Вы здесь

В Лавре преподобного Сергия. Из дневника (1946–1996). Часть I. Первые впечатления (Г. А. Пыльнева, 2006)

Часть I. Первые впечатления

Первое знакомство с образом преподобного Сергия

В далекие детские годы, еще до начала Отечественной войны (значит, до моих пяти лет), как-то бабушка взялась перебирать свое «добро» в большом сундуке. Может, он был и не таким уж большим, но мне казался огромным. Бабушка запирала его на замок, чтобы ребятишки не забрались из любопытства и не потревожили ее ценности. Бабушка время от времени просушивала вещи, хранившиеся в сундуке. Убедившись в том, что ничего интересного там нет и пахнет нафталином, мы потеряли к нему всякий интерес. Возможно, и о сундуке я бы не вспомнила, если бы не одна находка. Разбирать бабушкино «богатство» помогала ее дочка – моя тетушка. Они среди всего хозяйства нашли образок преподобного Сергия, обгоревший и поцарапанный. Тетушка, имея меня в виду, сказала бабушке: «Ты его ей береги. Пойдет в школу – пригодится». Наверное, этот момент и был первым указанием на преподобного Сергия.

Вскоре началась война. Мы перебрались из Подмосковья в столицу. Москва встретила нас страшной картиной разорения: затемнением, холодом, длинными очередями, карточками, слезами и страхом. Вместе с самым необходимым мы взяли и этот образок. Уважение взрослых как-то передалось, обратило внимание, вошло в сознание еще до понимания того, кто это и почему пригодится.

Немного позднее, ближе к моим семи годам, попался лохматый сборник, где кто-то неумело соединил все, что было под руками: отрывки из житий святых, молитвы, описания святых обителей. Если вспомнить, что в эти годы – в начале 40-х, когда шла война и главное, после усердного истребления всего, что могло напомнить о «пережитках прошлого», – почти ничего из духовной литературы у знакомых найти было нельзя, то и такой самодельный сборник был богатством, которое берегли, передавали из рук в руки с опасением, иногда и недоверием, всегда с тревогой.

Из этого сборника что-то удалось извлечь и о Троице-Сергиевой Лавре. Ясно стало одно: она где-то близко! Само описание не тронуло из-за обилия цифр: столько-то метров высота, столько-то стоило строительство и тому подобное.

Проси Преподобного!

Как вера от слышания[2], так и особое чувство близости может быть от общения с тем, кому такое чувство хорошо знакомо. Нам посчастливилось еще в первые послевоенные годы побывать у старца Иннокентия[3]. До разорения монастырей он жил в Зосимовой пустыни, сравнительно недалеко от Лавры Преподобного. Видимо, образ преподобного Сергия был ему близок и дорог. Не помню, чтобы он рассказывал что-то о Преподобном. Кажется, о нем мы читали где-то до этого. Главное – какие-то самые краткие, но существенные сведения о Преподобном дошли до нас в раннем детстве. У старца же часто звучало: «Проси Преподобного!». Тогда меня удивило то, как это было сказано! Столько было в этом доверия, близости. От старца мы узнали и об открытии Лавры после войны. Как он радовался! Его отношение к Преподобному невольно заставляло без раздумий принимать все, что связано с именем Преподобного. Естественно, там же мы получили благословение съездить к Преподобному. Мне было тогда десять лет, одну бы не пустили в неведомые края, а старшим было недосуг. Еще и еще не раз слышали мы: «Съездите к Преподобному!». Эта настойчивость и побудила оставить все дела и выбраться наконец-то в только что пробуждающуюся к жизни Лавру. С тех пор все дальнейшее, все лучшее, самое желанное и заветное, связано благодарной памятью с Лаврой как с местом чуда, где Преподобный всероссийский игумен незримо действует по сей день, направляя каждого ко спасению.

Об открытии Лавры

В детстве о подробностях открытия Лавры мне мало что удавалось услышать, а позже в письме одного из первых послушников (впоследствии архиепископа Ярославского) получила довольно подробные и интересные сведения. Переписываю целиком.


Из письма архиепископа Михея

«В 1945 году Патриарх Алексий[4] из Ташкента вызвал архимандрита Гурия[5], которого знал по Ленинграду, и за восемь месяцев до открытия Лавры назначил его наместником. А пока он был назначен в Ильинскую церковь г. Загорска[6] почетным настоятелем. Отец Гурий стал служить каждое воскресенье утром, а вечером в воскресенье – акафист преподобному Сергию и обязательно проводил беседу. Служил он и во все большие праздничные дни, и часто в малые праздники и неизменно проповедовал. Служение и проповедь отца Гурия так расположили к нему народ, что верующие приезжали на его службы из Москвы и из других мест. Каждый вторник отец Гурий ездил на прием к Патриарху. В 1946 году на Страстную Седмицу во Вторник он также явился к Патриарху и тот сообщил ему, что на следующий день передадут ему ключи от Успенского лаврского собора и нужно, чтобы на Пасху уже была служба.

В Великий Четверг после литургии отец Гурий в Ильинском храме объявил, что открывается Лавра, и просил всех, кто может, прийти помочь прибрать храм, приготовить его к службе. Лавру закрыли в 1920 году. Можно себе представить, сколько пыли, грязи накопилось в закрытом соборе за 26 лет. Мы вошли в собор. Стекла в барабанах выбиты, на полу снег, лед. И конечно, неимоверный холод. Собор не отапливался, да и Пасха тогда была ранняя. В соборе стояла карета Елизаветы Петровны, на паперти – чучело медведя… Впрочем, работники музея вскоре все лишнее убрали. Благодаря тому что отца Гурия знали и уважали многие прихожане Ильинского храма, на его призыв откликнулись. Пришли в собор с ведрами, тряпками, стали протирать, чистить иконостас, паникадила, мыть полы. Престол в соборе из кирпича сложен, он был разоблачен. Надо срочно шить одежды на престол и жертвенник. Ольга Павловна (дочь отца Павла Флоренского[7]) взялась пошить облачение, верхнее и нижнее, на престол и жертвенник. Патриарх дал парчу, а остальной материал пожертвовали верующие. Из ризницы музея выдали Плащаницу, сосуды, облачения, кадила, напрестольное Евангелие, кресты. Кое-что дал Патриарх, часть необходимой утвари – Ильинский храм. Патриарх назначил временно для служения в помощь отцу Гурию архимандрита Илариона[8] (он был на Афоне, и во время имяславской смуты в 1913 году его вернули в Россию. Он поселился в Москве, был назначен настоятелем Страстного монастыря. Позже он служил в селе Виноградово, на станции Долгопрудной, в храме Владимирской иконы Божией Матери вместе со своим братом, целебатным священником). Вторым священником был игумен Даниил, диаконом – иеродиакон Иннокентий[9], обладавший громким и красивым голосом.


Еп. Гурий (Егоров; † митр. Симферопольский). Первый наместник возрожденной Лавры, 1947 г.


В Великий Четверг вечером уже служили утреню с чтением 12-ти Евангелий, а в Великую Пятницу днем был вынос Плащаницы и вечером – Чин погребения и все последующие службы. И вот некоторые чудесные детали (для несведущего человека многое ускользает от внимания): нужен хор, нужны люди, которых можно поставить за ящик, нужны свечи, просфоры, нужны люди, которые бы пекли просфоры, убирали храм. Поистине чудо, что за один день все смогли организовать! В Ильинской церкви был любительский хор, которым руководил Сергей Михайлович Боскин[10]. Сам он в юные годы был послушником в Зосимовой пустыни. Он хорошо знал традиции и напевы Сергиевой Лавры. Его хор из любителей и стал первым лаврским хором. Незадолго до открытия к отцу Гурию пришла женщина и принесла канцелярскую папку. Она сказала, что у нее после закрытия Лавры жил последний наместник архимандрит Кронид[11]. Он дал ей эту папку на хранение, сказав: “Передай ее следующему наместнику”. Отец Гурий открыл ее. Там был антиминс Успенского собора[12].

Во время войны ураганом снесло главный крест с Успенского собора. Еще до открытия Лавры музей отреставрировал крест. И вот накануне подъема креста пришел к отцу Гурию старший рабочий Баринов и сказал: “Я человек старый, помню, с каким торжеством в прежнее время ставили крест наверху храма, совершали молебствие. Вы освятите мне иконочку и дайте, я вделаю ее в крест”. Отец Гурий совершил чин поставления креста перед малой иконкой преподобного Сергия, освятил ее и отдал Баринову, который вделал ее в середину креста, и таким образом Успенский собор был увенчан освященным крестом. В другое время пришел к отцу Гурию некий Константин Иванович[13] и сказал: “Я – последний в Лавре звонил перед ее закрытием, разрешите мне и начать звон”. Так и звонарь нашелся.


