Глава 1. Модернисты – молодцы!
Александр Верников
Люби так, чтоб птички дохли!
– Как вы познакомились с Витей?
– Я даже не помню, при каких обстоятельствах это произошло. И вообще, мы скорее издали знали друг о друге. Я не бывал на тусовках очень долгое время; на Ленина, 11 появлялся эпизодически. А впервые я пришел к нему в 1991 году на день рождения.
Помню, я тогда решил поголодать. Всю жизнь ел, а тут дней пять голодал – и нормально себя чувствовал. Говорятсоветуют: нужно плавно выходить. А я пришел к Махотину и там наелся всего, и ничего плохого не было. Мне потом говорили: «Это потому, что у Махотина – он такая личность, что сплошное благо!»
А еще я вообще не пил в то время и у него тоже не пил. Но как-то было весело и как-то богемно. Мне не очень нравились такого рода встречи пока просто не выпьешь как следует, а в этой компании я не выпивал. И потому часто там не оказывался.
А потом, когда мы встретились с Ириной Трубецкой, моей настоящей женой, Махотин оказался ее давним другом. И автоматически приблизился, через нее. Виктор был у нас на свадьбе. Свадьба была довольно странная – в издательстве, где Ирина работала. Он пришел, подарил картину художника по фамилии Кодатко. Я не знаю, где он ее взял. Приволок.
На картине мужчина изображен, у него женщина сидела на коленях, странным образом похожая некоторыми анатомическими частями на мою жену, соотношением определенных моментов. Но мужик совершенно не был похож на меня, он был похож на одного московского писателя – Володю Шарова. Она сидела на коленях у него – голая – и закрывала ему причинное место, соответственно, своим сиденьем. Он сидел очень прямо, ноги в таз опустив, и какой-то кубик там был для бросания при игре в кости, и дохлая птичка валялась. Махотин подписал эту картину: «Люби так, чтоб птички дохли!» – и огромный букет алых, скорее даже бордовых, роз подарил.
Встречались и когда я захаживал на Ленина, 11. В поисках Тягунова, например. Там была специальная табличка, изготовленная Махотиным: «Тягунов не заходил!» Он ее мне показывал.
– Какие впечатления от встреч были самыми яркими?
– …Он, когда меня видел, – всегда такую радость испытывал! Я все время несколько терялся от того, что человек, видя меня второй раз в жизни, ну может в третий, так радуется.
Но потом я понял, что он ко всем так относится.
И все люди, что говорили о знакомстве с ним, – они все ощущали примерно это же. Я специального опроса не проводил, но это было видно. Он так радовался, как будто он тебя ждал давно, хотя умом понимаешь, что ему никакого дела не было до тебя: он стоял себе или проходил где-то мимо – и вдруг начинал такую активность проявлять, шебутиться. Если в музей Свердлова я заходил, он сразу начинал чай – 10-го созыва, не иначе, – ставить. Быстро доставал какие-то конфеты, варенье. Не просто вниманием своим удостоит, поговорит, а вот… Прямо не мог без этого. Он не мог, если не даст тебе в ручку что-то материальное. Обязательно находил что подарить. Я помню, на своем дне рождения он пытался мне всучить тетради с кабалистическими записями. Я их, кажется, сначала принял, а потом вроде бы и оставил там. Поскольку народу много было, никто не заметил.
У него был дар дарить. Да. Он смотрел на тебя, и видно было, что у него начинало быстро что-то щелкать, он в памяти своей начинал искать: что тебе, – как он тебя видит – подходит? И что из того что у него имеется, он может подарить? Надо что-то где-то быстро достать. (Он виллу бы тебе подарил или яхту, но их не было у него.) И он говорил какие-то слова при этом – тебе вот это. И, надо сказать, часто это здорово у него получалось.
Уже когда он обосновался на Плотинке, в этой кузнице, я пару-тройку раз к нему захаживал, проходя мимо. И как-то мы с Ириной и с детьми шли на выставку, была тогда выставка экзотических насекомых рядом. И зашли к Махотину. Он стоит у Башни: «О, Ирка, привет!» Я уже не помню, как он меня называл – Саня или Кельт? И тут же начинает рыться-рыться и достает амулет – такая вещь шаманская, из бронзы сделанная. Пермский звериный стиль. Видно было, что это настоящий амулет, и видно что не вчера сделанный… Он такой увесистый, приятно было получить его от Махотина.
А потом пришел к нам в гости художник Валера Дьяченко и сказал, что сегодня день – особенный, такой бывает раз в тысячелетие. 9-е число 9-го месяца 1999 года – пять девяток. Мы говорим: да вот, таких жутких тварей видели. И Махотина – он нам подарил такую штуку.
Я с этим амулетом долго не расставался, но в итоге перестал его носить.
Внимательно рассматривал, там такая прыгающая то ли рысь была, то ли лось – как посмотреть. Я потом стал разглядывать не фигуры, а пустоты, вырезал трафарет. Складывал пустоты, и у меня получалась фигура шамана камлающего. Можно было увидеть женщину. Потом давал людям – как тест Роршаха. Известный тест – пятен или свободных ассоциаций, на что мол это вам кажется похоже.
Можно смотреть на свет, можно – на тень (я посмотрел как на тень). Такое заделье было. Я б все равно это где-нибудь увидел. Странный такой подарок. Но от Махотина такое втройне приятно было получить.
…Как-то я привел к нему одну немку.
Пожилую вдову одного поэта немецкого, которую я привозил в наш город. Она что-то накупила, а Махотин пытался ей еще и камушки всучить. Немка эта сказала, что Махотин на Ленина похож. У нас, отвечаю, много людей в России на Ленина похожих. Но он был похож очень – и ростом, и энергетикой. Только не творил таких вещей в таком масштабе.
– Что вы думаете о Викторе Махотине как о художнике?
– Сегодня, когда я на пони смотрел у Театра кукол, я подумал: как хорошо быть художником наверное, если ты им стал. Просто лошадки с султанами на головах – и не надо ничего выдумывать. Вот они стоят – и их можно запечатлеть.
Ведь в чем разница между картиной и фотографией? В отношении, которое художник неизбежно вносит. Даже если фотографически копирует – он отношение свое вносит. Вопрос в том, насколько он трансформирует мир.
Витя трансформировал мягко. Не так, как Кандинский, допустим, или там Сальвадор Дали. Я терпеть не могу Дали, считаю, что он – отстой. Насколько Магрит – прекрасный художник, настолько Дали – полный отстой. Сплошная выдумка, выпендреж! Вот Кандинский – из таких – удивительный художник.
Дело в том, что я художественную школу окончил, сам рисовал неплохо. Я мог бы стать художником, но я не знаю, чем бы это закончилось. Я могу сейчас нарисовать дерево, человека.
Дальше – нет, конечно.
Витя потрясающе передает свое отношение – мало кто любовь умел передать так, как он. Я здесь многих художников знаю. И мне интересны всего несколько человек. Давно-давно, в 80-е годы, нравились отдельные работы Языкова (потом, когда я в большом количестве их увидел, – это уже было не то).
Несколько ранних работ СЭВа, просто ошеломляющих. «Взгляд на палача»… эта его работа. В кинофильме «Возрождение» я увидел такой взгляд у нашего актера Б. Плотникова. СЭВ – Сергей Видунов – бывал у меня в гостях, приходил ко мне в последние годы. Где он сейчас, что с ним – не знаю. (Художник Сергей Видунов умер зимой 2004 г., замерз на улице. – С. А.)
У СЭВа мука была достоевская, и это острие – неприятие мира страшное, несогласие очень сильное, – в этом его сила была. И желание, чтоб его кормили, носились с ним, и в то же время – нежелание работать на это, создавать имидж, как другие художники делали. В общем, он по сравнению с Махотиным – как небо и земля. Много в нем было – и гордыня дикая… Сложный СЭВ был человек.
Мне не нравятся ни Брусиловский, ни Волович, – вообще не нравятся. Первая выставка Брусиловского – в 1981 году, ее КГБ разрешил, – тогда это было что-то. Ну а потом поздние – нет, никак. Это настолько неживое все. Мастерство да, но… неживое.
А Махотин – он, казалось, не старался вообще, в нем не было этой печати величия – ни в нем самом, ни в его картинах, но там был гений.
Он был гением без величия. И в нем была эта совершенно живая жизнь.
Помню его большую выставку, которую ему Ройзман устроил. В Музее молодежи. Махотин так всех обнимал, радовался. Это одновременно было и душевно, и как-то по-домашнему.
Он мог быть художником! У него удивительные композиции – насколько я это вижу. Что портрет, что дерево, что пейзаж – они все живут! Он, казалось, не работает над цветом, но в его картинах все это есть! Он словно показывает: я могу, но зачем? Есть ведь еще что-то, – этот заряд любви и видения. У него на картинах все люди – великие. Каждый, кого он изображал, – уникален, и каждый – велик! И в то же время – они все такие зверушки. Все люди – зверушки. Все они – такие живые, и он всех так любит! И вообще я не знаю ни одного человека, который бы про Махотина говорил плохо.
Он мне очень нравится как художник. Но в то же время когда я смотрю, например, Кандинского, я вижу, что там что-то такое нечеловеческое есть, что-то сквозит такое вот. Или того же Константина Васильева, которого я очень люблю, хотя его многие ругают и считают кичем. Это совсем не Глазунов, хотя их, бывает, сравнивают. Это другое. У Васильева – мощь, трансфизический план…
У Махотина нет этого. Его никогда не тащит в космическую сию тему. Он чуть-чуть намекает на это – и все. То есть этого величия нечеловеческого, неземного, он либо не может показать, либо… старается избегать.
У него какая-то счастливая грань есть – как у Пушкина что ли? Близнец, в принципе, – знак гениальности и… поверхностности… Но это та еще поверхностность. Есть люди просто в дугу поверхностные. А есть поверхностность второго или третьего порядка – уже с преодолением глубины. И человеку такому низачем эта глубина, и эти бездны ни к чему. И Махотин один из тех был, кто мог представить это в снятом виде. Я много его работ увидел, и они мне все нравятся. (Хотя нет, одна работа на самом деле не нравится – мрачная такая. Она называется «Молодость»… Там женщина изображена с огромным задом и худой мужик. Ну – это из ранних его картин.)
– У вас есть Витины работы?
– Да, несколько. На одной – лошадка стоит, большая, низкорослая. С трубой. И труба маленькая лежит – горн пионерский.
Потом – ротонда, девушка купающаяся. И деревья – такие как он рисует их, – с толстыми стволами, и кот сидит.
Во всех его работах – магия невероятная, очень теплая. И в триптихе, и там где эти колдуньи деревенские… Он очень хорошо их знал, но никогда не акцентировал это. Раз – и сделал. И необязательно она летает над поселком! Может и не летать. …И там даже, где семья сидит с мальчиком, в синем триптихе, это все присутствует, всюду это есть.
Его работы словно бы выплывают откуда-то, они – как посмертные картинки: если человек находится в состоянии клинической смерти или близко к этому, то память вдруг освобождается, химические замки в мозгу снимаются, и возникают удивительные образы. И эти картины-видения остроту имеют очень сильную, бьют прямо в чувство. Ведь в ситуации ухода сознание-анализатор отключается, человек только видит, и те чувства, которые тебя связывали, которые он сдерживал, – они уносят, поглощают его целиком. И у Махотина есть такие вот вещи – как будто видишь их перед смертью. Они не очень яркие, в них нет сильного акцента.
Например, «Операция» – это же моментальный снимок! И все – с такой любовью! Все – абсолютно.
«Кот и лиса» – ой, это что-то! Или два кота идут, обнявшись. Просто чудо!
«Магический» художник Михаил Сажаев – это не то. При всем том что он очень красив – на первый взгляд, – и у него есть вся эта замануха – теплота, каравайность и рождественскость. У Махотина как-то все проще, человечнее. Как-то прямее, честнее. Я не знаю, как он работал. Наверное, быстро? Мне кажется, он находил часы для работы, но не то чтобы выделял себе время. Он мог сосредоточиться, сказать: я сейчас работаю, не мешайте, уходите. Но никто не уходил. И это самое главное.
И я помню отпевание в церкви…
И что мало кто скорбел на самом деле…
– Мне показалось, что все плакали. На видеопленке – все плачут.
– Плакали, – да, может быть, но чтобы кто-то скорбел и убивался – нет. Что-то в этом было светлое. Все равно ж человек покидает эту жизнь – так или иначе.
– Он же не успел все сделать.
– А что значит – все? У человеческого ума есть свойство – представлять реальность в модусе: Бы, Было бы. Эта способность дурачит почти всех людей. Есть только так как есть. И я не видел Махотина в последние дни, даже не помню, за какое время до его ухода мы виделись.
Мне рассказали, как Махотин умер: еще накануне заходил в издательство, узнал что все нормально, что альбом будет, и немаленький! Вернулся домой, встал утром – и… Инфаркт, инсульт – что это? Такая смерть, мне кажется, – одна из лучших. Раз – и все.
Витя был общественный человек. Я с удивлением узнал, что он когдато сидел. Что за легенда, я не знаю. В нем абсолютно ничего «зэковского» не было, никаких этих прихватов. Удивительно, что его это не сломало, а, наоборот, только закалило. И то, что он к людям так относился.
Я не знаю, мог ли он сосуществовать с кем-то долго и были ли у него предпочтения. Наверное, были… Ирина, жена, говорила мне, что у него отеческий был подход. К женщинам, к детям, к людям вообще. Быстро дать, накормить как-то, сделать что-то приятное – все сразу и быстро.
Люди пытаются избавиться от эго, стать хорошими, добрыми, щедрыми – и у них плохо получается! А у Махотина это получалось. При всем том, он никогда ни к никакой праведности не стремился и к святости тоже – в расхожем толковании этого слова. А вот у китайцев в понятие «святой» вкладывается иной смысл. Святой – значит естественный. Естественные люди – это такая редкость! По разным причинам человеку очень трудно оставаться в обществе естественным, в том числе и при межличностных контактах.
Мы с ним на самом деле очень мало общались, но всегда казалось, что он меня очень хорошо знал, и я его тоже очень хорошо знаю.
– Он прозу вашу раздавал. Говорил: почитай, очень интересно…
– Да! И это тоже очень удивительно было! Он, наверное, не только мои книжки раздавал… Меня поразило, что он читал мою «Калевалу».
– У него была огромная библиотека, он прочитал много книг, в том числе китайских…
– …Мне нравилась естественность его работ и то, что в них всегда имеется какой-нибудь поворотик. Например, «Кулачный бой», где беременная женщина, (возможно – монахиня) из окна наблюдает, как бьются на поединке кентавры!
Или «Мужики с котами» – какой-то драматизм в этом. Ну что они там с котами делают? Мужики с котами! Картина – супер! А само название! Очень мало похожи эти ребята на мужиков. Особенно тот, слева, – молодой человек в профиль с интеллигентным лицом. «Мужики» – это несет нечто другое, другой смысл.
Или две беременные женщины у окна, старая работа («Сумерки». – С. А.).
Музыка есть в этом во всем. Или серия «Сиреневый туман». Там, где зэк в поезде сидит. Снег идет. И стоят его жена и ребенок за окном. Мне кажется, он уезжает… Ох, какая музыка там звучит!
Это значит, что у него сердце открытое было. Все, кто хоть чуть-чуть отрывался, знают: есть определенные центры в тонком теле человека. Сердце – это не просто стучит там. Это другое. Они, центры, связаны.
Когда они открываются, человек воспринимает жизнь как перед смертью, тогда он все любит. То, что есть, – он все любит. Когда центры закрыты – можно действовать. То есть центры эти должны быть закрытыми, чтобы человек действовал.
У Виктора центры всегда были открыты. Вернее, – приоткрыты (если они полностью открыты, то человек вообще ничего не может делать – он идиот, как Идиот Достоевского (его состояние можно описывать в четких медицинских терминах). И потому картинки Махотина все наполнены пронзающим души светом – особым. Когда так воспринимаешь мир, ощущаешь огромную ценность момента. Он всякий раз такой – и больше никакой! И от этого тебя эйфория охватывает, пьяным становишься (вот это состояние в живописи Махотина отчетливо прослеживается, у него это было).
Когда со мной это случается, я не могу действовать, я плачу в этот момент, я теряю силы. А он мог нормально делать что-то и это все время в себе нести.
– Один искусствовед мне сказал, что работы Виктора ему не нравятся – ничего он в них не находит. Художник, мол, Махотин несильный… А я ему предлагаю: а вы напишите об этом.
– Да, конечно. Пусть будут разные памяти. Замечательные люди становятся заметными, их нельзя не заметить – именно замечательных людей. Такая судьба, как у Вити, – она светлая просто.
– А как ее можно охарактеризовать? Что у него за судьба? Ну жил человек и жил.
– Он кроме этого еще рисовал. Он – художник еще. Вообще, художник – что это? Я понимаю – писать о мире, ты в слове трансформируешь то, что дано чувственно напрямую. Ну а рисовать-то – что это такое? Что-то есть, ты видишь это – и создаешь явно копию, упрощенную.
– Все же не так!
– Все не так, да! Тем не менее ты самовыражаешься: та любовь и та ярость, которые в тебе в этот момент есть, они становятся частью выражаемого. Если смотреть широко и не делить – жизнь или искусство, то искусство – это часть сущего.
Все эти артефакты – это такие же предметы, вещи, как все остальное…
– Они лучше.
– Иногда лучше, иногда хуже. То, что делает художник, – это агломерация, обогащение. Он пропускает увиденное через себя. Творец – это обогатительная фабрика, если уметь воспринимать…
– Художник не копирует мир – он свой мир создает.
– Естественно, это так. Он передает свое отношение. Я говорю о том, что он все равно не может творить из ничего. Он перерабатывает, перевоссоздает то, что уже существует…
Но он делает это не только частью своего внутреннего мира, в этом могут поучаствовать другие. Он творит не так, как господь Бог. Хотя, конечно, художник может и забываться, и это тоже его божественная функция. Главное – тот посыл, который каждый художник закладывает в свои работы. Либо: Я так вижу, и больше никто не видит, поня-я-л?!» – это одно.
