Вы здесь

В красном стане. Зеленая Кубань. 1919 (сборник). В Красном стане. Записки офицера (И. Г. Савченко, 1920)

В Красном стане. Записки офицера

Часть первая[10]

I. Приезд в Екатеринодар. – Вокзал. – Эвакопункт. – Американский лазарет. – Начало эвакуации. – Бунт раненых. – Плен

В конском вагоне меня довез мой вестовой, казак Яков Мельников, до Екатеринодара. Дорогу помню смутно. Вспоминается конская морда, дышащая теплым дыханием мне на голову; припоминаю, что наш поезд остановился где-то в чистом поле и зачем-то в нашем вагоне поставили пулемет. Вероятно, померещились вблизи красные.

Приехали мы в Екатеринодар ночью. Первый приступ возвратного тифа, видимо, проходил у меня, так как я двигал ногами и доплелся через бесконечное станционное железнодорожное полотно до вокзала в надежде здесь дождаться утра, чтобы затем попасть на эвакуационный пункт и получить отсюда назначение в какой-нибудь лазарет.

На вокзале была обычная картина отступления армии: все скамьи, стулья, столы, стойки и пол были завалены больными и ранеными солдатами и офицерами. Пройти через станционное помещение было делом нелегким: приходилось идти не по полу, а по лежащим в серых шинелях стонущим, бредящим, мятущимся в агонии существам. Вся эта больная, завшивленная серая масса валялась здесь в чаянии лазаретной койки. Многие ожидали неделями. Но лазареты были так колоссально забиты искалеченными, обмороженными и ти фозными, что некоторые здесь же, на вокзале, на сыром грязном полу, находили вечный покой и отдых от нечеловечески трудного похода во имя Великой, Единой и Неделимой…

Был конец февраля 1920 года. Весна уже заметно входила в свои права, но все же еще было сыро и холодно, особенно для нашего брата – больного.

– Ваше благородие! Тут нечего нам оставаться. Вша одолеет, – сказал мне мой верный Мельников. – Идешь, а она под ногой хрустит. Тут ейное царство.

Мельников был старый казак и, несмотря на революционные годы, не мог отказаться от старой привычки говорить «ваше благородие».

– А куда же нам деться? До утра ведь еще часов пять-шесть.

– Лучше на дворе переночуем. Ведь заедят они вас. А мы в бурку закутаемся, ноги полушубком завернем, – нянчился со мной Мельников.

Прошли мы по живым трупам через вокзал. Перед вокзалом расположен маленький сквер, где под каждым деревом лежал кто-нибудь и спал. Мельников довел меня до дерева, приставил к нему, чтобы я не упал, и принялся расчищать землю для моей импровизированной кровати. За неимением веника или чего-нибудь другого подходящего для такой работы, он обнажил шашку и принялся ею скоблить землю, заботливо очищая ее от паразитов, которыми, по его мнению, была покрыта вся русская земля.

– Да хватит уже, Яков! Уложи меня, сделай милость, поскорее!

– Еще одну минуточку потерпите, ваше благородие! Апосля же будет вам спокойнее…

Он завернул меня в бурку, в одеяло, в полушубок и, как нянька, всю ночь подтыкал под меня всю эту слож ную покрышку, боясь, как бы его офицер не простудился.

Утром Яков под руки привел меня на эвакопункт. Тут творилось что-то неописуемое. Весь двор эвакуационного пункта кишел больными и ранеными. Длинной вереницей, по одному вся эта беспризорная тысячная орава, толкаясь и ворча, протискивалась в двери амбулаторного приема для освидетельствования. Прием до 12 часов дня. Сколько же останется непринятыми и вынужденными ожидать завтрашней давки и толкотни у дверей эвакуационной комиссии? У протиснувшихся счастливцев комиссия констатировала тиф, ранение или еще что-нибудь, снабжала серую шинель бумажкой, указывающей очередь поступления в лазарет и госпиталь, – и этим дело кончалось.

Начинались дни, а то и недели ожидания на вокзале или под деревом в сквере койки в лазарете.

Екатеринодар забивался ранеными, эвакуированными с пунктов, оставляемых красными…

Мне посчастливилось: при эвакуации из дивизии начальник дивизии генерал К. снабдил меня личным письмом к старшему врачу американского лазарета в Екатеринодаре, и меня приняли без всяких очередей. Нашлась койка, моему вестовому неофициально разрешили быть при мне.

Прошел день, другой… Я чувствовал себя очень плохо. Когда температура немного спала и я стал понимать, что делается вокруг меня, я узнал, что со мной в палате ле жит начальник штаба 2-го Донского корпуса Генерального штаба полковник Поливанов. К составу этого корпуса принадлежал и я. Полковник Поливанов тоже был в тифе и тоже только-только стал приходить в себя.

– Дела плохи… Был у меня сегодня казак из штаба… Мы отходим… Что это только будет… – говорил Поливанов.

Вечером 3 марта лазарет засуетился. Врачи обходили все палаты и составляли список для эвакуации. Записывали только раненых и выздоравливающих, инфекционные в список эвакуируемых не включались.

Я чувствую себя совершенно бессильным, но мне передается общая нервность настроения палаты. Я собираю остаток сил и прошу доктора эвакуировать меня.

– Я чувствую себя ничего… Я могу сам двигаться… – уверяю я врача еле ворочающимся языком, с полузакрытыми глазами, почти в бреду.

– С такой температурой нельзя. Подождите, спадет температура, и вас отправим, – говорит доктор.

Полковнику Поливанову надоело просить; он приказал своему вестовому одеть его и везти на вокзал. Врач запротестовал, но Поливанов все же поехал. К вечеру возвращается – не приняли. А ночью он скончался.

Это было 4 марта.

Около меня дежурит круглые сутки Яков.

– Ты, смотри, не брось меня. Вывези… Одень и положи на какую-нибудь повозку… Обозы все время идут через город… Смотри, может, наши пройдут…

– Слушаюсь, слушаюсь. Доктор не велят вам разговаривать, ваше благородие!

А за окном в это время тянутся поспешные вереницы обозов и войск. Сквозь тифозную дремоту и полузабытье слышу артиллерийскую стрельбу где-то совсем близко. Слышны пулеметы. Долетает чей-то разговор, что большевики под Екатеринодаром.

Температура у меня все растет; сестра меняет компресс за компрессом.

Моя палата переполнена офицерами, наперебой требующими, чтобы их эвакуировали.

– Вы не смеете бросать нас! – кричит безногий офицер. – Это предательство! Почему я нужен был, когда у меня были ноги, а теперь меня бросают. Это бесчестно! Я требую, чтобы меня эвакуировали!

– Дорогой мой! Вокзал до крыши набит. Уже никого не принимают!..

– Пусть здоровые вылезут из вагонов и идут пешком; пусть защищают поезда с ранеными. Это долг честной армии! Господи, да неужели же нет честных людей, которые пошли бы на вокзал и кричали о долге армии? – возмущается другой безногий офицер.

– Дайте нам вещи наши, мы на костылях пойдем, займем позиции под Екатеринодаром и лучше умрем в бою, чем ожидать расстрела на лазаретной койке!

Вещей не давали. Начинался лазаретный бунт. Раненые и больные сползали с кроватей и пытались выкарабкаться из лазарета на улицу, чтобы хоть как-нибудь уйти от надвигающегося плена.

Со стонами от боли, судорожно корчась, ползут бунтующие калеки по лестницам, скатываются вниз. Коридоры и палаты наполнены нечеловеческими воплями. Санитары водворяют на места восставших против плена и расстрела бессильных калек.

Я пытаюсь тоже встать с кровати, но не могу поднять отяжелевшую, точно свинцовую, голову.

– Яков, а где мой наган?

– Спите, ваше благородие, спите…

Ночью Яков ушел. Перекрестил меня и ушел с последними обозами, спешно громыхавшими по мостовым Екатеринодара, направляясь к мосту через Кубань.

6 марта утром в Екатеринодар вошел красный генерал Жлоба.

II. Батарея у собора. – Красные визиты. – Сотрудник политотдела. – Буденовец. – Комиссар Сибири. – Газета «Красная Кубань». – Лазаретные митинги. – «Азбука коммунизма». – Выписка из лазарета

Приступ возвратного тифа окончился, и я, хотя и ослабевший, мог кое-как шевелиться.

Где-то совсем близко работает батарея, отчего стекла в окнах моей палаты судорожно дребезжат и чуть не лопаются.

– Чья это батарея? Наша? Красная?

Доносится «Марсельеза»…

Пробираюсь к окну. Собор, площадь… А вот и батарея. Две пушки. Прямо под окнами лазарета. Реет около пушек победное красное знамя. По Красной улице идут стройные эскадроны с песнями. Скачут ординарцы…

В плену…

Я еле дотащился до кровати. Подходит сестра милосердия, укрывает меня, гладит по голове.

– Успокойтесь, больных они не тронут. Мы все будем просить, молить их. Я ночью из вашей полевой сумки достала все ваши документы и сожгла их, а вестовому вашему велела забрать с собою вашу шашку и револьвер. Он, бедный, плакал, когда крестил вас на прощанье.

Я заснул, и когда проснулся, то увидел на пустовавших койках новые лица. Рядом со мной, слева, чье-то молодое, хорошее лицо, совсем молодое. Бледно-золотые кудри красиво обрамляли его и капризными, непослушными кольцами свисали на матовый, скульптурный лоб.

Это уже красные.

Рассматриваю своего соседа, он – меня.

Чувствую, что совершилось нечто значительное и ужасное. Я окружен врагами… Вот один, другой, третий. Они тихо лежат на своих койках среди нас.

«Победители!» – проносится мысль и, как эхо, щемящей болью отдается в груди. Что-то горячее подкатывается к сердцу, оно становится ощутимым, и хочется стонать от бессилия.

Брови как-то сами сдвигаются, и на лицо ложится печать неприязни, вражды к тем, кто сейчас твой господин, а вчера ты стоял против него с оружием в руках и дрался с ним, как свободный.