Прмч. архим. Кронид (Любимов); последние годы жизни


Жила тогда в Загорске схиигумения Мария[14]. Ее послушницы взялись печь просфоры, артосы, хлебцы. Отец Гурий жил тогда у церковного старосты Ильинской церкви Ильи Васильевича. Он очень помог Лавре на первых порах свечами, гарным[15] маслом, кадильным углем, ладаном, обеспечил необходимыми рабочими и материалом. В то время все очень трудно было достать. За свечным ящиком поставили Ивана Сергеевича Булычева, верующего человека, сопровождавшего схиархимандрита Илариона. В алтаре прислуживать стали Игорь и я. Храм убирали верующие загорчане».

О мощах преподобного Сергия

Из письма архиепископа Михея

«В 1916 году в газетах было опубликовано сообщение о пожаре в Троице-Сергиевой Лавре, во время которого сгорели мощи преподобного Сергия. Дело было так: до 1916 года мощи были нетленными. Их обкладывали ватой, которую раздавали верующим в благословение. Случилось так, что гробовой иеромонах (тот, которому благословлялось стоять у мощей преподобного Сергия и служить молебны) не заметил, как в раку попала искра от свечи. Уходя на обед, он закрыл крышку раки. Искра при малом доступе воздуха тлела в вате, и вата потихоньку загоралась. Когда иеромонах вернулся, открыл крышку, вата вспыхнула и тут же все загорелось. Остались лишь кости. Это было промыслительным попущением.

В 1918 году декретом Ленина была организована комиссия по обследованию и изъятию мощей. Очевидцы рассказывали, что комиссия, обследовавшая мощи преподобного Сергия, установила несоответствие черепа скелету. Они принадлежали разным людям. Агитаторы на площади кричали об обмане монахов, выставляя этот факт. Мощи преподобного Сергия не раз вывозили в Москву, выставляли в Трапезной церкви, где был устроен клуб, где пели и плясали, веселились, как и везде в клубах. Перед войной мощи Преподобного снова поместили в его раку в Троицком соборе.

В Великую Субботу 1946 года мощи преподобного Сергия были переданы во вновь открывшуюся Лавру. Весть об открытии Лавры молниеносно облетела все окрестные места. Из Москвы и окрестностей поехали верующие в таком количестве, что каждый день огромный Успенский собор на Страстной был более чем полон.

Когда сообщили о том, что можно взять мощи и перенести в Успенский собор из Троицкого, который оставался еще в ведении музея, прекратили доступ народа с куличами и пасхами в Лавру. Их направляли в Ильинскую церковь. Милиция закрыла ворота. Казалось, что всех удалили с территории Лавры. Народ насторожился, куда-то попрятались многие. Отец Гурий и с ним все духовенство, взяв десять человек рабочих, отправились в Троицкий собор за мощами. Переносить решено было вместе с ракой (ее пожертвовал Иоанн Грозный, и весит она 60 пудов, потому и потребовались рабочие). Отец Гурий прислал Игоря взять епитрахили для священнослужителей. Иван Сергеевич и я оставались в соборе. И вот из Троицкого собора показалось шествие: шли рабочие, несшие раку, диаконы и священники. Иван Сергеевич зажег охапку свечей. И только показалось это шествие, как вдруг из закоулков хлынул народ. Милиция не смогла удержать напора, и вскоре вся площадь наполнилась народом. Иван Сергеевич и я стали охапками раздавать свечи, и народ мощно запел: “Ублажаем тя, преподобне отче наш Сергие…”. С этим пением среди моря горящих свечей внесли раку с мощами Преподобного в Успенский собор, отслужили сразу же молебен Преподобному. Собор наполнился народом. Раку поставили справа – на ступеньки у южной стены собора. Духовенство разошлось, и мне пришлось для порядка встать у раки вместо гробового иеромонаха. При предаче мощей оказалось, что были оторваны петли у крышки, одной совсем не было. Назначенный в помощь отцу Гурию отец Иларион был прекрасным мастером по металлу. Он своими руками сделал петли для раки. Впоследствии Патриарх пожертвовал для сени малиновую парчу с золотом и две художественные колонки от Царских врат XVII века, из которых была первоначально устроена сень у правой колонны впереди, затем ее перенесли на правый клирос.

Через некоторое время отец Иларион говорит отцу Гурию:

– Отец Гурий, а ведь подлинный череп преподобного Сергия хранится в моем храме в Сергиевом приделе под престолом.

– Как так?

Отец Иларион рассказал, что в 1918 году перед приходом комиссии череп был подменен[16], подлинный череп преподобного Сергия передан был в его храм для хранения. Храм этот никогда не закрывался. Отец Гурий доложил Патриарху, который дал новую схиму и благословил подлинный череп преподобного Сергия водрузить на место в раку, а подложный захоронить. Так и сделали во время переоблачения святых мощей».

О звоне

Из письма архиепископа Михея

«В Лавре до революции был большой колокол в 4 тысячи пудов, который называли Царь-колокол. Звон его был слышен за 25 километров. Перед войной его сняли. Был устроен большой деревянный настил, по которому хотели колокол спустить, но настил не выдержал. Колокол упал, разбил паперть колокольни и ушел в землю. Его извлекали по частям (резали автогеном). Поменьше колокол – в 1850 пудов – Годунов (по имени жертвователя) – тоже переплавили. Третий – Корноухий – в 1275 пудов был пожертвован Борисом Годуновым (при отливке у него не вышло одно “ухо”, отсюда и такое название). Его тоже сняли на металл. Уцелевший Лебедок пожертвован тем же Борисом Годуновым, весит 625 пудов. Назван так из-за мелодичности звона. В составе сплава много серебра, что и придает исключительную нежность звуку[17]. Этот колокол считали полиелейным, то есть звонили в него к полиелейным службам.

Колокольня оставалась в ведении музея. Кроме Лебедка, было еще тринадцать часовых колоколов (внутри у них были языки, а снаружи молотки отбивали часы). Совет по делам религии разрешил звонить. Когда дали ключи для осмотра колокольни, ночью двое рабочих подтянули язык у Лебедка, провисший от долгого висения без употребления. Он был подвешен на сыромятном ремне. И вот дирекция музея не разрешает звонить на том основании, что “вы разобьете колокол”. Удар колокола должен приходиться в место утолщения, а язык провис. Отец Гурий уговаривал их и уверял, что сделает все, как нужно, а директор уперся. Только перед самой заутреней была получена телеграмма из Патриархии, что вопрос согласован и разрешается звонить. И вот через 26 лет вновь раздался могучий звон с лаврской колокольни. Когда мы вышли с крестным ходом из собора – вся площадь была сплошной массой огоньков, морем огня. И шествие началось под торжественный прекрасный трезвон. Константин Иванович оказался очень искусным звонарем. Ему досталась честь начать звон, законченный им же. Нас всех охватило такое волнение, что многие плакали. Говорят, что и неверующие жители Загорска выходили на улицу слушать звон.


Над святыми вратами Лавры таблички с надписями «Бани» и «Государственная сберегательная касса»; после 1918 г.


«Дом культуры» – чертоги (здание МДА)


Затем встал вопрос о братии. Одни по назначению, другие, прослышав об открытии Лавры, сами просили принять их в число братии. Постепенно собралось несколько человек. На территории Лавры (а она принадлежала городу) в Певческом корпусе была куплена одна квартира, где устроили трапезную. Первоначально братия жила по квартирам в городе.

В Лавре отец Гурий пробыл наместником 4 месяца, и 25 августа 1946 года его хиротонисали во епископа Ташкентского и Среднеазиатского. С ним поехали и мы (Игорь и я) – первые послушники Лавры.

В первые же дни устраивались паломничества из московских храмов. Помню такую паломническую поездку из Елоховского собора. Заранее объявлялось в храме о поездке в Загорск. Специально нанималась электричка, и целый поезд собирался одних паломников во главе с отцом Николаем Колчицким[18]. На вокзале все собрались: отец Николай с иконой в руках впереди, за ним прихожане рядами. Всю дорогу пели. Когда вошли в Успенский собор – сразу собор переполнился людьми. Отец Николай служил Божественную литургию, молебен Преподобному, сказал слово, затем приветствие отцу наместнику, на которое тот ответил. Такая же паломническая поездка была из Николо-Кузнецкого храма во главе с отцом Александром Смирновым, затем из Тарасова во главе с отцом Михаилом Зерновым (впоследствии владыкой Киприаном)[19]».