Другое дело – то что мы все видим это, но не можем выразить. А вот он, Витя, это передал, да! И сразу какая-то сердечная связь устанавливается, что-то родное чувствуется. Не то чтобы он нам весть принес. Мы и сами это всегда, в общем-то, знали. У нас не получалось, таланта не было, не видели так – разные могут быть причины. А тут – раз! – и как здорово что это есть и в таком виде. Он чуть-чуть завершил.
Да, художники кого-то учат видеть. Кого-то, наоборот, отвращают от внешнего мира (бежать в галереи и там смотреть!). Некоторые ходят в кино, чтобы видеть, просто видеть. Функцию зрения включать на полную катушку. Если человек не может видеть окружающий мир в повседневности – надо ходить в кино, так многие люди устроены. А художник не может не писать.
Я был тронут, что Виктор принес к нам на свадьбу картину и этот огромный букет роз. Я это сначала воспринял как себе подарок, а потом понял: нас же двое! Она его старая знакомая – моя жена.
Витя вызывал чувство, что он к тебе лично очень хорошо относится, что он тебя любит, добра тебе желает. Он, Витя, видит лучшие твои стороны, он хочет тебе напомнить, что он видит в тебе то, что ты сам ценишь очень, чем тайно гордишься… Например, Кальпиди видит человека как культурную единицу: нужен /не нужен. При этом Кальпиди, конечно, двигатель культуры, он очень много делает.
Витя тоже двигал культуру, но – не так. Он делал это как бы между делом. И никакой славы Махотину за это не было. Никаких труб и воспеваний. Не говорил он: это мой проект! это я сделал! Все получалось, казалось бы, само собой. Он не мог без этого – это было частью его жизни. Человек, у которого открыто сердце, не знает страха… Витя не боялся жизни совсем; какие-то страхи были, – у кого их нету, – но в общем и целом не боялся.
– Витя ушел, Сергей Нохрин ушел, Роман Тягунов, Олег Еловой – они как-то все разом ушли, когорта славных людей.
– Ушли, а что плакать. Дело в том, что у меня ни к одному из покойников нет такого отношения. Если человек уходит, то это все! Если это произошло, то уже произошло, я могу этого человека продолжать любить. Но жалеть что его здесь нет рядом со мной, – это для меня невозможно.
– А насчет себя можете то же самое сказать?
– Насчет себя – тем более. Я уже много раз умер, для меня поэтому не нужно это акцентировать.
Андрей Вох
Спешите делать добро!
– Мы готовим книгу о Вите. Мог бы ты рассказать о нем что-нибудь?
– …На сороковой день мы поминали Витю Разгуляя, – Витю Гуляева. Все шумели-галдели, вспоминая, перебивая друг друга. Витя Махотин был на редкость молчалив, периодически вместе со всеми выпивал, а потом вдруг соскочил и закричал: «Я вам говорю! Спешите делать добро! Спешите делать добро!» И после этого опять почти не разговаривал. Я думаю, что под этим лозунгом он и жил, спеша делать добро.
– Вы были друзьями?
– У Вити с каждым годом друзей все больше и больше будет. (Смеется.) Точно. Он меня очень однажды поддержал. Я был на грани нервного срыва. Если б не Витя, думаю, могло бы быть хуже. Тогда он занимал все мое время, мы с ним каждый день виделись, чтобы мне не оставаться один на один с собой. Идешь с ним по улице – с Витей очень часто можно было так вот гулять без определенной цели, – и оказываешься свидетелем очередного доброго дела. Выходим как-то из мастерской одного художника, где мы были в гостях, Витя говорит: «Стоп, вернемся! Мне нужно взять кое-что». Что-то кладет в сумку, и мы идем дальше, беседуем, уже полчаса прошло. Вдруг Витя останавливается и начинает свистеть. И откуда-то из-за гаражей выбегает дворняжка, причем она так виляет хвостом, что хвост, кажется, вот-вот открутится. Витя, выходит, знал, что по пути будет эта собачка, и вернулся за суповыми косточками.
Судя по радости дворняжки, она регулярно подкармливалась им.
Он мог по пути сказать: «Ой, подожди, надо тут одной старушке денежек подкинуть». И мы заходили, и оказывалось, что надо тут 200 рубчиков бабке одной дать просто на жизнь. А эта бабка ему никто. Просто когда-то он с ней познакомился, узнал, что она бедствует и надо ее поддержать. Это так было – добро мимоходом.
– Где ты познакомился с Витей?
– Я познакомился с Махотиным при туманных обстоятельствах – будучи в гостях у Вити Сергеева. Произошло это спонтанно, и была только одна бутылка водки. А потом мы с Витей ушли вместе. Но слышал я о нем еще года за полтора до нашей встречи, причем самые противоречивые отзывы. Думаю, это был 1985 год. Еще больше мы сблизились на Ленина, 11. Я близко жил, мог прийти в двенадцать, в час ночи, до утра с ним общаться. Обсуждать какие-то жизненные ситуации. И надо сказать, у меня мастерская там была, крошечная такая. Об этом мало кто знал. Прямо у входа – дверь налево. Я в ней «красил» немножечко. В то время в России формировался аудиобизнес, и я этим там тоже занимался. Тогда свобода была бескассовая. Часть прибыли отдавал наверх, на расширение всего мероприятия, такая у нас была договоренность с Львом Хабаровым. У меня – точка приема была, точка сдачи заказов – точка сбыта. Музыка разная, – рок в основном.
– И в рок-клуб ты ходил?
– Я был знаменит тем, что туда не ходил. Единственный рокер, который его не посещал! Только этим и был знаменит! (Смеется.) Как написал журнал «Рок-мюзик», кажется, не помню название точно, это был один из первых рокжурналов в стране, я – «экс-оппозиция свердловского рока».
– Витя много для тебя значил?
– Вот в книге «Маргиналы» написали о Вите, но ни одной его фотографии не поместили. Я вообще считаю, что если в книге о Екатеринбурге не написано о нем, то эта книга не о Екатеринбурге!
Мне достаточно сложно говорить о Вите, потому что все наши разговоры носили глубоко личностный или религиозный характер и связаны были с какими-то перипетиями нашими жизненными. Именно поэтому я эти разговоры не могу выносить на публику.
Мы могли говорить о суфизме, о новых религиозных движениях, о разнице между христианством и мусульманством. Как правило, темы разговоров были связаны с личными воззрениями и переживаниями, поэтому достаточно сложно эту тему выставлять на всеобщее обозрение. Сам я считаю, что вся его жизнь – это образец именно христианской жизни, христианского понимания служения людям. И во многом, я думаю, его жизнь является более религиозной внутренне, чем жизнь некоторых ортодоксов, внешне глубоко верующих людей. Я читал у одной прорицательницы, что на землю явится грешный Христос, в одном из своих проявлений. Мне иногда кажется, что грешный Христос должен жить именно Витиной жизнью.
То есть – ты грешник, и одновременно вся твоя жизнь является выполнением христианского долга. И надо сказать, что понятие развратник к Вите неприменимо, развратником он никогда не был. Он был глубоко порядочным, потому что все девушки у него были по порядку.
…У меня был сложный период в жизни, связанный с девушкой. И он мне тогда сказал: «Ты знаешь, я всю жизнь пытаюсь их понять, и у меня были девушки, я был в молодости довольно симпатичным, и я их так и не понял!» Я думаю, что он очень хотел понять. Ему, мне кажется, очень не хватало какой-то детской идеализированной матери, идеального человека женского пола. В глубине души он искал его. Но… сказок не бывает!
– О Вите много легенд ходит…
– Я могу рассказать несколько баек – вдруг о них никто не вспомнит. Одна отом, как мужик приехал с северов и в
самолете очень нажрался – в застой это было. Он вышел из самолета, допер до такси глубокой ночью и, засыпая, сказал «К Махотину!» А таксист ответил: «А, знаю!» И отвез его прямо на Ирбитскую.
Или еще вот. Витя возил одну из первых приехавших сюда французских групп на экскурсии – от музея. То ли в баню, то ли еще куда – на автобусе. Суть в том, что они все записывали. Ручкой. Все спрашивали и все записывали. А он уже так устал от них под конец, что только отшучивался. И вот едут они мимо картофельных полей с турнепсом или чем-то еще, и французы спрашивают: «А чьи это поля?» Витя говорит: «Маркиза Карабаса».
И они записывают: Маркиза Карабаса…
Мы еще мало знаем московский период жизни Вити. Думаю, он оставил там не менее глубокий след, просто мы с этими людьми не соприкасались.
Помню, в 1992 году мы с ним в Москве общались. Он был в столице проездом и по дороге, кстати, умудрился в поезде что-то продать. На эти деньги у меня купил картинок (их продал уже в Свердловске). Но продал также и одну картонку, которую попросил проложить между картинами. Это была моя недорисованная работа… и ее он продал Ройзману. И тот повесил ее где-то у себя и потом сказал, что шведы, скандинавы, больше всего балдеют именно от этой картинки. Картонка-то недопеченная – на одном дыхании. Смешно все. Забавно. Мы с Витей пошли потом по делам. И заглянули в книжный, в котором всегда барыги какие-то собираются.
Вдруг один из них подходит к нам: «Витя, того что ты просил, сейчас нет. Но ты послезавтра подходи, послезавтра я тебе обязательно отдам!» Мало того что для них он парень свой в доску, так при этом они думают, что он так и продолжает там обитать. Я был несколько удивлен. Одно время Витя жил в Москве, он даже показывал мне комнату. На Цветном бульваре, дом этот уже снесли. Насколько мне известно, он подарил эту комнату кому-то из женского пола. Хотя в те годы нельзя было ни подарить, ни купить жилье. Туманно все. Может быть, он в Москве учился.
Я еще о Вите как о художнике хочу сказать. Сначала я воспринял его как человека, который пишет необычайно лиричные пейзажи. И очень долго не мог понять всех его других картин. А сейчас – со временем – я открыл для себя его портреты. Я думаю, что его портреты обладают, может быть, даже большей значимостью. Потому что он умудрялся создать фундаментальный образ маленького человека – условно говоря – на очень маленьком размере. При этом я считаю, что Витя относится к экспрессионистам по стилю.
– Я тоже так думаю.
– Дело в том, что его личность вытесняет в нашем восприятии художника Махотина! Со временем приходит умение воспринимать эти вещи отдельно. И портретные работы Виктора на меня начинают производить впечатление все более сильное. Особенно это касается портретов девушек и старушек, тут он просто бесподобен. В «женском вопросе» он доходил до глубины философии и символизма. Некоторые его маленькие картинки воспринимаются как иконы – по силе своего образа. У меня есть такая, моя собственность: две тучки и маленькая звездочка. Там практически нет цветов, три цвета всего-то, но она для меня одна из основных в его творчестве. Или Лев Толстой в русском поле… Его пейзажи. Витину живопись мы пока еще не можем объективно оценить. Картины его очень узнаваемы.
Работы Вити можно смело собирать по всему бывшему СССР, потому что они могут оказаться в любом городе. Однажды он показывал мне слайды своих работ. Их было не менее 70, в основном – созданные до 1990 года. И к сожалению, Махотина-художника не все понимают. И еще вот о чем хочется сказать. Витя не мог быть только художником, поскольку профессия художника основана на эгоцентризме и некоей самозакрученности. И вот эти два основных внутренних признака художника ему были как раз несвойственны.
Художник – профессия, изначально ориентированная на одиночество. Любой творческий человек самопогружен. И вот этого-то эгоизма в Вите не было, и, может, отчасти это являлось для его искусства минусом. По сути, он сформировал многих людей своим примером, а не только творчеством.
– Тебя он тоже сформировал?
– Не то чтобы сформировал, но он мог всего несколькими словами задать целый вектор направления жизненных принципов. Он мог произнести всего одну фразу, но эта фраза доминировала в тебе на протяжении если не всей дальнейшей жизни, то хотя бы какого-то длинного периода. Когда какие-нибудь проблемы возникали, то он был для меня фундаментальным человеком в Екатеринбурге, фактически каждый раз, бывая на Урале, я к нему заходил или мы где-то пересекались. Только однажды я не был у него и жалею об этом. А приезжал я 4—5 раз в год. Отмечу еще, что Витя мог очень цельно, образно и коротко охарактеризовать человека фразой. Как-то он послал ко мне в Москву одного верующего, тот крестил и крестил все, что попадется, и говорил только на эти темы. Утомило меня присутствие этого товарища, только глубокая религиозность моя не позволила мне послать его…
Я помню, Витя определил его потом единственной фразой: «Он верующий, потому что ему это выгодно». Это было действительно так, точнее не скажешь.
Кстати, в Москве у некоторых людей попадаются его картинки.
– Да, у четы художников Стекольщиковых, Витиных друзей, есть его картины.
– И у других есть.
– Зоя Таюрова написала, что работа «Кулачный бой» – это примитивизм по стилю. Тут вообще Джотто есть, ренессанс ранний!
– У всех свое мнение, бесполезно спорить.
Его живопись – это экспрессионизм чистой воды. Это, скажем так, миниатюрный экспрессионизм. Примитивом тут и не пахнет. Да и как мог быть примитивистом человек, который отреставрировал сотни, если не тысячи, икон.
– А ты откуда знаешь?
– Он был моим учителем в реставрации.
– А ты был реставратором?
– Да.
– Виктор, знаю, дома строил. А про иконы я не слышала…
– Он очень много икон отреставрировал, особенно в доперестроечный период. Если я их отреставрировал сотни, то он – всяко больше. Все он это знал. И очень многие знания, особенно поначалу, я получил от него. Он мне даже подарил собственную книжку по реставрации икон, которую достать в то время было невозможно. Виктор помогал не только мне в этом направлении, но и Марине Азановой, и Олегу Бызову… По иконописи знания у него были серьезные. Чувствовал он иконы прекрасно. Во всяком случае, иконы у него были такие, что многим и не снились по нынешним временам! В том смысле, что проходили через него – он же не был «накопителем». Собирать, запасать – перед ним такой цели не стояло.
– Его же два раза обокрали…
– В России нет человека, которого ни разу бы не обокрали, тем более общительного. Это гадко, да.
– Каково значение Виктора Махотина для культуры города?
– Скорее, значение для жителей города. А для культуры… это надо к музейным работникам обратиться, они лучше знают.
– Ройзман написал, что Витя отсидел 16 лет.
– Я про это лично от него не слышал, но нормальные люди этим не хвастаются. Хотя, детский дом если в расчет взять, то как раз и получится 16.
– Витя говорил, что к детям в детдомах хорошо относились. Кружки там всякие были. Ему краски давали, чтобы он занимался рисованием.
– Вполне возможно. Но в то же время в детском доме были определены внутренние порядки между мальчишками, сила там доминировала – дрались… Оно и понятно, впрочем: время послевоенное, голодное, со своими понятиями и законами. Меня другое поражает: внутренняя свобода Вити. Я знал немало людей из детских домов, и они совершенно не похожи на Витю. Он был в этом плане уникальным человеком.
– Вот Борис Цыбин тоже из детдома, учился в художественном училище, два года правда всего, потом бросил, сейчас он кузнец. Владимир Пресняков – главный архитектор города Копейска. Виктор Ламмерт – тоже художник. Художников много вышло из того детдома.
– Видимо, детдом способствует развитию визуального творчества, определенных внутренних качеств. Способствует желанию замкнуться, уйти в себя, что-то нарисовать.
– Они жили не так, как дети в семьях. Убегали, например, вместо школы на пруд – плавать на плоту, в сады убегали.
– Мое детство таким же было, хотя и не детдомовским. Мы в бараках жили у Исети. Тонул, помню, несколько раз. Я понимаю романтику эту. Порой такое случалось, что до смерти несколько сантиметров оставалось. И я думаю, что его детство по сути такое же было, если не хлеще.
– Ты когда родился?
– В 1962-м. Как-то в меня стреляли солью, а могли и дробью! Улица воспитывала. Почти нормально воспитывала.
– Витя раздавал все. Ремонт делал людям бесплатно.
– В Китае говорят: «Доброму человеку не надо думать о старости». Витя очень четко соответствовал этой поговорке.
Вадим Дубичев
Читал и смеялся
Мой рассказ «Индейка счастья» был опубликован в 1993 году в российской газете «Доверие». Спустя некоторое время встретил Витю Махотина – сунул ему газетный номер и попросил прочитать. Если уж обидится – художники народ сложный! – то пусть при мне. Хотя рассказ был не о нем персонально, а обо всех нас – как жили мы тогда. Витя читал и смеялся. Я курил. Светило солнышко. Хорошее было время.
ИНДЕЙКА СЧАСТЬЯ
«…Ты постигнешь непогрешимую красоту человеческих страданий, о каждое из которых споткнется твое сердце». Я поставил точку в рассказе, закрыл записную книжку, и в это время в редакцию вошел художник-иллюстратор Шабуров. Невысокого роста человек, похожий на капибару. Про капибару я вычитал в книжке Даррелла.
– Слушай, Дубичев, скажи мне телефон Вити Махотина.
– Махотина я знаю, но телефона его у меня нет.
– Откуда знаешь? – неприятно усмехается.
Иногда я его люблю. Иногда совсем не люблю. Но Махотина знаю. Или путаю с кем-то.
– Может, и путаю, но вроде слышал про такого.
– Понятно…
По телефону спрашивают, может ли наше издательство напечатать японские календари. Пока я соображаю, что такое японские календари, интересуются – туда ли попали.
На всякий случай говорю, что попали туда, но прошу перезвонить завтра.
– Но вы можете напечатать именно японские календари?
– Можем. Но завтра…
– Скажите пожалуйста, телефон художественных мастерских на Онуфриева, – это Шабуров звонит по 09. Начало фразы он произносит агрессивно, финал мягко.
– Спасибо… Это художественные мастерские? А Махотина можно? Не знаете такого! Спасибо…
– Какие новости хорошие? – спрашиваю у Шабурова.
– Какие тебе новости… Никаких новостей нет.
Сидим. Молчим.
Снова набирает номер.
– Не берут…
– А кому звонишь?
– Арбеневу в издательство.
Ждет.
– Может, обедает. Женя в два часа дня ходит в столовку обедать. Сейчас как раз два часа.