Мой сосед заметил, видимо, эту маску вражды на моем лице и сказал, обращаясь ко мне:

– Что, товарищ, так мрачны?

Я не сразу ответил ему, но видя его славное, открытое лицо с приветливой улыбкой, отозвался и я:

– А разве нужно веселиться?

– Ну, не веселиться, так хоть и не смотреть таким букой.

Чтобы прекратить этот разговор, спрашиваю его:

– Вы ранены?

– Да, легко. А вы?

– Я болен тифом.

– Не эвакуировались?

– Нет.

Сосед улыбнулся и показал два ряда белых, крупных зубов.

– А куда же вам эвакуироваться, товарищ? Черное море не спасет вашу армию, там уже мы.

Замолчали.

– Вы офицер? – спрашивает меня сосед.

– Ему нельзя разговаривать, – вмешивается сестра и тушит наш разговор.

На душе тревожно. Вот-вот, думается, придут сейчас настоящие большевики и расстреляют. Вот чей-то громкий голос в коридоре. Много шпор звенит… Это они…

Входят в палату. Четыре человека в коммунистических островерхих шапках.

«Значит, сейчас», – мелькает в голове. Во рту сохнет. Нет оружия, защититься нечем.

– Здравствуйте, товарищи!

Несколько голосов робко отвечают:

– Здравствуйте!

– Тут есть и офицеры? – спрашивает один. На нем револьвер, шашка. Он без винтовки, а на трех остальных карабины за плечами.

– Есть, – отвечает сестра. – Добровольно оставшиеся, – добавила она, желая спасти офицеров.

– Кто? На каких койках?

«Кончено, значит», – решаю я. И чтобы скорее отделаться от неизбежного, я почти крикнул товарищу в коммунистическом шлеме:

– Я офицер! Расстреливайте!

Почти встав с кровати и расстегнув грудь рубахи, я в бреду кричал:

– Расстреливайте!

Товарищ подошел ко мне, уложил меня в кровать, укрыл одеялом.

– Успокойтесь, товарищ, успокойтесь! Красная армия – это не звери, как вы говорили своим казакам. Мы деремся с теми, у кого оружие в руках. Вас никто не тронет.

Товарищи обошли своих и о чем-то говорили с ними.

– Ну поправляйтесь, товарищи! До свидания!

Ушли. Приходили еще и еще какие-то вооруженные люди. Спрашивали, нет ли станичников своих, хуторцев, земляков.

Не верится глазам! Да красные ли это? Может, снился только сон? Пришли и не убивают? Что же означали наши нескончаемые разговоры о большевистских зверствах, расстрелах, вырезанных на голом теле лампасах и погонах?.. Неужели лгали? Кто же эти люди, с которыми я дрался два с лишним года и которых видел только коротко в бою, да разве еще жалкими пленниками, трофеями боев? Что они думают, во что верят? Да и верят ли?.. Вот они лежат, тихие, усталые. У моего соседа такое хорошее честное лицо и глаза, которым должна быть противна кровь. Быть может, они не так уж плохи?

С языка готовы сорваться сотни вопросов. Я говорю своему соседу:

– Странно… Ведь я, в сущности, воюя с большевиками, не видел настоящего большевика. В бою ведь не видно человека. Что вы за люди?

– Мы – звери, кровопийцы, убийцы…

– Да, так о вас я слышал. Ну, вот вы. Вы что делали в красной России? Вы простите меня за эти вопросы. Но вы мне задали загадку, вы разочаровали меня, если так можно выразиться.

Сосед рассмеялся, но потом сказал:

– Что ж, давайте поговорим. Спрашивайте, что вас интересует.

– Вы были офицером в нашей старой армии?

– Нет, не был. Я находился за границей в университете.

– А в Красной армии что делали?

– Я сотрудник политического отдела тридцать третьей дивизии.

– Это что за учреждение?

– Извольте. Мы ведем войну за определенные идеалы, смысл которых и значение понимает пока маленькая частичка России. А победить нужно. Теперь или опять очень нескоро. Ведь люди вовсе не так умны, чтобы понимать должное и справедливое. Для этой победы мы создали многотысячную армию из простых русских людей, умеющих стрелять, окапываться и прочее. Но этого мало. Мало научить человека стрелять, нужно еще внушить ему необходимость при данных условиях этой стрельбы. Он стреляет во имя революции, следовательно, его нужно сделать революционером, нужно окрылить его душу порывом, зажечь огнем ярким, заставить его видеть в красном знамени надежду и отраду. Наш политический отдел ведает политическим развитием армии. Мы учим армию политической грамоте, ибо только грамотный политически солдат может быть революционером. Наша задача, в частности моя, – политическое просвещение дивизии. Это с одной стороны, а с другой – мы являемся политическим контролем над жизнью дивизии. Работа наша очень интересна. Я около года сотрудничаю в тридцать третьей дивизии, и результаты работы нашей очень осязательны. Наши красноармейцы в курсе мировых событий; они разбираются в вопросах политической экономии, для них не секрет законы социальной динамики…

– Да, это большая работа, – сказал я, не скрывая улыбки. – Меня интересует только вот что: солдат Красной армии и солдат белой армии – это ведь люди одной России, одного развития, вернее, одинаковой отсталости, одного психологического уклада. Мне думается, что их умственный уровень не настолько высок, чтобы мировые события, дебри политической экономии, спорные законы социологии и прочие интеллигентские идеи могли стать темой для их мозговой работы. Нельзя же, согласитесь, говорить о тригонометрии, не зная геометрии. Что для простого человека значат теории Тарда, Михайловского, Прудона, Маркса…

– Это так и не так. Конечно, нельзя заставить рядового бойца нашей армии мыслить, опираясь на целую библиотеку трудов по политической экономии и социологии. Тард и Михайловский не для них. Но что право на труд принадлежит тому, кто создает ценности, что история общества есть бесконечная борьба классов, что белое бело, а черное черно – об этом можно говорить, об этом должно говорить, и это вполне понятно рядовому красноармейцу. Мы не ставим себе задачу сделать красноармейца интеллигентом с университетским образованием, но сделать из него критически мыслящую личность мы должны. Согласитесь, что нельзя же привлечь члена Красной армии к строительству уклада новой жизни, нового общества, не дав толчка его мыслям. Мы перерабатываем его голову, настраиваем на определенный лад его психику, мы варим его в котле новых идей и нового жизнепонимания. Мы побеждаем косность и индифферентизм красноармейца, и эта победа приводит нас к победе на поле сражения. Иллюстрация для вас налицо!

Сотрудник политотдела улыбнулся. Разговор оборвался. Конечно, можно было возразить и указать на более верные причины наших неудач, но зачем это? Убежденного коммуниста скучно разубеждать, да и небезопасно.

А коммунист продолжал:

– Вот вы говорите, что солдат белый и солдат красный – это люди одной России. Это, знаете, глубокая ошибка, грубая ошибка! Психика человека как музыкальный инструмент, который можно настраивать на тон ля, ре, си и так далее. Народ – это не есть нечто психически законченное раз и навсегда и потому неизменяемое. Можно заставить звучать страну на ре, смею вас уверить. И у нас звучит страна на ре. Ваши солдаты воспитываются, чтобы быть стрелками, артиллеристами, саперами. А у нас это на втором плане. Главное, мы сапера этого и артиллериста делаем революционером.

– Фабрика революционеров своего рода! – заметил я.

– Да, да! Мы далеки от мысли считать, что революция творится доброй волей народа. Народ безлик, народ – это стадо. Без вожаков революция немыслима. Я скажу даже больше: мы делаем насилие над психикой русского человека, но это насилие творится во имя светлых идей, для счастья насилуемого трудового народа.

– И ваш революционер есть, как вы говорите, критически мыслящая личность? Вообще, то, что вы мне только что говорили, есть план работы, ваша идейная концепция, желание – или вы говорите о совершившемся? Я никак не осиливаю мысли, чтобы красноармеец или белоармеец, это безразлично, могли бы вдруг, по мановению того или иного цвета волшебной палочки стать критически мыслящей личностью.

– Вы принадлежите к разряду Фом неверующих. Вот поправитесь и сами вложите перста в раны. Почти три года Красная армия воспитывает солдата, а за три года медведей учат танцевать.

– Фома я, Фома! Критически мыслить…

– Да, то есть отличать врага от друга, белое от черного, – начинал нервничать мой собеседник.

Так вот они какие, эти большевики… Ну а как же они, такие идейные, люди с гигантскими планами о перевоспитании всего человечества, как они создали Чрезвычайку, о которой я много слышал и которая является самым ужасным, что создала их революция?

Я спросил после долгой паузы своего соседа:

– А верно это, что Чрезвычайка расправляется самочинно, что она государство в государстве? Ее мы представляем себе в виде застенка.

– Чрезвычайка…

Сосед потер себе лоб и не сразу ответил.

– Чрезвычайка – это грозное учреждение. Она страшна для всех. Никто не застрахован от нее, если только будет хоть тень подозрения в измене революции. У нее исключительные права, но и исключительная ответственность. Немало чекистов сами становились жертвами своей же Чрезвычайки. Революция вообще жестокая штука. Она требует крови. Без крови не родится новое общество. Чрезвычайка ужасна, но Чрезвычайка неизбежна. Берегитесь ее…

Сказано это было строго, искренно, значительно. Я чувствовал, что сосед мой к Чрезвычайке относится если не со страхом, то, во всяком случае, с должной осторожностью.

Мой первый красный знакомый не был похож на тех красных, о которых я слышал и дело рук которых видел во время двухлетнего похода.

В палате лежал еще один красный – донской казак, буденовец, здоровый, молчаливый детина. Несколько дней никто от него не слышал ни слова, но вскоре услышали.

В палате у некоторых больных хранились тайком под матрацами и подушками вещи. Это запрещалось. Еще более запрещалось таить оружие. Об этом нас предупредили красные еще в первый день своего появления.

– У кого хранится оружие в палате, должен немедленно сдать таковое. Кто не сдаст – будет расстрелян на месте!