Протопресв. Николай Колчицкий


Задачей архимандрита Гурия было поставить Лавру «на ноги». Новым наместником стал архимандрит Иоанн (Разумов)[20]. Это письмо было написано в отпуске архимандритом Михеем (Хархаровым), впоследствии архиепископом Ярославским. Он прислал его 1 сентября 1981 года, откликнувшись на мое желание подробнее узнать об открытии Лавры. Сам он объяснил это так:

«Я уже человек старый, непосредственных участников (владыки Гурия, архимандрита Илариона и др.) нет в живых, другие не знали подробностей, да и не всем владыка Гурий все открывал. И вот, боясь, что умру и никому не будет известно то, что нами пережито в тот момент и доподлинно известно, я теперь и не скрываю, а рассказываю своим друзьям и близким».

Для более полного представления о том времени выписываю отдельные штрихи воспоминаний протодиакона Сергия Боскина, написавшего их в 1987 году – к 650-летию Троице-Сергиевой Лавры[21].

Из воспоминаний протодиакона С. Боскина

«Наступил 1920 год. Закрыли Лавру, замерли колокола, и на 26 лет богослужение умолкло.

Оставленные в Лавре при охране музея 40 монахов просили для себя одну из церквей Лавры. Им предложили Пятницкие церкви [так называли две церкви “на Подоле”, то есть у подошвы холма Маковец, за стенами Лавры. Одна – в честь Введения во храм Пресвятой Богородицы, другая – в честь Параскевы Пятницы. Сейчас богослужение здесь возобновилось. – Авт.]. Там они служили и соборно, были у них и седмичные, хор из 15 монахов. Распорядком в службах, в зависимости от занятости при музее, ведал игумен отец Михей[22]. По праздникам служил настоятель отец Евгений Воронцов[23], иногда сослужил с ним отец Павел Флоренский.


Пятницкие церкви «малая Лавра», 1950-е гг.


К 1926 году оставленные при музее монахи были уволены. В мае 1928 года Пятницкие церкви закрыли. Летом 1927 года были сброшены с лаврской колокольни колокола-великаны (4025, 1800, 1200 пудов)[24].

Наместник Лавры архимандрит Кронид, живший в Параклите[25], по закрытии пустыни в январе 1929 года с беззаветно преданным ему келейником отцом Георгием поселился около Кокуевского кладбища. Отец Георгий был сухорукий, правая рука у него висела как плеть. В церкви Кокуевского кладбища отец Георгий, который был опытным певцом и хорошим тенором, стал псаломщиком. С 1935 года отец Кронид стал быстро слепнуть. Убогих этих старцев в ноябре 1937 года взяли. Через месяц они оба скончались…

До открытия Лавры отец Кронид не дожил восемь лет. Четыре года не дотянул до этого скончавшийся от голода инок Сергий (Сережа-слепой)[26]. Этот умудренный Богом слепец был в Троицком соборе регентом левого хора, уставщиком, главным звонарем большого праздничного звона, когда звонило одновременно двенадцать звонарей. Из лаврских монахов он был последним тружеником в оставшемся незакрытым Ильинском храме. ‹…›


Прмч. архим. Кронид (Любимов). Фотографии из следственного дела, 1937 г.


В начале января 1945 года в Лавру приехал старец-схимник Иларион. Он и облачил в схимническое одеяние мощи преподобного Сергия, которые поставили на свое место в Троицком соборе [облачение мощей преподобного Сергия и возвращение их в Троицкий собор было разрешено в связи с ожидавшимся приездом английской делегации[27]. – Авт.]. До этого рака с мощами находилась посреди Никоновской церкви в качестве экспоната, и ее обходили кругом, глядя через стекло на непокрытые косточки…

Великий Четверг 5/18 апреля… Отец Гурий, отслужив литургию у Илии Пророка, в 12 часов был в соборе [Успенском] и вспомнил о разговоре с А. А. Трушиным – о возможности звона к Светлой заутрени. “Может, и звонить-то нельзя, – говорю отцу Гурию, – надо посмотреть”.

Нашел коменданта музея: мой знакомый, он дал мне ключ от колокольни. Поднялись с отцом Гурием на второй ярус, где висели оставленные колокола. В центре колокол Лебедь – 625 пудов. Хомут из воловьих жил, на котором держится язык, был весь в глубоких трещинах, язык оттянулся, отвис книзу, ударные его места – ниже края колокола. У трех трезвонных колоколов нет языков. Нет и трезвонной площадки с лесенкой к ней. Спустившись, стали просить обеспокоенного отца Гурия идти сколько-нибудь отдохнуть до службы чтения 12-ти Евангелий. Один остался под колокольней, на которой в оставшиеся на ней колокола и звонить-то нельзя.

Невдалеке показался Владимир Алексеевич Лошкарев – бригадир ремонта креста и его подъема на купол собора. Подходит ко мне: “Что задумался?” – “Могут разрешить звон, а там – разруха; поднимемся, посмотрим”.

После моего объяснения Владимир Алексеевич, обмерив, что нужно, записал все в блокноте. На хомут для Лебедя нарисовали чертежик. Сочувственно восприняв эту необычную работу, Владимир Алексеевич к субботе обещал все сделать. На мой вопрос, как с ключом от колокольни, он ответил: “Это моя забота”. На колокольне имел комнату надсмотрщик за часами Володя-часовщик, в 1944 году восстановивший эти часы. С 1946 года он в бригаде Лошкарева – его правая рука. ‹…›

Великая Пятница 6/19 апреля. В 9 часов утра встретились с отцом Гурием в Успенском соборе. С ним двое молодых людей, демобилизованные офицеры: Саша – духовный сын отца Гурия из Ташкента, и Игорь – уроженец Загорска, сын прихожан Ильинской церкви, умерших в войну. Знакомя их со мной, отец Гурий говорит: “Вчера нас было двое, а сегодня четверо – вот и братия к открытию Лавры”. Все отправились в ризницу музея. Было дано разрешение получить все необходимое для начала богослужения: два комплекта сосудов, три Евангелия, митру с Радонежскими чудотворцами (впоследствии Патриарх Алексий I служил в этой митре первую службу в Успенском соборе и взял ее себе: эта митра принадлежала ранее митрополиту Московскому Филарету[28], † 1867), Плащаницу, шитую шелками, облачения (черные, белые, пасхальные). Саша с Игорем все уносили в алтарь собора. Электромонтеры проверили необходимое освещение в соборе. ‹…›

В 2 часа дня отец Гурий открыл Царские врата, совершил малое освящение престола в соборе, и по окроплении собора святой водой началась вечерня.

Пришел старец схиархимандрит Иларион (Удодов), вдвоем с отцом Гурием они выносили Плащаницу.

В 6 часов вечера началась утреня по чину Великой Субботы, с обнесением Плащаницы вокруг собора. Служили отец Гурий и отец Иларион.

Вечер Великой Субботы. ‹…› Проталкиваюсь на левый клирос. Старый звонарь со связкой веревок в ожидании; стоящий рядом Владимир Алексеевич докладывает: “Все сделано!”. Наместника нет. По словам отца Гурия, он был на “великосубботнем терзании”. Директор музея только в 10.30 вечера дал ключ от колокольни. О разрешении звона директору было передано из Москвы еще днем. Пробившись через толпу, явился измученный наместник, шепнул мне о трудностях получения ключа. Говорю отцу Гурию: “Там все сделано”, – и представляю звонаря. С воодушевлением отец Гурий благословляет упавшего к нему в ноги Костю Родионова начать благовест. Понятен трепет звонаря: когда в 1920 году закрывали Лавру, последний прощальный звон вел он, и вновь начинать ему. С ним пошли мастера-умельцы Владимир Алексеевич Лошкарев и Володя-часовщик.

Со слов Константина Ивановича Родионова: “Открыли и заперли мы дверь за собой. Со свечками стали подниматься на второй ярус, спешили, полагается в 11 ударить, а время около этого. Взошли. Осмотрелся, мне светили свечками: язык у Лебедя – на новом металлическом хомуте на болтах, новый мостик с лесенкой для трезвона. Быстро стал налаживать веревки к колоколам, помощники хорошо мне помогали. И так близко мне вспомнилось, как в 20-м году, отзвонив последний звон, поцеловал Лебедя, – и теперь поцеловал уцелевший Лебедок. Время – 11. Господи, благослови! И, осенив себя крестным знамением, стал раскачивать. И зазвучал наш Лебедок. Передав звон в руки Владимиру Алексеевичу, стал готовиться к трезвону. Объяснил Володе, когда нужно ударять по двум клавишам в колокола северного пролета. (Колокол Переспор – на третьем ярусе в 315 пудов – был подключен к звону на Пасхальной неделе)”.

Находившиеся в алтаре сосредоточенно молились. Незабываемые минуты ожидания. И вот донеслось: первый удар, второй, третий и родной, с детства знакомый звон – звон с лаврской колокольни. Волнение, радость, благодарность, слезы… Не передашь всего…

Отец Гурий на коленях склонился ниц перед святым престолом. Отец Иларион слева от престола, на коленях, воздев руки, со слезами повторял: “Господи, вся Тебе возможна!”.

