II. На Дубинке
На Дубинке, в доме Гущина, вот уже четыре года живет рабочий с завода «Кубаноль», Степан Петрович Караев. У Караева семьи нет: пятый год пошел, как схоронил он чахоточную жену, и с тех пор один, бобыль бобылем. Занимает он крошечную комнатку во флигеле, кроме завода нигде не бывает, а по вечерам до поздней ночи в тусклом его окошечке светит лампа: Степан Петрович большой охотник до книг. Его на заводе недаром прозвали «учителем». Справку ли надо какую получить, объяснить ли что, узнать, – всегда обращаются к нему. И на все вопросы отвечает этот удивительный грамотей «учитель». К нему товарищи относятся с уважением, хоть и не прочь иной раз подтрунить над книжной караевской ученостью:
– А скажи ты, учитель, почему это у человека пять пальцев на руке, а не восемь? Ладнее, кажись, было б работать-то?
– Значит, не ладнее, коли пять, – отвечает Караев серьезно, будто и не поняв вовсе шутки.
– Hv, a все-таки, как же это по книге у тебя там выходит?
– По книге никак не выходит… А вот болтаешь ты, Карась, и сам не ведаешь, чего болтаешь, – урезонит Караев. – Как удобнее, так оно и складывается, а что неудобно в жизни, то навсегда пропадет… Может, и было когда восемь, да не к делу оказались, и осталось тебе, сердешному, только пять… А что те больше хочется – хватит и этих на чужое-то рыло работать…
И Степан Петрович всегда от шутки так повернет разговор, что у собеседника враз отпадет охота шутить, а вместо шуток складываются невольно какие-то другие речи, родятся какие-то другие мысли, которые и близки и понятны, про которые надо и думать и говорить, говорить…
Угреватое желтое лицо Караева на первый взгляд кажется сухим и неприветливым, но это только на первый взгляд. А разговорись с ним – и добрые карие глаза засветятся внутренней теплой ласкою, и слова его, такие простые и всегда нужные, завлекут тебя, затянут, заставят слушать, отвечать, спрашивать…
Сегодня Караев весь день как-то особенно серьезен и молчалив: на работу пришел позже обычного, ушел тоже раньше всех – это с ним случается редко. В комнатке у него прибрано, вещи уложены, словно ехать куда собирается, и все ходит он, ходит – перекладывает их с места на место. Рядом с комнатой, где он живет, находится небольшой чулан, и там все прибрано, а на стене подвешена жестяная маленькая лампочка. Взялся за книгу, почитал немного, мысли не те, – оставил. Отбросив верхнюю занавеску, вытянул с печки небольшой медный самоварчик, начал возиться с углями. Потом сидел за чаем и тихо, медленно высасывал стакан за стаканом… Выходил в сени, выходил и на двор, за ворота. Снова усаживался к столу и все ждал – ждал чего-то напряженно…
Спустились сумерки, в комнате стало совсем темно, но огня Караев не зажигал… Где-то поблизости в железную крышу дома вдруг ударились один за другим два брошенных камня. Караев встал и вышел за калитку – там с противоположной стороны быстро перескочили к нему две тени:
– Спокойно?
– Спокойно все… Налево… Не ткнитесь – приступки тут. А где же ящик, у Климова?
– Да, – ответил кто-то второпях, – не закрывай, они вслед за нами.
Через минуту от палисадника отделились еще две фигуры, – в руках у них чернело что-то массивное… Караев быстро выскользнул им навстречу, подхватил ящик спереди, и так, втроем, втащили его через калитку прямо в чулан. Зажгли лампочку, прикрыли ее тряпкой, начали распаковывать. Остальные прошли в комнату, осмотрелись, пощупали стены, тихонько постучали здесь и там, заглядывали во двор, приподнимая занавеску: темная темь, ничего не видать!
Это на новую конспиративную квартиру пожаловали к Караеву подпольщики-большевики. Притащили с собой шрифт, краску, станок, бумагу, – сегодня надо было готовить воззвание. Двое, что прошли в комнату, видимо, очень торопились, три раза приходили в чулан, понукали товарищей заканчивать:
– Потом разберется… Успеете… Ну, айда, айда, поживее…
Вошли. Сняли шапки и широкополые шляпы; один – высокий, стройный, черноволосый, с черной курчавой бородой, вдруг сдернул парик и оказался совсем молодым человеком лет двадцати, двадцати двух. Это – Виктор Климов. В черных серьезных глазах еще дрожали быстрые огоньки беспокойства. Матовое лицо передергивалось нервной рябью. Другой – среднего роста, Степан Пащук, отклеил рыжие тараканьи усики и с улыбкой положил их перед собой на столе. Степану было лет тридцать: плотный, коренастый, с высокой грудью, с быстрыми черными огнистыми глазами; движенья порывисты и нервны, голос глухой, надорванный.
