был помощником наркома Серго Орджоникидзе, – вяло оправдывался Арон.
– Объясни мне, Арон, почему среди потомков раввинов оказалось так много революционеров?
– Не только революционеров, но и ученых, философов, музыкантов… Раввины обладали утонченным умственным аппаратом, отшлифованным на Торе и Талмуде. Эта шлифовка не только укрепляла их ортодоксию, но и высекала искры новых идей… Первыми учителями Спинозы были раввины. Не они ли огранили алмаз его ума так, что он сначала взбунтовался против раввинской религиозной схоластики, а потом совершил революцию в философии? Идеалисты становятся революционерами, когда приходит время реализовать идеи справедливости…
– Сталинские палачи и вохровцы из НКВД тоже пришли для «реализации идей справедливости»?
– Не передергивай, Игорь, «сталинские палачи и вохровцы» не имели никакого отношения ни к справедливым идеям, ни к революции.
Как ни странно, мы с Ароном, будучи во многом единомышленниками, вместе с тем часто и остро спорили, особенно во время туристских походов, когда работа и быт оставались позади и приходило время поговорить и помечтать о вечном. Я, например, считал Великую Октябрьскую социалистическую революцию абсолютным злом, а Арон находил в ней нечто положительное. Я связывал Ленина со Сталиным жесткой прямой линией первого порядка, но Арон предпочитал более сложные кривые высокого порядка. «Ленин никогда не был антисемитом, – возражал он и, наставляя меня на путь истинный, продолжал: – Твои эмоции по поводу культа личности и диктатуры Сталина отнюдь не доказывают ошибочность доктрины социализма. Сталинский режим был извращением социализма, социализмом без человеческого лица. Согласись, что в капитализме заложено нечто бесчеловечно жестокое…»
Как-то я принес Арону самиздатовский, на папиросной бумаге, перевод книги нобелевского лауреата Фридриха Хайека «Дорога в рабство». В книге доказывалось, что национал-социализм в Германии и фашизм в Италии являются не «реакционной формой капитализма», как утверждали советские придворные историки, а развитым социализмом. Это было во времена, когда КПСС – «ум, честь и совесть нашей эпохи» – незаметным шулерским приемом в самый раз подменила лозунги скорого построения коммунизма словами об уже построенном развитом социализме. Население восприняло эту подмену с пониманием – мол, коммунизм, конечно, пошибче, но и социализм, тем более развитой, тоже неплохо. Впрочем, нужно признать, что в те времена уже очень многие воспринимали все эти лозунги о развитом социализме и коммунизме как недостойное внимания пропагандистское фуфло. Тем не менее книга Хайека не убедила Арона, он сказал: «Модели социализма, которые изучал Хайек, являются маргинальными его проявлениями. Они, как и сталинский социализм, не имеют ничего общего с классикой…» Я вспылил: «Твой классический социализм нетрудно лицезреть в ближайшем гастрономе, наблюдая попытки толпы социалистов отхватить полкило сосисок». Арон никогда не выходил из себя: «Не горячись и не своди серьезную проблему к дефициту сосисок…»
Он был мудрее меня – это особенно наглядно проявилось в выборе жен.
Я женился, будучи еще студентом. Однажды поздно ночью, после довольно пьяной студенческой вечеринки, взялся я проводить домой хорошенькую курносенькую сокурсницу Галю, которую на самом-то деле не ахти как и знал. Мы целовались в подъезде ее дома, когда Галя «проговорилась», что ее родители уехали в отпуск. Я немедленно настоял на символической «чашечке чая». Мы крадучись дошли до ее комнаты в огромной коммуналке, а дальше всё развивалось, конечно, без всякого чая по вполне стандартному сценарию… Под утро я также крадучись выскользнул из квартиры и с больной головой пошел домой отсыпаться, наивно полагая, что на этом ночное приключение закончилось. В институт я пришел во второй половине дня только потому, что в группе была зачетная лабораторная работа по сопромату, который не очень мне давался. Войдя в аудиторию, я обратил внимание на то, что Гали нет, парни едва здороваются со мной сквозь зубы, а девушки вообще отворачиваются. «Что случилось?» – тихо спросил я своего напарника по лабораторным работам. «Это у тебя надо спросить, что случилось, – ответил он. – Галю утром увезли на Скорой с какими-то непонятными болями внизу живота». Я взвился и сказал громко, чтобы все слышали: «Вы, друзья, совсем охренели. Я-то здесь при чем? Не надо преувеличивать мои достоинства!» Вечером того же дня выяснилось, что у Гали случился приступ банального аппендицита, меня неохотно реабилитировали, но осадок, как говорят, остался, и я поначалу вынужден был проявлять к ней повышенное внимание и заботу. В атмосфере этой заботы мы продолжили наши свидания, а потом Галя забеременела…