Торжественно неслись звуки древнего колокола в тиши ночи ранней весны. Город не спал, все слушали. В переполненном соборе все как бы затаили дыхание. Под мелодически-размеренный доносившийся гул – как будто музыка! – с какой легкостью читал я канон полунощницы!

Служащие – архимандрит Гурий, архимандрит Иларион, игумен Алексий, иеродиакон Иннокентий – облачились в пасхальные облачения прежней Лавры, взятые в музее. ‹…›

“Воскресение Твое, Христе Спасе…” – отверзаются Царские врата. Через переполненный народом собор впереди идет хор, за ним Саша и Игорь с запрестольными образами, у меня икона Воскресения Христова, отец Иларион с иконой преподобного Сергия, отец Алексий с Евангелием, отец Гурий с крестом и трехсвечником, отец Иннокентий со свечой. Спускаемся по ступенькам с паперти – начался трезвон “во вся”.


Святейший Патриарх Алексий I. Слева – иерод. Макарий (Васькин). Справа – иерод. Серапион (Фадеев; † митр. Тульский и Белёвский). В глубине алтаря – наместник ТСЛ архим. Пимен (Хмелевский; † архиеп. Саратовский и Вольский)


После 26-летнего онемения в обители преподобного Сергия в пасхальную ночь зазвонили колокола: сразу, неожиданно. Народ, заполнивший под колокольней площадь, стоял с зажженными свечами. Столько было свечей, что на фоне ночного неба колокольня казалась в розовом сиянии. Толпы людей без обращения к ним о порядке сами соблюдали полную тишину, все стояли на месте. Крестный ход свободно обошел собор и вошел на паперть. Началась утреня и первое “Христос воскресе!”. В дивном соборе великой Лавры – Пасхальная утреня! Кому-то все не верилось, а больше говорили: “Слава Богу! До какого дня дожили, до каких событий!..” ‹…›

Перед Неделей жен-мироносиц нашла темная тучка: кто-то где-то добился запрещения звона, но только на пять дней. Звон был восстановлен. ‹…›

Первое свое служение в Успенском соборе Патриарх Алексий назначил на Троицын день. В соборе на правом клиросе была устроена временная сень для раки со святыми мощами преподобного Сергия. Перед малой вечерней Святейший сам открыл крышку раки (по внесении святых мощей в собор крышка оставалась закрытой). К Троицыну дню Патриарх благословил организовать мужской хор, что мной и было сделано. Смешанный хор под управлением Плющева Н. Н.[29] стал петь за ранними литургиями под Успенским собором, где по благословению Патриарха отец Гурий освятил престол во имя Всех святых, в земле Российской просиявших.

Своим служением на Троицын день Патриарх Алексий завершил открытие Лавры».

* * *

Продолжаю свои воспоминания, пользуясь весьма отрывочными записями в дневнике давних лет.

Лавра оживала. Мощные взрывы, от которых вздрагивала земля, не тронули обители, но «мерзость запустения» успела наложить свою руку. Когда притихшие стены соборов вновь оживились дыханием настоящей монастырской службы, всем стало ясно – начинается возрождение не только обители, но и всей жизни. Ничего, что со стен еще сыпалась отсыревшая штукатурка, шелушился красочный слой, кругом были кучи битого кирпича, всякого мусора… Это все не мешало пробиваться росткам надежды и радости.

И все монахи, которые тогда работали вместе с народом, казались проще, доступнее. Всюду мелькали лопаты, ведра, носилки, метлы. Кто-то рассказал о молодом диаконе, еще так недавно с болью смотревшем на старинные кареты в Успенском соборе и мечтавшем здесь послужить. Пришло время – стал служить!

Мы приехали в первый раз в Лавру на праздник Успения Божией Матери. Холод в соборе страшный, за лето он еще не успел отогреться. Народу битком. По солее проходили какие-то знаменитости, о которых охали в толпе. Мое внимание привлекла игумения какого-то монастыря с девочкой-послушницей. Молоденькая, черноглазая, тоненькая, она казалась мне тогда воплощением чистого, беспредельного стремления к Богу.

От первого посещения Лавры осталось смутное воспоминание, но уже следующее, в обычный день летних каникул, принесло ощущение спокойного, мирного и вместе с тем удивительного чуда. В Лавру потянуло! И чем дальше, тем больше. И чувства, что касаешься чуда, хватило на 50 лет. Тогда, в детстве, в самом начале второго десятилетия жизни, ездить часто мы не могли. Одну бы меня не пустили, а взрослые выбирались лишь в отпуск.

Уезжали обычно на сутки, с ночевкой. На ночь останавливались у матери Варвары – монахини Хотьковского монастыря, которую наш старец просил принимать нас. Очень серьезная на вид, она сказала: «Раз ваш батюшка благословил, приезжайте в любое время, когда сможете. Вам всегда найдется место, хотя бы и на полу». Мы на большее и не рассчитывали, довольствовались местом на полу головой к образам, перед которыми горела неугасимая лампада. Ждешь, ждешь, бывало, того дня, когда родные скажут: «Пожалуй, надо к Преподобному съездить». С этого момента все в душе замирало от страха: вдруг передумают или что-то случится и помешает. Или вдруг погода испортится… В намеченное утро задолго до подъема пропадал сон. Старшие меня урезонивали: «Рано еще, темно, нельзя идти, спи».

Совсем верилось, что увидим Лавру, лишь тогда, когда в руках оказывался небольшой картонный билет с цифрой 7 (тогда билеты были солиднее, толще). Когда же мы оказывались под сводами храма, время пропадало. Казалось, что служба оканчивается слишком быстро, что не существует надобности в отдыхе, обеде, что вообще ничего на свете не надо, только бы никто не мешал просто постоять в храме, не торопил уходить из Лавры. Почему-то за это всегда стыдили родные (уходить не хотелось до слез, которые предательски выдавали это нежелание). Не хотелось возвращаться в холодный чужой мир. Здесь, у Преподобного, хотя бы на время забывалось про все, сходило удивительное умиротворение, все принималось и со всем можно было мириться на свете, если есть в жизни Лавра Преподобного!

Монах

Как-то приехали мы в Лавру уже к вечеру, ко всенощной. Было еще совсем светло. Лето. Вечер обычный, какой-то малый праздник. Народу сравнительно немного. Подробности службы потонули в размышлениях о том, что же самое-самое важное… в монашестве. Знаю, что не одежда, не стены обители. Знаю с детства, что жили и живут монахи и монахини без одежд своих особенных и без стен. И старец наш живет в деревне, одет в такую смесь мирского и монашеского, что и названия одеянию не подберешь. Жаль, что он очень стар, слаб, к нему неудобно приставать. А знать просто необходимо. В это время уже вернули Лавре Трапезную церковь. Мощи Преподобного стояли одно время в Успенском соборе, потом в Трапезной (пока в Троицком был ремонт), потом уже на своем месте в Троицком. Троицкий собор освящал после реставрации совсем еще молодой иеромонах Сергий (Голубцов), впоследствии епископ Старорусский[30]. Так случилось, что в этот момент мы были в Лавре. Но вернусь к ответу на столь волновавший тогда вопрос. Почему они, столько пережившие, живы? Пусть не все выжили, но всегда были и есть молодые души, ищущие того же пути. Помню, что стояли мы тогда в Трапезной церкви справа, у образа Спасителя, написанного в полный рост (где сейчас придел преподобного Серафима). Мелькали черные рясы и мантии. У кого спросить? Мне ясно, что никому я не задам этот вопрос. Взрослые скорее всего просто не поверят, что мне это очень важно, отмахнутся!


Архиеп. Сергий (Голубцов); слева – иерод. Рафаил (Берестов)


«Аввушка, помоги понять!» – мысленно обратилась тогда к Преподобному. На минуту что-то отвлекло внимание, потом вдруг мимо не торопясь прошла какая-то фигура. Почему-то потянуло пристально взглянуть на высокого монаха средних лет. Удивило и запомнилось тогда как ответ, никем не высказанный, но ясный предельно: монахом может стать тот, чья душа целиком полюбила Господа, всем существом, без остатка, без исключения – только Господа и до конца дней своих. И все. Теперь не помню, сразу ли улеглись все волнения, кажется, да. Было легко, просто, ясно. Позже вспомнилось, как в Зосимовой пустыни молодой архимандрит (позже – митрополит) Вениамин (Федченков)[31] ответил на вопрос, зачем он пошел в монахи: «По любви к Богу и по удобству спасения».