И что же: у одного больного кубанца под подушкой оказался кинжал, фамильный кинжал. Буденовец это заметил, как зверь бросился к кровати кубанца, выхватил кинжал и закричал:

– Белогвардеец, сукин сын! Расстрелять! Сестра, зови комиссара.

Поднялся переполох, не обещавший ничего хорошего.

– Зови сюда комиссара! – кричал буденовец. – Вы все тут сволочи!

Кончилось дело благополучно. Кинжал вызванный комиссар отнял, и только сорокоградусная температура кубанца и его невменяемость спасли его от… может быть, расстрела. Нас комиссар предупредил, что, если только еще раз повторится подобный случай, расстрела не миновать.

– Следите друг за другом. Отвечать будет вся палата.

– Я вас, супчиков, знаю, – не унимался буденовец. – Ждете, что восстание будет… Если и будет – так пикнуть тут не успеете… Сам всех перережу.

У буденовца болезнь осложнялась. У него было настолько обморожено лицо, что нос отвалился. Начиналась гангрена головы. Чувствуя близкий конец, буденовец стал проявлять признаки большого беспокойства за что-то хранившееся у него под подушкой. Он часто вынимал это «что-то», бредил им. Сестра, видя, что «что-то» беспокоит больного, решила убрать от него предмет беспокойства. Этот предмет оказался сумкой с бриллиантами, золотом, жемчугом.

Если бы вещи умели говорить, они поведали бы миру свою кровавую историю.

Через несколько дней к нам в палату поступил еще один больной, за которым особенно ухаживали все, начиная от доктора и кончая сиделкой. Знаки внимания ему оказывал сам лазаретный комиссар. Этот высокий больной был комиссаром торговли и промышленности Сибири.

– Вы сибиряк? – спросил я как-то его.

– Нет, я петербуржец. Недавно только получил назначение в Сибирь. Как только поправлюсь – поеду.

– А я долго живал в Сибири. Интересный край, самобытный, богатый вообще, а еще больше своими экономическими особенностями. Вам трудно будет там комиссарствовать. Сибирь нужно знать.

– Мне сейчас подбирают литературу о Сибири. Я готовлюсь к работе. А потом сибирские особенности, как вы говорите, не страшны. В Сибири должна быть та же экономическая политика, что и у остальной Советской России. Моя задача будет не развивать эти особенности, а нивелировать их.

Вот уже у меня три красных знакомства. В маленьком осколочке зеркала отражается мир, как и в целом зеркале. В этих трех советских осколочках я видел уже Советроссию, знаменитую РСФСР.

Кстати сказать: комиссар торговли и промышленности Сибири по образованию был студентом какой-то консерватории по классу пения.

На другой же день по занятии красными Екатеринодара стала выходить газета «Красная Кубань». Других газет не было. Все старые газеты, естественно, смолкли. Я жадно следил за «Красной Кубанью».

– Где наша армия? Что с ней?

Смутны были ответы. «Победа, победа, победа», – кричала газета, а куда девалась армия, какими дорогами она пошла – все это оставалось в тумане. Газета называла гомерические цифры пленных. Я только значительно позже узнал, что остатки армии все же перебросились в Крым и что только кубанцы сдались вместе с атаманом генералом Букретовым на милость победителя, да и то по необходимости, вследствие невозможности погрузиться на суда и следовать за армией.

«Белой армии больше не существует. Остатки ее бродят по лесам Линейной Кубани. Песня белых спета. Пред нами стоит теперь задача уничтожить местную контрреволюцию, и тогда начнется заветный период строительства Советроссии. Ура, красные солдаты! Ура, красные вожди и командиры!»

Газета была переполнена декретами. Один декрет требовал сдачи районным комендантам всего казенного имущества, обмундирования, снаряжения, лошадей и прочего, оставшихся после белых.

«За неисполнение этого декрета виновные подвергаются расстрелу без суда и следствия».

Другой декрет требовал учредить немедленно домовые комитеты, которым надлежит к определенному сроку представить списки всех живущих в доме с указанием, кто из них так или иначе причастен к Добровольческой армии.

«Неисполнение настоящего декрета, а также сокрытие жильцов повлечет за собою расстрел без суда и следствия председателя домового комитета».

Третий декрет объединял домовые комитеты в квартальные. Председатель квартального комитета отвечал головой за весь свой квартал. На должность председателя домового или квартального комитета не мог быть выбираем бывший офицер, чиновник или чин полиции.

Декрет о регистрации офицеров, декрет о хлебных карточках, декрет… миллион декретов – и за все смертная казнь.

Наряду с этими, пахнущими кровью декретами газета пестрела статьями, посвященными школьному делу, дошкольному воспитанию, художественному развитию. Но газета не скрывала, что и школа, и внешкольное образование, и художественные студии – все это будет окрашено в коммунистические тона.

«Довольно диктатуры буржуазии! Теперь мы будем строить жизнь! Мы будем воспитывать детей! Мы будем ковать граждан, достойных великой революции! Прочь с дороги, кто не с нами!»

Потянулись дни плена…

В лазарете произошли кое-какие перемены: появился комиссар, хозяйственный комитет, культпросвет.

Врачебный персонал, за исключением старшего врача, остался прежний. Старший врач ушел с армией, боясь кары за свою белую работу в Добрармии. Казалось бы, что все должно идти по-старому, раз весь аппарат лазарета оставался старым. Но с первых же красных дней что-то надломилось в быте образцового лазарета. Полы стали мыться не каждый день. Сиделки стали менее внимательны, пища стала хуже и запаздывала. Белый хлеб, точно по приказу, исчез в нашем лазаретном пайке. Младшая лазаретная братия почувствовала, что у вчерашних хозяев лазарета пропал авторитет. Сегодня сиделка грубит палатной сестре, вчера это было невозможным. У медицинского персонала появилась неуверенность в работе, неопределенность отношений не только к лазаретным служащим, но и к больным, особенно красным.

Сразу как-то нарушился весь строй лазаретной жизни. Бывало, прежде посетители заходили в палату только в определенные часы, не курили в палате, облекались при входе в больничные халаты. Все это осталось, точно по декрету, позади. Теперь посетители приходили и уходили в течение всего дня. Дым от курения стоял коромыслом. Щелкали семечки в палате. Сестра терялась и молчала.

В коридорах устраивались митинги для служащих лазарета и больных. Выступали какие-то молодые люди, говорившие, что Красная армия – авангард мировой революции, что «мы» победим не только русскую буржуазию, но вообще империализм, под какой бы географической широтой он ни обретался.

Слушатели вводились в круг новых для них понятий – классовая борьба, социализм, коммунизм, империализм, буржуазия и пролетариат.

Образовалась в лазарете партийная комячейка. Желающие приходили и поучались коммунистической премудрости. Сходил один раз и я на урок. Любопытство взяло верх. Лектор читал нам толстую книгу Бухарина «Азбука коммунизма». Написана книга очень популярно и в комментариях лектора вряд ли нуждалась даже в лазаретной аудитории, но лектор все же иллюстрировал ее, отчего многое становилось окарикатуренным. Бухарин не поблагодарил бы за такую азбуку коммунизма.

После лекции я попросил «Азбуку коммунизма» в палату. Лектор дал книгу, и я не без интереса проглотил ее в два дня. В главе «Военные инструктора» Бухарин говорил, что Красная армия, к сожалению, не может еще обойтись без старого офицерства, так как кадры красных офицеров не успели вырасти, да и молодой красный офицер не всегда имеет достаточно опыта в командовании большими войсковыми соединениями. Красная армия терпит в своих рядах старое офицерство, смотря на него как на неизбежное зло.

«Офицер в Красной армии занимает то же положение, какое занимал рабочий в капиталистической России. Рабочий был рабом существовавшего экономического уклада, офицер – раб нашей Красной армии. Мы выжимаем из него военный опыт, как старая Россия выжимала из рабочего его рабочую силу».

Так же откровенно была написана вся «Азбука».

Было и еще одно нововведение в лазаретном быту: появился врач-коммунист для участия в медицинских комиссиях лазарета. Он назначал на комиссию, и от него зависело, лечиться ли еще больному или стать здоровым. Мне предложили стать здоровым и назначили на комиссию, хотя на ноге еще не зажил абсцесс, да и вообще я еле передвигал ноги.

– Получите лазаретное удостоверение и зарегистрируйтесь в Особом отделе Девятой армии. Вас там возьмут на учет, – сказали мне в лазарете и выписали.

Прихожу в цейхгауз за своим чемоданом.

– Позвольте получить мои вещи, – говорю.

– Сейчас. Откройте ваш чемоданчик, мы посмотрим, что у вас там делается.

– Прошу.

В результате у меня отобрали часть белья, френч, брюки, фотографический аппарат и еще что-то, уж не помню что.

– Это у вас сверх дозволенного, – объяснили мне.

– Но ведь это не казенное, а собственное!

– Это не у Деникина, у нас собственности, товарищ, нет. Есть декрет, что каждый может иметь только определенный комплект вещей.

Я начинал чувствовать на себе советский режим.

– Что будет дальше? – думал я, оставляя стены американского лазарета.

III. «Снимите погончики!» – Моя первая регистрация. – Idee fxe. – Персидский консул. – Калифы на час. – Красный Екатеринодар. – «Романтики». – Встреча со старым другом. – «Восстание делать!» – Подготовка первомайского восстания. – Провал заговора. – Парад

Апрель. Теплое солнышко. После палаты так полно дышит грудь. По улицам движение. Всюду видны красноармейцы. На Соборной площади идут строевые занятия. Вид у солдат наш. Сразу не отличишь, кто занимается – красные или мы. Долетают знакомые команды. Подсчитывают ногу, по-старому слышится отчетливое «ать, два, три»…

Тут и там на улицах офицеры, все на них офицерское, только нет погон и оружия. И я в том же наряде. На френче отчетливо видны следы отпоротых погон. Никто не останавливает. Вид у офицеров совсем не тревожный. Встретил знакомого офицера.

– Ну как? – спрашиваю его.