И Климов и Пащук тотчас разделись, побросав на пол шапки и обтрепанные пальтишки. Те двое, что вошли первыми, сидели за столом не раздеваясь, шляп не сняли: видно, что торопились уходить. Одному можно было дать лет двадцать пять – тонкоусому, с небольшой русой бородкой; другому – лет сорок; этот не наклеил ни усов, ни бороды, только низко опустил на морщинистое лицо широкополую старую шляпу – Кирилл Паценко, урожденный кубанский казак, недели три назад приехавший из Акатуя, где пробыл без малого четыре года. Сосед его – тоже из ссыльных, Тарас Бондарчук, последнее время почти безвыездно работал в Армавире и только накануне приехал в Краснодар.
– Ну, вот что, ребята, – сказал Паценко. И голос его прозвучал серьезно и внушительно. Видно было, что он здесь главный. – Мы наскоро обсудим теперь же, а вы обработаете сами… Лиза говорила, что из штаба получены какие-то новые сведения, и мы с Тарасом сейчас уйдем.
– Кто дал? – спросил Климов.
– Опять Владимир…
– Ловко приладился, молодчага, – уронил одобрительно Пащук.
«Владимир» – это была кличка одного из товарищей, устроившегося писарем в штабе генерала Покровского и передававшего изо дня в день в подпольную организацию все необходимые материалы.
– Так вот, – продолжал Паценко, опустив голову и не глядя ни на кого, – мы с Тарасом пойдем… Приехали там еще из Новороссийска – ждут… Надо все разузнать и сообщить им свои новости… Лиза говорила – какие-то перемены…
– Где? – спросил Бондарчук.
– В раде… Она будто раскалывается: одни уходят, другие хотят бороться до последнего в городе и города не сдавать…
– А Покровский? – спросил снова Бондарчук.
– Первый, сволочь, убежит, – вставил Климов и улыбнулся, широко обнажая здоровенные кряжистые зубы.
– Убежит-то убежит, – вслух рассуждал Бондарчук, – а вон что вытворяет; насчет Казанки все верно: четыре виселицы… и двенадцать человек в овраге.
– Вот это и надо вклеить, – ткнул пальцем в стол Паценко и взглянул на Климова, как будто указывая ему место, куда именно следует что-то «вклеить». – Даже на этом и построим. Как думаешь? – обернулся он к Пащуку.
– Чего ж, отлично, – соглашался тот, похлопывая тихо себя по коленям. – Только я думаю, что два разных придется писать: одно про раду, другое про Казанку…
– Да где уж, не успеем, – запротестовал было Тарас.
– Молчи, Тарас, молчи, – перебил его Пащук, – раз говорю, значит, сделаем… с Климом… Вдвоем, да не сделать, – на что мы и годны после этого?..
– А ну-ка, давайте скорей, – быстрым шепотком торопил Паценко. Ему не терпелось, сообщение Лизы не давало покоя.
Караев молча сидел на самом конце лавки и в разговор не вступал, только переводил с одного лица на другое темные грустные глаза.
– Степан, ты, значит, с собой захватишь половину? – обратился к нему Паценко и мотнул головой в сторону Клима.
– Возьму…
– Да не всыпься, дядя…
– А всыплюсь, отрыть можно, – отшутился тот без улыбки на спокойном лице.
– То-то, отроют… Не всегда, брат, удается… Так вот что, – обернулся он снова к Пащуку, – не лучше ли будет, чтоб ты пока один тут кой-чего набросал, а мы поговорим о другом, понимаешь? Мысли только главные… а все остальное вы там вдвоем с Климовым…
– Идет.
И Пащук достал бумагу, перед собой положил карандаш, отодвинулся на другой угол стола, потер ладонью морщинистый лоб и так, с поднятой головой, закрыв глаза, сидел с минуту. Потом схватил карандаш и быстро-быстро стал записывать. Тем временем Паценко, Климов и Тарас, наклонившись друг к другу, разговаривали тихо, чтобы не мешать Пащуку.
– Ты, Степан Петрович, тоже придвигайся, – обратился к Караеву Паценко.
Тот молча сел рядом на полу, вывернул колена и, широко охватив их руками, застыл без движения.
– Мне кажется, надо будет ехать в Новороссийск, – сообщил товарищам Паценко. – Они там что-то надумали… Надо быть, на этих же днях и подымутся… Все полотном не пойдут, – часть ударит к Тимошевке, а другая здесь, от Крымской…
– Он, сукин сын, почуял, видно, что дело неладно, – мотнул рукой Бондарчук, и было понятно, что речь идет о Покровском.
– А что?