Короче – я женился на ней, но этот брак был заведомо обречен. Мы были разными, мы были несовместимыми. Галя имела особое мнение по всем вопросам, причем всегда противоположное мнению собеседника, независимо от сути этого мнения – главное, чтобы не такое, как у других. Она начинала каждую фразу со слова «нет», даже в том случае, когда хотела сказать «да». «Нет, – говорила она, – вы, конечно, правы… Нет, я согласна с этим…» Меня это жутко раздражало, и я постепенно вообще начал избегать разговоров с женой, ибо после первых же сказанных мной слов, как правило, открывался неиссякаемый словесный фонтан с доминантной струей из «нет». Я вообще не люблю не умеющих слушать, а перебивающих меня невнимательных женщин – особенно. Мне кажется, что женственность непременно предполагает умение слушать и сопереживать. В Гале этого не было, и наш брак начал быстро увядать, в чем, вероятно, я тоже был виноват. Рождение дочери поначалу оживило его, но ненадолго. Мы развелись, разъехались, а последующее общение сводилось к редким разговорам по телефону в основном о нашей общей дочери Светланочке. Но однажды Галя без предупреждения – у меня тогда еще не было домашнего телефона – приехала ко мне на только что купленную кооперативную квартиру для «серьезного разговора», как она заявила. Далее она объяснила, что выходит замуж за военно-морского инженера и уезжает по месту его службы, что муж хочет удочерить Светланку и категорически против любого ее общения со мной. Она умоляла меня забыть о дочери: «Мы уезжаем далеко, я хочу начать новую жизнь и очень прошу тебя не искать нас и не тревожить Светлану – пусть у нее будет один-единственный отец». У меня не было контраргументов, и я вынужден был согласиться. Мы решили расстаться, если и не друзьями, то, по крайней мере, не врагами. Для закрепления договора Галя осталась у меня ночевать – она почти перестала использовать слово «нет». В сексе с бывшей женой, когда ты уже свободный человек, есть некоторый изыск… Под утро Галя призналась, что уезжает навсегда в Комсомольск-на-Амуре. Вот так я потерял свою дочь, а в остатке получил мощную инъекцию стойкой идиосинкразии к семейной жизни.
У Арона всё было иначе в основном благодаря Наташе – так мне хотелось бы думать. Признаюсь, я влюблен в эту женщину, влюблен тайно, бессмысленно, беспредметно, потому что… Ясно почему – я познакомился с ней, когда она уже была женой Арона. Об этом не знает никто, это глубочайшая тайна моей греховной личности, а догадывается, возможно, лишь сама Наташа. В любви, бесперспективной не только из-за отсутствия ответного чувства, но и вследствие категорической невозможности проявить свое собственное, есть невыразимое очарование. Вот я и живу с этим очарованием в душе и со всем остальным в теле… Наташа почти на десять лет старше меня. Когда Арон познакомил меня, вчерашнего студента, с ней, я был ошеломлен зрелой красотой этой уверенной в себе, умной и тонкой женщины. Лишь потом я узнал, что представшее передо мной чудо создано Ароном – далекий отголосок древней легенды о Пигмалионе и Галатее. Правда, исходный материал у нашего Пигмалиона был ох как хорош – красавица из среднерусской глубинки, с длинными пепельными волосами и точеной рельефной фигурой, в которой расстояние от талии до пальцев ног составляло классические две трети – точно как у мраморного изваяния Галатеи.
Брак Арона и Наташи сам по себе был чудом. Коренной ленинградец, молодой перспективный ученый из еврейской семьи женился на русской девушке из провинции.
Родители Арона были убежденными интернационалистами, но… не одобряли женитьбу сына на русской. Отец после ухода из армии работал редактором в военном издательстве, а мать – учительницей русского языка и литературы. Они были стопроцентно ассимилированными евреями и по существу давно уже принадлежали к русской интеллигенции, но тем не менее что-то тревожило их в браке сына. Возможно, это было связано с той глубокой трещиной в пресловутом советском интернационализме, которая образовалась еще при Сталине во времена Дела врачей, а может быть, и с неудачным семейным опытом. Дядя Арона, брат его отца Моисея Кацеленбойгена, рассказывал, что чуть что не так, его русская жена вспыхивает и говорит, что, мол, «у вас, евреев, всё не так, как у людей» – правда, потом отходит. А однажды во время крупной ссоры она обозвала мужа жидом – сама испугалась и просила прощения. Дядя простил ее, но осадок остался. Родители Арона не мешали ему встречаться с Наташей, не отговаривали его, интеллигентно отмалчивались, сокрушенно вздыхая наедине друг с другом.