– Живем пока… Нам нужно еще будет повидаться. Запомните мой адрес: Гимназическая, дом номер…

Он мне рассказал, как его в офицерской форме поймали на улице:

– Я был у знакомых. Мой полк стоял в городе, и я был уверен, что полк до утра никуда не пойдет. У знакомых заночевал. На рассвете шестого марта слышу стрельбу. Бегу в полк. Смотрю – по улицам уже разъезды красных. Я оторопел. Только хотел шмыгнуть во двор, окликает меня разъезд: «Эй, товарищ офицер, снимите погончики! Поносили и будет. Пора и честь знать!» – и поскакали дальше по улице.

И от многих я слышал, что офицеров на улице не убивали, не оскорбляли. Предлагали снять погоны, сдать оружие. У одного генерала какой-то жлобинец хотел снять с плеч шинель на красной подкладке. Генерал растерянно стал снимать с себя шинель, творя молитву, чтобы только этим окончилась неприятная история. Эту сцену заметил другой разъезд, отобрал у любителя генеральских шинелей лошадь и повел его к самому Жлобе на расправу. Шинель вернулась к генералу. Говорили, Жлоба собственноручно расстрелял нескольких своих всадников за грабежи. У Жлобы был приказ, в котором он писал, что Красная армия – это не Красная гвардия, позволявшая себе необузданный разгул и произвол. Красная армия – носительница чес ти Советской Республики, и всякий красноармеец, позволивший себе совершить деяние, несовместимое с достоинством защитника республики, найдет в нем, Жлобе, беспощадного судью.

Потихоньку добирался я до здания Особого отдела 9-й Кубанской армии, останавливаясь на всех углах, чтобы отдохнуть и почитать приказы, объявления, декреты и плакаты, которые в изобилии развешивались на заборах. Вообще писалось в Екатеринодаре неимоверное множество всяких бумаг. Прошел месяц с небольшим, как появились на Кубани красные власти, а номера всяких декретов и объявлений доходили до четырехзначных чисел.

Проходя мимо церкви, я увидел на церковном заборе несколько цветных плакатов и объявлений. Подошел почитать, о чем пишут и что за плакаты. Объявления гласили, что, согласно декрету Совета народных комиссаров, церковь отделена от государства. Церковная служба, как и религия – это частное дело. Обряды не запрещены рес публикой, но некоторые церковные обряды без санкции красных учреждений не допускаются. Так, например, крестные ходы могут устраиваться только с разрешения начальства, как равно и похороны. А рядом висят плакаты с разоблачением чудесных мощей целого ряда святых. Приведены фотографические снимки «вскрытия». На заборе же громадными буквами плакатная надпись: «Кто срывает эти объявления, тот – контрреволюционер! Смерть контрреволюционерам!»

Побрел я дальше в Особый отдел. Зашел во двор. У столиков толпятся офицеры за получением регистрационных листов. Все идет по-хорошему, хотя, пока я добрался до столика, регистрирующего букву «С», успел прочитать четыре объявления о том, что уклонив шиеся от регистрации будут рассматриваться как агенты Деникина, и подлежат поэтому расстрелу на месте без суда и следствия. Получил длиннейший опросный лист. Состав армии, характеристика крупных начальников, планы армии, взгляд регистрируемого на поражение Деникина, причины службы в белой армии, что мешало перебежать к красным, верит ли регистрируемый во всеобщую победу большевиков, партийность, желает ли войти в коммунистическую партию, отношение к ней, если не желает войти в партию, то почему; желает ли служить в рядах Красной армии, какую должность хотел бы занять…

Вот вопросы. Что на них ответить? Дать откровенный ответ – это значит подписать себе смертный приговор.

Сказать о том, что я не верю в победу большевиков, что рано или поздно эта власть падет даже не под ударами белых армий, а просто от внутренних противоречий, что коммунисты утопят себя в том море крови, которой они залили необъятную Россию… Сказать это можно, быть может, даже должно, но для этого нужно было подготовить себя к пыткам, к мукам, к Чрезвычайке.

Пришлось прибегнуть к общим местам, к лавированию, к языку Эзопа. Численность армии я преувеличил, цифру пушек показал произвольную, начальников охарактеризовал как людей, стоящих за созыв Учредительного собрания, поражение Деникина считал результатом ряда политических и тактических ошибок; в белой армии служил по мобилизации, перебежать к красным мог, но никогда над этим не задумывался, так как о Красной армии слышал много отрицательного, в Красную армию не хотел бы поступать, так как не могу драться против тех, с кем еще вчера сражался в одних рядах; если все же необходимо служить, предпочитаю гражданскую службу; ни к какой партии не принадлежу и не собираюсь входить; партию коммунистов знаю только со слов ее противников и потому не могу ничего о ней сказать.

Долго я возился с опросным листом. Наконец сдал его, получил регистрационную карточку и разрешение жить на частной квартире до востребования.

– Бежать!

Это стало моей idee fixe. Нужно было только выждать время, пока окрепну: тиф совершенно вымотал все силы. Надо было обдумать мелочи, ориентироваться, разузнать, куда лучше скрыться.

Я слышал, что персидский консул в Екатеринодаре помогает нашему брату; не один офицер внезапно из русскоподданного превратился в перса и этим освобождался от советской опеки, регистраций и прочих аксессуаров советского бытия. Поэтому я свои стопы направил после регистрации первым делом к персам. Меня очень любезно приняли там, и консул, уединившись со мной в кабинете, сказал:

– Если бы вы пришли раньше! Сейчас ничего не могу сделать. Я буквально завален протестами Кубанско-Черноморского ревкомитета. Они знают, что я снабдил персидскими документами многих пленных офицеров. Они даже запрос сделали моему правительству.

– Я об этом читал в «Красной Кубани».

– Против меня началась целая кампания в красной печати. Меня называют белогвардейским агентом, контр-революционером и другими эпитетами, недопустимыми в отношении дипломатического представителя, да еще дружественной, – он улыбнулся, – страны. Я добился закрытия некоторых красных газет, я настоял на предании суду за клевету нескольких сотрудников Куброста. Я веду войну сейчас, и это заставляет меня теперь быть особенно осторожным.

Пришлось строить иные планы. Я пошел от консула к коменданту. Красный комендант города, товарищ Лея, дал мне ордер на реквизированную комнату, которая оказалась в квартире одного видного коммерсанта П. В семье П. встретили меня очень участливо, кормили, поили меня.

– А бежать я вам все-таки не советую, – говорил мне П., узнав о моем решении. – Красные только кричат, что деникинская армия уничтожена. Враки! Шкуро под Армавиром, и есть сведения, что он идет на Екатеринодар. Да и Пилюковские войска наготове, красных выгонят с Кубани. Не может быть, чтобы они тут закрепились надолго, хотя они, вишь, какие сделались хорошие – ни расстрелов, ни грабежей. В прошлый свой приход они не такие были. Они из кожи вон лезут, чтобы показать, что они не банда, а настоящая армия; а все же им тут не царствовать.

И эта уверенность была у многих; красных считали калифами на час. И я сам стал колебаться – бежать мне или ожидать прихода Шкуро, благо красные пока нас не особенно тревожат.

Опираясь на палку, я ходил по Екатеринодару, в котором был проездом в 1918 году и любовался, пом ню, тогда шумной Красной улицей. Гигантские стеклянные витрины, красовавшиеся прежде богатыми выставками изящных материй, элегантной обуви, парфюмерии, стотысячных бриллиантов, теперь смотрели на про хожего убийственной пустотой. На дверях магазинов под замком и сургучной печатью висели таблички, почему-то с траурной каймой: «Все товары магазина взяты на учет Кубанско-Черноморским революционным комитетом».

Торгуют только мелочные лавки, в которых вдруг не стало спичек, папирос, почтовой бумаги, карандашей. Кроме прохладительных напитков и старого рахат-лукума ничем в городе не торговали.

Все необходимое точно провалилось сквозь землю.

Но зато в каждом квартале появился «советский кооператив», о чем говорила его красная вывеска, украшенная эмблемой республики – перекрещенными молотом с серпом. За прилавком – советский служащий. Это по идее универсальный магазин, здесь должно быть все необходимое: и мануфактура, и табак, и обувь, и гвозди. Советские Мюр и Мерелизы (как их в шутку называли в городе) легко было узнать среди прочих зданий квартала еще издали: у каждого из них стояла длиннейшая безотрадная очередь. В первые дни было еще чем торговать здесь, но с каждым последующим днем полки кооперативов становились все легче и легче, и уже к концу апреля, кроме красной вывески, у кооператива ничего не было.

Движение по Красной улице и вообще по городу было по-прежнему оживленным, но носило оно особую окраску, имело свое особое, советское лицо, складывалось из своеобразных моментов и красок. Прежде были нарядные автомобили, лихачи, пролетки, вереница изящ ных дам и хорошо одетых мужчин… Теперь носились по городу грузовики. На них вывозились из барских квартир мебель, зеркала, кровати, диваны, гардины, кресла, картины… Все это перемещалось в советские учреждения, рабочие кварталы и бесчисленные клубы. Лихачи и блестящие автомобили и теперь мягко носились по улицам, но пассажиры в них были другие; теперь, развалясь, катались вихрастые красноармейцы, комиссары и прочая революционная аристократия. Она же заполняла бесчисленные кафе, где простой красноармеец, не стесняясь в деньгах, платил тысячами за шоколад, пирожные, Клико и прочие буржуазные предметы роскоши. Денег у всех было много. Победители тратили их без счета, давая на чай хорошеньким кельнершам часто вместо кредитной бумажки пару бриллиантовых сережек или нитку жемчуга. Для денег красноармейцы, главным образом жлобинцы, имели портфели (в бумажник нельзя было уложить миллионы николаевок и керенок), а для чаевых – кожаные сумки через плечо.

Видно было, что путь от Москвы до Екатеринодара проходил по богатой полосе!