Лунной ночью

Там, где теперь пышные георгины или розы на клумбах, где уже выросли высокие ели, под которыми цветут весной ландыши, где четко проложена дорожка между клумбой и елями, в первые годы после открытия Лавры была простая травка (преимущественно спорыш), на которой летом богомольцы располагались отдохнуть на ночь. Так и мы, выбрав бугорок повыше, устроились ночевать в Троицкую субботу. Давно кончилась всенощная. Народу везде битком, все углы заняты. Везде стоят, сидят, лежат. Длинные очереди к Преподобному в Троицкий собор и к источнику в часовне опоясывают и Троицкий, и Успенский соборы. Тихо поют в разных углах. Звуки знакомых молитв то сливаются с говором, то смолкают, то с новой силой, как вздох еще живой богомольной Руси, охватывают чуть ли не всю очередь, отгоняя сон. Лежали мы на земле, теплой, такой родной, старались уснуть, чтобы утром не дремать на службе… и жаль было спать. Небо светлое. Над Трапезной церковью поднимается луна, большая, добродушная. Она касается золота единственной главки, поливая молочным светом стёкла алтаря, отражаясь в них, кое-где бросая лучи и на спящих, углубляя тени. Все кажется лучше на свете, все люди – добрее. Лежать бы и смотреть ни о чем не думая, смотреть на небо, высокое, таинственное, долго-долго. Нет, не совсем без дум. Думать в такую ночь и в таком месте хочется только об одном: о молитве преподобного Аввы нашего. Мы лежим, а он молился. Ночью тихо молился, наверное, до самой зари. Такая молитва приближала мир святых, Ангелов. Такая молитва покрывала мир незримой волной благодати. Люди это чувствовали тогда, при жизни Преподобного. Чувствуют и теперь. Тянутся к месту его молитв. Удивительное чудо – молитва! Она незримо меняет даже землю, как бы впитывается стенами и, как тепло дневного солнца, долго еще греет… Веками!

Хорошо сказал о молитве Лермонтов:

…И верится, и плачется,

И так легко, легко…[32]

О некоторых монахах Лавры первых лет ее становления

Интересные сведения о лаврских насельниках тех далеких лет можно почерпнуть в книге Н. М. Любимова «Неувядаемый цвет»[33].

«Приехав в Лавру впервые и никого еще там не зная, я помолился в Троицком и в ожидании всенощной присел во дворе на лавочке. Первый удар колокола. Смотрю: из Патриарших покоев выходит монах. Молящиеся ринулись к нему, за ними и я подошел к нему под благословение. Подошел – и внутренне ахнул: откуда он? Как мог такой человек уцелеть в годы нероновско-диоклетиановского гонения на Церковь? Сквозь очки на меня смотрели проницательные, участливые и непреклонные глаза. С этого дня я всякий раз, когда бывал в Лавре, ждал его выхода из келии. Я узнал, что это инспектор Духовной Семинарии архимандрит Вениамин (Милов)[34], долго сидевший в концлагерях, во время войны возвращенный, успевший защитить магистерскую диссертацию, ныне занятый писанием диссертации докторской. Зимой 1948-49 годов его снова схватили и отправили в казахстанские лагеря на 8 лет. Наместник не забывал отца Вениамина в беде – посылал к нему верных людей с деньгами и продуктами. А Патриарх сумел-таки вызволить отца Вениамина из лагеря – в эпоху Берии это было событие из ряда вон выходящее. Некоторое время магистр богословия служил псаломщиком в православной церкви в Джамбуле, затем, уже после смерти Сталина, был возвращен в Лавру. Его посвятили в архиереи.


Архим. Вениамин (Милов; † еп. Саратовский и Балашовский)


Иером. Никон (Преображенский), еп. Сергий и мон. Сергия (Голубцовы), конец 1950-х гг.


Отец Никон, в миру Сергей Петрович Преображенский[35], сын физика, приват-доцента Московского университета, сотрудник Московского исторического музея, он не избежал послереволюционной судьбы многих русских интеллигентов – до монастыря успел-таки побывать в ссылке. Он превосходно знал литературу, философию вообще, богословие в частности, живопись и архитектуру, историю вообще и историю Русской Церкви в частности. Он следил за реставрацией Лавры, вечно возился с градусниками, измеряя температуру в храмах, проверял влажность. Когда в Лавру приезжали иностранцы, экскурсии водил этот согбенный, с трудом передвигавший ноги старик. Он был и не от мира сего, и от мира сего, но лишь в том смысле, что он отлично разбирался в людях. Потусторонность его взора была обманчива. Он замечал все, что творилось вокруг. И язык у него был меткий, подчас “земной”, современный, не фарисейский, не пропитанный деревянным маслом.

Как-то я пожаловался ему на грубость одного диакона, из-за которого я даже собирался расстаться с моим любимым московским храмом. На это отец Никон мне ответил:

– Как бы ни был запылен и запаутинен провод, но если электростанция мощная, а лампочка в порядке, то она все равно будет гореть ярко. Так вот, мощная электростанция – это Божия благодать, ваша верующая душа – это лампочка, а священнослужители – это провода. Конечно, они должны быть в порядке, но если даже к кому-нибудь из них и пристанет пыль, грязь, паутина, – не смущайтесь: если вы не утратили веры, лампочка вашей души все равно будет гореть ярко.

Летом 1949 года из Франции в Россию прибыл долго живший там отец Константин. Жил он там еще до революции или эмигрировал после – я, признаться, забыл. Отец Константин поселился в Лавре, принял монашество, а вместе с монашеством новое имя – Стефан[36]. Я и сейчас вижу его горящие глаза, слышу его спокойный, задумчивый голос. Он умел одним словом, одной фразой приласкать и обрадовать человека. Вхожу однажды в Троицкий собор. У мощей служит молебен отец Стефан: “О ненавидящих и обидящих нас…”. Поет хорик – в большинстве своем не постоянных прихожан, местных жителей, а пришедших или приехавших богомольцев, среди них – мужичок, подтягивающий приятным баском. По окончании молебна отец Стефан обращается к нему: “Хорошо ведете свою партию. Сразу видно, что с детства певали в церквах”. Мужичок сияет. Мы притерпелись к кнуту и к матерной брани, а от ласкового поощрения отвыкли давно. Но отец Стефан умеет быть не только благоуветливым. Он замечает, что в стороне шушукаются дамы, шушукаются деликатно, шушукаются, когда уже молебен кончился, но все-таки шушукаются. И вот он взглядывает на них искоса и, обращаясь совсем не к ним, а к обступившей его толпе, вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать, как во Франции ему довелось побывать в обители траппистов – строгих молчальников – и какая это все-таки высокая добродетель – молчание, как оно иногда украшает человека. Шушукавшиеся дамы прислушались, сконфузились и умолкли.

Спустя несколько дней вхожу в надкладезную часовню. На середине часовни лицом ко мне стоит отец Стефан, обняв, как самого родного ему человека, деревенскую старуху с тем неподвижным взглядом, который бывает только у слепых. Поодаль стоит еще одна старушка, пободрее слепой и, видимо, помоложе. Я застаю конец беседы отца Стефана и слепой паломницы, но быстро улавливаю, что отец Стефан видит ее первый раз в жизни.

– Я все понимаю, все понимаю, дорогунчик, – говорит отец Стефан. – Великое твое несчастье – слепота. Тут и толковать не об чем. Но Господь посылает тебе в этом испытании помощь и утешение. Ты только подумай, какие у тебя друзья и какое это счастье – иметь их! – отец Стефан указывает на стоящую поодаль старушку. – Вот она потащилась в такую даль, чтобы только проводить тебя в Лавру, потому что тебе захотелось здесь помолиться. А вот я тебе расскажу такой случай. Я ведь долго жил на чужбине, во Франции, только недавно вернулся на Родину. И вот как-то узнаю, что в таком-то французском городе лежит в больнице русская женщина по имени Людмила. Немцы убили ее мужа и сына, а ей переломили спинной хребет. Я поехал к ней. Думаю: застану разбитого и телом и душой человека. Каково же мое изумление: духом тверда, бодра и славит Бога! Я ее спрашиваю:

– Людмилочка! Есть у тебя какое-нибудь желание?

– Как же не быть, батюшка! Совсем без желаний человек жить не может. Я, по правде сказать, завидовала моим подругам по несчастью: их все кто-нибудь да навестит, а я одна да одна. Сегодня мое желание исполнилось: ко мне нежданно-негаданно приехали вы. Теперь у меня осталось еще одно желание: грешница, хочу я выпить настоящего чайку, как мы в России пивали.

– Ну, – говорю, – Людмилочка, это твое желание исполнить легко: чай у меня всегда с собой, я ведь тоже любитель. Как попьешь чайку, так будто в родных краях побываешь.

Но потом я все-таки уехал, и опять Людмила осталась одна-одинешенька, а ты не одна…

Я пристально смотрю на отца Стефана, все еще обнимающего утешенную, просветленную старуху.