Родители Наташи – рабочие секретного завода в Арзамасе – тоже были интернационалистами и… тоже не одобряли такое замужество дочери. Интернационализм интернационализмом, а еврей – не русский, и еще неизвестно, чем всё это обернется. Они отнюдь не были антисемитами, близко общаться с евреями им вообще не пришлось. Наташины родители верили в разрекламированную по телевизору некую мифическую наднациональную «общность советских людей», но квазиинтернациональная политика партии и правительства, постепенно сползавшая в густопсовый шовинизм, давала недвусмысленное указание – с евреями что-то не так. Конечно, в теории все советские нации равны, но на практике, как говорил классик, в нашем «скотном дворе некоторые равны более других», а советские евреи как-то совсем выбыли из этой табели о рангах равенства. Не знаю точно, что творилось на той стороне квадрата, но, вероятно, родителям Наташи стало не по себе, когда они узнали новое имя своей дочурки – Наталья Ивановна Кацеленбойген. О таком и друзьям, и соседям рассказать затруднительно, и они отправились в Ленинград на свадьбу дочери, полные тревожного ожидания встречи со своими еврейскими родственниками.
Впрочем, свадьба Арона и Наташи прошла, как говорят, «в обстановке полного торжества советского интернационализма», все четыре точки квадрата отбросили «буржуазные предрассудки» и согласились, что независимо от национальности супругов «все счастливые семьи счастливы одинаково».
Эта фраза классика всегда казалась мне сомнительной. Взять, например, семью Арона и Наташи. Они были счастливы «не одинаково» с другими счастливыми семьями, они были счастливы особенно ярко, необычно, нетривиально, всеохватно… Сюжеты изящной словесности традиционно раскручиваются вокруг несчастливых семей, потому что о несчастьях писать легко – они возникают по всем понятным причинам и развиваются по ограниченному числу более-менее сходных завлекательных сценариев. Достаточно наделить героя или героиню каким-нибудь чрезмерно выраженным недостатком типа ревности, жадности, глупости, пошлости, сластолюбия, эгоизма, нарциссизма или еще какой-либо пакостью, и сценарий несчастливой семьи почти готов. Другое дело – счастливая семья, о ней так просто не напишешь, о ней поначалу, верхоглядно, вроде бы и писать нечего, а если задуматься, то оказывается сложным до невозможности такую семью описать, потому что причины счастья, в отличие от причин несчастья, не лежат на поверхности, а зарыты глубоко и недоступно в глубинах интимных человеческих отношений. Многое в отношениях Арона и Наташи было выше моего понимания, наверное, потому, что в моих связях с женщинами всегда была заметная доля цинизма. Да, такая вот я сволочь… Подобно французскому классику, считаю, что «не следует заводить любовницу, которая не в состоянии изменить вам». Распространяется ли это правило на жен, я не знаю вследствие отсутствия позитивного опыта… Но что твердо знаю: меня удивляла преданность Наташи Арону, доходившая именно до той легендарной неспособности изменить ему. Я этого не понимаю, а то, чего я не понимаю, раздражает меня. Здесь, конечно, намешано многое – и мое тайное влечение к этой женщине, и ее недоступность для меня, и моя прагматическая убежденность, что в данной сфере ничего святого на самом деле нет… Такая вот мешанина из иррациональных эмоций и холодного рассудочного анализа, в конце концов, толкнула меня на подловатый поступок… Но об этом не сейчас, не хотелось бы начинать с самого плохого о себе, тем более что я сильно отвлекся от темы – нашей с Ароном подготовки к испытательному вояжу по морям и океанам.
Работали мы в то время много и увлеченно. Одно дело – лабораторное тестирование «Тритона» или его проверка на заводском полигоне поблизости, на Карельском перешейке, и совсем другое – всеохватные испытания в мировом океане. Далекие океанские дали и манили, и пугали – сработает ли всё, задуманное с таким размахом и замахом, справимся ли? А здесь еще – подготовка к заседанию Идеологической комиссии парткома, на которой мы с Ароном должны были продемонстрировать высокий идейно-политический уровень, равно как и готовность строго придерживаться генеральной линии партии на океанских просторах, особенно проплывая мимо мира капитализма. Арон велел мне вызубрить, на всякий случай, имена руководителей коммунистических партий всех стран мира, как стихи. Я сказал: «Не вижу связи между именами глав компартий и испытаниями секретной аппаратуры связи с подводными лодками». Арон пытался разжечь мою убогую недиалектическую фантазию:
«Представь, проплываешь ты со своей аппаратурой мимо, например, Греции и терпишь бедствие. Тебя, полумертвого, вместе с остатками аппаратуры выбрасывает морской волной на берег… Обращаться к Черным полковникам за помощью ты, конечно, не станешь, а попробуешь получить поддержку греческих товарищей – тут-то и пригодится знание имени подпольного главы греческих коммунистов».
Те времена подготовки к кругосветному путешествию были временами надежд и радужных ожиданий, ярким солнечным светом, засветившим темные углы нашей жизни, – всё у нас получалось, всё работало, и мы сами словно излучали блестки ума и юмора. Даже неумолимое приближение заседания Идеологической комиссии не могло отравить нашего оптимизма и радости успешного творчества. Однако, прежде чем рассказать об этом чрезвычайно серьезном событии, необходимо ввести в наше повествование несколько важных действующих лиц.