Вид у этих героев дня был подчеркнуто разухабистый. Мало воинского, в том смысле, какой обычно мы придаем этому слову, имела фигура красноармейца: расстегнутая шинель, нередко на генеральской подкладке, фуражка с красной звездой на затылке, порою ментик и доломан старого полка… Чтобы показать свою воинственность, красноармейцы ходили с винтовками и ручными гранатами, казавшимися особенно неприятными, когда их владелец был пьян.

Скромнее было красное начальство и комиссары. У них замечалось желание походить на настоящих военных, и многие из них смотрели настоящими денди: в бриджах, френчах, дорогом оружии. Начальство держалось в стороне от красноармейцев и, видимо, не одобряло похмелья победителей.

Все бол́ ьшие рестораны закрылись. Вернее, их реквизировали под советские столовые: «Столовая Штарма IX Куб.», «Столовая Поарма IX Куб.», «Столовая комсостава полка имени III Интернационала», «Столовая культпросвета IX Кубармии» и т. д. Простому смертному туда не было входа. Для красноармейцев имелись особые столовые-клубы; тут вместе с пивом и солеными огурцами товарищам преподносились зажигательные речи присяжных ораторов, и граммофон наигрывал декламации пролетарского поэта Демьяна Бедного.

Нашему брату, пленному, приходилось пользоваться маленькими домашними столовыми, платя за плохонький обед 120–150 рублей. В то время это считалось большой суммой. До прихода красных в лучшем ресторане обед можно было получить за 50–60 рублей. Но скоро и эти столовые прекратили свое существование, так как на базарах ничего нельзя было купить для себя, не только для столовой.

Сытый, богатый всем Екатеринодар вдруг превратился в голодный город. Стало выгодным продавать из-под полы, и потому, что ни день, то цена всем продуктам сначала удваивалась, потом утраивалась, и стала доходить до головокружительных цифр. Иголка – 500 руб лей, катушка ниток – полторы тысячи, фунт соли – 3000 рублей…

Энергичный Кубанско-Черноморский революционный комитет недолго потрудился над задушением кубанской буржуазии. Делалось это привычными руками. Но остановив экономическую жизнь богатейшего края, не знавшего месяц тому назад недостатка ни в чем, даже в предметах роскоши, большевики оказались бессильными поставить это дело на новые рельсы. Экономические потуги председателя Кубчеревкома Яна Полуяна разбивались о тысячи препятствий. Он знал, что палки в колеса советского воза на Кубани втыкают все, вся Кубань, за исключением ничтожной по численности кучки местных коммунистов. Грозные декреты напоминали о смертной казни за саботаж, контрреволюцию и пр. Саботажников и контрреволюционеров интенсивно арестовывали, держали в Чрезвычайках, судили в трибуналах, осуждали на общественные работы, но от этого советские кооперативы не становились более жизнедеятельными, товара в них по-прежнему не было, советский воз продолжал стоять на точке замерзания.

С приходом большевиков встали все фабрики и заводы. Не стало вдруг угля для печей, исчезло сырье для работы. Рабочие превратились в безработных, и, чтобы не вызвать в них протеста, не толкнуть в лагерь оппозиции, рабочие, ничего не делавшие на умерших фабриках, стали получать жалованье из сумм Кубчеревкома.

Купцы, банкиры, инженеры, адвокаты, учителя, интеллигенция – все это забилось в свои углы, читали там грозные декреты, шепотом передавали друг другу новости о Чрезвычайке и ждали неизбежной участи, то есть обыска и связанного с ним ареста.

Острая нужда в хлебе и всех продуктах питания росла с каждым днем. Покупать из-под полы могли не все, так как цены на подпольные продукты становились под силу только очень богатым людям, и то если эти богачи имели деньги хорошо спрятанными в погребах, огородах, чердаках и прочих контрреволюционных углах, ибо ценности, оказавшиеся в банках в момент прихода большевиков, перестали быть ценностью для их держателей и пошли или в советскую казну, или просто в чей-нибудь красный карман.

Только имевшие хлебные карточки могли по твердым ценам получать хлеб и кое-какие продукты. Но карточка давалась лишь тем категориям граждан, кои были так или иначе на службе у большевиков. Создавалась альтернатива: хочешь есть – иди к большевикам на службу, предпочитаешь голодать – уклоняйся от службы.

Погоня за хлебной карточкой толкнула наиболее нуждающихся на службу в советские учреждения, густо покрывшие красный Екатеринодар. Пошли работать, чтобы жить. Работа давала право на существование. Карточка определяла вашу советскую ценность: вы или ставились в первую категорию и кое-что ели, или зачислялись в категорию паразитов Совроссии и должны были умирать с голоду.

Заставив интеллигенцию и спецов работать, товарищи решили, что нужно перебросить мостик примирения между властью и подвластными интеллигентными работниками. Открылась кампания лекций, посвященных вопросу о русской интеллигенции. Ораторы по программе Особого отдела говорили о том, что русская интеллигенция оторвана от родной почвы, что она далека от народа. Вот почему и в революции интеллигенция оказалась за бортом. Нужно идти к народу, работать для него, создавать единственную во всем мире Советскую Республику, образец, на изучении которого будет построена революция всех остальных государств Старого и Нового мира.

Кампания коснулась и офицерства. Я помню, как на Соборной площади был созван грандиозный митинг с приглашением на него пленных офицеров. В программе митинга стояло выступление самого командарма IX, его военного комиссара, членов революционного комитета и прочих корифеев современной Кубани. Митинг оказался очень многолюдным. Собралось почти все пленное офицерство. Командарм 9-й Кубанской Левандовский, бывший штабс-капитан, говорил:

– Товарищи офицеры! Я знаю, что должны испытывать вы, вчерашние наши враги, очутившись в нашем стане. Я понимаю вас. Вам много приходится пережить и передумать. Но я думаю, что многие из вас уже видят и начинают понимать, что мы, Красная армия, не банда, не шайка палачей, не присяжные расстреливатели русского офицерства. Я знаю, что вам сейчас неуютно у нас, знаю, что вы не окружены тем вниманием и обстановкой, к которой привыкли, но смею вас уверить, что это временно. Трудно сразу устроить тысячи пленных офицеров. Но пройдет немного времени, двери Красной армии широко откроются для вас, и в ней, в армии, вы займете подобающее вам положение. Я верю, что в вас Красная армия найдет ценных работников, знающих военное искусство. Вам в массе, я хочу верить, чужды контрреволюционные мечтания. Мы принимаем вас как детей России, как сынов своей Родины и верим, что в наших рядах вы найдете широкий простор для военной работы. Красная армия не мстит. Красная армия охотно открывает свои объятия всем желающим работать на благо свободной России, но эта же Красная армия умеет жестоко карать тех, кто под личиной друга держит за пазухой отточенный нож. «Добро пожаловать!» – говорим мы нашим друзьям. «Берегись!» – предупреждаем мы наших скрытых врагов, которые, возможно, имеются среди вас. Друзьям – рука, врагам – пуля!

Речь была принята восторженно. Долго и шумно аплодировали. Левандовский сумел подкупить толпу офицеров своей иезуитской искренностью, ласковостью, рассчитанным вниманием. Этой речью Левандовский одержал победу бол́ ьшую, чем победы на поле сражения: там он брал только пленных, здесь он завоевывал друзей.

Но слышны были и сдержанные реплики:

– Позорные аплодисменты… Стыдно перед большевиками…

– Рукоплескания трусов… Боже, какие мы жалкие!..

Но это были одиночки. Немало было, конечно, и таких, которые молча думали какую-то свою проклятую думу. Вероятно, вспоминали корниловский поход, Харьков, Орел… Нелегко осиливалась ими мысль о службе красным…

И все же шумно кричащих «браво» и аплодировавших было большинство. Это большинство завтра, при другой ситуации, так же дружно аплодировало бы Деникину, Романовскому, Май-Маевскому, Шкуро.

Перемена фронта не страшила многих из этих героев белого дела. Они были там случайными людьми, такими же случайными людьми они будут и на новом фронте вой ны. Как, идя с нами, они шли не за какие-нибудь идеалы, а просто совершали интересную военную прогулку, богатую всем тем, что нужно этим людям, так и в Красной армии они найдут пищу для интересно го красного похода. Им нужны были не идеалы. Вот поче му так слишком часто белое знамя ими топталось в грязь. Это были беспринципные авантюристы, пушечное мя со, «российская сволочь», по выражению большевиков. Это была пена на гребнях волн русского разбушевавшего ся моря.

Комиссар армии, человек очень прилично одетый, в белоснежном воротничке и таких же манжетах, выглядывавших из-под военного френча с университетским значком, сказал речь о роли российской Красной армии в истории всего мира.

Он говорил о том, что белой армии уже нет, что она безвозвратно погибла, что остатки ее, прорвавшиеся в Крым, деморализованы и медленно, но верно распыляются. Крым будет ликвидирован скорее, чем это можно предполагать. Польский фронт доживает свои последние дни. Вот-вот русская Красная армия, покончив Гражданскую войну у себя, перейдет границы соседних государств и объявит крестовый поход на буржуазию всех стран.

– В счастливый период вы пожаловали к нам. Дайте себе аннибалову клятву победить или умереть под красным стягом, символом победы истины над ложью, и тогда вы с нами. Нога в ногу мы пойдем к красным зорям. На старом поставьте крест, как ставим его мы. Мы не будем напоминать вам о вашей белой службе. В огне революции вы сожжете свои белые доспехи, а красные доспехи вы скоро приобретете на полях революционной чести!

Затем комиссар армии коснулся вопроса о том, что все видное офицерство находится не в белой, а в Красной армии.

– Кто такие Деникин, Врангель, Шкуро и прочие герои белогвардейщины? Кто о них знал прежде? Чем они известны и кому? Это армейские выскочки, ютившиеся на задворках армии. Все большое офицерство, весь талантливый Генеральный штаб у нас. У нас Брусилов, Андогский, Гутор, Зайончковский, Каменев; у нас Парский, Лечицкий. У нас все видные генералы. У нас лучшая часть старой армии. Я скажу даже больше: нам служит немало белых офицеров Генерального штаба. Да, да! Я это утверждаю. Этим эта публика готовит себе прощение за грехи и темные деяния, творимые белыми рыцарями на кусочке, занятом Вооруженными силами Юга России.