– Где обедает?
– В столовой какого-то института, – начинаю злиться.
– Сам ты обедаешь, – слушает гудки. – Он давно уже обедает у себя в издательстве. Сидит и ест бутерброды с
черной…
– Икрой…
– Соплей, – понимает, что каламбур неудачный, и, сделав сердитое лицо, кричит в телефонную трубку: – Здравствуйте, позовите пожалуйста… Женя, это ты? Евгений Владимирович, у тебя есть телефон игнатьевской жены? А-а-а! Он сам у тебя, дай его…
Подмигивает мне и оживляется. Рад. – Привет, слушай, ты телефон Вити Махотина знаешь? А жена твоя?
Я вычитываю чью-то рукопись, механически исправляю ошибки и слушаю, как в соседней комнате главный редактор ругается с коммерческим директором. Коммерческий устроил форменную истерику и кричит о несоответствии политических платформ, что в фирме работают не единомышленники и что он почему-то в связи с этим слагает с себя всякую финансовую ответственность.
Хочется подойти к нему и шлепнуть толстой рукописью по его курчавой голове. – Не знает, – досадует Шабуров.
– Слушай, а может, никакого Махотина и нет?
– Нет, я с ним знаком, – говорит Шабуров как-то неуверенно и начинает саркастически улыбаться.
Смотрю в потолок и мечтаю. Вдруг никакого Махотина нет, а картины его есть и они талантливые. А потом оказывается, что автор этих картин – я. Все удивляются – как же они такой талант проглядели! А я скромно улыбаюсь и пью водку за чужой счет.
Возвращаюсь к рукописи и с ненавистью ставлю запятую, которой нет на положенном месте.
Шабуров сидит тихим зайчиком и о чем-то думает. Затем оглядывает комнату и вскрикивает:
– О-о, позвоню-ка я в кукольный театр! Там его точно знают.
В трубке слышны длинные гудки.
– Может, обедают, – предполагаю я.
– У тебя все обедают, придурок.
– Сам придурок, – снова утыкаюсь в рукопись.
Не слушая вопли Шабурова, который просит дать ему телефон студенческого театра УПИ, где точно знают телефон Махотина, вычеркиваю полстраницы мелодраматического рассказа, без которой текст превращается в мрачную фантазию садиста-упыря. Рассказ мне начинает нравиться. Надо убедить автора в необходимости такого сокращения.
– Чай будешь? – спрашивает меня наборщица Света.
– Буду, – отвечает за меня Шабуров, и мы идем пить чай.
В вазочке лежит печенье, а рядом на бумажке сахар.
– Раньше я клал в стакан три ложки сахара, – рассказывает Шабуров. – А теперь только две.
Я ем печенье и молчу. Хочу домой.
– А брат мой Игорь клал в стакан восемь ложек сахара! Да-да, – кивает головой Шабуров на удивленные крики Светы, которая вообще натура легко возбудимая.
– Из них три ложки сахара не растворялись, за что брата моего Игоря пороли. Но все равно чай был сладок, как сироп. А я кладу две ложки сахара, – продолжал Шабуров. – Вот, одну кладу, – насыпает. – И вторую, – насыпает вторую.
– И диабетом его пугали, и что кишки слипнутся, – и все ничего. Игорь пил чай с восьмью ложками сахара, и никто не мог отучить его от этой привычки.
Шабуров пробует чай и добавляет третью ложку сахара.
– Ну все, мне пора домой, – прощаюсь я и выхожу из кабинета.
А дома, как часто бывает, мутный запах сигарет, стол, заваленный объедками и бутылками, неизвестно откуда появившиеся гости. Много, слишком много их на мое необжитое сердце, которому и двоих бы хватило. А еще лучше сидеть одному у распахнутого окна и вдыхать свежесть грозовой ночи. Она – как это часто бывает в последнее время – слегка пьяна и внимательна ко мне. Я пью дрянной портвейн, стараясь не замечать развязные приставания ко мне долговязого литературного критика, от которого неприятно пахнет.
Я показываю ей на улицу и говорю:
– Посмотри в окно. Смотри, какая птичка зависла в воздухе и разглядывает нас пристальным взглядом… Посмотри, как походит она на индейку счастья. У нее маленькие крылья и золотой гребень на голове. Разноцветные шелковые ниточки спускаются с ее лапок, и шары надувные, и перья лучезарные. Вся улица смотрит на нее. Одна ты не смотришь! – кричу я.
Близоруко щурясь, она улыбается мне, но в окно не смотрит.
– Ты же никогда не поверишь мне, что к нам прилетала индейка счастья! А она прилетает один раз в жизни, – пытаюсь вразумить ее. – Вот, улетела…
– Наверное, ты больше меня веришь в индейку счастья и тебе не нужно оглядываться в окно? – озаряет меня. Она улыбается. Я целую ее мятое, доброе лицо плюшевой игрушки. Мы счастливы и плачем.
А Курицын хватает газеты, рвет их в клочья и кричит:
– Снег, в городе пошел снег! Хотя какой там снег…
Ильдар Зиганшин
Художественная капля города
На Плотинке – на «Плите», – сидят с этюдниками художники-портретисты, рисуют горожан. Зрители, стоящие вокруг, их поддерживают репликами.
В завязавшейся беседе о художественной жизни города участвуют художники Леонид Баранов и Александр Беляев, фотограф Ильдар Зиганшин и искусствовед Светлана Абакумова
Светлана: Что можно сейчас сделать, чтобы сохранить память о Викторе Махотине?
Ильдар: – Очень странный вопрос ты задаешь. На самом деле уже все сделано, все должно происходить само собой. Если брать художественную часть, то есть художественную каплю нашего города, то надо ставить вопрос так, чтобы эта капля вся жила, вместе с теми, кто ушел, и кто в ней есть, и кто в ней будет. Я не думаю что необходимо какие-то культы выращивать. Ты знаешь, сколько художников в этом городе умерло?
Картины-то их остались.
Леонид: Картины Махотина можно поместить в основную экспозицию Музея изобразительных искусств. Поставили вот хороший памятник на кладбище. К Махотину ходят, его помнят. Достаточно приличный статус у него! Можно еще доску на Башне установить. Анатолий Гробов сделал второй проект памятника художнику для Плотинки.
Ильдар: Все все забывают.
Леонид: Мы же не забываем, делаем например выставку «День рождения Махотина». И заметь, начинается движение вокруг Елового – хотят дуб в саду спасти.
Светлана: Это чтобы дом Елового не снесли.
Леонид: Ну как не снесут такую развалюху? В центре города! Он же там просто жил!
Светлана: Нет, не просто жил. Там Музей простого искусства Урала и Сибири был создан. Олег его организовал и зарегистрировал. Там была коллекция картин примитивистов, которую он собирал для музея, там жили коммуной художники.
Ильдар: Там место давно куплено, все это чье-то уже. Ты обрати внимание: центр города весь столбиками размечен. Он уже потихоньку весь чей-то. Ты будешь прогуливаться однажды, и тебе захочется в какой-нибудь двор зайти – на скамейке посидеть. И ты вдруг обнаружишь, что зайти нельзя, что все не просто так. Тут – заборчики какие-то, там – замочки.
Леонид: Замки? Это хорошо, с одной стороны, совковости зато нет.
Светлана: А помните время «совковое»? Ты, Леня, не ностальгируешь?
Леонид: Я не ностальгирую. Я люблю свое счастье свободное.
Ильдар: Что свидетельствует о достаточности тех ресурсов, которыми ты сейчас обходишься. Это очень важно. Многим людям ресурсы, которыми они располагают, какими бы они ни были огромными, не кажутся достаточными, и они все нервничают. Это бесконечная игра такая.
Леонид: Когда едешь на юг рисовать, то там зарабатываешь по тысяче рублей ежедневно. И каждый вечер гарцуешь по кабакам. Приезжаешь домой – денег опять нет. То есть ты живешь в Анапе, как барин, это все равно роскошь, родителям нашим не понять.
Светлана: Ты ж парторгом был в художественном училище… Ты с завода в училище пришел такой правильный!
Леонид: Какой парторг? Я «Комсомольский прожектор» просто вел. И старостой группы был. Я моралист все равно, я все равно воспитан в тех еще традициях.
Светлана: Скажи, почему Витя выставлял именно выпускников училища: тебя, Сашу Сажаева, Гену Шаройкина?
Леонид: Он просто видел, что мы работаем творчески. Сажаев, Беляев, Шаройкин – все они яркие художники. А в театральном институте мы сами выставку сделали – я, Саша Сажаев, Андрей Зыкин. Для меня это было непринципиально.
Витя – деятель нормальный, очень легкий, правильный человек. Мне кажется что это – неистребимое. Если сам ты не можешь человеку что-то дать, то сведи его с кем-нибудь, с другими мирами. Сталкивание миров – это нормально.
Ильдар: Мысль эта правильная. Многие начинают сталкивать миры, как Леня говорит, и это очень кайфово. Но долго они не выдерживают. Потому что человек не может в 95 или 98 процентах случаев чувствовать, что в ответ идет неадекватная реакция. Большинство людей работают на прием, а не на развитие этой модели общения. И когда человек бьется-бьется, бьется-бьется, – он устает от этого. Он понимает, что схема не делай добра – не будет и зла – куда как эффективнее.
Светлана: А Витя не уставал, что ли?
Леонид: Уставал. Как не уставал, гонял иногда.
Александр Беляев (подходит и говорит Лене Баранову): Икскьюз ми, попрошу один тоненький карандаш, – только на тоненьких специализируюсь, – рисую женский портрет. Позвольте представиться (раскланивается), Александр Беляев – свободный художник легких реприз женских форм.
Ильдар: Саша, скажи, вот той тетке в розовых очках, ей понравилась твоя работа, портрет?
Александр: Ей понравилось.
Ильдар: У нее все кайфы сошлись. Мы работу с ней предварительную провели, уговорили ее позировать. Вот, Саша, всегда бы так было – все начинают друг другу помогать. Понимаешь, существует масса контактов, которые не случаются, и это плохо. А когда какой-то один человек начинает объединять вокруг себя людей, то он знает: это нужно этому, это – этому. И все тогда начинает у всех счастливо складываться, и все участники цепочки испытывают определенные дозы счастья, удовлетворения. Но! Но! К сожалению, не существует персонажей, которые могут бесконечно строить эту пирамиду. Потому что они видят: пирамида-то выстраивается, все красиво-хорошо получается, но они сами оказались ниже травы где-то – все про них забыли. Это очень тяжело переживается. И люди бросают доброе дело.
Леонид: Но ведь это может быть необязательно пирамида, может быть другая конструкция. Представь: по поляне бегает играющий тренер и всех учит. Обучает всех игроков, чтоб они объединялись. Вот есть у нас братство уральских художников в Анапе, выезжающих каждое лето отсюда туда на заработки. Личности звучат в этом братстве и мы стали настолько дружны! Там-то никакая не пирамида, – ровная поляна, в которую попадаешь и начинаешь там жить.
Ильдар: Я тебе на очень простом примере объясню… Взять один из уровней (а уровней этих – бессчетное количество). Уровень реализации работ, реализации продукта творчества.
Леонид: Хочется попредметнее… Ильдар: Да куда уже предметнее! Я тебе про деньги начинаю разговаривать! Когда один человек понимает, что для десяти художников есть работа, есть для них заказчики и начинает стыковать тех и других, то художники, к примеру, начинают жить нормально.
Понимаешь?
Леонид: Я понимаю. И Марсель Абелов это делал, бился, бился и… разбился.
Ильдар: Если бы так поступал каждый член сообщества, то жизнь занялась бы просто с десятикратной, со стократной силой. В том числе, достаток всех сторон увеличился бы.
Леонид: В городе же у нас получилось так! Еженедельные выставки художников проводятся, презентации бесконечные.
Ильдар: Леня, у нас очень специфичный город! Я не говорю, что он плохой. Я говорю, что он специфичный. К сожалению, большинство выставок как раз ни к чему и не ведут. Потому что туда не приходит реальный потребитель. Не приходит потому что нет рекламы, потому что никто никого не заинтересовывает.
Леонид: Мне кажется, у нас все нормально. У меня впечатление, что у Екатеринбурга в этом плане есть преимущество перед городами Челябинском, Тагилом и т. д.
Ильдар: Ты заметь, что мне-то как раз тоже жаловаться не на что! Я просто констатирую – могло бы быть по-другому. Смотрите-ка, господа, он сам эту тему поднял, я ему ее разворачиваю, а он уворачивается!
Леонид: Я понимаю тему. Я хочу лишь напомнить про Человека, который делает добро для людей, а потом вдруг оказывается внизу.
Ильдар: Не делай добра, не будет и зла! – сейчас работает только эта схема.
Леонид: Добро в каком смысле?
Светлана: Инициатива. Инициатива наказуема.
Леонид: Пардон, господа. Это все стереотипы. Все равно необходимость делать добро есть. Есть друзья, они принимают в твоей жизни участие. Добро делают. Лена Гладышева занимается своим делом – организует людей, это дело! Олежка Еловой отзвучал – вокруг него общество огромное образовалось. Махотин свое отработал. Зина Гаврилова свое сделала. В каждом обществе есть ядреные такие, бодрые ребята, вокруг которых это общество и формируется.
Светлана: Ребят-то мало таких.
Леонид: Но они есть. Мало – да немало! Достаточно! Мало – сделай больше! Я знаю, что их много! Я их помню! Мне лично хватает для того, чтобы комфортно себя чувствовать.
Ильдар: Леня, тебе хватает, да? Я точно знаю что ты знаешь, кому ты можешь помочь!
Леонид: Я кому помогаю, тем помогаю.
Ильдар: Я рад. Но не все так делают. Постфактум обнаруживаешь порой такие вещи, что думаешь: а почему не помогли…
Леонид: Марсель Абелов многим помогал. Сейчас он гонимый и где-то скрывается, но в свое время, когда он был на коне, он устраивал такие праздники! Для многих царские праздники! Кто может – тот всем помогает, всем делится, я думаю. Все равно ведь ты не обозлен… Или ты чувствуешь негатив по поводу современной жизни?
Ильдар: Нет-нет, у меня сожаление, что мы живем в каком-то микропроценте…
Леонид: Потому что еще не Запад!
Ильдар: Я тебя успокою, когда будет Запад – станет вообще страшно. У них другие проблемы, к которым мы еще близко не подошли. Это нам еще предстоит. Грустно, что мы потенциально живем в каком-то микропроценте от наших возможностей.
Лето 2005 г. Екатеринбург, Плотинка
Евгений Касимов
Виктору Махотину
Мы стоим на пороге, у входа в последний приют.
Пахнет глиной сухой и сырою травой молодой.
Ждем, когда два замотанных ангела тихо придут,
Заберут твою душу, а тело придавят плитой.
Мы стоим на пороге – не гости, не плакальщики,
А свидетели жизни отвесной, обрушенной заступом вниз.
Только божья коровка гуляет пониже щеки.
И меха разрывает напившийся вдрызг баянист.
РЯДОМ С МАХОТИНЫМ
В 1983 году я работал в газете «Уральский университет». Делал «Литературную страницу». Печатал помаленьку Ерему, Юру Казарина, Андрея Танцырева, Витю Смирнова, Толю Фомина, Игоря Сахновского, Андрея Козлова. Тонкий график Копылов делал рисунки к стихам. Когда готовился номер, дым в редакции стоял коромыслом – в прямом и переносном смысле. Что-то пили.
Любил к нам заглянуть философ Перцев – тогда еще не профессор. Проницательно говорил что редакция похожа на радиостанцию «Венсеремос», на штаб каких-нибудь никарагуанских герильясов. Впрочем, проницательный партком университета тоже подозревал, что мы тайные инсургенты. Иногда меня вызывал секретарь – доктор химических наук – и внушал, что стихи мы пишем неправильные, что он это говорит со знанием дела, потому что он и сам пишет стихи и эти стихи очень нравятся его друзьям. Иногда в цензорской комнате типографии «Уральский рабочий», не найдя в газете никакой военной информации и политических инсинуаций, строгий чиновник спрашивал меня, что имел в виду поэт Юрий Казарин, написав: «Встречаются случайные тела и робко нагреваются от тренья». Нет ли здесь умысла порнографии? В общем, приглядывали за нами. Поэтому пить приходилось осторожно. Хотя водка и подешевела, какие-то уполномоченные в штатском стали отлавливать праздношатающийся люд.
Главным редактором была Алка Шкавро – дочь знаменитого уральского поэта, заведующего отделом поэзии в журнале «Урал». Это про него другой знаменитый уральский поэт, Борис Марьев, как-то сказал: «Путь в уральскую литературу устлан шкаврами». Впрочем, Алка была девушка свойская, нас любила, мы ее тоже, и ей видно были не в диковинку поэтические посиделки. Но так как перед нами всегда стояла проблема чинно-благородно выйти из здания университета, то пьянство она не одобряла. И как-то ее подружка Таня Анисимова предложила: «А поехали к Вите Махотину!» Мы не знали, кто такой Витя Махотин, и Таня очень этому удивилась. И мы отправились к Вите в гости. На улицу Ирбитскую. Взяли водки, где-то колбасы полукопченой добыли. Приехали в дом, который показался до боли родным. Во-первых, я родился в таком же двухэтажном рыжем доме. А во-вторых, очень любезен мне такой быт, когда квартира не квартира – а проходной двор. Мы примерно так же на Малышева жили. Пахнет красками, кипяточек в мятом чайнике булькает, картинки на стенах висят. Ну мы, ясное дело, в стаканы наливаем, закуску готовим. Витя говорит: «Можно, я жопки от колбаски съем?» И тут же и съел. И такой он весь уютный, смешливый, как домовой из мультиков, что-то стал дарить – какуюто милую чепуху, и как-то сразу стало понятно, что с ним не надо политесы разводить. И мы славно тогда посидели.
И подружились.
