Возвращение в Россию за месяц до революции
С радостным чувством садился я на пароход в Нью-Йорке для отправления в Европу.
Правда, за семь месяцев пребывания в Соединённых Штатах я приобрёл там друзей, но, ведь, я ехал на родину, от которой насильственно был оторван в самое трагическое время её жизни, тогда, когда я мог бы быть ей полезен.
Понятен, поэтому, мой восторг, когда пароход уже двинулся и возврата не было.
Глядя на толпу друзей, провожавших и меня и других, уезжавших в далёкие края, я стоял как зачарованный и не сводил глаз с берега даже тогда, когда отдельные лица нельзя было уже различать.
«Прощай Нью-Йорк. Прощай тот край, где проведено несколько бурных месяцев в постоянном общении с самыми разнообразными людьми, и где мне не дали умереть с голоду, несмотря на то, что официальная Россия делала всё, чтобы лишить меня средств к жизни. Когда ещё удастся попасть на эти гостеприимные берега?»
– Вы, кажется, Оберучев? – слышу я возле себя женский голос.
– Да, – отвечаю я, обернувшись к спрашиваемой мне даме.
Предо мной немолодая, но очень моложавая, сохранившаяся дама, одетая по зимнему, изящно с претензией на роскошь.
Я обратил на неё внимание и раньше, когда пароход стоял у пристани, когда она трогательно нежно прощалась с молодым человеком, по-видимому, её сыном.
Я даже заинтересовался ею. И вот, она так просто, как к знакомому, обращается ко мне с вопросом.
– Да, я Оберучев. А с кем имею удовольствие говорить? – отвечаю я.
– Я – Коллонтай, – отвечает она, улыбаясь.
Имя Коллонтай было мне знакомо, как имя писательницы-социалистки, и я был очень рад с ней познакомиться.
Плавно покачивается наш «Бергенсфиорд» по тихим волнам океана.
Обед ещё нескоро, и мы разговорились с моей новой, милой знакомой.
Я знал, что она большевичка, знал её политическую позицию вообще и во время войны в частности, так что нам не трудно было найти общие точки для собеседования.
Я сразу поставил ей целый ряд вопросов для того, чтобы яснее определить её политический облик.
– Да, я большевичка, – ответила она мне, – но я не ленинка. У меня имеется много разногласий с ним, и я не могу слепо идти за ним. – Так обрисовала она мне свою политическую позицию.
Я узнал, что она довольно долго прожила в Америке, и выразил удивление, что ничего о ней не слышал и нигде с ней не встретился, хотя бывал и в редакции социалистической газеты и не отказывал себе в несколько сомнительном удовольствии посещать почти все русские митинги в Нью-Йорке. Мне показалось это тем более удивительным, что я знал, что год тому назад она была в Америке и сделала турне, читая лекции по женскому вопросу, лекции довольно нашумевшие. А тут – такое удивление, такое полное молчание.
И я задал по этому поводу вопрос.
Она откровенно мне объяснила, что воздерживалась от публичных выступлений, чтобы не повредить её сыну, студенту-технику, которого ей через влиятельных друзей удалось устроить в американской приёмной комиссии.
Я отдал должное её материнским чувствам и больше этого вопроса не касался.
Каждый день мы встречались по несколько раз. Она ехала в первом классе, а я во втором. Я подчеркнул ей эту ненужную роскошь, так как и второй класс представляет на океанских пароходах достаточно комфорта, но она ответила просто, что сделала это по настоянию сына.
Предо мной вновь встала нежная, трогательно любящая мать.
Мы встречались по несколько раз в день и гуляли на палубе парохода, беседовали на современные темы, и чем больше мы говорили, тем менее опасной большевичкой она мне казалась. С ней можно было спорить, она спокойно выслушивала доводы и так же спокойно на них возражала, а иногда даже соглашалась с собеседником, – свойство, вообще говоря, отсутствующее у большевиков, ибо они уверены, что познали всю истину, что таковая у них и только у них в руках.
Словом, впечатление от этой встречи у меня сохранилось самое приятное, как о человеке, различающемся от меня своими политическими взглядами, но таком, с которым по кардинальным вопросам жизни вообще, а русской действительности в частности сговориться можно.