В первые годы после открытия Лавры настоящие русские иноки образовывали ее духовное силовое поле. Только войдешь во двор, смотришь: вот один выходит из своей келии, а вон другой – из собора или часовни, и при одном виде знакомых и дорогих лиц твоя душа распрямляется. А тут еще отец Александр[37] зазвонит ко всенощной – тот самый рыжебородый, веснушчатый отец Александр, который в ответ на мою благодарность за целительный звон сказал:

– Я с малолетства к этому делу приставлен. Мне в Москве Великая княгиня Елисавета Федоровна[38] 10 рублей серебром пожаловала – угодил я ей, стало быть.

Обрадованный, ободренный встречами с наместником и его сподвижниками, овеянный вечерним звоном, входишь в Успенский собор, где, кажется, самый воздух соткан из молитвенных вздохов…».


Этим кончаются вставки в мои дневниковые записи. Дальше будет только то, что Бог дал встретить, пережить и как-то записать, чтобы отдельные штрихи углубляли благодарную память.

Связь времен

Возвращаясь мысленно к минувшим десятилетиям, когда обстоятельства позволяли бывать в Лавре практически еженедельно, хочется вспомнить о наиболее ярких представителях ее братства. В этом отношении самым заметным, можно сказать, замечательным примером дореволюционного монашества среди братии был отец Иосиф[39]. До закрытия Лавры он жил в Гефсиманском скиту. Все, что могу вспомнить о нем, сказано им самим в проповедях или в «слове» перед исповедью. Высокий, седеющий, стройный, спокойный, даже величественный, он как-то сказал в Трапезном храме, что ему 77 лет. Грамоте научили его в 7 лет. И вот уже 70 лет своей жизни он ежедневно читает Святое Евангелие. И что самое удивительное, ему это не только не надоело, но, читая знакомые строки, он находит в них все более и более глубокий смысл. Сказал он об этом для того, чтобы дать понять: Евангелие открывает каждому человеку так много, как только тот может вместить.

Говорил отец Иосиф просто, спокойно, убедительно уже потому, что все им сказанное было подтверждено его личным опытом. Делился он этим как старший, желающий предупредить, передать лучшее из пережитого, уберечь от возможных ошибок. У него не было (по крайней мере, не заметно было рвущейся к нему толпы) особо выделенных «духовных чад», он ровно, приветливо, доброжелательно относился ко всем, и все, слушая его, были в тот момент ему своими. Кому надо было спросить что-то, могли спокойно задать свой вопрос на исповеди или в то время, когда он шел по территории Лавры. Исповедующимся он предлагал разделиться на тех, кто регулярно ходит в храм и исповедуется довольно часто, и тех, кто давно не был на исповеди и требует себе больше времени. Первых просил пройти вперед, а вторых – пропустить их и подождать. Мы, стайка молодых студенток, шутили: «Ты тоже прошла в числе “иже во святых”?!».


Архим. Иосиф (Евсеенок; † схиархим. Иосия)


Каяться ему было не страшно: он не давил, не подчеркивал пропасть между ним, священником, и тобой, жалким грешником. В его всегда простых словах чувствовалось большое желание помочь освободиться от грехов и одолеть греховные привычки. Кажется, он был одним из первых (если не первым), кому благословили отчитывать бесноватых. Делал он это в храме Всех русских святых, под Успенским собором. Там творилось страшное – шум, всевозможные крики… Мы старались туда не заглядывать.

Незадолго до кончины отец Иосиф принял схиму с именем Иосия. В памяти он остался как живой пример того дореволюционного монашества, на котором можно учиться тому, как вера дает душе ясность, мужество, бодрость и глубокое душевное спокойствие. От его присутствия становилось проще и мирнее на душе, было очевиднее, что заповеди о любви к Богу и людям неразрывны, а исполнение их хотя бы в какой-то мере возможно всем, кто к этому стремится. Теперь, спустя годы, особенно выступает его величие и внутренняя духовная красота, к которой ведет один путь – путь веры и смирения.

Из монахов старшего поколения нельзя не вспомнить отца Серафима[40], прозванного «пушистым». Он, говорили, пришел в Лавру, уже прежде пожив в монастыре, но в каком – не знаю. Никогда не было желания где-то что-то узнавать о насельниках, все они воспринимались как нечто общее – братия Лавры, и если кого-то можно было запомнить, так это тех, кто выходил на исповедь. Имена их узнавались случайно или так и оставались неведомыми. Чем выделялся из всех исповедующих отец Серафим? Во-первых, внешним видом. Его нельзя было спутать ни с кем. Невысокого роста, слегка согбенный, с пушистыми седыми волосами: «Божий одуванчик», – шутили мы, видя его. Но не это, конечно, обращало на себя внимание. Он, как и отец Иосиф, был тоже из минувшего мира «настоящих монахов». Спокойный, собранный, исполнительный, он шел на исповедь как на свое послушание. Из того, что доходило до нас от бывших у него на исповеди, можно заключить, что он трезво оценивал положение кающегося и не склонен был душевные переживания считать духовными. К таким духовникам никогда не собирались толпы почитателей, и нам можно было спокойно ждать своей очереди. Никто не рвался к «своему» батюшке. Кто-то из братии говорил знакомым: «Когда к нему в келию ни придешь, всегда он в епитрахили – молится. Откроет, скажешь нужное и надо уходить – мешаешь ведь молитве»…

Вечерний акафист

По воскресеньям вечерами монахи и народ собираются в древний собор Святой Троицы на акафист Преподобному. Как-то раз, помню, так хотелось остаться, а надо было к назначенному времени вернуться. Шла медленно мимо здания Духовной Академии, церкви Смоленской иконы Божией Матери, где обычно поменьше народу, побольше кустарников. Никаких конкретных мыслей в голове, просто хорошо на душе, тихо, мирно. Слава Богу за все! Неожиданно налетает бойкая девчушка, энергично и шумно на все реагирующая.

– Ты акафиста ждешь?

– Нет. Мне вечером надо дома быть.

– Да останься!

– Не могу…

– Ну уж…

Махнув рукой, убежала. Да, хорошо бы остаться, но надо ехать. Как часто из-за этого «надо» многое теряется. Но может быть, не только теряется?

В этот момент дрогнул колокол, поднимая стаи галок и грачей над колокольней. Люди заспешили в собор. Еще чуть-чуть постою, последние минутки… Пробую себя утешить мыслью о том, что, возможно, в воспитании покорности жизненным обстоятельствам есть и полезное. Теперь с духовным руководством трудно, и большинство вынуждено руководствоваться обстоятельствами. Только бы были они выражением воли Божией!

И тогда, стоя у Преподобного, хотелось вполне согласиться с молитвой его, молитвой всей Церкви: «Да будет воля Твоя!». Конечно, не хочется спешить в этот мир, где так суетно, но «да будет воля Твоя!». Конечно, суета будет спешить вытеснить все добрые воспоминания и впечатления, но «да будет воля Твоя!». Конечно, опять будет тянуть в Лавру и когда-то еще удастся выбраться, но «да будет воля Твоя!». Лишь бы Твоя, Господи, воля, благая и совершенная… Начался вечерний акафист.


Троицкий собор до реставрации, 1946 г.

Сибирские напевы

Как-то в летний праздник преподобного Сергия вышли мы после ранней литургии из храма с надеждой где-нибудь присесть. Стрелки двигались к восьми. Чернели скамейки, всюду мелькали белые платочки. Многим хотелось вытянуть уставшие ноги, ведь большинство из пришедших стояли всю ночь, слушая сначала молитвы перед исповедью (это уже после всенощной), слово священника с напоминанием грехов, потом ждали очереди к духовнику на исповедь. Очередь из-за многолюдства тянулась до рассвета. И вот небольшой перерыв между службами в самый день праздника. Разыскивая укромный свободный уголок, натолкнулись на небольшую группу богомолок, окруживших трех женщин. Они только что кончили что-то рассказывать и, помолчав, предложили: «Хотите, споем про Ноев ковчег?». Все охотно согласились. Старшая начала немудреные стихи, две другие подхватили. Напев необычный, нездешний. Это – сибирячки. Поют старательно, как люди о Боге забыли, как охладела любовь, как стали хуже скотины, как над Ноем смеялись, как погибли в холодных волнах. Стихли все, поняв сравнение, и, насторожившись предупреждением, стали молча расходиться.

Далеко Сибирь. Там и храмов мало. Выбраться оттуда, конечно, куда труднее. Надо этого очень хотеть и еще, конечно, надо жить желанием помнить Бога, как-то другим помогать в этом же. Потому они и пели, что очень хотелось полноты общего стремления от земли подняться хоть здесь, на земле, освященной молитвами Преподобного. Здесь побыть как в преддверии рая, здесь помолиться о всех, ведомых и неведомых, здесь раствориться, как капля в океане «народа Божиего». Очень это чувствовалось тогда.