И ему аплодировали.

Зазывали интеллигенцию, зазывали офицерство.

Городское мещанство обрабатывали в разных политических клубах, которых развелось как грибов после дождя.

Помню, пошел я в клуб имени Ленина на лекцию какого-то товарища «Есть ли Бог?». Хотелось послушать эту «богословскую» лекцию. Выступал рабочий. Он был во всеоружии знаний, ибо на столе лежало три-четыре книги, на которые он ссылался в своей лекции. Я прослушал только первую часть.

– Товарищи! Бог сказал, что мир им сотворен в семь дней, – начал оратор. – В семь дней сотворить такую махину – это даже Богу, если он еще есть, вряд ли под силу. Но посмотрим с научной точки зрения, верно ли то, что говорится в Библии. Посмотрим, что говорят по этому поводу естествоведение и физика.

«Бог сказал», «научная точка зрения» товарища – все это было до уродливости жалко. Он с легкостью, достойной лучшего применения, доказывал, что Бог есть выдумка безграмотных попов, дурачащих в церквах своих прихожан.

Хлопали оратору, но хлопали жидко. Видимо, он никого не убедил своей «научной точкой зрения».

Убогость мысли на всех этих бесконечных лекциях и митингах была явная. Москва, богатая, несомненно, недюжинными творческими силами, не в состоянии была обслужить необъятную Россию агитаторами, достаточно развитыми для того, чтобы поддержать престиж и достоинство «нового слова». Провинция варилась в собственном соку. Провинция должна была воспитываться на «научной точке зрения» доморощенных ораторов. Пять-шесть столичных агитаторов разрывались на части: по несколько раз в день выступали во всех цирках и театрах с лекциями, устраивали собрания для организации Пролетарского университета, библиотечных курсов, профессионально-просветительных союзов и пр. Энергия у этих людей была исключительная, но сказывалось утомление и у них. Огонек агитаторов постепенно гас, а вместе с ним бледнел порыв, огонь и пафос неистового революционерства.

Все эти лекции, митинги, собрания вначале очень охотно посещались городом, но чем дальше, тем меньше становилось охотников до умственных развлечений подобного рода. Митинги и лекции, несмотря на это, с каждым днем становились настойчивее и определеннее. Ораторы ничтоже сумняшеся громили всех инакомыслящих, и всякий, кто не коммунист, окрещивался именем «шкурника», «паразита», «контрреволюционера», «буржуазной сволочи», а так как слушатели были как раз из среды этой самой «буржуазной сволочи» и «шкурников», то естественно, что они предпочитали бывать где угодно, но только не на выступлениях представителей Коммунистической партии.

Охладела публика к митинговым речам еще и потому, что скоро речи стали воплощаться в жизнь. Большой процент митинговых хлопателей в ладоши давали трамвайные служащие и рабочие. Отчего и не похлопать «мировой революции», «войне дворцам, миру хижинам» и прочим заманчивым словам? Но когда трамвайным служащим жалование сократили на семьдесят процентов, а рабочим – на сорок, введя вместо этого получение продуктов из советских кооперативов по твердым ценам, то все эти слушатели красивых слов и хлопатели всевозможным краснобаям сразу охладели и перешли в оппозицию. Трамвайные служащие даже объявили забастовку, но Кубанский революционный комитет быстро ее задушил.

Оппозиционность рабочих кругов выражалась главным образом в том, что они в свои рабочие комитеты избирали кого хотите, но только не коммунистов. Последние систематически проваливались. Верх на всех выборах брали меньшевики и кое-где эсеры. Коммунисты пытались опротестовывать выборы, грозили роспуском комитетов, но рабочие стойко отстаивали свои выборные комитеты.

В Екатеринодар пожаловала английская рабочая делегация посмотреть на завоевания бескровной русской революции. Были торжественные митинги. Переводчики переводили гостям речи. На митингах пытались выступать меньшевики и эсеры, но им не давали говорить. Не знаю, понимали ли заморские гости, что кому-то зажимают рот, или им переводчики преподносили и это в розовом свете. Англичане просили показать им фабрики и заводы. Пришлось показывать. Фабрики и заводы бездействовали со дня прихода большевиков на Кубань. В них царила мерзость запустения. Воображаю, что сказали эти фабрики высоким гостям, видавшим заводы буржуазной Англии!

В городе говорили, что эти англичане не большевики и что они очень внимательно смотрели на советское кладбище, именуемое громко Российской Социалистической Федеративной Советской Республикой. Нужно думать, что поездка по революционной Совдепии заставит их передать своим английским друзьям, что Совдепия есть образец того, как не надо делать револю ций.

Английские товарищи знакомились с красным дифференцированным административным аппаратом, на котором и я на несколько минут задержу внимание читателя. Шкала власти такова: высшая законодательная власть принадлежит Кубчерномревкому (Кубанско-Черноморскому революционному комитету), которому Москва предоставила власть на месте. От этой революционной вершины идут ответвления к районным ревкомам, возглавляющим бывшие казачьи отделы (Кавказский, Майкопский, Баталпашинский, Ейский и пр.), от них – подчиненная сеть станичных ревкомов. Атаманство упразднено. Вместо станичного атамана – председатель станичного революционного комитета, вместо атамана отдела – районный председатель ревкома. Но кроме последнего есть еще особый районный комиссар, являющийся не промежуточной инстанцией между станичным ревкомом и Кубчерноморским революционным комитетом, а непосредственным руководителем деятельности на местах в своем районе. Это одна отрасль власти, отрасль политическая и административная. Школой и вообще просвещением ведает особая организация – культпросвет (станичный – районный – областной). Военными вопросами ведает всевобуч, продовольственными – продкомы и пр.

Все страшно дифференцировано. Революционного начальства тьма тьмущая. И около каждого такого культпросвета, всевобуча и продкома копошится целый муравейник всяческих сотрудников, политруков, военруков, политработников и т. д. У англичан, вероятно, голова закружилась от обилия революционных учреждений и иерархии. Там, где в Англии справляется один судья или один чиновник, в революционной России – сонм политических паразитов. Воистину: все работают! Все у власти, и потому власть не монополия избранных…

Ходил я несколько раз в театр. Водили, конечно, сюда и англичан. Всякое представление начиналось неизменно Интернационалом. Публика должна была чинно стоять, сняв шапки. Шапки в театре не снимались обычно. Даже семечки запрещалось грызть в это время. Впрочем, культпросвет, монополизировавший все театры и кинематографы, вообще боролся с этим советским злом, и всюду в театрах вы могли встретить трогательные таблички с не менее трогательной надписью: «Семечки просят не грызть». Помогало это мало: театры все же были добросовестно загрязнены орешной и семечной шелухой.

Частных антреприз не было. Все артисты были на службе культпросвета Кубани. Репертуар подбирался соответственный, ставились Гауптман, Зудерман, Горький. Были пьесы и новых авторов от революции. Гардероб у артистов пока был свой, но вообще гардероб должен был стать заботой культпросвета.

Кинематографы работали вовсю, но фильмы брались под цензуру. Москва присылала много новых картин большевистского содержания, поставленных очень и очень внимательно и художественно. Видимо, советские власти мобилизовали для этого рода художественной пропаганды все художественные силы, обретав шиеся в Совдепии.

Улицы и витрины пестрели плакатами, в которых, нужно отдать справедливость, далеко не плоско рисовалась деникинская эпопея. Помню очень хорошо нарисованную карикатуру на обывательские разговоры и вожделения. Сидит буржуй, общипанный и обиженный. Над ухом у него жужжит комар, маленький-маленький. В ухо буржуя пускается слух, что в такой-то губернии начались восстания. Буржуй делится радостной вестью с другим буржуем, которому муха передает, что вся Россия объята восстаниями. Этот буржуй передает третьему весточку, в виде громадной мухи, что вся Россия объята восстанием, советы свергнуты, Шкуро взял Армавир и идет на Екатеринодар. Слух этот, дойдя до четвертого буржуя, вырастает в слона, бубнящего на ухо просиявшему обывателю: белые под Екатеринодаром! Уже слобода Дубинка, что в двух верстах от Екатеринодара, взята ими! А сверху карикатуры жирная надпись: «Романтики».

Не редкость было видеть на главных улицах граммофон, установленный на возвышении.

– Внимание, товарищи! Сейчас товарищ Ленин произнесет пред вами речь о русской революции! – возглашает агитатор.

И вслед за этим из гигантской граммофонной трубы вы слышите речь самого Владимира Ильича. Прохожие, извозчики, автомобили – все это останавливается, чтобы шумом своим не мешать вождю коммунистической революции вещать огненные слова.

За Лениным говорят Троцкий, Бухарин, Луначарский…

По улицам целыми днями шныряют агитационные автомобили, разбрасывающие коммунистические газеты и брошюры.

Красные, казалось, самый воздух насыщали коммунистическими бациллами, чтобы отравить ими возможно больше простодушных людей…

Побывал я и на кладбище. Там есть особая часть – место упокоения героев Гражданской войны. При Деникине эта часть кладбища, называвшаяся военной, была очень заботливо охраняема. Дорожки всегда были тщательно расчищены, сторожа смотрели за могилами, поливали и подстригали дерн, чьи-то нежные руки приносили на могилы героев цветы. Над могилами стояли памятники с надписями, говорившими, что «поручик такой-то пал смертью храбрых в бою с народными палачами», «корнет такой-то пал в бою с красными насильниками», «спи спокойно, народный герой, за тебя отомстят!» и пр. Эти контрреволюционные могилы и теперь, при большевиках, не были забыты. Сторожа по-прежнему охраняли покой белых героев, чьи-то нежные руки тайком и теперь приносили цветы. У могил можно видеть нередко красноармейцев. Многие из них без шапок, по-христиански обходят стройные ряды могил и читают надгробные эпитафии. Большевики не посягнули на святость могил. Особый отдел знал, что многие надписи слишком кричат о своей ненависти к красному движению, но все же екатеринодарские комиссары не рискнули уничтожить это контрреволюционное гнездо. Мертвые им были не страшны, а надписи… надписи еще успеют, вероятно, уничтожить.