На пароходе «Бергенсфиорд» ехало в этот раз много русских. И вот, мне пришло в голову воспользоваться этим путешествием, чтобы сделать сбор в пользу военнопленных.
К кому же обратиться мне за помощью, за содействием? Конечно, к Александре Михайловне Коллонтай, с которой я успел уже переговорить о тягостях жизни наших пленных в Германии и Австрии.
И, хотя и большевичка (я помню, как латышские большевики встретили меня в Бостоне, когда я обратился к ним за содействием, помню, как в Лозанне большевики с презрением относились к делу помощи военнопленным, не брезгая, однако, обращаться за помощью к комитету, если нужно было послать посылку их родственникам или партийным единомышленникам), она отнеслась к моему предложению вполне сочувственно, даже больше, горячо, и на следующий день состоялась на пароходе моя беседа о жизни военнопленных, в результате которой было собрано свыше восьмисот франков, которые и были отправлены из Христиании в Берн, в комитет помощи.
При ближайшем участии А. М. Коллонтай был устроен на пароходе литературно-музыкальный вечер в пользу сирот норвежских моряков. Вечер был очень удачный, как в смысле исполнения, так и по материальному успеху, и наш милый капитан был очень растроган таким участливым отношением публики к его соотечественникам, нуждающимся в поддержке.
Мы должны были по пути в Берген зайти в английский порт – Кирквол, для ревизии парохода английскими военными властями.
Уже приближались мы к берегам Англии и на следующий день, держа курс всё время на восток, должны были ошвартоваться в Киркволе.
Каково же было наше удивление, когда утром выйдя на палубу, мы заметили, что пароход наш изменил курс и взял прямо на север.
Мы недоумевали. Идём с расспросами к командиру парохода, бравому капитану. Он молчит и даёт уклончивые объяснения, избегая затем встреч и расспросов. Но чтобы всё-таки несколько успокоить публику, он вывесил следующее объявление:
«Так как заход в Кирквол был обусловлен выдачей Англией Норвегии угля, а по полученным сведениям Англия теперь отказала в таковой, то тем самым надобность в заходе исчезла, и мы минуем берега Англии».
Целый день мы шли на север, затем повернули на восток, подошли к берегам Норвегии и вдоль очаровательных красивых фиордов пришли в Берген.
Только здесь, став на якорь, капитан объяснил нам причину такого крутого изменения курса.
Оказывается, что он получил телеграмму об объявлении германцами зоны блокады и беспощадной подводной войны; одновременно с этим он получил телеграмму о немедленном возвращении обратно в Америку до распоряжений. Мы были всего в двух днях пути от Норвегии и восьми – от Америки. Ему не улыбалось идти назад, и он правильно решил, взяв решение, равно как и судьбу парохода и пассажиров, на свою ответственность, – идти к Норвегии во чтобы-то ни стало. Этим и объясняется его манёвр. Взяв на север, он вышел за 62 градус северной широты, – границу зоны блокады, – и затем пошёл к нейтральным водам, чтобы вдоль берегов Норвегии безопасно спуститься к югу, к Бергену.
Как благодарны ему были все мы! Ведь, нам грозило возвращение в Америку и тоскливое ожидание времени, когда вновь восстановится сообщение, прерванное пока объявлением блокады.
Я никогда не забуду того восторга, с которым отнеслись к его рискованному и смелому решению все мы, пассажиры. А он, скромный, как всегда, быстро переоделся в костюм туриста и исчез с парохода, так что мы, уезжая на поезд, не могли даже и пожать ему руку на прощание и поблагодарить его за избавление от опасности и трогательную заботу его не внушить нам страха на эти последние дни путешествия.
Вспоминаю чудную дорогу по пути от Бергена в Христианию.
Я думал первоначально остановиться в Скандинавии на время, чтобы выяснить свои права на въезд в Россию: за время моей работы в пользу военнопленных вокруг моего имени департаментом полиции было создано столько легенд, что мне казалось рискованным ехать прямо в глухую пору реакции.