Виктор Махотин был первым свердловским художником, которого я узнал. Года через два на квартирнике у Дворкина я познакомился и с Б. У. Кашкиным. Он тогда еще был К. А. Кашкиным. Мне о нем восхищенно рассказывал в Москве Алеша Парщиков. Народу набилось – уйма! Старик, похожий на берендея, сурово читал стихи, прихлебывая из чекушки, которая висела у него на груди на каком-то снурке. Больше водка никому не предлагалась, потому что уже наступили антиалкогольные времена и водка была в большом дефиците. Я сидел в уголочке и тихонько помирал со смеху. Потом вспомнил, что о нем как-то рассказывал Борис Марьев – типа есть тут у нас в Свердловске свой Велимир Хлебников. В перерыве передал привет от Парщикова, старик оживился, мы с ним пошли на кухню и там его чекушку вдвоем и прикончили.
У Вити собиралась не компания художников, а просто хорошая компания. И все себя чувствовали товарищами и друзьями. Тогда и встречались-то только в квартирах и мастерских. Это уже после Сурикова, 31 художественные тусовки стали обычным явлением.
Благословенные восьмидесятые. Тогда все начиналось! Это был какой-то сплошной праздник, все встречи отмечены были чем-то праздничным. Поэтому на выставки приходили с семьями.
На Сакко и Ванцетти, 23 Витя уже был среди организаторов. Первая телепередача о поэтах снималась там. Я был ведущим. Поэты читали стихи. Камера блуждала по картинам, среди которых во множестве были и Витины. Они были отличными иллюстрациями к стихам. Еще картины прикрывали дыры в стенах.
Витя – великий организатор! Даже не организатор, а душа любого дела, душа любой компании. На Станции вольных почт (Ленина, 11) он уже царил. Все говорили не пошли на выставку, а – пошли к Махотину! В музее Свердлова та же история повторилась. У него со всеми были нежные, теплые отношения.
Так все восьмидесятые мы в тепле уютно и пробухали. А что еще делать-то было? Кто музыкой занимался, кто картинки рисовал, кто стихи писал. Я в это время учился в Литинституте. Что-то мы все писали, читали на поэтических вечерах, но ничего нашего не печатали… Мы с Андреем Козловым собрали тогда два тома антологии современной уральской литературы. Заручились поддержкой Союза писателей и даже, страшно сказать, обкома комсомола. Но в Средне-Уральском книжном издательстве нам проект зарубили. Сказали, что все мы графоманы. Через два года все это стало помаленьку публиковаться. Стали выходить отдельные книжки. Потом, уже в 1996-м, Виталий Кальпиди издал великолепную антологию современной уральской литературы. Через семь лет он повторил это дело. Практически все участники нашего проекта стали его авторами. Сейчас они признанные поэты и прозаики, и некоторые даже стали лауреатами разных литературных премий. Витя Махотин народным персонажем становится. Мы о нем рассказываем друг другу. Наши дети будут своим детям рассказывать о нем. Наврут, конечно, с три короба. Вот Коля Предеин памятник ему делает. Откроется Галерея современного искусства, и у входа будет Витя стоять. Легендарная личность. Как, впрочем, и Букашкин. И многие другие. Потому что время было – легендарное. К Букашкину – молодняк больше тянулся, к Олегу Еловому – профессионалы, они искали новые формы искусства, акции проводили… И вокруг Вити всегда народ толпился. Художники, поэты, фотографы, музыканты… И женщины! Витя добрый был. Как его любили! Такие люди – большая редкость.
Почти в каждой квартире были сборища. У меня собирались тоже. Сколько всего наворочено тогда было! Какие идеи витали в табачном дыму! И что интересно – почти все они реализовались.
В 1993 году мы делали с Витей в музее Свердлова выставку графики из коллекции Жени Ройзмана. Витя оформлял работы, развешивал. Я написал статью в газету. Потом была выставка в доме-музее Мамина-Сибиряка. А через три года мы уже открыли выставку в Музее изобразительного искусства на Вайнера, 11, где целый зал был отведен под работы Вити Махотина. Потом Женя Ройзман издал альбом его работ в серии «Художники Екатеринбурга». Смерть Вити – это было очень неожиданно для нас для всех. Как удар молнии – Витя умер! Все мужики плакали. Как он умер – так его дом сразу и развалился. Поневоле мистиком станешь.
Витя любил свои картинки дарить, и мне несколько штук подарил, среди которых его знаменитая «Холодная зима 1989 года». Приходим как-то с Ленкой на Станцию вольных почт, а там – гульба! Приходим как-то с Ленкой на Станцию вольных почт, а там – гульба! Во главе стола – Витя. На стене картинка зеленая висит. Витя увидел нас с Ленкой – обрадовался. Тут же картину снимает – дарю! Мы успели очень вов- ремя. Тут же приходят какие-то мужики, достают деньги – ну просто очень хоро- шие деньги! Где картина? Витя грустно так говорит им: все, нету картины. Ушла картина. Мужики очень расстроились. А он им: да я вам еще нарисую! Еще он мне подарил несколько кар- тинок с Лениным и Дзержинским. Они сейчас в коллекции Жени Ройзмана. Женя говорит, что в его галерее будет отдельный зал, посвященный Вите. Еще на Станции вольных почт Витя устраивал поэтические вечера. И всегда публика была. Рома Тягунов выступал, Андрей Козлов. Кто-то приезжал из других городов. Всегда там кто-нибудь жил. В лабиринте дома можно было встретить Катю Дерун, блуждающую впотьмах, как леди Макбет. В какой-нибудь подклети можно было обнаружить поэта Антиподова, задумчиво лежащего под ворохом шуб. В пристрое жила огромная семья Валеры Дьяченко.
Перед домом Коля Федореев поставил огромного противотанкового ежа. Такая красно-черно-белая композиция. Приехал начальник культуры товарищ Олюнин. Что это у вас такое? Это реклама, отвечает ему Федореев. А тот задумчиво так и веско: «Реклама должна быть скромной!». Потом состоялся диспут на тему «Что такое современное искусство?». Присутствовали бывшие партийные журналисты и маститые художники из Союза. Художники солидно говорили что искусство – это не картинки малевать, это судьба, а уже беспартийные журналисты – о малохудожественном уровне выставки, при этом почему-то клялись Высоцким. Но задушить уже никого не удавалось, жизнь брала свое.
Как-то Серега Копылов нарисовал несколько картинок. Принес показать. Витя говорит: классные картинки. Умеешь рисовать. Продай? Копылов – твердым таким голосом: «Десять рублей». Витя: «Беру две». Сбегали к таксистам, купили водки. Сидим, выпиваем, разговор плетем. Вдруг кончилось все. Копылов – Вите: «А купи еще одну!».
Опять пришлось к таксистам бежать. Потом все повторилось. На следующий день картинки уже в рамочках, под стеклом – на стенке висят. Такая небольшая экс- позиция художника Копылова. Потом ее Витя подарил Жене Ройзману.
С 1989 года я был директором выставочного зала в ДК автомобилистов. Гостеприимный Леонид Федорович Быков приютил. Я был и директором, и билетером, и картины развешивал. Андрей Козлов организовывал выставки. В ДК еще собирались поэты, там же проводились поэтические вечера. Летом – чтения стихов на лужайке. Без Вити когда такое обходилось?
Витя был знаковой такой фигурой того времени. Была какая-то необыкновенная жизнь. Дышалось легко. Жили в ожидании перемен. Все случилось. Сейчас никто не пьет. Все работают. Художники в мастерских, писатели в кабинетах, музыканты в студиях звукозаписи. А другие – померли. Вот говорят: богема, богема. Богема – это определенная художественная, литературная, артистическая среда, которая характеризуется вольностью нравов и поведения, но в первую очередь – нонконформизмом. Сейчас богемы нет, сейчас тусовки. Это что-то типа раутов, только без этикета.
У Андрея Воха есть песня «Богема».
Это о том времени. Эпохальных, так называемых – «неформальных», выставок в городе было три: на Сурикова, 31, на Сакко и Ванцетти, 23 и на Ленина, 11. Они и определили андеграундный стиль в городе. Витя Махотин очень сильно стимулировал такую художественную жизнь. Потом андеграунд вышел из подполья и тут же умер. Когда в 1993 году канадское телевидение, прослышав о феномене свердловской городской культуры, приехало снимать передачу про наш андеграунд – снимать уже было нечего. Одни руины.
А Витя был жизнелюб, он никогда не жаловался на «подлое время» и никогда не страдал о безвозвратно потерянном времени. Разве что горько вспоминал безвозвратно ушедших друзей и товарищей. Сейчас мы живем в совсем другой России.
И почему-то очень грустно.
Андрей Козлов
Свердловский Ван Гог
Я по своему обыкновению сидел за столом. Размышлял о своем очередном глобальном проекте. Вычислял, кто же из мэтров свердловской богемы – кульминационная личность, кто «наш Ван Гог». Брусиловский? Сажаев? Райшев? Лаушкин? Стало теплей. Лаушкин мой старый приятель. Он пишет как китаец, только не тушью по шелку, а маслом по холсту. Но не напрягается, плывет на волнах Дао. И все-таки «наш Ван Гог», скорее всего, Витя Махотин. Вдруг зазвонил телефон. Игорь Шабанов спросил меня: «Андрей?» – «Да!» – «Привет!» – «Харе Кришна!» – «Махотин умер. Похороны, наверное, во вторник». – «Боже ж ты мой!». Что теперь делать? Успокоить себя философией? Мудрые не скорбят ни о мертвых, ни о живых.
Где-то в 81-м я впервые увидел его картину, услышал его фамилию. На стенке висела пара картин: Махотин и Сажаев. В 88-м я увидел еще несколько картин на Суриковской выставке. Он был уже культовым художником. Больше говорили только о Гаврилове. На Сакко и Ванцетти летом того же года открылась новая выставка, как бы продолжение сенсационной зимней, она длилась уже три месяца, а потом переехала в здание Станции вольных почт, где еще почти год царило это неожиданное для многих пиршество авангарда. Это был не чистый авангард, это было нечто небывалое, чуть-чуть даже нелепое. Это было все: и импрессионизм, и реализм, и китч, и концептуалисты, и мастера рисовать жареную селедку, которая казалась живой. Было даже чтото совсем не ко времени – «Выплавка стали на уральском заводе». Одно оттеняло другое. Неожиданное соседство Воловича, Казанцева. Махотина, Гаврилова с самым пошлым дилетантским натурализмом рождало веселый дух свободы.
На Станции Витя был уже не только автором, он был хранителем этого незатейливого уральского «Лувра». Это было экстраординарное, почти нечаянное явление. У него не было никакой материально-технической базы. «Вернисаж» свозил шумную выставку в Челябинск, Пермь, Киров, Ленинград. Выставка на Ленина, 11 вскоре закрылась. Начались будничные дни русского капитализма с его первоначальным накоплением капитала.
Но Махотин не растаял и не проиграл в своем вольном проекте. В самом знаковом месте Екатеринбурга, в башне Исторического сквера, появился музейкузница. «Вольные почты» свернулись до пятачка этого странного мини-музея. Махотин был не просто живописец, он был артефакт. Он не ходил ангелом с приклеенными крыльями, не купался голый в томатном соке. Но он был артефакт, более интенсивный и вездесущий, чем Букашкин или Шабуров. Теперь он был с вернисажем своего проекта каждый день. Вокруг этих чугунных утюжков, печных дверец, кочерег и прочих незатейливых экспонатов своего музея он как бы следовал Лао Цзы. Внешне просто как камень, внутри – яшма. Картины он дарил, менял, продавал – спонтанно, без научных систем. Он был вольный хозяин своих почт. И не так что он где-то не состоялся или томился, как Ван Гог, от своего безумия. Нет-нет. Он был добр и прост. И он не был провинциальным чудаком, как это думается всем этим подслеповатым искусствоведам. Они же полагают, что Гаврилов – эпигон Дали, а Махотин – мастодонт вчерашнего западного импрессионизма.
Гаврилов – больше Дали. А Махотин – больше Ван Гога. Сократ сказал: «Платон мне друг, а истина дороже». У Вити все наоборот: «На… ть на истину и всех этих гениев, друг дороже». Друг. Вот кто такой Махотин.
Эта старинная башня с музейным чугуном, башня бесшабашного, неутомимого добряка Махотина – теперь символ нашего Бурга. Он ушел в мир символов и не вернется оттуда. Дума решает, меняет, придумывает. Махотин самостийно, хитро, покитайски, никого не спросив, «бесвыставкомно», по-хозяйски утвердил то, на чем стоял. Творчество – вечно, любовь – еще вечней, остальное неважно.
Он был православный, ездил в Афон, в Иерусалим, он жил в Пионерском поселке возле кришнаитского храма и как-то на полгода, за так, пустил монахов-кришнаитов на свою квартиру. На вид грубоватый работящий русский мужичок, а когда его спрашивали о национальности, он говорил: «Я – еврей». Родившийся в Шанхае. Пусть Христос, Кришна, Конфуций, Еврейский Бог позаботятся теперь о нем. Теперь он – душа, мальчик-младенец, летящий сияющим мыльным пузырем над коричневой ночью. Темно, даже луна превратилась в точку. Летит мальчик.
Смерти нет.
Такую картину Витя подарил мне 14 лет назад. Но все-таки плохо как-то на душе. Тоскливо. В голову не входит, что «бессмертный Махотин» умер.
Хотя и философ, а слезы бегут.
Перманентное творчество Виктора Махотина
Сеня Соловьев в октябре 1982 года привел меня на квартиру, где был художник Кротов и еще какие-то архитекторы. Там висели пара картин Махотина и еще пара картин Сажаева. Сеня мне объяснил: «Это Сажаев, а это Махотин.
Оба – гении, особенно Махотин».
Потом, когда была знаменитая безвыставкомная выставка на Сурикова, я увидел еще несколько работ Махотина. Нынешнее поколение не сможет правильно понять того феномена, который представляла собой выставка. Стоило один раз пройти сообщению о ней по ТВ, как на Сурикова повалил народ. Я пришел не в первый день, но народу было много, и Махотин тоже там был. Потом, когда я пришел второй раз, уже без билета, уже представленный, Махотин опять был здесь, и кто-то мне, показав пальцем, объяснил: «Это Махотин».
И уже на «экспериментальной» выставке в худшколе Хабарова на Сакко и Ванцетти нас представили: «Вот это тот самый пресловутый Козлов».
Я сразу же спросил почему на вот этих вот картинах все зеленое – и небо, и дома, и фигуры людей.
Оказалось, на Ирбитском мотоциклетном заводе ему подарили несколько банок краски. Возник, таким образом, «зеленый» период. То бишь никакого кокетства, подход совсем с другой стороны.
Другой нестандартностью Махотина было то, что он свои картины имел обыкновение дарить или менять. Мне, таким образом, достались «Еврейская девушка с быком» и «Золотой младенец». Себе Витя взял мои «Дадзыбао». (На них было написано следующее: Перестройка и гласность – близнецы братья. Перестройка должна быть перестройной. Не противляйся бюрократии насилием. Блаженны неформалы, ибо их царствие небесное. Разобьем бюрократам собачьи головы. И панкам, и металлистам, и люберам – всем светит солнце. Кайся, бюрократ, и будешь мне брат. Рейган, Рейган, Рейганочек, приезжай еще разочек! Нэнси, Нэнси Рейганиха, ты путевая чувиха! Раз, два, три, четыре – перестройка во всем мире. Перестройка – это объективная реальность, данная нам в ощущение. Демократия – не анархия, а обязанности и дис- циплина. Ведомства – говно и так далее. Мы уже умнее стали, нам теперь не нужен Сталин. Неформал! Какой же ты неформал, если Дао-Дэ-Дзин не читал! – Сост.).
Потом я одну тоже подарил, а другую обменял.
Витя заражал своей стилистикой.
Коммуникабельность Вити была экстраординарной, вплоть до непонимания этого феномена многими и даже мной. В момент нашей встречи на Сакко и Ванцетти я был в дзено-даосской теме и все тестировал через ценности китайской эстетики: Лао Цзы и так далее. Витя, кстати, оказался уроженцем Китая. Таким же образом он оказался человеком, в чьих жилах течет кровь Авраама, Исаака и Иакова. Также он оказался отмотавшим срок братаном. И все это не просто позиционировалось, народ уверовывал на долгое время.
…Витя всегда что-то дарил. Однажды я жил в его квартире в «деревне Гадюкино» (это квартал такой в Пионерском поселке). Там был книжный шкаф, я рефлекторно стал читать названия на корешках, вдруг попалась книга «Дзенбуддизм», такая красненькая. Я снял ее с полки, стал листать, увлекся. Витя говорит: «Дарю».
После «экспериментальной» выставки, которая проводилась в худшколе Хабарова – на время каникул – картины вместе с Махотиным переехали на Станцию вольных почт (Ленина, 11), и там андеграунд Свердловска – Екатеринбурга существовал год-полтора. У андеграунда, конечно, не было тогда совершенно никаких средств, чтобы держать здание или хотя бы его побелить, и «он» оттуда в конце концов съехал, но Витя вскоре оказался в башенке на краю Исторического сквера, как бы сохраняя свой мистико-художественный дозор. В башенке был музей-кузня. Половина экспонатов (а может быть, и все) были Витиной коллекцией (по крайней мере, чугунные утюги точно были Витиными, как-то он у меня тоже спрашивал, нет ли у меня чугунных утюгов или чего-то наподобие). Утюгов не было, но вдруг он увидел книжку про разгром колчаковского белогвардейского движения на Урале, и я передал книжку в дар его краеведческой коллекции.
Некоторое время я возил выставку свердловских художников под названием «Трансавангард». В участниках «трансавангарда» были картины Гольдера (ныне, говорят, проживает где-то во Франции), Махотина, Гавриловых, Хохонова, Лаушкина, Ильина, Копылова, моя одна работа и еще одна картина с нарисованной как живой селедкой – Сергея Казанцева.
Пермь, Киров, Ленинград. Так что приходилось с этими работами как бы жить, передвижничать.
Вскоре продюсировать надоело. Я сменил китайскую тему на индийскую.
В индийской теме нельзя было ни мясо есть, ни пить. Я тотчас с этим согласился, потому что бурный всплеск андеграундной активности стал влиять на самочувствие. Из Молдавии, где я гостил в семье советско-немецкого писателя Гергенредера, в качестве сувенира привез бутылку «Тамянки». В Молдавии насчет вин было хорошо, а в Свердловске этого не было. Приехал, индийская тема требует абсентеизма. Так что я пошел к Вите и подарил: «Хорошая вещь, но свет Востока, понимаешь».