Зеленый огонек

От тех давних лет остались в памяти отдельные штрихи. И говорить-то вроде бы не о чем, но вместе с тем эти штрихи вызывают к жизни давние ощущения, волнения, порой трепет, которые сливались в живое, радостное прикосновение к чуду, не проходящему с годами. И теперь, глядя на зеленый огонек лампады в щелевидном окне Троицкого собора, вспоминается время, когда была у нас крыша над головой в убогой хатенке давнишних наших знакомых. Бывало, волнуешься вечером, боясь проспать утром, опоздать на братский молебен. За ночь сколько раз проснешься, пока совсем не поднимешься в пятом часу. Зимой в это время совсем темно. Идешь не спеша. Хорошо в Лавре зимой! Да и всегда хорошо. Зимой морозный воздух гонит прочь усталость. Близость Лавры вливает в душу мир, покой, радость бытия. В братском корпусе зажигаются огни, просыпается жизнь. Нетронутый снег и большой холодный зам!ок сторожат тишину в соборе Святой Троицы. Только из алтаря зеленый лучик открывает дверь надежде на прощение и даже любовь. Божию любовь и любовь всей Небесной Церкви. Живой огонек! Он сейчас символ неусыпающего Божиего милосердия, недремлющей молитвы преподобного аввы Сергия! Говорить об этом вроде бы и не надо. Разве что вспомнить такие значительные слова: «Да знаменается на нас свет Лица Твоего[41].

Пасхальный благовест

Ночью на первой Пасхальной заутрени и литургии мы были в Успенском соборе. Там уж не задремлешь: холод такой, что бодрствовать придется… Мы греемся, как можем, в первой электричке. Это пройдет, а праздник – Пасха! – останется в душе. Позже придет желание отметить в богослужении все, что как-то тронуло, а в первые годы все сливается в единый мощный поток, уносящий в иной мир, для которого не находилось тогда слов.

В понедельник Светлой седмицы отсидела за партой положенные часы, а в голову настойчиво лезла мысль-желание сделать что-нибудь особенное, как-то еще отметить Пасху. А что если взять… и укатить в Лавру?! Конспекты и библиотека не убегут, а Пасха пройдет… Конечно, службы в это время нигде никакой… но зато звонить будут. Целый день звонили, с небольшими перерывами. Хорошо в Лавре звонят! Сказано – сделано. Мелькнули все 70 верст, и перед глазами снова Лавра. Звонят! Народу немного, основная масса разошлась, разъехалась. Звонят так торжественно, кажется, на весь мир, всюду слышно. Знаю, что не так, но хочется, чтобы всем было радостно. Молодые монахи поднимаются на колокольню. Обхожу Лавру, Академию. Детская радость, безотчетно яркая, добрая и внешне ничем себя не выражающая оттесняет все. Небо над головой чистое-чистое. Пришла мысль: небо, осветив землю, навсегда останется чистым, а вот земля, мир наш, вспомнит ли о силе, держащей мир? И чудится в перекличке колоколов: вспом-нит-ли, вспом-нит-ли, вспом-нит-ли?

– Дол-жен-бы, дол-жен-бы, дол-жен-бы… – басом вторит самый мощный теперь из оставшихся.

Мир должен помнить, что сто́ит Крестной любовью Спасителя, как и все мы должны бы помнить, что жить и радоваться более всего ст!оит уже потом у, что ЖИВ Господь наш… и жива будет душа наша[42]! Время улетело. Алеет запад. Надо бегом бежать на электричку, чтобы как ни в чем не бывало вернуться домой. Дома надо еще с обычным будничным видом заниматься обычными делами. А в душе полное довольство: слава Богу, что удалось хоть ненадолго съездить к Преподобному!

Звоночек

Опять же из давнего детства встают в памяти всякие мелочи, которые говорят лишь о том, что Лавра преподобного Сергия была самой большой радостью в жизни.

Как не вспомнить далекие по времени посещения Лавры с ночевкой у старушек-монахинь, стеливших нам постель на полу под образами. Были у них замечательные старинные часы со звоном. В нужное время они вызванивали нежную, чуть грустную мелодию, которая спокойно, неторопливо, почти ласково возвращала из сна к действительности, всегда в тот момент казавшейся удивительнее самых радостных снов. Встанешь, бывало, рано-рано, наскоро умоешься холодной водой и скорее к Преподобному. Удивительное чувство физической близости знакомых стен, ограды с башнями, соборов с куполами волновало и радовало, звало вперед. Увидишь в арке Успенский собор – и сердце словно куда-то провалится. Очень радовало всегда мужественное монашеское пение. Запоют все «Царю Небесный…» – и будто земли нет под ногами. Звоночек, как живой, благодарить хочется, без него бы не встать. И полутьма собора так объединяла всех в единую молящуюся массу, над которой горели лишь цветные – красные и зеленые – огоньки лампад. От раки Преподобного струился теплый свет – там самое освещенное множеством свечей место. Стоишь – и все: нет ни времени, ни забот, никого и ничего, что тянуло бы куда-то еще. С самых первых посещений установилось так: где бы на богомолье ни приходилось бывать, везде сопровождало чувство временного присутствия, как бы в гостях, и только в Лавре этого не было. Отсюда уж никуда не тянуло. Здесь – предел желаний.


Трапезная церковь до реставрации, 1940-е гг.

На источник!

Почти с самых первых наших путешествий в Лавру мы стали ходить и на источник Преподобного. Он менял свое место, потому что оказывался во владениях воинской части, которая загораживала дорогу к нему забором из досок или колючей проволокой. В заборах чаще всего вскоре появлялись дыры, вполне доступные всем, проволоку тоже как-то раздвигали, а если уж так загораживали, что не пройти, источник где-то в другом месте объявлялся, и к нему очень скоро протаптывалась дорожка. Из всех этих путешествий остался в памяти один общий путь ранним утром, летом чаще всего. Мне разрешалось здесь, миновав город, перейдя железнодорожные пути, снять обувь. Идешь по пыли, иногда чуть влажной от росы, холодноватой для непривычных ног. Сзади Лавра. Маленькие домики с палисадничками перед ними. Кончались и они, нас встречали деревья. Тропинка иногда прижимала нас к темным елям. Идешь под навесом из их лап, следишь за дорожкой, в душе удивляясь тишине, безлюдью. Шли обычно молча. Если идем к источнику Преподобного, то надо и молиться Преподобному, здесь вся земля им исхожена, его молитвами освящена. И правда – в другом месте так себя не чувствуешь! В стороне остается колокольня и еще уцелевший краснокирпичный храм Гефсиманского скита, где расположилась воинская часть. Минуем ее и углубляемся в совсем девственный лес, где даже слышно уже журчание ручейка. Идем на звук. Пахнет сыростью, прохладой. Родничок ледяной. Под струю ставят бидончики, бутылки. Когда нет никого, вода заполняет небольшую лощинку, где многие купаются. Мы приходим обычно довольно рано и чаще всего купаемся одни. От холода дух захватывает. Окунувшись раз-два, уже не чувствую обжигающего холода и продолжаю прыгать лягушкой в воде до тех пор, пока старшим не надоест ждать. В разное время купались, даже и на снег вылезать приходилось, но никогда не было после этого даже самого легкого насморка, хотя вообще не так много нужно было, чтобы простудиться. Обратная дорога почему-то казалась короче. Идешь прямо на Лавру. Она быстро приближается. Впереди еще служба, ночевка, утром – литургия. Есть чего ждать и чему радоваться.

Урок

Одна матушка рассказывала, как в юные годы молитве Иисусовой ее учил преподобный Сергий. Видела она во сне незнакомого Старца. В тот момент после усердной молитвы было ей очень хорошо, радостно, светло. Ее восторженное состояние казалось ей пределом возможного счастья и самым ценным результатом молитвы. И в этот миг перед ней возник Старец. Она ему спешит сказать, что ей так хорошо, что счастье ее наполняет до краев, что лучшего не бывает и ничего другого она не хочет. Старец слушает не перебивая. Она кончила и взглянула на него. Он серьезно добавил:

– Этого мало.

– А что еще нужно?

– Нужно учиться владеть оружием преподобных.

– А это что?

– Молитва Иисусова.

Тогда она об этом не задумывалась. Скорее всего, слышала, но не придавала особого значения. Может быть, и совсем бы забыла, если бы не обратила внимание на то, что исчезнувший во сне Старец смотрел на нее с иконы преподобного Сергия Радонежского, висевшей в уголке их храма. Она обычно проходила мимо, даже не замечая этого образа. С того момента, как узнала его, – заметила и стала задумываться над сказанным.