За кладбищенской оградой, на площади, есть красное братское кладбище. Тоже стройные ряды могилок, тоже заботливо убранные, тоже цветы, кем-то брошенные. Над одними могилами стоят кресты, другие без крестов. Здесь тоже есть надписи, говорящие о жажде мести за смерть товарищей, тоже указывается, что «под сей плитой спит вечным сном народный герой, погибший в бою с белогвардейцами такого-то числа».

Два мира у живых – белый и красный. Те же два мира у мертвых…

Верстах в семи от Екатеринодара, в сторону станицы Елизаветинской, есть ферма, прозванная корниловской после того, как там погиб Лавр Георгиевич Корнилов. Я выбрал денек и отправился поклониться месту, где окончил свою жизнь благороднейший русский патриот. Ферма была подремонтирована, и в ней помещалась трудовая интеллигентная земледельческая коммуна. На стене домика была прибита дощечка: «Здесь красной гранатой убит вождь Добровольческой армии генерал Корнилов». Указывается дата. Я не знаю, кто прибил эту историческую надпись. Возможно, что красные. Корниловскую ферму посетил чуть ли не весь красный Екатеринодар. Красные воины любопытствовали взглянуть на место, связанное с именем Корнилова, о котором в Красной армии одно время очень много говорили и сплетали целую гирлянду легенд.

Встретил я на улице как-то старого-старого знакомого, товарища по перу, универсанта. Обнялись, расцеловались.

– И ты в плену? – спрашиваю.

– Как в плену? А ты в плену разве? – удивился знакомый.

– Позволь… Или ты у красных служишь?

– Э, так ты пленник! Скверно, брат! Ну да ладно. Я кое-что смогу для тебя сделать. У меня довольно видный пост – я комиссар N-й части.

Он назвал мне крупное войсковое соединение.

Зашел к нему. Разговорились по-дружески. Он очень интересовался нашей армией, ее политическими течениями, видами на будущее, настроением офицеров и т. д.

– Нет, батенька, все это не то, не то совсем. Все твои учредительные собрания в конце концов заплатка на Тришкином кафтане. Я допускаю даже мысль, что вы чрез учредилку доберетесь до либеральной конституции России, и все же эта конституция будет заплаткой на бюрократическом мундире русского Митрофана. И только. Вся закваска будет старой, и старая изюминка останется.

– Да почему ты думаешь, что Учредительное собрание приведет нас к конституции с бюрократической изюминкой?

– Не может не привести, Илья. Я давно уже не верю в свободное волеизъявление народа. Если мы будем собирать учредилку, она будет большевистской, вы ее соберете, она будет кадетской или, в лучшем случае, эсеровской. А это значит, что все останется по-старому. На гнилом фундаменте вы надстроите один новый этаж. Нет, друже, революции бывают не часто, и ими нужно пользоваться. В огне революции нужно родить новое общество и нового человека, в огне революции нужно сжечь всю нашу социальную рухлядь. Из пепла должен выйти новый Феникс.

– Да ведь это же насилие! Я, мы, сотни тысяч не нуждаемся в твоем Фениксе. Вы, кучка коммунистов, хотите навязать целому народу государство, неугодное ему.

– Ну да, хотим. Народ – это ребенок, у которого доктор не спрашивает, хочет ли он лекарство или нет.

– Твой доктор что-то уж очень похож на тирана.

– Ну да! Это диктатура, но только диктатура целого класса.

Через некоторое время старый друг добавил:

– И знаешь, что я тебе скажу, Илья: если даже мы не победим, не водворим коммунизм сначала в России, а затем во всем мире, мы все же вызовем такой мировой сдвиг, который тоже чего-нибудь да будет стоить для будущего общества! Страшно интересно жить сейчас. Мировой опыт, пред которым будущие поколения будут благоговеть. В хорошее время мы живем, дорогой пленник…

Мой друг позвонил. На звонок явился красноармеец, опрятный, подтянутый, дисциплинированный.

– Что прикажете?

– Устрой-ка нам, Яков, чаек. Вино еще есть?

– Так точно, товарищ комиссар!

– Ну так вот, устрой с винцом, все как следует. Сбегай в кондитерскую.

Яков пошел устраивать чай. Я не мог не улыбнуться.

– Ты чего смеешься?

– «Что прикажете», «так точно», «ты»… Вот же она, старая изюминка, о которой ты так горячо только что говорил.

– Вот-вот. Но только мы не культивируем эту изюминку, мы ее вытравляем, боремся с ней, а ваш брат ее будет насаждать, укреплять. Ведь это наследие старой России. «Так точно» строжайше запрещено в армии, но попробуй вытравить это. В крови течет, в каждой клеточке засело. Особенно у старых солдат. Всего от них добьешься, а вот старая субординация трудно поддается вытравлению.

– И вот такую армию, где, как ты говоришь, в крови течет, в каждой клеточке засела традиция и дисциплина, вы умудрились разложить!..

– Мы ли умудрились, вы ли постарались… А только это показатель того, что твой великан был на глиняных ногах. Я много, знаешь, думал над этим. Меня самого интересовало, как это можно было так быстро вырвать армию из-под опеки старого командования. Это богатейшая тема для психолога и художника. Глиняные ноги состояли в том, что офицерство, несмотря на кажущуюся близость к солдату психологически, я подчеркиваю – психологически, было чуждо солдату. Вы делили с солдатом горе и радости боевой жизни, а жизнь интимная солдата, его мир душевный, его нутро – все это было terra incognita для вас. Вы были чужие. Вас не связывала никакая интимная нить. Пропасть, бывшая между интеллигенцией и народом, была пропастью между офицером и солдатом. Это явления одного порядка. И как интеллигенция с первых же дней революции шарахнулась в сторону, так и офицерство шарахнулось. Интеллигенция и вы отвернулись от революционного знамени, поэтому народ и армия отвернулись от вас. Народ и армия шли за революцией, а вы пятились от нее. Вы искусственно увеличивали и углубляли пропасть. Вы теряли своих солдат потому, что не искали ничего в революции.

– Это не совсем так. Революция была желанной для интеллигенции. Офицерство радостно откликнулось на первый революционный взрыв. Но мы приветствовали свободу России, а вы стремились только к свободе одного класса. Поэтому-то вы и прибегли к нечестному способу оклеветания интеллигенции и офицерства. Вы совершили подлог, мой друг! Собака в этом зарыта.

– Не буду спорить. На войне как на войне, все средства хороши. Нам нужна была победа, и потому мы не могли оставить армию под офицерской опекой.

– Грехов вы сделали немало… Я помню, что в свое время вы страшно ополчались на институт денщиков. Вы говорили, что солдат призван защищать родину, а не поить офицера чаем и чистить ему сапоги. Помнишь ведь?

– Денщиков у нас нет. Мой Яков не денщик, он мой товарищ. Я работаю, он мне помогает…

За чаем с вином, с пирожными и вареньем комиссар жаловался мне, что нет работников, что кругом такая политическая мелюзга, что руки опускаются.

– Меня просто пугает это отсутствие горячих, талантливых людей. Есть чернорабочие революции, а творцов нет. Безграмотные фразеры, способные только быть на политических побегушках. Своего ни на грош, все по указке. Нужно каждому дать жвачку. А ведь есть люди, только они прячутся, сторонятся, бегут от работы и шипят из-за угла, что это не революция, а кошмар, что нет творчества, а есть одно голое насилие, что нет свободы, а есть только кошмарная Чрезвычайка. Так помогайте же, черт возьми! Идите к нам и принесите ваш творческий пафос, размах и окрыленность большой души. Ведь эти уклоняющиеся принесли бы с собой то, чего нет в нашей революции, они принесли бы красоту, яркость, благородство, чистоту. И ведь заметь: в конце концов вся эта шипящая из-за углов голодная интеллигенция приходит к нам. Приходит! И работает отлично. Голод заставит прийти. Так приходите же сразу! Ведь каждый упущенный день есть преступление перед революцией! О, революция могла бы пойти другим темпом, под знаком несказанного величия… Мы многого избежали бы. Ты думаешь, я не знаю, что достойно осуждения у нас? Я многое вижу, но мы одиноки, пойми ты, мы страшно одиноки, Илья…

– А вот что растолкуй ты мне, – сказал я. – Вот ты, например, я верю, что ты увлекаешься революцией и отдаешь ей всего себя. Верю я и в бескорыстность твоего увлечения. Несомненно, среди вас, коммунистов, есть люди чистых порывов, мечтатели о светлом и радостном. Как вы миритесь с Чрезвычайкой? Не оскорбляет она вашу революцию, не делает ее разбойничьей, преступной?

– Да, да… Ты задеваешь сейчас самое больное место наше. Ты знаешь, я ненавижу Чрезвычайку самой яркой ненавистью. Но создалось положение такое, что над Чрезвычайкой нет властного органа. Она захватила себе право быть зорким глазом революции, и ограничить ее сейчас нет сил. Она сильнее партии, она автономна.

– Вы породили чудовище, с которым не можете справиться.

– Именно. Ее нельзя уничтожить, ибо она никого не слушается. И знаешь, если кто в силах сейчас произвести переворот в России, так это Чрезвычайка! Там сидят маньяки, садисты. В них столько же коммунистического, сколько у бешеной собаки. Но они держат всю Россию в руках. Завтра я могу очутиться там. Троцкий и Ленин от этого не застрахованы.

– Но ведь власть санкционирует это учреждение и его деятельность, вы даете права гражданства его решениям.

– Я скажу тебе просто и коротко: умей мы уничтожить Чрезвычайку, мы были бы счастливы. Кошмары Чрезвычайки грязнят нашу революционную работу.

Это говорил мой старый друг, с которым некогда в долгие сибирские ночи мы так красиво мечтали о благородной революции, о баррикадах за свободу, об Учредительном собрании говорили как о народной святыне…

Комиссар предложил мне службу в его части.