Оба были довольны.
…Авангардная тусовка, начавшись в кухнях и подвальных мастерских, вышла в залы и даже на улицы.
Касимов, Ваксман и я как-то сидели у Касика. Предстоял съезд неформалов. Там были разные фронты – охрана исторических памятников, профсоюзы, права человека. Для этого мы придумали общество советско-китайской дружбы «Фэнлю», что на съезде и было объявлено. Смысл послания был авторитетный, как в «Дао-дэ-цзине»: дергаться и волноваться не надо, трава вырастет сама. Публике понравилось, так что нас с Касиком попросили организовать ночное действо творческой неформальной интеллигенции в ДК УЗТМ. Действо называлось «Фэнлю».
Там были картины, Петя Малков под утро появился одетый ангелом, там был авангардный джаз, настоящий китаец Хуан, Саша Еременко. Но каким-то образом местные люберы решили, что творится банальная дискотека и проскочили внутрь, туда, где культурно отдыхал свердловский андеграунд. Все было очень тепло, продавался портвейн, поэт Саша Еременко курил и нахваливал происходящее: «Это просто Лас-Вегас».
Люберы стали толкаться локтями, лезть к дамам. Витя им говорит: «Здесь мероприятие закрытого типа, пожалуйста удалитесь, прошу вас по-хорошему, пока я вас не убил чего доброго». И улыбается, как Ленин в шалаше. Ситуация стала разгораться, участники конфликта толкаются не на шутку. Касик уже загрустил по-серьезному, так что из менеджеров остался я один (Шульман, сами понимаете, не в счет). Я, конечно, тоже такой добродушный, между участниками встрянул. «Не ссорьтесь, все нормально, мир-дружба, как тебя зовут». Но они уже мою миротворческую миссию не воспринимают и плюются через мое плечо друг в друга. Любер оказался более метким, бум – и Витя свалился.
Дальше события развивались непредсказуемо. Дело в том, что в вестибюле стояла поленница дров. Обыкновенных дров. Они были заготовлены группой юных архитекторов из числа друзей Пети Малкова.
Дрова должны были составить сюжет некоего хеппенингового действа. Действо-таки схеппенинговалось, но совсем не так, как задумывалось. Потому что лидер поэтической группы «Интернационал» Женя Ройзман шел мимо, отчитав свой поэтический вклад в новое мышление, ускорение и гласность. Видит упавшего Витю, видит дрова, видит гопника-любера. И – хлобысь поленом по башке гопнику! Тот упал, поднялся, Женя с поленом бежит к другим люберам. Те – руки вверх, мы тут ни при чем. Любер, напавший на Витю, весь в цвете купающихся коней Дайнеки, ругается, грозит: «Сейчас весь Уралмаш приведу».
Удалился восвояси. Кто-то продолжал отдыхать, не заметив, что ученья идут, а кто-то вдохнул адреналинчику. Утром стали расходиться – навстречу ангел в белом, в кудряшках (Петя Малков).
Присутствие Вити все превращало в нечто неожиданно-эстетическое – назовем это сухо «андеграунд».
В городе было знаковое место, которое становилось особенно знаковым во второй половине июля – в день расстрела царской семьи. Это место, где стоял раньше Ипатьевский дом. Дом снесли по указке Политбюро во времена, когда Ельцин был секретарем Свердловского обкома. Дом снесли, но память осталась. И друзья царя и его семьи в июле приносили на место цветы, чем очень беспокоили советскую власть, КГБ и проч. С началом перестройки количество друзей резко увеличилось, так что к месту устремились и любопытные, и желающие высказать дружеские чувства.
Милиция. Ожидание. Народу много, но все делают вид, что просто так мимо проходят, мимо стоят – никаких символов подобострастия по отношению к царственным особам. Вдруг некто из дээсовцев вышел и стал внаглую все фотографировать. Штатские милиционеры бегом к нему, он бросил фотик Сидорову – и бежать, Сидоров аппаратик мне подкинул.
Я был тогда неопытен и вместо того, чтобы затаиться, тоже кому-то передал палочку-выручалочку и рванулся на проезжую часть. В результате я, поэт Санников, Витя, некий казачок-монархист и некая девушка попали в участок.
Помню, что я беседовал с казачком о буддизме. А Витя сидел в соседней комнате и громко возмущался, стуча в дверь: «Почему в камере разнополые?» В конце концов нас всех выпустили.
На месте Ипатьевского дома потом воздвигли монумент, напоминающий молодогвардейцев, храм и подворье.
Владимир Кузьмин
О Махотине
Познакомился я с Витей Махотиным в 1987, а может, уже в 1988 году (зима была) на одной из выставок неформальных, как их называли в разгар перестройки, художников.
Я там встретил своих знакомых, и мы остановились как раз напротив одной из Витиных работ, делясь впечатлениями от выставки. В это время откуда-то сбоку появился слегка разлохмаченный невысокий человек, явно пребывающий в отличном настроении. «Вам нравится? – осведомился он. – Это я рисовал. И вот это я, и вот там две висят – тоже мое. И вообще, поехали все ко мне!» От неожиданности такого предложения я опешил, но согласился, потому как вижу: стоит человек, радуется жизни в полный рост, радуется людям и при этом очень к себе располагает. Ну как не пойти в гости к такому человеку? А компания, с учетом того, что Витя был очень даже не один, получилась внушительная. Поместиться в одно авто было никак нельзя, и он предложил «раздвояиться». На деле же пришлось даже «растрояиться», и потому как закон был совершенно сухой в те времена, каждая из групп заезжала домой к кому-нибудь из компании, у кого чудом подзадержался дома алкоголь после отоваривания талонов, а у одной девушки даже нашелся толстый кусок мяса, который потом всю ночь пекли в духовке.
Витина квартира на улице Ирбитской удивительным образом напоминала своего хозяина: такая же разлохмаченная и веселая. Над кроватью вместо ковра большое расшитое красное знамя, разные картины по стенам.
Больше всего мне понравился смешной портрет Ленина. «Хочешь, я тебе его подарю?» – спросил Виктор. Я опять растерялся от неожиданности и стал говорить, что, наверное, лучше как-нибудь потом. «Ладно, потом», – легко согласился он. Витя вообще по этому поводу совершенно не переживал: нравится человеку картина – пусть владеет и любуется. Иную работу раз десять мог подарить: перевернешь, а на обороте – целый список владельцев.
Кстати, еще о вожде мирового пролетариата: была у нас с Махотиным одна общая черта в смысле внешности. Друг с другом мы не были похожи, но сходство с Лениным у обоих было налицо. Однажды мы даже поспорили, у кого это сходство больше, апеллируя к присутствующей общественности, и когда мнения разделились, Витя сказал, что у него сходство натуральное, а я, наверное, брачный аферист и похожесть свою наверняка подделываю для того, чтобы вводить в заблуждение каких-нибудь гражданок. Такой пассаж крыть уже было нечем, и я сдался. Махотин вообще любил разные неожиданные аргументы, а когда кто-то пытался спорить серьезно, он просто говорил «а мне по фиг!» – и при этом обезоруживающе улыбался.
Однако в некоторых ситуациях Витя умел быть очень основательным. Вот, например, когда он заведовал выставкой на Ленина, 11, в один из (примерно) летних дней там приключился пожар, точнее не пожар, а просто по какой-то причине где-то в углу что-то задымилось. Вышедший на крик Виктор быстро оценил обстановку. Тут же был создан штаб по тушению пожара, начальником которого он назначил себя, а вошли в него лица наиболее ответственные из постоянно присутствующих на выставке завсегдатаев.
Был составлен план эвакуации посетителей, а также нарисован маршрут доставки воды от ближайшей колонки, так как в здании не было водопровода. Нести воду поручили самому крепкому из присутствующих. Еще между колонкой и зданием находилась большая лужа, через нее надо было перебросить доски, их как раз можно было раздобыть гдето неподалеку. И для этой задачи тоже были выделены люди. В общем, учтены были все детали, и каждому нашлась работа. Правда, когда план был гоотов, выяснилось, что кто-то уже принес воду и ликвидировал возгорание.
На самом деле Витя, конечно, знал, что за водой уже побежали и что все будет нормально. Может быть, другой на его месте выглядел бы озабоченным и серьезным, а вот Махотин просто еще раз повеселился, потому как не любил он быть серьезным даже в неприятных ситуациях.
Он был светлым человеком и жил легко, и ушел из этой жизни тоже легко. Можно скорбеть, что его нет больше с нами, но лучше, я думаю, радоваться тому, что этот человек с нами был и оставил в нашей памяти свой оптимизм и свое тепло.
Вячеслав Курицын
Эффект места
Махотин создавал места. В музее Свердлова, в деревянной башне на Плотинке, на Станции вольных почт – само собой. Он создавал вокруг себя места силы, организовывал пространства, в которых множество людей чувствовали себя хорошо и в которых происходило большое количество других важных вещей, связанных с функционированием искусства (от создания до торговли), но главное – это все же эффект места. Города в результате состоят ведь из мест. Свердловск – Екатеринбург моего времени – во многом город, созданный Махотиным. Махотин внешне походил на домового – не случайно.
Истории про Махотина
История первая …Я поехал на улицу Ирбитскую проведать художника В. Ф. Махотина, который, по слухам, сломал ногу и не говорит как.
Слух подтвердился: Махотин оказался натурально в гипсе и на костылях и очень забавно прыгал на одной ноге. Вторую он сломал в борьбе с ночными хулиганами.
Художник выглядел очень довольным, урчал, чесал брюхо и говорил, что теперь может на законных основаниях пить с утра до вечера чай, есть бутерброды с маслом, смотреть телевизор и ни черта, как это у художников принято, не делать. Я ему позавидовал…
Вторая история связана с монархистами. Дело в том, что семья самодержца была расстреляна почти в центре сегодняшнего Свердловска, и на месте расстрела, на месте то есть дома, в коем протекало мероприятие (очень кстати именно у этого дома встречаются улицы Карла Либкнехта и Якова Свердлова), каждое лето, в ночь с 17 на 18 июля, происходит панихида по убиенным. В этом году на панихиду собралось особо много народа, и проходивший мимо сержант Родионов (совпадение его фамилии с фамилией известного генерала аукнулось еще и тем, что в день обсуждения на съезде народных депутатов тбилисских событий мы с Александром Иванченко сидели на скамейке в 50 метрах от места расстрела, и Александр сказал: «О чем думает голова, когда ее пробивают саперной лопаткой, – вот о чем надо писать…»), этот сержант Родионов заметил нелады, звякнул в отделение, и возникший через минуту отряд милиции особого назначения, только что созданный и рвущийся в бой показать свою незряшность, в несколько минут очистил территорию от неомонархистов, действуя, однако, не дефицитными саперными лопатками, а сапожками, дубинками и ребрышками ладошечек.
Было арест… задержано несколько человек, в их числе поэт Андрей Санников и литератор (потом кришнаит) Андрей Козлов. Их, однако, отпустили, вручив повестки в суд, и вот шестерых других – поэта Тягунова, художника Махотина, тенора Гомзикова, членов ДС Верховского и Пашкина, а также молодого пономаря, фамилии которого, к сожалению, не знаю, – этих куда-то увезли и, что называется, посадили. Аки репку. Опытные дээсовцы мгновенно измерили камеру, определили, что не соблюдены нормативы, и вся компания объявила голодовку. Уж не помню, что они там еще объявляли, но хорошо помню день, на который было назначено разбирательство. Нас, встречающих, собралось изрядное количество у зала суда, многие были и незнакомы, мы держались группками, несколько порознь. Омоновцы же стояли у своего автобуса довольно плотным кольцом. Кое-кто из наших подходил к ним, Шурка Жыров одного даже пощупал, поговорил с ним и пришел к выводу:
– Ты ж вроде нормальный парень, как бы человек, как же ты мирных людей бить можешь…
– А работа такая, – маслено ответил омоновец и длинно выпростал, облизываясь, хорошо тренированный язык.
Привезли в коробке монархистов. Давненько не видывал я людей с такими счастливыми физиономиями. Они с гордостью похвастались документами: с боем вырванными справками о телесных повреждениях, полученных в процессе задержания.
Но особо лоснился поэт Тягунов – у него, наряду со справкой о телесных повреждениях, была справка о том, что в процессе задержания была разодрана в клочья поэтова трудовая книжка.
Я уж не говорю о том, что поэт, идущий на молебен с трудовой книжкой в кармане, достоин твоего, Валера Исхаков, пера. Кайф в том, что была эта книжка полна такими записями, с какими не берут на работу даже в котельную. Теперь же он имел шанс на получение чистой…
Я, впрочем, отвлекся. Укажу, что суд состоялся неделю спустя. Что подсудимые отделались легким испугом…
Эдуард Поленц
Думая о Махотине
Думая о Махотине, я почти всегда вспоминаю то время, когда наш город казался мне более непостижимым и более глубоким, чем сейчас. Недостаток информации будил воображение. Казалось что там, в глубине, происходят какие-то важные события, слухи о которых иногда выходят на поверхность, где жил я. Махотин был глубинным жителем. Таким я увидел его, когда много лет назад впервые посетил коммуналку на Ирбитской-стрит. Это – совсем другая среда обитания. Дом был заполнен непривычными штуковинами. Например, деревянные поделки от Букашкина я впервые увидел там.
Мне открылось разнообразие, которого так не хватало советским прилавкам. Там же я нашел и самиздатовские тексты, многие из которых вошли в «Дорогой Огород». Мои представления о быте художников навсегда связаны с тем визитом.
Впоследствии я часто встречал Махотина в разных ситуациях, но мы никогда не разговаривали серьезно – шутить казалось естественней. Само же творчество Махотина не трогало меня до тех пор, пока я не вгляделся в его картинки, проведя среди них очень много времени в качестве фотографа. Но я так и не решил, что более значимо для меня – его творчество или его «биография».
Евгений Ройзман
РАБ КПСС
Витя Махотин – уникальный тип. Говорить о нем можно бесконечно. Сразу из детдома он попал в тюрьму. Отсидел ни много ни мало 16 лет. Изъездил этапами весь Союз. Никогда и нигде не унывал. Сделал на лбу наколку: «Раб КПСС». В Тагиле на больничке наколку варварски вырезали, на лбу остался шрам. В лагерях Витю все уважали и звали Репин. Кроме того, он вызывающе похож на Ленина.
Освободившись в 30 лет, Витя получил первый в своей жизни паспорт. В графе национальность зачем-то написал еврей. Все удивлялись. Витя тоже.
Идти ему было некуда. Питался он в столовой на Химмаше. Брал два стакана чая и поднос с хлебом. Соль и горчица стояли на столе. Хлеб в те годы был бесплатным. Родители давно умерли. У Вити остался только один родной человек. Старенькая бабушка Вера Витю очень любила. Вот о ней и пойдет речь.
Бабушка Вера была замечательной старушкой. Когда Витя сидел, она писала ему добрые письма, посылала сало, махорку и шерстяные носки. Витя отсылал ей все заработанные в лагере деньги.
Витя и сейчас живет очень небогато. Прямо скажем, нуждается. Но каждый раз, когда у него появляются деньги, он их раздает людям, которым они еще нужнее.
Удивительно стойкое неприятие довольства и достатка. А про тех людей, которые слишком хорошо живут, бабушка Вера так и говорила: «Блинами жопу вытирают».
Витя приехал к бабушке Вере. Поселился в маленьком домике. А еще у бабушки Веры жили две собачки и три кошки. На Пасху бабушка Вера белила хатку. Собачки и кошки ютились на диване. Она их шугала, пытаясь выгнать на улицу. Хитрые звери перебегали с дивана на комод, с комода на подоконник и никак не хотели идти на улицу. На что бабушка Вера с укоризной им замечала: «Вы што, дурачки, на улице говны тают, а у вас ноги мерзнут?!»
Витя очень любил бабушку и написал ее портрет. Портрет получился замечательный. Витя вставил его в киот и куда бы ни переезжал, везде возил его с собой.
Эта картинка в начале 90-х годов висела в музее Свердлова на Карла Либкнехта, где работал Витя. Мое внимание на нее обратил Брусиловский. Показал на эту работу и сказал мне: «Все-таки Витя очень сильный живописец!»
(Однажды мы с Брусиловским решили выпить бутылочку вина. И встретили Витю Махотина. «Витя, выпьешь с нами?» – «Нет. Никогда. Я не такой. Разве что в виде исключения». Сидели на берегу Исети. Брусиловский, глядя на воду, задумчиво сказал: «Все-таки Махотин – замечательный живописец». – «Уж получше вас-то, Миша Шаевич», – ответил Витя.)
* * *
К тому времени у меня было уже много Витиных работ. У него лично я ни разу ничего не купил. Он мне всегда дарил. Когда Витя был директором выставки, у него была замечательная картинка «Бабушкино кресло». В глубоком старом кресле дремлет величественная старуха, а сбоку тихонечко на цыпочках подкрался ее маленький рыжий внучек. Я эту картинку видел на фотографиях, она мне очень нравилась. Я знал, что она находится в частной коллекции, и это немало меня удручало.
Доходило даже до скандала. Однажды на выставке на Ленина, 11 я читал стихи при большом скоплении народа. Витя выпил водки и перевозбудился. «Что я могу подарить тебе?» – кричал он. И тут я увидел на стене эту картинку. «Витя!» – спросил я, холодея от собственной беспардонности. Витя сказал:
«Все, она твоя!»
Перевернув картинку, я увидел надпись: «Диме и Наташе Букаевым от Виктора». – «Как же так, Витя?». – «А вот так!» – ответил он и лихо приписал фломастером: «А также Евгению». Как выяснилось потом, Витя выпросил эту картинку у хозяев на выставку под честное слово на три дня.
Был скандал. Картинка осталась у меня.
Кстати, насчет кресла. Когда Витя жил на Ирбитской, у него был день рождения. Собрались все. Пришел Фил (Виктор Филимонов из консерватории) с какойто девицей. Но жена Фила пришла еще раньше. Фил с девицей ввалились к Вите, ничего не подозревая. Был ужасный скандал и мордобой.