– Да очень уж газеты жалобны стали: «Братья казаки… дорогие защитники свободы»… Соловьем разливается, подлец, а нет-нет, да и сболтнет: Кубань-де в опасности, гроза, мол, не миновала…
– И по заборам тоже, – добавил Климов. – Вчера одного из буковских, рабочего, на Сенном избили…
– На Сенном?..
– Заметили, с забора сдирал… листовку какую-то, а тут из окна капитан увидал, выскочил в одной рубашке, подтяжками по воздуху трясет, орет, бежит на него… Ну, солдаты баню дали, говорят, здоровую…
– Сдирают ловко, – добавил Бондарчук.
– А то нет? К вечеру везде облупят… Я гляжу, наши-то, – сказал Климов, – едва ли не дольше висят?
– А вы, ребята, вот что, – перебил Паценко, – в центр лезть не стоит, чего тут… Дело делом, а зарываться все-таки не годится, да и толку, по-моему, тут нет никакого… Кому развешивать? Надо все-таки знать, что сила наша по краям, – вот уж тут клей где попало, а в центре – в центре совсем даже советую бросить…
– У Буковского сколько работают?
– То есть по заборам? – спросил Климов.
– Да…
– Расклеивают четверо, а раздают по рукам, я уж, право, и не помню; во всяком случае, там хорошо…
– У Саломаса?
– Там Пархоменко, а кто у него… Да, кто у него, ты не знаешь, Степан Петрович? – обратился Климов к неподвижно сидевшему Караеву.
Тот вскинул глазами, помолчал и чуть слышно ответил:
– Шестеро…
– А у тебя?
– У меня тоже шестеро, кроме самого… я мальчишек еще двоих приладил.
– Да, мальчишек хорошо, только осторожней надо, – серьезно сказал Паценко. – Вот что насчет мальчишек, – я как раз и насчет этого хотел сказать. У нас тут с молодежью, с учащейся, нет ничего, – никак не связаны, а надо бы связаться, да теперь же… Если работы не будет, через них хоть узнавать что-нибудь.
– Э, брось ты, Паценко, – запротестовал Бондарчук, – до того ли? Ну, на кой они черт, эти казацкие дочки, какой тут толк? По-моему, и сил отрывать не стоит, одна чепуха…
– Пожалуй… – промычал согласно и Климов.
– А я думаю, наоборот, – нисколько не меняя тона, продолжал Паценко. – Как можно этаким образом рассуждать?.. Мало ли что мы думаем? А ну как и на этот раз неудача, да как останется тут все, ну хоть полгода, что ли… Значит, опять не трогать? Нет, нет, нет, ребята… Я не согласен. По-моему, сейчас же… Что будет, то будет, а предвидеть всегда нужно худшее…
– Чепуха, – горячо перебил Бондарчук. – Не надо… Совсем чепуха… Ты гляди, – обратился он к Климову, почувствовав в нем единомышленника. – Надо ведь дать кого-нибудь дельного, не так ли?
– Ясно, – подкрепил Паценко.
– Ну, вот тебе и ясно… Надо дельного, потому что все-таки ученая вся тут компания… И язык надо круглый, и с головой, а где они, ученые-то, кого ты дашь?
– Да что ты, братец, гремишь впустую, – тихо успокаивал Паценко, – а ты не ядрися, какого черта?.. Потом мы же ничего еще и не решили, только говорим… А я думаю, надо будет и его потревожить, – указал он пальцем на Пащука. – Эй, Сократ Пантелеич, заканчивай… Голос нужен.
Пащук приподнял от бумаги голову и посмотрел совершенно рассеянно, – он ничего не слыхал из того, о чем спорили товарищи; он мастерски умел приспособляться к работе в любой обстановке и мог под шум, под крики составлять самые дельные статьи и заметки, будто все мысли и даже фразы были у него давно готовы и теперь он их только механически заносил на бумагу.
– Ты скоро ли кончишь?
– Кончаю вторую… А что я?..
– Да нужен бы к разговору. Ну, кончай, кончай, только поскорее, кстати, нам и идти пора бы, – взглянул он на часы и почесал затылок под шляпой, поддав ее еще ниже на нос.
Через две минуты Пащук окончил работу.
– А курнуть бы, а? – обратился он неопределенно, не глядя ни на кого.
Степан Петрович достал кисет. Стал вертеть из газетных обрывков здоровенные, толстые цигарки.
– Я вот что, Пащук, – обратился к нему Паценко, – я говорю – с молодежью тут пора бы побудора-жить, потому что…
– А кто ж тебе не говорит? – прервал его Пащук. Он иногда выражался странно, и это было всегда
в те минуты, когда голова все еще полна была неотлетевшими мыслями, а слова выскакивали сами собою.
– Да ты понимаешь ли, что я говорю? – улыбнулся Паценко.