– Хорошо тебя устрою и в партию втяну. Через полгода ты будешь большой персоной в армии. Я знаю, у тебя есть огонек. Ты мог бы работать. Тебя сразу бы оттенили и заметили. И лучше даже не в армию идти, а именно отдаться политической работе, это благодарнее и нужнее. В армии отличных работников немало и без тебя.

Я отговорился нездоровьем и отказался.

– Дай осмотреться… Пока я чувствую себя неважно. Многое мне не по душе. Мы еще ведь будем видеться и говорить.

Разговор стал не клеиться. Мы расстались. Я избегал потом встреч со старым другом. Меня интересовали другие встречи.

Екатеринодар наполнялся пленными. Новые партии из-под Новороссийска все прибывали и прибывали. Казалось, конца не будет жертвам новороссийской драмы. Пленных было так много, что в городе шутили:

– Кто у кого в плену?

Действительно, пленных было по виду гораздо больше, чем победителей! Офицеров никто не трогал. Кубанские офицеры даже с оружием прибывали. Кто жил на частных квартирах, а кто поместился в лагерях, под которые были реквизированы гостиницы и постоялые дворы. Казаков сразу же направляли в воинские части.

Я побывал в нескольких полках, чтобы навестить знакомых казаков и посмотреть поближе, что представляет из себя Красная армия.

В красных казармах был тот же порядок, какой вообще бывает в воинских частях, но с некоторым «но»… Помню, во время одного моего визита в казарму вошел командир эскадрона. Дневальный у дверей отдал ему честь. Красный комэск (командир эскадрона) откозырнул в ответ и пошел дальше. Заметив его, дежурный по эскадрону красноармеец полетел с рапортом.

– Товарищ командир, в эскадроне во время дежурства происшествий не случилось! – отчетливо рапортовал дежурный, опрятный, с шашкой на портупее.

Красноармейцы не реагировали на приход своего командира и продолжали заниматься своим делом – петь, разговаривать, писать письма и пр. Казаки успели уже «акклиматизироваться» и тоже не приветствовали начальство.

Начальство между тем обратило внимание, что какой-то красноармеец курит за нарами.

– Эй, Петлин! Что за курение в казарме!

Петлин встал и вытянулся.

– Оштрафовать на двадцать пять рублей! – распорядился комэск и вышел из казармы.

Вслед ему послышалась матерная брань.

– Старорежимный, чертов сын! Держиморда! Тебе не тут быть, а у стекольщиков[11].

– Офицерское отродье!

– Золоторукавная цаца!

Долго еще отделывался под орех красный командир, державший в руках свой эскадрон.

У начальства с красноармейцами отношения были неодинаковые, ибо начальство красное делилось по своему воспитанию, традициям и начальственному генезису на спецов старой формации и спецов периода революции. Командный состав из настоящего офицерства исполнял только необходимую обязанность, подходя к службе официально. Требование Устава внутренней службы «подойти к солдату-революционеру так близко, чтобы составить с ним одно целое» оставалось только голым требованием. Нереволюционный офицер и революционный солдат жили каждый своей жизнью. Не то наблюдалось у красного офицерства, то есть у тех, кто прошел красные командные курсы. Эти люди были плоть от плоти нового режима. Им армия была интимно ближе, дороже. Не знавший традиций старорежимной армии, воспитанный под ружейную трескотню Гражданской войны, изучавший тактику и стрелковое дело применительно к программе Коммунистической партии, красный офицер не чужой был красноармейцу. Между ним, революционером-руководителем, и красноармейцем, революционером руководимым, была действенная нить, воистину они стояли вплотную друг к другу. Командир из старого офицерства жил на отдельной квартире, имел денщика (неофициально), приходил на занятия, отбывал номер и уходил «к себе». Красный офицер жил иной жизнью. Для него казарма была его домом, его семьей, для него быть «у себя» – это быть в казарме с красноармейцами.

Любили красноармейцы больше красного офицера, он был проще, ближе. Но ценили они старого офицера выше нового. В бой они охотнее шли за старым, опытным командиром, умеющим разобраться в боевой обстановке и вывести часть из беды, если таковая случится.

Так же смотрело на эти две разновидности и высшее большевистское начальство. Красный офицер считался благонадежней, вернее, но неуч. Офицер старый – под знаком политического сомнения, но знающ, опытен, настоящий спец. Поэтому на отдаленность командного состава смотрели сквозь пальцы, говоря этим, что близость политически нестойкого командира, пожалуй, вреднее его официального, чисто военного, отношения к делу.

Визиты мои в казарму, то, что я видел там, разговоры с пленными и старыми красноармейцами говорили мне, что армия у большевиков живет интенсивной жизнью. Так называемое свободное от занятий время не проходило праздно в казарме. Красноармейцев учили грамоте. Неграмотных не должно было быть. Каждый день устраивались митинги, преследовавшие цель создавать настроение у красноармейцев. Им говорилось о том, что победы на всех фронтах позволят скоро распустить армию по домам, что армия нужна только до полной победы, которая не за горами, что, возвратившись домой, красноармеец, сознательный революционер, завоевавший родине возможность жить новой трудовой жизнью, должен принести с собой не только винтовку для защиты революции от возможных посягательств на нее со стороны врагов народа, но и знания, умение жить по-новому, чего нет в деревне.

Поэтому в казарме солдатам читались популярные лекции об агрономии, лесоводстве, животноводстве, доказывая попутно, что все это должно вестись на новых основах, не на единоличном владении, а на коммунистических началах, позволяющих иметь многомиллионные хозяйства.

Этот пункт пропаганды особенно настойчиво вдалбливался в сознание красноармейцев. В ход пускался кинематограф, наглядно показывавший преимущества коммунального хозяйства над собственническим.

Красноармейцам устраивали особые театры, со сцен которых они видели агитационные пьесы, иллюстрировавшие прелесть коммунизма.

Полки и батареи конкурировали в умении организовать культпросвет и пролеткульт, то есть агитационные аппараты. Работа эта ложилась не на командный состав. Для агитационно-просветительной работы имелся специальный штат сотрудников, возглавляемых комиссаром части. Был цикл необходимого, минимум агитационной деятельности, регламентированный комиссарской инструкцией. Об этом минимуме делался еженедельный письменный доклад в Поарм с указанием выполненного. Но многие воинские части, руководимые энергичными комиссарами, делали значительно больше обязательного минимума.

Работа не проходила бесследно. Семена агитации находили почву, и немало красноармейцев впитали в свой мозг, в свою душу идеи и мысли неистового коммунизма. До плена я считал большевиков только разрушителями, только варварами, уцепившимися за власть ради власти. Теперь, при более близком знакомстве с моими противниками, я начинал видеть за кровавой маской большевизма смелое лицо искателей новых путей, фанатиков новой жизни. И это было опаснее: разрушители окончили бы свое существование, окончив разрушение России, с творцами же, да еще кровавыми, борьба была труднее. Разрушая, они строили и воспитывали, что самое важное, «жильцов» для России новой архитектуры.

Чувствовали это пленные офицеры, чувствовали и пленные казаки. Нутром они понимали, что при большевиках не быть уже жизни, где будет свой дом, свое поле, своя скотина. «Новое слово» большевиков страшило людей, у которых было «свое» и которые со «своим» не хотели расстаться.

– Ну, как служится? – спросишь знакомого казака.

Оглянется казак, посмотрит, что вокруг никто не подслушивает:

– Восстание делать нужно… Нас тут до черта!

«Восстание делать» – это стало мечтой всех пленных. Стихийно росла эта идея, становясь все навязчивее и требовательнее. Офицеры собирались маленькими группами и решали, как организовать восстание, кому взять на себя главное руководство. Офицеры разыскивали своих казаков, толковали, судили, рядили. Узнали фамилии нескольких генералов. Были у них и просили принять на себя командование повстанцами. Генералы находили, что еще рано. А мысль, что «восстание делать» необходимо, так засела прочно в наших головах, что откладывать в долгий ящик не хотелось. Пока мы разыскивали «вождя», кое-кто из офицеров успел проскочить в красные войска как рядовой казак. Во всех частях гарнизона было по три-четыре офицера-заговорщика. При их участии началась организация повстанческих ячеек в красных частях.

Инициаторов восстания стал интересовать вопрос о том, не осталась ли на Кубани хоть какая-нибудь контр-разведывательная организация деникинской армии. Если она осталась, то ее нужно было привлечь к работе, и у нее можно было кое-что узнать, что пригодилось бы при разработке плана восстания. Но никто ничего не знал о существовании белой разведки. Попытки наши нащупать ее остались тщетными. Армия ушла, не оставив своей агентуры. Пришлось случайной группе пленных офицеров взять на себя эту задачу.

Заговорщики попытались связаться с Армавиром, Майкопом, Ейском, Новороссийском, Пятигорском. С большим трудом и риском туда пробирались офицеры и, возвращаясь, сообщали в заговорщицкий штаб, что там тоже кое-что делается и предпринимается, но что нет ответственных руководителей, всюду имеется по несколько заговорщицких ячеек, что ячейки ведут друг с другом борьбу за главенство и пр. Та же картина стала наблюдаться и в Екатеринодаре. Отсутствие центрального заговорщицкого органа, спешность организации, разношерстность офицерского состава, боязнь провокации, отсутствие средств, уклонение старших офицеров от участия в восстании делали заговор случайным, частичным, малоавторитетным. Я не знал своего товарища по заговору, он не знал меня, оба мы не знали кого-нибудь третьего. Следы сорванных погон мы делали гарантией от провокаторства.

Так было всюду на Кубани. Вразброд, по личной инициативе, на свой страх и риск началась подпольная подготовка борьбы с большевиками.

Единодушия не было в среде пленного офицерства. Одни уже твердо решили войти в Красную армию и отдать себя в распоряжение комиссаров, другие считали, что заговор ненадежен, и уклонились от работы, третьи организовывали свой повстанческий штаб. Жили вразброд, разбились на враждующие группы, ссорились, не находили общего языка.

Конец ознакомительного фрагмента.