Жена победила. Фил с девицей убежали зализывать раны. Часа три – четыре умный Фил отсиживался в огородах, ожидая, когда его жена уйдет. И снова они с девицей зашли поздравить Витю. Жена была там. Снова была драка. Соседи вызвали милицию. Милиция приехала через два часа, когда уже все разошлись. Менты вломились в квартиру и застали Витю в халате, сидящего в кресле. «Поехали», – сказали они ему. «С чего вдруг?» – ответил Витя, который, как и все нормальные люди, ментов не любил и имел на это все основания. «У вас тут был скандал», – заявили менты, на что Витя резонно возразил: «Надо было ехать, когда был скандал, а сейчас-то вы на фиг нужны?» – «Вам придется пройти с нами!» – «С места не встану», – сказал Витя.
И действительно Витя не встал с кресла. В райотдел его доставили вместе с подлокотниками. Дали 15 суток и увезли на Елизавет. Марианна Браславская, Тамара Ивановна, Эмилия Марковна и Светка Абакумова возили ему передачки. Витю все любили.
Все эти годы портрет бабушки не выходил у меня из головы. Я не знал, с какой стороны зайти. Начал я очень деликатно: «Витя, продай мне этот портрет». Витя посмотрел на меня как на идиота: «Ты сам-то понял, что сказал?! Ты мне предложил продать бабушку! Ты бы свою бабушку продал? Как у тебя язык повернулся?!» Витя побледнел. Я понял всю глубину своего падения и к этой теме больше не возвращался. Но портрет бабушки мне нравился очень, и я считаю, что это одна из лучших Витиных работ.
Через пару лет я забежал к Вите в музей. Смотрю, сидит ошарашенный Костя Патрушев и держит в руках портрет бабушки Веры. «Вот, – говорит, – у Вити купил. За 120 рублей». Я очень расстроился, посмотрел на Витю и говорю: «Витя, как это могло случиться?» – «Да, – говорит Витя, – неловко как-то вышло, бабушку продал…» Я говорю: «Витя, а как ты теперь собираешься мне в глаза смотреть?». Витя очень смутился… Все замолчали… Мне было очень обидно… Вдруг Витя поднял указательный палец вверх, сказал: «О! Я знаю, как исправить!… Я сделал нехорошо, я продал Косте бабушку! Я виноват!» Он бросился к сундучку: «Я все исправлю!… Я продам тебе дедушку!» И торжественно вручил мне замечательный акварельный портрет дедушки Никиты. Портрет был хорош, но обида еще осталась. «Нечестно, – говорю, – Витя, дедушка-то не родной». Витя говорит: «Вот, чудак, кто ж тебе родного-то продаст?»
Однажды нашего товарища Олега Пасуманского в начале 90-х годов жестоко избили омоновцы. Ни за что, просто так. Олег лежал в 14-й больнице у доктора Ваймана. Мы с Витей решили Олега навестить и утешить. Я заехал за Витей на Ирбитскую. Витя только что закончил автопортрет. Автопортрет мастерский. Витя в тельняшке, похожий на Ленина, на фоне горисполкома. «Витя, продай картинку», – взмолился я. «Забирай», – сказал Витя. Я дал ему 500 рублей, забрал картинку, и мы поехали навещать Олега.
Уже в больнице Витя забеспокоился: «Что ж мы, как индейцы какие, с пустыми-то руками. Так и опозориться недолго». Мы зашли в палату, Олег лежал весь перебинтованный. Олег увидел автопортрет и просветлел. «Вот, – говорю, – Олег, это тебе от нас». – «Что значит от нас, – возмутился Витя, – ты-то тут при чем?»
Я уже говорил, что почти все свои работы Витя мне подарил. Он также подарил мне две работы Валеры Гаврилова 70-х годов, несколько замечательных работ Лысякова, лучшую работу Вити Трифонова «Обком строится», несколько картинок Брусиловского, старые работы Валеры Дьяченко, одну картинку Языкова, Лаврова, Зинова, Гаева, да и не вспомнить всего.
Однажды Витя зашел к нам в музей. Я обрадовался и говорю: «Вот Витя Махотин, непосредственный участник жизни и смерти».
Эти слова Миша Выходец взял эпиграфом к своему замечательному стихотворению.
Ода-эпитафия отсутствующему счастливо Виктору Федоровичу Махотину, человеку и гражданину нашего мира, непосредственному участнику жизни и смерти
Кто не пошел ни с короля, ни с пешки —
Тот никуда из дома не пошел.
Скорлупки внешней от ядра орешка не отделял.
Что нажил – прожил, что налил – то выпил.
Не ублажал многоголовый пипл.
Не накопил ни фунта, ни рубля.
На кровке не божился – буду бля.
И не был бля.
И божию коровку в себе не раздавил.
Оборванным листочком, полукровкой
Не слыл среди людей.
Не эллин, не ромей, не готт, не иудей.
На белом свете он такой один.
Не жертва, не палач, не раб, не господин.
Оратай без сохи.
На мирном поле воин.
Он моего почтения достоин за то одно, что мелкие грешки
Не превращал в великие стишки.
Однажды он оставил нас.
В свой день и час неторопливо
За ним закрылась дверь.
Он в мире в сём теперь отсутствует счастливо.
Дмитрий Рябоконь
Виктор Федорович
Не помню точно, когда, кажется в 92-м, в начале весны, пригласил меня Касимов на поэтический вечер в Музей политических движений Урала. В бывший Историко-революционный музей имени Я. М. Свердлова. Пообещав, что и они с Ройзманом тоже будут присутствовать. Я знал, что Ройзман вряд ли станет читать там свои стихи, помня его твердое заявление на прощальном публичном выступлении зимой 90-го в бывшем Музее комсомола Урала. Который, кстати, находится по соседству с вышеупомянутым. Я сразу заподозрил неладное, но подумал, что Касимов все-таки должен прийти, раз позвал. Я вообще не люблю читать свои стихи перед незнакомой или малознакомой аудиторией. Тем более с большой сцены в каком-нибудь зале. Раньше почему-то у меня это довольно сносно получалось.
А потом, постепенно, как-то утратилась способность. Видимо, причина в том, что я не могу оценить на должном уровне качество читаемого вслух стихотворения. Читать стихи, да вообще, любой другой текст на бумаге – совсем другое дело. Я не поэт-эстрадник. Мои стихи не рассчитаны на сиюминутный взаимный контакт со слушателями. Да и артистическое обаяние оставляет желать лучшего. Словом, не очень-то мне хотелось тащиться на этот званый вечер, так как я отлично знал какая это будет бодяга. И придется стихи читать.
Так оно и вышло.
Организация сборища – никудышная. Где-то около часа мурыжили выступающих, которых было – кот наплакал. А также – желающих приобщиться в этот воскресный день к прекрасному.
Естественно, Ройзман с Касимовым не пришли. А знакомых, с которыми можно было бы скоротать за непринужденным разговором время, не оказалось. Кроме художника Виктора Махотина, работающего оформителем в Музее политических движений. Вообще скажите, какого хрена понадобилось устраивать поэтический вечер в музее не поэтических, а каких-то там политических непристойных движений? С которыми совсем не вяжутся движения души. И весьма сомнительна связь с ними сексуальных движений. Ладно, Бог с ними, главное, движение – это жизнь! А может быть, прав Лимонов, утверждающий, что политика в России – это и есть самая высокая поэзия.
Как бы там ни было, слонялся я, томясь от скуки, битый час по музейным залам.
Рассматривая всевозможные экспонаты и картинки, вывешенные в одном из залов и в вестибюле для привлечения публики. Хочется заметить, что и сейчас в этом музее постоянно проходят какието выставки для того, чтобы народ туда из любопытства заглядывал. Да и восковые фигуры и другие время от времени обновляющиеся экспозиции служат данной цели. Что вполне соответствует любой, даже самой захудалой, провинциальной кунсткамере. Но поскольку речь идет не о проблемах выживания культурных учреждений, продолжу свой рассказ в выбранном мной русле.
Итак, я взираю на окружающую меня унылую действительность. Конечно, можно было бы слегка разукрасить ее яркими красками. Но для этого необходим алкоголь, чего в данный момент я остерегался. Зная чем все может закончиться. Естественно, переступив порог данного культурно-просветительского учреждения и не найдя никаких знакомых, я направился в махотинскую каморку со скрипучей дверью. Где, как нетрудно догадаться, находилась его знаменитая мастерская.
Отвечающая всем обывательским представлениям о творческой лаборатории человека, связанного с искусством неразрывными кровными узами. И скоротал бы я у него эту тягомотину ожидания, да в каморке и без моей скромной персоны полна горница людей – соратников Махотина по ремеслу. Каких-то его приятелей, не связанных с ним ремеслом. И, как мне показалось, весьма подозрительных темных личностей, с которыми не хотелось разговаривать. Хочу заметить, что я, не противник поэтического беспорядка в жилище художника, тем не менее возникающий иногда у себя дома бунт вещей стараюсь как можно быстрее укротить. У других – другое дело. Даже приятно как-то без всякой зависти.
Короче, встречает меня Махотин радостным возгласом. А вслед за ним и другие, бывшие тогда там. Щурится Виктор Федорович своей лукавой ленинской улыбкой. Надо сказать, он внешне, особенно когда в кепке, очень похож на вождя мирового пролетариата. И тут же наливает мне стакан водяры. Я, к великому огорчению хозяина, отказываюсь. И невнятно бормочу какие-то смехотворные оправдания. Водки – море разливанное. Но я, как могу, борюсь с таким труднопереносимым для меня искушением. Махотин, как это обычно бывает, в своем амплуа – навеселе. Вообще-то, как мне кажется, слово «навеселе» не совсем уместно. По той простой причине, что Виктор всегда на веселе. Хоть выпивший, хоть трезвый, все равно – навеселе.
То есть кто-то может про Махотина сказать, что он всегда пьян. А кто-то, с тем же успехом, может сказать, что Махотин всегда трезв. Можно сказать «слегка пьян» или «слегка трезв». Четкого водораздела не существует. Но, и это главное, Виктор никогда не бывает пьян в стельку. В этом, как и в его картинах, и есть какая-то феноменальность. Таких как он я еще никогда не встречал. И, видимо, не встречу. Разговор у Махотина быстрый, захлебывающийся.
И нужно приложить неимоверное усилие, прежде чем поймешь, о чем он говорит. Что он хочет сказать. К тому же Махотин часто сбивается, теряя нить своих рассуждений. И его рассказ из-за этого постоянно перескакивает с одного на другое. В придачу что он не умеет слушать своего собеседника. Ты ему – про Фому, а он – про Ерему.
Итак, Касимова нет, вечер вести некому. И Махотин, на правах хозяина, берет на себя эту трудную миссию. Причем она ему вполне удается. Просто когда ему надоедает сидеть в своем чулане и до его ушей доносится все нарастающий, приобретающий угрожающие нотки гул голосов, он покидает свой живописный вертеп. Что-то торопливо бормоча, он широким жестом приглашает всех присутствующих к стоящему в вестибюле большому круглому столу. Из тех кто читал стихи, я, насколько помню, совсем никого не знал. Такой «поэтический» вечер я видел впервые.
Наскоро отделавшись от возложенной на меня тяжелой обязанности, я поспешил покинуть этот укромный уголок. Ройзмана и Касимова не увидел, время прошло впустую, выходной потерян. Включаю поздним вечером телевизор. Переключаю случайно на 4-й канал. И тут, к своему великому удивлению, слышу, что Кася Попова, рассказывающая о новостях городской культуры, говорит о мероприятии, в котором сегодня имел честь быть задействованным и я. Причем первой звучит моя фамилия. Оказывается, по воле судьбы, я оказался на нем свадебным генералом. И на том спасибо.
Моя стихия – поэзия, картинки меня мало волнуют. А если и волнуют, то косвенно. Лишь как возможное место сбора вокруг них нужных или интересных мне людей. Казалось бы, наши пути с Махотиным должны были бы пересекаться лишь изредка. Но на самом деле все обстояло иначе. Виктор Федорович – большой любитель поэзии. А значит, и пути-дороги наши довольно часто пере секались то там, то сям. Апогея же наше общение с ним достигло весной 95-го. Когда, после суточных смен в комке, я стал частенько наведываться к нему.
Причина была проста. Как я уже не раз говорил, мой киоск находился возле ЦГ. А от моей работы до остановки где я садился в автобус, отвозивший меня домой, маршрут совпадал с тем местом, где можно было без труда разыскать Махотина. И накатить, чтобы расслабиться после суточного безумства. Особенно после ночей. А то пока до дома доберешься, сколько времени пройдет. Желание же накатить после нервных смен было просто бешеным. Автобусная остановка – рядом с Главпочтамтом. А Махотин находился в архитектурном памятнике конца XIX века – водонапорной башне на Плотинке. Что может быть лучше! Ноги прямо сами шли туда. И намахнуть с Махотиным желание огромное. И место такое, какого нигде не только в нашем городе, но и во всей стране не найти.
Просто уникальное место! Не буду вдаваться в подробности о том что это – одно из первых архитектурных строений Екатеринбурга. Что с Исторического сквера, или Плотинки, где находится башня, город начинал расти. С какой целью и кем он был основан и т. д. и т. п. Хочется лишь сказать, что сначала, насколько я помню, в ней находилась лавка сувениров. Потом она стояла заброшенной и была превращена в место хранения метелок и лопат… У Виктора башня наконец стала Музеем кузнечных ремесел Урала.
Директором, экскурсоводом и смотрителем башни был Махотин. Не знаю, как ему удавалось совмещать все свои должности. Правда, такое совмещение происходило лишь в весеннее-летний период, так как достопримечательность не отапливалась. Там даже электричество не всегда было, не говоря о прочих удобствах и комфорте. Но в теплые весенние и летние деньки, пока солнце не закатилось за горизонт, было довольно сносно. На первом этаже были представлены всевозможные образцы кузнечного искусства прошлого времени и наших дней. Второй этаж, на который вела узкая винтовая лестница, являл собою своеобразную комнату отдыха. В ней находилось только самое для этого необходимое – кровать и стол. Все ее нехитрое убранство дополняли несколько картин, частично висевших на бревенчатых стенах, частично прислоненных к ним. Удивительно, что основательно нагрузившись алкоголем, еще никто пока не сломал себе шею, спускаясь вниз. Видимо, все-таки пьяного Бог бережет.
В обязанности Виктора Федоровича входили пополнение и продажа экспонатов, специально для этого предназначенных. И проведение экскурсий. Экскурсовод, учитывая специфику дела, обязан знать тонкости кузнечного производства. Чтобы не застал врасплох какой-нибудь каверзный вопрос. Неужели Виктору пришлось осваивать и кузнечное искусство? Это до сих пор остается загадкой. Но для меня ценность башни определялась прежде всего тем, что в ней можно было раздавить пузырь, не доезжая до дома.
Махотин с утра был в башне. Именно в эти часы, где-то в 10—11, я и заходил в его кузнечную лавку. Все было вполне благопристойно. Стакан имелся, а бутылку мы прятали за какой-нибудь предмет. Не спеша накатывали, чем-нибудь закусывали. А если вдруг заходили какие-нибудь редкие в эти часы посетители, делали умные лица великих знатоков-энциклопедистов. Сам Виктор Федорович никогда не раскрывал рта без надобности. Лишь только тогда, когда посетители чем-либо интересовались, объяснял как мог, что это такое. И для чего оно предназначено. Если же выясняли, можно ли это купить, оживлялся. И, сопровождая свою речь бурной жестикуляцией, приступал к торгу. Говорил о том какие вещи продаются, а какие нет. И если вставал вопрос о стоимости, спрашивал: сколько можете дать? Но все вопросы обычно задавались лишь из праздного любопытства. По крайней мере, при мне ничего не покупалось. Все оставалось на своих местах. И каждый раз при очередном посещении я не замечал никаких видимых изменений. Помню, однажды завалила к нему ватага любознательных подростков. И во мне проснулся дремавший доселе учитель истории. На все их вопросы отвечал. Да вдобавок и историю основания города рассказал. Они слушали, затаив дыхание. И долго не хотели уходить, требуя невинными глазами все новых и новых баек. Однако мой язык устал. Да и выпить снова захотелось. Не при детях же!
Короче, спровадил я их кое-как. Только накатили, потянулись новые любопытные. На этот раз пришлось Махотину их ублажать. А я, злясь на то что нет покоя, молчаливо ждал. Наконец-то временное затишье. Воспользовавшись им, мы допили остатки. Потом захотелось пива, и я пошел за ним. Выпив пару бутылок, засобирался домой. Надо и поспать после трудовых суток.
Попрощавшись с Виктором Федоровичем и выйдя из крепости под воздействием крепости, я поднялся по широкой лестнице, ведущей на маленькую площадь у фонтана «Каменный цветок».
Решил покурить возле него напоследок. Посидеть под сенью деревьев и полюбоваться падающими струями. Меня разморило на скамейке возле «Каменного цветка». И я уснул. Голова моя поникла увядшим венчиком на стебле шеи…
Чуть не забыл: говорят, Махотин очень мужественный человек. Виктор – сирота и вырос в детдоме. Когда пошел получать паспорт, он на вопрос: «К какой национальности вы себя причисляете?» – скромно ответил: «Евреев все гонят. Они – самые беззащитные. Напишите, пожалуйста, что я – еврей». А еще он в кино снимался. Только не в роли Ленина. Смотрел я давно один художественный фильм Свердловской киностудии про рабочий класс. Рабочие были чем-то недовольны и высыпали плотной толпой перед начальством. Гляжу: в центре – Махотин. Вылитый сталевар-кузнец.
Андрей Санников
Домовой
Познакомились мы лет 20 назад… Так сложилось, что мои лучшие тогдашние друзья – это в основном не литераторы, а художники. С ними и общался больше. Хотя – время такое было, что все вперемешку, все красили картинки, сочиняли тексты, музыкой занимались. Но мастерская («мастерня») или выставочный зал – это же такая свобода, это же дом! Вот мы все и сидели по мастерским или в полулегальных залах, портвейн пили и самоанализировались.