– Ну да, насчет молодежи…
И Паценко рассказал ему коротко, в чем дело. Пащук горячо встал на его сторону. Климов сначала колебался, а потом согласился и сам.
– Во всяком случае хуже не будет, – решил он вслух.
Один Бондарчук упорно стоял на своем и отрицал в этой работе всякий смысл, твердя все об одном:
– Сил и так нет, а вы и ее губить хотите, останную силу.
– Лучше всего, Климов, знаешь ли, тебе бы взяться самому, – сказал Паценко.
– А как же?.. – посмотрел на него вопросительно Климов и мотнул головой в сторону чуланчика, намекая на то, как же, дескать, типография.
– А Пащук с ней… И Лизу можно… Она уж малость работала… Обвыкнет… Ты как сам-то?
– Я что, я ничего… Только слажу ли?..
– Сладишь, Витя, сладишь, в тебе ладу много, – похлопал его по плечу Пащук и густо пахнул махорочной струей.
Решили Виктора отрядить на работу с молодежью.
– Читать, что ли? – развернул Пащук исписанные бумажки. – Тут в самых что ни на есть кратких словах…
– Вали, – согласился Паценко.
Бондарчук сидел угрюмый и насупленный. Орехово-зуевский ткач, сын ткача, потомственный пролетарий, он с большим недоверием смотрел на всякие затеи в нерабочей среде, ни на грош не верил интеллигентам и уважал из них только немногих, которые все время были с ними вместе, которых изо дня в день он мог проверять на непосредственной работе. Поэтому не верил он и теперь, что с «девчонками» выйдет какой-нибудь толк.
– Придется, Витенька, во все тяжкие пускаться, – продолжал Пащук, – и вальсом кружить, и слова ласковые…
Климов молчал, улыбался, забористо тянул цигарку.
– Пащук, Пащук, к делу, – торопил его Паценко.
– Только покороче, знаешь ли, одну середку…
– Идет…
И пункт за пунктом передал Пащук содержание двух предполагавшихся листовок. В одной клеймилась предательская, фальшивая деятельность рады, указывалось, как она, прикрываясь красивыми лозунгами, идет покорно на поводу у монархиста Покровского и выполняет, по существу, самое черное, грязное дело… Говорилось о том, что представители станичников в раде околпачены, что наиболее сознательные из них уже поняли это и из рады бегут, что красные войска подступают к самому Краснодару и надо помочь им освободить Кубань от генеральского гнета, но не с радой, а против рады, потому что… и т. д. и т. д.
В другой листовке красочными, сочными мазками набросал Пащук картину издевательства и зверств, учиняемых офицерьем по запуганным, немым станицам… И как пример, приводил недавний расстрел в Казанке и поставленные там четыре виселицы.
«Кубанцы! Трудовые казаки! Рабочие и крестьяне! Поймите этот кровавый ужас, поймите, к чему приведет вас эта жестокая расправа царского генерала», – заканчивал Пащук вторую листовку и звал на восстание, звал объединиться с наступающими красными войсками, быть им подмогой.
Поговорили недолго. Обработать листовки поручили ему вместе с Климовым. Паценко с Тарасом скоро ушли. Степан Петрович проводил их до калитки, отодвинул бесшумно засов, вышел первый, осмотрелся вокруг и, когда уверился, что нет никого, пропустил их мимо себя, пожимая руки…
Добрый час Пащук с Виктором писали и переписывали, а когда закончили, возились в чулане при свете тусклой лампочки, чуть разбирая мелкие свинцовые куколки шрифта, перекладывая их с пальца на палец, бережно и плотно приставляя друг к другу, словно лепили холодные и гладкие соты… Когда набран был весь текст, уложили заверстанные полосы на ящик, плотно сомкнули, накатали накрашенным валиком, притиснули первый лист… Тиснули второй, третий… Разделили полосы пополам – проверяли, отмечая на полях, потом снова брали крошечные буковки, одни вытаскивали, другие вставляли и, когда весь текст был начисто проверен и исправлен, поочередно начали тискать листок за листком… Степан Петрович тем временем сготовил самовар, наломал большими кусками хлеб в тарелку, пришел за ребятами в чуланчик:
– Идите-ка заправиться… Ишь носы раскрасили…
– А ты, Степан Петрович, сменой будешь. Ну же, подходи, – командовал ему Пащук. – Вот так, теперь намажешь… Кладешь, ну, нажимай… – И он обучал Караева новому ремеслу.
Уж давно прокричали петухи…
Бледнело глубокое темно-синее небо, откуда-то издалека глухо гудел гудок. Просыпались утренние шорохи и вздохи… Комната посерела… В тонкие щели чуланчика заползали рассветные бледные полосы…
А они втроем все крутились около станка. Тут же чавкали хлеб, прихлебывали из стаканов остывающий чай.
Наутро листовки были готовы…