Но на пароходе вместе со мной ехало столько милых людей, были прекрасные товарищи, на которых можно было положиться, что я решил, не задерживаясь и отдав себя под наблюдение одного из ехавших, ехать прямо в Россию.
Я ожидал возможности ареста в Торнео, на границе, или в Белоострове. Я сообщил о моих предположениях молодому офицеру, которому и рассказал свои опасения, и просил, в случае чего, сообщить кому следует, дабы я не оказался для близких людей без вести пропавшим, что так обычно в условиях российской действительности.
Он понял меня. И надо было видеть с каким вниманием он на пограничных станциях следил за мной и тем, что происходило около меня. Я бесконечно благодарен ему, этому случайному моему знакомому, за участие в моей судьбе.
Промелькнули предо мной Норвегия и Швеция, как во сне. Проехал станции, где была для меня особая опасность, – Торнео и Белоостров, – проехал благополучно, и вот я в Петрограде, где с лишним три года тому назад сидел я в доме предварительного заключения и где мог бы опять очутиться, если бы не постарался исчезнуть из Питера поскорее, не заявляясь. Последующие события подтвердили правильность моих предположений и необходимость осторожности в Петрограде.
Не удалось мне достать билета в международном вагоне и прямом скором поезде с плацкартами на Киев и пришлось, чтобы не задерживаться, ехать с первым отходящим поездом медленного движения, с пересадками в нескольких местах. Но, пожалуй, пожалеть об этом не приходится, так как после трёх лет отсутствия из России и полной оторванности от её действительной жизни, мне было и приятно и полезно окунуться сразу в гущу жизни.
В вагоне второго класса, в том купе, которое рассчитано на восемь пассажиров, нас было не менее полутора десятков. И пассажиры были самые разнообразные. И офицеры, и солдаты, и их семьи, и рабочие, и купцы, – всё смешалось в одном калейдоскопе, и всё это жило одной общей жизнью в течение трёх дней, при постоянной смене. Приток и отлив пассажиров на больших станциях и в пунктах пересадок только разнообразил состав и усложнял сумму получаемых мною впечатлений.
Я сразу после трёхлетнего отсутствия окунулся в самую гущу русской жизни. О чём только мы не говорили? И о войне, и тягостях её, и о правительстве и его бестолковости, и о Распутине, и о героях и псевдо-героях настоящей войны, и о дороговизне жизни и тяжёлых условиях путешествия теперь. Я старался молчать и больше задавал вопросы для того, чтобы из уст обывателя узнать правду современной жизни. Ехал я долго, и утомительно было ехать, но я не пожалел о том, что не удалось поехать в чопорной компании пассажиров международного вагона, а пришлось путешествовать в пёстрой толпе подлинной России. Сразу Россия во всей её беспорядочности современной жизни предстала предо мной в стонах обывателей разных положений, различных настроений.
Наконец, я в Киеве. 15 февраля я вышел из вагона.
«Опять на родине. Опять в родном мне и близком сердцу моему Киеве, с которым связан я пятьюдесятью годами жизни, и из которого, если я уезжал на время, то всегда оставлял там кусочек своего сердца!»
Несколько дней на отдых в родной семье, в теплоте, давно не ощущавшейся. Как ни хорошо мне было на чужбине, как ни приветливо встречали меня везде, куда только ни забрасывала судьба, как ни приятны воспоминания о жизни в Швейцарии и Америке, но всё же стосковался я за своими близкими, родными.
Но довольно сентиментальностей. Не время для них, когда льётся братская кровь, когда вся жизнь страны обратилась в сплошную трагедию. Нужно работать.
Без большого труда мне удалось подойти к работе. Я был принят в Комитет Юго-Западного фронта Союза Городов и через неделю-две после приезда уже вошёл в работу.
Кроме того, мне было чем поделиться с согражданами, и я принялся за любимый литературный труд и, таким образом, вошёл вплотную в текущую жизнь, забыв о том, что там, в Петербурге, обо мне всё же думают. Как-то далеко отошло всё прошлое и всяческие возможности полицейского характера. Просто некогда было думать об этом.
Так хороша жизнь и работа. Она захватывает вас, и мелочи личной жизни отходят куда-то далеко, далеко.