С Виктором Махотиным мы ближе познакомились на «Ленина, 11», это выставка такая, по-настоящему легендарная уже. Ну, то есть, как все тогдашние «наши» выставки, это был не этакий зал со смотрительницами-старушками и стенами, на которых висят «произведения искусства» и где все шепотом говорят. Это было МЕСТО.
Ну вот. Мне было очень хреново в ту пору. Нищ и мрачен я был – вообще! Даже теперь вспоминать невыносимо. И негде мне было жить. Я однажды пришел на Ленина, 11 под вечер, чай жидкий пил, вздыхал. А Витя все понял без слов и просьб, сказал: вот тебе матрас, живи здесь. Вот, сразу оказалось – есть где жить. На полу на выставке, да еще Витя меня и кормил! У него еда была такая «неправильная» – хлеб, сало, консервы, пирожки…
А потом приехали тюменские панки!!! Невменяемые какие-то, в солдатских шинелях без погон, на голове ирокезы автолом намазаны (чтоб торчали) – кошмар! А Витя и их пустил жить, и они там все спали на полу – прямо в выставочном зале. И всех нас кормил. Беды мои куда-то улетучились.
А потом я сам стал проводить такие выставки и так же как Витя, пускал людей на выставках жить.
Когда Витя умер, я долго не мог врубиться, оглушен был совершенно – что же это такое происходит? Что же случилось? Что же мне делать? Думал, думал и решил: раз я журналист – буду снимать, пойду на отпевание, на похороны с видеокамерой. Но на отпевании в храме – заревел, бросил камеру и побежал в ближайшую забегаловку – пил водку и плакал. И так два дня непрерывно – очнусь и снова пью, пью. Чтоб не думать. А потом я решил, что Витя не умер. Просто мы с ним долго не встречаемся. Он жив, но нет возможности видеться нам с ним – ну как бы он уехал в другой город или за границу. Мне нравятся очень многие его работы, особенно я люблю картину «Работницы ВИЗа». Немолодые женщины – искореженные такие, тяжеловесные, руки у них от работы заскорузлые. А скомпонованы они – как три грации. С такой добротой их Витя написал, с такой любовью!… Такие цвета Витины характерные – зеленый, оранжевый, охра.
А коты эти его летящие! Ну до слез ведь! – прозрачный маленький домик внизу, в небе две луны (черная и белая), и из домика к небу летят коты обнявшиеся, черный и белый. Невозможно плохим человеком быть, когда Витины картинки смотришь.
Выставка открывалась юбилейная, в память о Вите, «День рождения Махотина», все на этой выставке как давай реветь, жалеть Витю, вспоминать как хоронили. Я тогда сказал: Витя же домовой нашего города! Не надо плакать, – его просто не видно. Это же не значит, что его нет!
МЕДВЕДЬ
Шкура моя летает, хочет меня одеть.
Мясо мое рыдает – я не хочу умереть.
Лучше я буду мясом, буду ходить один где-нибудь
Под Миассом между осин.
Стихотворение написано под впечатлением сильного испуга, который вызывает присутствующая смерть. Рассуждения о «мясе» и «шкуре» – это, упрощенно говоря, вопль о необходимости насильно жить во внешней оболочке, не только «физически», но и социально. Витя, насколько я понимаю, жил без «шкуры». А вот откуда здесь взялся Миасс – так потому, что топоним этот очень странный, потусторонний какой-то.
Александр Сергеев
О Вите
У Вити Махотина было пять официальных жен.
Витя Махотин был еврей, так было написано в его паспорте.
У Вити Махотина случилось много зеленой краски, так возник «зеленый период» его творчества. И прочее.
Это всем известно. Все это знают лучше меня.
Я пытаюсь представить собственные впечатления от Виктора Федоровича. Они очень яркие, но трудноформулируемые.
Тема рассказчика
Речь Махотина и речь Салавата Фазлитдинова часто приводили меня в восторг, но если за Салаватом я мог записывать отдельные удавшиеся фразы, например: «Максимум в понедельник, минимум во вторник, или наоборот», и записал их много, то что записывать за Махотиным… «Почему я маленький не сдох?» Или: «Вы меня понимаете?».
Я завороженно слушал остроумные и цветистые интонации, обычно мало понимая «смысл» слушаемого. А смысла рационального, записываемого вида в основном и не было. При этом в речи была «сплошность», и это очень важно. Монолог как бы не составлен из фраз, из слов как элементов, вот и не расчленяется без утраты частями оправданности и авторства.
Тема художника
Однажды Виктор Федорович сказал мне серьезно и как-то скромно и коротко, что он довольно хороший художник. Это запомнилось, тем более что я с этим более чем согласен.
В некоторых случаях, не желая никого обижать, мы на вопрос: «Хороша ли картина?» – отвечаем: «Ну-у, она интерьерная». У Махотина даже не все работы «хорошие», но «интерьерных» я не видел.
Тема последнего разговора
В Башне с Махотиным и незнакомым мне художником, который, видимо, подрабатывал дворником (простым, не «народным»), мы рассуждали о том, что метла – это большая кисть. При этом Махотин периодически высовывал голову из двери и громко кричал на улицу: «Виктор Федорович! Виктор Федорович!» Я вспомнил какого-то персонажа, по-моему из Павича, который, обращаясь к любому, называл его своим собственным именем. Оказалось, в сквере работал дворник по имени и отчеству Виктор Федорович.
Роман Тягунов
Все люди – евреи
Над всеми довлеет
То место,
Тот век:
Все люди – Евреи.
Адын человек.
Пространство и Время Стоят у дверей:
Все люди – Евреи.
Адын не еврей.
Шестого Июня
Три четверти Дня
Не я говорю,
Но пославший меня.
Все люди – Евреи.
Все выйдут на Брег.
Сон в руку и – в Реку:
Плыви, Имярек!
Все люди – Евреи.
Храни же, Господь,
ИХ стихотворенья,
ИХ бренную плоть.
Салават Фазлитдинов
Воспоминания о художнике
Случилось так, что это было в пятницу. Разбудил утренний телефонный звонок. Голова трещала с похмелья. На улице зима. Бело в голове, бело в глазах. А в трубке сказали что умер Махотин. Стало все черным. Я сразу не поверил. Давно его не видел. Наверное, недели две, не больше. Веселый Витя шел по Пушкинской, слегка наклонившись от тяжелой сумки через плечо.
Он еще предлагал выпить и закусить, благо все имелось в его чудесной сумке, но я был в запарке и мужественно отказался. Тогда я еще не боялся ездить за рулем слегка нетрезвым. О чем-то весело поговорили, и Витя ушел, как всегда в неизвестном мне направлении. Сам-то Витя всегда точно знал, куда и зачем надо идти. Меня поражало, как точно он выбирает попутчика и место назначения, удивляла подготовленность той зоны, в которой я с ним оказывался. У него не было мобильного телефона, да и проводным он пользовался крайне редко. Думаю, просто его всегда и везде ждали потому, что у него был счастливый талант быть коммуникабельным и ненавязчивым.
А тут внезапно Витя умер. Еще спросонок обыграв все возможные варианты прикола от незабвенного Шабурова до элементарного может-просто-давно-невиделись-встретиться-было-бы-неплохо, отмел все, и, все равно до конца не веря, сказал что сейчас буду. Мы с Витей живем в одном районе, в Пионерском поселке, и доехать до него одна минута. Тяжело подымаясь по ступенькам разваливающейся двухэтажки на Ирбитскойстрит, я все еще надеялся услышать его веселый голос. Кто-то мне открыл дверь.
Тихо. В комнатах было тихо.
Когда вспоминаю Виктора, кажется, что я давно его знаю и не знаю совсем. При этом сказать, что он был человек-загадка – это все равно что про всех людей так сказать. Кто из людей не загадка? Говорить то, что все знают или еще скажут – тоже труд напрасный. Просто опишу пару эпизодов, которые помню.
Однажды на Уралмаше в ДК проходила поэтическая тусовка. Читали стихи, и даже, кажется, была дискотека. Внезапно в центре этого танцпола началась то ли драка, то ли просто свалка людей. Понять было невозможно – музыка, шум, гам. Я стоял с Ройзманом Женькой и недоуменно смотрел на это действо. Женька тоже не знал что делать, кого бить, кого оттаскивать и можно ли себя вообще так вести, ведь сборище-то было поэтическое. И тут, в этой куче-мала, я увидел Махотина гдето в самом низу, мелькнул в луче прожектора и вновь покрылся массой тел.
– Женька, смотри, Махотин в куче зарыт! – кричу Ройзману.
– Где? Где?
– Да вон же!
Тут Ройзман увидел наконец Махотина, буквально озверел, дорылся до изрядно помятого, но не побежденного Виктора и вытащил его из этого месива.
А дальше что было, я не помню. Последнее, что еще помню, – это безумные глаза Ромы Тягунова, зовущего кудато бежать и немедленно кого-то бить. До сих пор не знаю, из-за чего все началось и чем это закончилось. Было обидно, что пришли стихи послушать, а тут такое вот, как на обычной дискотеке. Но мы-то ведь были совсем другими людьми.
Или еще вот какой эпизод. Пригласил как-то Витя меня в баню. Это было еще в разгар перестройки. Все крутые вдруг стали ходить в баню. Витя и говорит:
– Пошли в баню, знаю тут рядом одну.
Сколько лет жил я там, а об этой бане слышать не слыхивал. А она прямо на Ирбитской, в какой-то котельной находилась. Там все как в цеху производственном, все так натурально, трубы, печи и все такое. Зарядились изрядно пивом, рыбой вяленой и пошли.
Последнее, что помню, это как Витя, блаженно улыбаясь, из бутылки льет пиво на горячие камни. Уже потом, по его словам, мы голыми бегали по всему пространству котельной, вводя в смущение пожилых работников, и нас чуть ли не в таком виде выгнали на улицу. С тех пор я забыл дорогу в эту баню, но вспоминаю всегда со стыдом и хохотом одновременно.
Я ни разу не видел, как Витя рисует. Когда он успевал это делать? Приходя к нему, я видел много разных картин. Витя никогда не спрашивал, нравится, не нравится. Просто показывал – и все. Всегда пытался мне что-нибудь подарить. Это было настоящей пыткой.
Не беру – значит, не нравится. Но это совсем не так. Мне всегда нравились его картины. А одну я у него просто взял и купил. Цены он назначал смешные, и даже неудобно было с ним расплачиваться. Как-то я увидел у него рисунок Рената Базетова, он тут же стал его мне дарить. А там классная была идея – сидит обезьяна, рисует другую обезьяну, которая в свою очередь рисует другую обезьяну, и так до бесконечности. И еще одна маленькая деталька: рядом лежит дохлая муха – некоторая аллегория современной живописи с точностью до нюансов. Кое-как уговорил Витю продать мне этот рисунок.
Насколько Витя был открыт и весел в жизни, настолько он был сдержан до скупости в живописи. Мне говорили, что Витя не умеет рисовать, что таланта в нем нет, и я с этим не согласен. Витя не рисовал от скуки, он не рисовал скучно, так, чтоб даже мухи дохли. У него всегда была идея, и если она не получалась, он был не виноват. Ну не получилось, что ж такого. А когда получалось – это было здорово.
Часто происходило, что я с Витей встречался случайно. Однажды проходя мимо оперного театра, услышал, как кто-то меня окликнул. Это был Махотин. Он почему-то называл меня маркизом.
– «Маркиз», а не сходить ли нам в Динамо?
Я не знал, что это такое, и сходу согласился.
Оказывается, это был пивбар, и там шла презентация пива «Левенбрее». За две кружки третью давали бесплатно. Мы выпили по три бесплатных кружки, и нас даже засняли на видеокамеру. Витя говорил, что видел как мы веселились по телевизору. С тех пор я пью это пиво чаще других.
О чем мы разговаривали во время наших встреч? Обо всем и ни о чем конкретно. Витя был мудрым человеком. Ни про кого он никогда не сказал плохого. Про других людей, впрочем, мы редко говорили. Все больше прикалывались и веселились непонятно над чем. Мне рассказывали, что у Вити было тяжелое детство. Что он сидел в тюрьме. Ни разу я не слышал от него этих воспоминаний. Я не спрашивал, а сам он не поднимал эту тему. Лишь однажды он попросил, чтоб я довез его до кладбища на улице Пехотинцев, где была похоронена его мама. Он там что-то поправлял, говорил что хочет заказать Лысякову железную оградку и крест.
Витя вообще редко что просил. Часто нуждаясь в деньгах, он сам делился последним. Витя, как мне кажется, не умел отказывать.
Святыми местами в городе для него были музей Екатеринбурга и башня. Я помню, как он весело в холодной Башне рассказывал детям о кузнечном деле. Дарил им значки и буклеты. Дети готовы были хлопать в ладоши от простого рассказа как на Урале ковали железо. Им это становилось интересным. Витя очень любил детей.
Манера разговора у Вити была простая, без зауми, не менторская. Вероятно, он был хорошим воспитателем. У него был педагогический талант. Простые жизненные морально-этические установки он соблюдал сам и своим примером заражал окружающих. Может быть, так мне хочется думать. Но сейчас, когда уже несколько лет он не идет по Пушкинской, мне как-то его не хватает.
Александр Шабуров
Чтобы помнили. Мемуары про Витю Махотина
Камертон
Недавно я смотрел DVD с советским сериалом про Шерлока Холмса. В приложении – интервью с актёрами. У актёров – недовольные рожи. Они обескуражены:
– Нашли, о чём спрашивать! Мы это десять раз уже проговорили и позабыли! Это ж было в другом веке и в совсем другой стране!.. Так и тут. Всё расплылось, никаких тебе частностей. Даже названия свердловских улиц, как оказалось, не помню.
Как мы познакомились
В 1980-м году я приехал в Свердловск и поступил в художественное училище. До сего момента всё свободное время я проводил либо в художественной школе, либо с родителями, а тут окунулся в вольную студенческую жизнь. И впервые смог выказать свой давнишний интерес к девочкам. Однако, конечная цель этого влечения представлялась мне весьма расплывчато. Устройство женской анатомии я открыл для себя годом позже – не поверите, из литературоведческой брошюры про «Жизнь Арсеньева» писателя Бунина. Там описывалось, как герой испытал шок, узнав что промеж женских ног скрывается бесформенная красная дыра. Ну так вот.
Объект моих вожделений звался Леной Долгушиной. Мои ухаживания вылились в то, что я ходил под окнами её дома, а также водил в кафешку не только саму Лену, но и трёх её подруг – Свету Абакумову, Таню Попову и Олю Коровкину.
Дом Лены находился на улице Сакко-и-Ванцетти, а кафе – на углу Восточной и Первомайской. По какойто причине оно ежегодно переименовывалось из «Ромашки» в «Теремок» (и наоборот) и было расписано покойным уже тогда художником Гавриловым, сюрреалистом местного разлива. Странными белыми потёками – с помощью аэрографа. Мы, пубертатные чада, видели в них эякулят. Помимо «Теремка» Гаврилов разрисовал «Петровский зал» на Малышева и чего-то там у вокзала… Вспомнил! Это называлось «Старая крепость», ресторан возле ДКЖ.
Подружки Лены оказались со временем более близки мне, чем она сама. Особенно Света Абакумова. Потому что Таня Попова при первой возможности выскочила замуж за какого-то сельского механизатора, Оля Коровкина захомутала моего однокурсника Лёшу Томилова (который годом позже спустил меня с лестницы из-за другой нашей однокурсницы), а Света предпочитала якшаться с художниками. Жила она с мамой в Пионерском посёлке. В одном подъезде с ней проживал художник М. Сажаев. В отличие от окружения – виртуозный и плодовитый. Бесчисленные картонки расписанные им, продавал знакомым другой художник, живший неподалёку. Звали его Витя Махотин. Света познакомилась сначала с Сажаевым, а потом и с Махотиным.
К 30-ти годам, заметил я, жизнь скукоживается до привычных ритуалов. Общаешься с двумя-тремя прибившимися к тебе людьми и без совместных дел новых персонажей к себе не подпускаешь. Тем более домой. В 16 лет всё не так. Каждый день ты знакомишься с очередными друзьями твоих друзей и едешь к ним в гости распивать алкогольные напитки. Ни за чем. Или идёшь с той же целью на берег Исети. Или на кладбище. Или ещё куда-нибудь. Тогда все ходили друг к другу в гости, клубов не было. Сидели по кухням. Мобильных телефонов не было тоже, заявлялись без предварительных звонков.
Света Абакумова зачастила к Вите в гости и в какой-то момент переехала к нему жить, а потому я повадился ходить вечерами туда. Свет был тусклый, из магнитофона пел сиделец А. Новиков, а ежевечернее сборище напоминало банду «Чёрная кошка» из сериала «Место встречи изменить нельзя». На стенах комнаты Махотина висели его картины.
Художник пытался живописать портреты друзей. Маленькие, сантиметров тридцать по большой стороне. Мне они казались никакими, ничего интересного в них не было. Я был максималист и не понимал ещё, что художник не исчерпывается его шедеврами, а поэтому в глубине души на Витю, как на художника, смотрел свысока. С другой стороны, как человека более старшего и странно говорящего, я его чуть ли не опасался. Пишу это, чтобы мемуары выглядели не сусально-апологетическими, а как есть. Как потом оказалось, в Свердловске было несколько таких притонов, хозяева коих (Малахин, Скворцов, Павлов и др.) привечали постоянно выпивающие приятельские собрания. Для этого надо обладать особым демократизмом. У Вити были на то свои причины – как я потом узнал, он был детдомовцем.
Если точнее: Махотин выглядел конгломератом открытости с невменяемостью. Всех тогда тянуло на серьёзные разговоры. А Витя в серьёзных разговорах не участвовал, отчего казался этаким хитрованом. Он поминутно щурился, лыбился, хехекал и говорил сплошными прибаутками: кекс-фекс-секс. Как метафорический российский мужичок Платон Каратаев из романа Толстого «Война и мир». Если начинал говорить серьёзно – то тут же сбивался и опять гоготал. Потому казался более сложным, чем есть.
Вскоре Света Абакумова родила от Вити сына, а ещё через какое-то время жить у него перестала. Потому в следующий раз я увидел Махотина не скоро.
Дальнейшая история свердловской художественной жизни
Тут я немножко отвлекусь, но вся описываемая «неформальная» жизнь имеет к Махотину непосредственное отношение, потому как через пару лет он оказался самым сердцем её.
Как все подростки, через год самостоятельной жизни я поссорился с родителями и взыскал компании старших людей, которая послужила бы мне заменителем семьи. Где-то с 1983-го года я стал дружить с семьёй художников Павловых (друзей упомянутого выше Гаврилова), проводить у них все вечера. Ещё через пару лет, распрощавшись с художественным училищем, устроился фотографом в областное бюро судебномедицинской экспертизы. А в 1987 году к Павловым пришли их друзья Валера Дьяченко и Витя Гончаров, дабы поделиться революционной идеей. Они надумали организовать первую в Свердловске «экспериментальную» выставку – без предварительного выставкома (как это было заведено в Союзе художников). И вскоре все желающие (а точнее знакомые их знакомых) принесли и вывесили свои работы в новом ДК на ул. Сурикова, 31.
Вспомнилось вдруг: в компании старших друзей я чувствовал себя несамостоятельно, поэтому меня туда позвали вовсе не Павловы, а фотограф Евгений Бирюков, которому я показывал однажды свои серии. А приветил Евгений Арбенев, создававший в одной из комнат экспозицию на прищепках.
Если быть более точным, кордонов в Союзе художников было два. Сначала проводили свой профессиональный выставком, куда могли приносить опусы даже студенты.
И только потом каждую выставку принимала идеологическая комиссия из горкома КПСС. На Сурикова, 31 через профессиональные критерии перепрыгнули. Но комиссия из отдела пропаганды всё же осталась (я полагаю, они и были инициаторами такого эксперимента). Однако чиновники («партаппаратчики» по тогдашней терминологии) тоже перестроились – открыто объясняли художникам, что им не нравится в том или ином произведении, и призывали художников самим снять неугодные работы. Это называлось «гласность» и «плюрализм». Несколько шедевров комиссия призывала снять во что бы то ни стало. Подрывной их смысл сейчас малопонятен. Как помнится, это были: суровый портрет Ленина выдающегося художника Коли Федореева, «Портрет школьника» Игоря Шурова (голова с натыканными в неё, прямо в холст, красными гвоздями), «Политинформация» Игоря Игнатьева (рисуночек: ослы, сидящие за столом), абстрактные треугольники Алексея Лебедева (в коих узрели сионистские символы),голая баба с красным лобком Бориса Хохонова (порнография), а также моя фотосерия про то, как мы отмечаем 7 ноября у Павловых (здесь увидели пропаганду пьянства). Цензуры никакой не будет, сказали нам, но если вы сами это не снимете, выставку не откроем.
Время, однако, было героическое. Художники сказали: или мы открываем выставку целиком, или не откроем вовсе! А в качестве арбитров позвали прессу. Реклама удалась на славу. «Партаппаратчикам» пришлось сдаться. Весь месяц очередь на выставку держалась несколько кварталов, в экспозиции читали стихи заезжие поэты из Перми, а сами авторы там и дневали, и ночевали. Члены Союза художников тоже посещали сей оплот свободомыслия и скептически замечали, что для начала многим здешним нонконформистам следовало бы конечно научится холсты грунтовать, чтоб краски не жухли.
Лидерами конфессии были человек пять: упомянутые Валера Дьяченко и Николай Федореев, Евгений Малахин (хозяин известного в узких кругах подвала на Толмачева, 5, тогда придумавший себе псевдоним К. А. Кашкин), Павлов (содержавший напротив Музея Свердлова другой художественный притон) и Арбенёв. Из Союза художников участвовали Саша Свинкин и скульптор Геворкян. К ним примкнули Игорь Шуров, Витя Трифонов, Николай Козин и Владимир Корнелюк. Последний был экстравагантным сумасшедшим стариканом, ходил в гетрах, с малюсенькой собачонкой, писал стихи и рисовал картинки с миллионом спрятанных в них эротических силуэтов, аллегорических фигур и портретов деятелей культуры. На выставке мы рассорились с Павловыми. Журналистка Ю. Матафонова в «Уральском рабочем» (та самая, которую призвали защитить жертв цензуры) особенно отметила мои фотографии, по-своему расшифровав их смысл: «Что же мы видим? – писала она. – Пьянство, аморализм, социальная лень… И это, когда где-то в мире рвутся снаряды и умирают голодные!» Буквальные её слова. Павловы этого не пережили. Цена печатного слова тогда была несравнима с сегодняшней. А я стал пропадать в подвале их друга К. Кашкина.
А где же Махотин?
Надо сказать, что в выставке «Сурикова, 31» участвовали далеко не все желающие. Оно и понятно. Однажды я с женой был на песчаной косе под Одессой в компании пяти приятелей и обнаружил, что впятером практически невозможно найти подходящее заведение, где покушать. У каждого из пяти – свои требования. В результате мы обходили весь пляж и возвращались назад, к самому первому рыбному ресторанчику, который оказывался наилучшим. Вдвоём договориться гораздо проще. Так и тут. Знакомые позвали знакомых. На первом этаже ДК был отгороженный аппендикс – экспозиция вечерней художественной школы, которой руководил Лев Хабаров. Их для чего-то пристегнул Отдел культуры. Но до самого конца за своих хабаровцев не считали. Профессиональную планку хоть и приспустили, но не совсем.
В вечернюю художественную школу (располагавшуюся на ул. Сакко-и-Ванцетти, 23) ходили не дети, а взрослые, желавшие получить справку об окончании курсов художников-оформителей. Так раньше именовались сегодняшние дизайнеры. Только они тогда не за компьютерами сидели, а плакатными перьями объявления писали. Там сформировался свой круг художников, менее амбициозных – посетители курсов и их друзья. И где-то спустя полгода они тоже организовали «экспериментальную» выставку – прямо в стенах школы. «Суриковцы» их, понятное дело, считали ненастоящими. Себя-то мы чувствовали «подлинными авангардистами», мы были первые, а там царила совсем уж самодеятельность.
Из всей выставки я запомнил только минималистские завитушки с подписями моего будущего друга поэта Козлова. Ещё помню картину Л. Хабарова, где была изображена яичница, а сверху в холст воткнута вилка. Примерно как гвозди у «суриковца» Игоря Шурова – так что особой разницы не было. Тогда же все эти различия были неимоверно важны!
Однако, ещё спустя год «суриковское» товарищество раскололось, и всё перемешалось. На следующей «суриковской» выставке (теперь в картинной галерее) партийная комиссия захотела снять портрет опального тогда секретаря московского горкома КПСС Ельцина, автором которого был Н. Федореев. Объемный фанерный короб, высотой метра два. Пол-лица Ельцина – уже тогда – было выкрашено черной краской, поллица белой… Но комиссия на очередном вече сказала:
– Хотите бастуйте, не открывайте выставку, но на сей раз мы слабины не проявим! А через две недели извольте освободить зал для следующей экспозиции…
Половина художников заявила:
– Зачем мы должны жертвовать всеми зрителями ради одного произведения?!Другая половина в знак протеста сняла свои шедевры, оставив голые стены. Я какие-то очередные свои фотографии снял. Арбенёв снял. Лебедев снял. Свинкин снял. Чернышов. Ну и т. д. И начались собрания, война за право владения уставными документами и печатью. Дабы создать организацию, дублирующую Союз художников.
Хабарова я знал мало, да он и не стремился к публичности. Видимо, он оказался более хозяйственным, потому как руководил школой. Тем паче никакого коллективного правления у него не было. В деревянных домах купца Агафурова на Сакко-и-Ванцетти кто-то из городских властей вознамерился создать музейно-этнографический квартал, и часть помещений в округе передали Хабарову во временное пользование. А он стал раздавать их хорошим людям. С той самой поры одну из ближних фазенд занял под мастерскую Олег Еловой. Потом от «Сакко-и-Ванцетти, 23» отпочковался кооператив (так это тогда называлось) «Вернисаж» (Гольдер, Хохонов, Санников, Ильин, Козлов и др.), получивший неотапливаемую избушку на ул. Энгельса. Даже остатки «суриковцев» получили офис на Радищева. А в бесхозном особнячке с колоннами на Ленина, 11 решили организовать постоянно действующую неформальную выставку. В XIX веке здесь находилась почтовая станция, поэтому её так и назвали – «Станция вольных почт».
А поддерживать доверили Вите Махотину. Это были самый правильный выбор и самый подходящий человек. Махотин там чуть ли не жил и почти не спал. У него получили комнатушки и Валера Дьяченко (из «суриковцев»), и Витя Кабанов (из «сакковцев»), и поэт Рома Тягунов, и кто-то ещё, не помню.
Махотин был человек безотказный. Дарил работы всем друзьям, кому они нравились. Известный анекдот депутата Жени Ройзмана. Получает он в подарок от Махотина картину, и читает на обороте: «В дар Тане и Васе». Ройзман недоумевает:
– Витя, что это значит?
Тот отвечает:
– Ничего страшного!
Бормочет своё неизменное «кексфекс-секс» и дописывает: «А также Жене».
Женя состоял тогда с Ромой Тягуновым в поэтическом объединении «Интернационал», зашел к Вите Махотину и стал с ним дружить.
Сам я к тому времени уволился из судмедэспертизы и стал зарабатывать на жизнь как уличный портретист в сквере у ЦУМа. Рисовал шаржи (один человек – один рубль, два человека – два рубля и т. д.), сбивая местную конъюнктуру цен. Это днём, а вечерами я шёл в подвал к Б. У. Кашкину (бывшему К. Кашкину, поменявшему псевдоним на более благозвучный) либо на Ленина, 11. Потому не удивительно, что новая моя пассия Наташа Дозморова, с которой я познакомился прямо на улице, выйдя от Махотина, жила здесь же, на Сакко-и-Ванцетти. В новом доме, который стоял на месте прежней хибары Лены Долгушиной. У купцов Агафуровых это, оказывается, была прачечная. Этажом выше проживал директор завода Калинина Тизяков (будущий участник ГКЧП).
«Агафуровскими дачами» отчего-то в народе называли и свердловскую областную психбольницу на каком-то там километре Сибирского тракта.
Экспозиция на Ленина, 11 менялась еженедельно. Топили дровами. Тут же останавливались все проезжавшие через Свердловск тусовщики. По воскресеньям выступал организованный Б. У. Кашкиным ансамбль «Картинник», даривший слушателям досочки с стишками. Например: «Слезятся маленькие глазки у крокодильчика без ласки». На кассе сидела Наташа по прозвищу Монтана. Лезли под ноги сопливые дети не менее сопливого Дьяченко (штук шесть) и Кабанова (штуки три-четыре). Делали выставки бессчётные художники, в т.ч., мои соученики Лёня Баранов и Гена Шаройкин. Поэт Тягунов тиражировал на копировальном динозавре «Эра» поэтические сборники и рассказывал легенды, как его за это преследует КГБ. Вечерами к нему заходили упомянутый выше Ройзман, Костя Патрушев и примкнувший к ним Фил (церковный регент, который всегда держал нос по ветру и, если узнавал что где-то в Свердловске наливают, сей момент устремлялся туда). Ну и т. п. Каждый бывавший там может перечислить десяток своих завсегдатаев. Стекались все, кому ничего не хотелось делать, но хотелось поговорить. Таких в Перестройку было большинство. За окошком что-то менялось, потому население вышли на улицы в поисках новых для себя социальных ролей. Представлялось, что это будет продолжаться вечно. Но в какой-то момент выяснилось, что владелец у здания всё же есть, и засидевшихся попросили на выход.
Потом Витя работал в Музее Свердлова, потом – в башне, а ночью, как сам он рассказывал – сторожем в синагоге. Пару раз он меня туда водил. Помещение это (рядом с баней на Куйбышева) не очень походило тогда на синагогу. Скорее на пещеры первых христиан. Потом мы ещё где-то виделись или хотя бы перемигивались. Или он чего-то, как всегда, скаламбурил, не помню… На Пионерском посёлке у него я никогда больше не побывал. И Свету Абакумову до последнего времени не встречал.
Попадёт ли махотин во всеобщую историю искусств?
Напоследок Света, собирающая сборник памяти Вити, попросила написать о нём и изложить свои соображения на этот счёт.
Недавно я побывал в Бишкеке, где участвовал в выставке «Маслов и другие». Маслов – художник из АлмаАты. Который перелопатил окрестную культурную территорию и оросил всех своими фантазиями, а потом помер. Соратники его после банкета приставали к гостям из метрополии с одинаковым и на первый взгляд дурацким вопросом:
– Как вписать художника Маслова в мировую культуру? – (Когда-то книжка такая была «Всеобщая история искусств». ) – Ведь для нас он – всё, а там про него слыхом не слыхивали. Как совместить наши и ихние представления?
А никак.
Если вспомнить опять выставку «Сурикова, 31», там был художник Виктор Гончаров, который перерисовывал один к одному картины оп-артиста Виктора же Вазарелли. В 1987 году это не казалось диким или хотя бы бессмысленным. История, впрочем, не уникальная. Половина московского «современного искусства» – прямые заимствования из иностранных журналов. Случай Махотина совсем другой. Рисуя сейчас картины, понятно, никого новизной не удивишь. Да и не это в нём было главное. То же самое с Еловым. Тоже не ахти какой новатор! Б. У. Кашкину – в силу самобытности – повезло чуть больше.
«Всеобщей истории искусств» нет, так же как многих других абстракций. Пишу это, сидя в Нью-Йорке. Культур – мильоны. И любая – помирает только с её носителями, или не помирает – когда передаётся от одного конкретного носителя другому конкретному человеку. Как минимум сохраняется память о них. Те, кто знали и любили художника Маслова, должны продолжать это делать. Культивировать и архивировать свою местечковую «историю искусств» и пытаться навязывать её жителям других континентов. Так и с Махотиным. Те, кто помнят его и любят, должны продолжать это, не заморачивая голову тем, попадёт ли он в «историю мирового искусства». Это – дело не столько случая или стараний, сколько приближённости к соответствующим рынку и индустрии. Но и в Нью-Йорке китайских художников покупают только китайские коллекционеры, русских – только русские. А потом ждут, когда это подорожает на родине…
Мы нужны только нашим близким, знакомым и друзьям. Местная культурная история – она тоже история, существующая с другими наравне. Наша жизнь – не менее ценная, чем жизнь, скажем, Ходорковского, Ксении Собчак, американского далай-ламы или любого другого раскрученного медиа-персонажа. Нам надо прожить свою жизнь там, куда занесло, без лишних сожалений. Есть ещё афоризм, что собаки бывают маленькими и большими, но каждая должна не о том думать, а просто лаять с полной самоотдачей.
Банальные, казалось бы, истины. Но полжизни считаешь, что у тебя дома – культурная периферия, а «настоящая» жизнь – в Москве (для москвичей – в Нью-Йорке). И только переселившись туда, ты эту мифическую географию в своей голове рушишь. Как говорил мой приятель-художник Леня Тишков, первую половину жизни рвешь пуповину, чтобы вторую – ее восстанавливать… Со временем ты можешь наконец оценить, что Свердловск – место выдающееся не только ископаемыми, но своей культурной историей. Возьмите, например, россыпь рокансамблей. Во всех областных городах были организованы рок-клубы, но никаких плодов они почему-то не принесли! То же самое с литературой, мультипликацией, музкомедией, мафией, баскетболом и мн. др. Виновато в том не скрещенье железнодорожных путей. И не провинциальное желание во всём дотянуться до «гамбургского счёта», отчего свердловское образование заткнёт за пояс многие столичные вузы. И не то, что сюда поколениями ссылали рисковый и предприимчивый люд. Как мне кажется, причина в том, что не смотря на описанные выше множественные, но мелкие противоречия, здесь была традиция друг друга поддерживать. Все тут первобытно перемешаны. Старшие привечали младших, а младшие не особенно ниспровергали старших. Такое есть не везде. Мизин вот говорит, что Новосибирске такого нет (хотя подозреваю, что он по молодости лет сам вёл себя излишне ершисто и со всеми перессорился). На расстоянии это особенно заметно. Даже драматург Коляда молодёжь высматривает и воспитывает себе собратьев по перу.
Я сужу по своей, так сказать, профессиональной братии. И раньше было так же. В 1980-е «шишку держали» (были самыми главными авторитетами т. е.) Брусиловский, Волович, Метелев и др. Раньше все точки над i расставлялись в подвалах-мастерских. Более цеховой уклад был. Они (Брусиловский, Волович и Метелёв) своего авторитета не утратили и поныне, просто в конце 1980-х жизнь вдруг выплеснулась на улицы и потребовала иного темперамента. Большей открытости. Другие люди на эти улицы вышли – и юнцы, и технари, и сумасшедшие пенсионеры.
Вот и общались с ними такие же уличные пастыри, которые никем не брезговали, никому не отказывали – Витя Махотин, Б. У. Кашкин и Олег Еловой, к прежней жизни почему-либо не приспособившиеся. Которые и сами были бессребрениками. Но с прежними «смотрящими» они очень даже считались. Кроме них имелось энное число и более мелких лидеров. Каждый вспомнит пару-тройку своих друзей (я знавал Антонова А. Г., Киселёва Ю. К., Касимова, Курицына, Вадика Дубичева, Голиздрина), но они либо уехали, либо у них имелись более важные дела… Именно Б. У. Кашкин, Махотин и Еловой отдались в 1990-е разношёрстному свердловскому обществу с головой. По странному совпадению, спустя десятилетие все они умерли.
Померли Федореев, Тягунов, Трифонов и Корнилюк. Близких у последнего не было, потому лицо ему объела та самая маленькая собачка. Витя Гончаров уехал в Нью-Йорк (я его вчера здесь встретил), Гольдер – в Германию, Курицын – в Ленинград, а я – в Москву. Касимов стал депутатом гордумы, а поэт и бывший кришнаит Козлов – его помощником. Кто займёт место умерших героев, и какой будет последующая жизнь, очень интересно.