Было и так

С вечера почему-то вспыхнуло раздражение у одних, перекинулось, как пламя, на других. Общее смущение, недовольство, тяжесть. Утром в начале пятого один за другим проснулись. Вставать рано. Полежали и незаметно уснули. И вот во сне совсем рядом вдруг запел мужской хор: «Преподобне отче наш Сергие, моли Бога о нас!». Еще и еще раз. Дальше несколько знакомых молитв, как на молебне, и опять то же воззвание к Преподобному. Так четко, звонко. Откуда? Это, конечно, не главное. Важно, что от самого звучания молитвенного обращения в душу нисходит мир, успокоение, сила как-то еще жить. Все внешнее остается тем же, но жить можно, терпеть можно. Можно, уже окончательно проснувшись, наяву повторять: «Преподобне отче наш Сергие, моли Бога о нас!». От повторения, которое потом неизменно теряется в сутолоке неизбежных дел, в спешке, все-таки остается в душе след, за который хочется благодарить, который хочется удержать в памяти, которому можно удивляться как средству помочь и ободрить на пути.


Лаврские окрестности


Лавра в начале реставрации


И еще о том же. Как-то в один из трудных периодов, какие знакомы всем, когда бывает такое стянутое состояние души, которое не облегчишь ни отдыхом, ни усилием воли, ни отвлекающим занятием, попалась в старой затрепанной книжке чуть ли не времен Петра I строчка: «Когда все уже кажется гибнущим, тогда воздвигается Сергий». Там шла речь об исторических периодах – татарщины, смуты XVII века, а здесь сейчас – о гибнущем доверии, об обманутых надеждах, о подбирающемся к душе унынии, от которого всегда только хуже. И тут-то из последних сил немощный зов: «Помоги, преподобный наш Аввушка, и поскорее!». И помогал. Вспоминается, как рассказывала знакомая девушка о такой помощи. Приехала в Лавру расстроенной. Подошла к раке Преподобного. Не раз была в Троицком, не раз прикладывалась и ничего особенного не ощущала. А тут, на ее счастье, когда она была почти у самой раки, подошел иеромонах благословиться служить позднюю литургию. Ему открыли мощи. Вопреки обычной спешке закрыть, на этот раз допустили и некоторых из очереди. Попала и она. И в тот момент, когда приложилась, почувствовала такой прилив сил, бодрости, блаженного спокойствия, который смёл всякое напоминание о буре, о всех переживаниях.

Наверное, каждый что-то подобное испытывал. Другая рассказывала похожее, только пережила она это чувство облегчения после виденного во сне. Видела она себя во сне в соборе Святой Троицы в очереди к Преподобному. Все пели ему акафист. Пела и она, удивляясь, откуда и голос взялся. Пела, отчетливо помня слова. Подходя к раке со святыми мощами, почувствовала, будто ее осенило светлое облако, в котором ей было тепло и легко, как от сочувствия и участия самого Преподобного. Ничего она не видела, не слышала, просто сползла тяжесть, и стало все терпимее. Потому и поют люди веками: «Радуйся, Сергие, скорый помощниче и преславный чудотворче!»[43].

Закончу эту тему рассказом знакомой, которая от расстройства не сразу сообразила, как она, идя в Трапезный храм… очутилась в Троицком. От всех своих огорчений она двигалась как во сне. Зашла, стала в притворе у креста. Стоит ни о чем не думая, не молясь. Нет сил уже ни на что, как в забытьи. Проходит монах, которому поручено и за порядком следить, и маслица налить желающим. Молодой, шустрый, он как ртуть мелькал в разных углах. Увидя понурую фигуру, подошел, спросил: «Маслица ждешь?». Ничего она не ждала, никого ни о чем не просила, но почти машинально кивнула: «Да». Он взял пузырек, стал наливать, потом вылил… и исчез. Через несколько минут появился с полным флаконом: «Вот, на… от Преподобного!». Держит… и будто сон рассеивается. Надо же так! Был бы хоть знакомым, монах-то, а то ведь нет. И как это все быстро произошло? От его слов: «От Преподобного!» в душе светлее, она приходит в сознание. Острота боли притупляется, на душе легче. Ей кажется, что все так вышло, чтобы ее убедить не уходить так уж целиком в свои горести, не расстраиваться чрезмерно. Теперь уже можно, когда легче стало, идти на службу в Трапезную церковь. Как это удивительно сказано: «Радуйся, светильниче, елеем милости кипяй»[44].

«Праздник» 8 марта

1954 года

Кто испытал неизбежность ежедневного пребывания в школе или на работе, которая не оставляет ничего для души, тот поймет, как трепетно можно ждать любой возможности вырваться из надоевших стен, чтобы оказаться в других, куда более желанных. Тем более если это первый день Великого поста и попасть в такой день в Лавру можно крайне редко. В этот раз повезло – совпало так, что первый день пришелся на гражданский «праздник» 8 Марта, на который нам позволили погулять. И вот прохладным сумрачным утром мы в Трапезном храме. В воздухе предчувствие весны. Особенный постовой гомон грачей. Голубеет небо в проемах окон. На клиросах затишье. Сменяя друг друга, читают монахи положенное. Особенно много псалмов звучит в это время. От напряжения и желания все слышать не рассеиваясь, устает внимание. Наконец долгожданный момент: отец наместник читает молитву, в которой просит благословение на наступающий пост. После нее монахи, начиная со старших, медленно парами пойдут почти к самым дверям с пением: «Совет Превечный…»[45]. Это самый яркий момент в великопостной службе, где всё тише, размереннее, всё в полумраке. Согласное пение и затем молитвы об усопших объединяют в такой момент всех в единое целое – в Церковь! Тут и покаянное сознание, и призыв к исправлению, и жажда такого недосягаемого единства – все в одном удивлении перед неведомым для многих богатством, которое Церковь являет своими службами, но которое – увы – так часто большинству недоступно. Тот далекий день 8 марта забытого теперь года[46] остался в памяти как подарок Преподобного, которым он призывал ко вниманию и благоговейному отношению к богатству Церкви, которым она оделяет каждого жаждущего по мере веры и усердия.


У лаврских стен… 1950-е гг.

Рождественским утром

От тех далеких лет, когда ездить к Преподобному удавалось не так часто, как хотелось бы, остались отрывочные воспоминания, полные восторга, удивления и непреходящего желания снова и снова лететь в Лавру на всех парусах. И о праздниках, если удавалось побыть на службе, задержались в памяти отрывочные воспоминания, скорее сохранились отдельные штрихи, а более полно писалось уже позже. Так вот, от ночной службы на Рождество осталось и тревожное ожидание: удастся ли поехать к Преподобному, и надежда на то, что там, в Лавре, может быть, полегчает (а если не там, то и нигде), и сознание того, что, как бы ни было порой тяжело на душе, – есть Лавра и, значит, когда-нибудь будет просвет по молитвам Преподобного. Так бы и улететь без задержек на всяких пересадках, чтобы не пропустить: «С нами Бог!». Очень хорошо, когда на фоне речитатива легко, как вздох, звучит: «Яко с нами Бог!». А как дойдут до слов: «Бог крепок, Властитель, Начальник мира… Отец будущаго века» – так мороз по коже. Народу битком. Кончается всенощная, потом исповедь, потом повторная всенощная и первая рождественская литургия. Тогда еще не было такого подчеркнутого разделения: это места для своих, а дальше – пусть жмется общая безликая масса паломников, какое до них дело. Тогда можно было стоять около клироса, как мы всегда старались, чтобы звуки мощного хора, ведущего мелодию «Днесь восприемлет Вифлеем…»[47], стеной отгородили от обычного существования, унесли в мир поклонения Богу… Когда ночь прошла? Уже литургия, уже хочется успеть услышать: «Елицы во Христа…», и тогда по заснеженной дорожке бегом к электричке. День-то для всех рабочий. Ночь твоя: хочешь – спи, хочешь – молись, а днем будь на месте как огурчик. Пропели, пора. Еще темно, еще только половина шестого. В полусне промелькнули километры, отделяющие от столицы. И в метро вдруг властно зазвучала хвалебная ангельская песнь: «Слава в вышних Богу!». Ни толкучка всюду, ни грохот городского транспорта, ни забота – как бы не опоздать – не мешали чувствовать праздник среди обычной суеты. Непостижимым образом знакомые и любимые звуки лаврского хора как бы приподняли над землей, согревая душу и даря ей желание всех вспомнить на молитве, кому хотелось бы быть в храме в это время, но удержали обстоятельства. И если еще позволено чего-то желать, так это дара молитвы за всех «скорбящих же и озлобленных, милости Божией и помощи требующих»[48]. Но вот прошел день или два – и никаким старанием не вернуть того состояния, даже слабого намека на него, которое дано было в то рождественское утро.

Архангельский глас

Иногда в обители что-то знакомое из службы вдруг поражало особой глубиной и наполненностью. Подробности уносит время, а удивление и благодарность связываются с поразившими словами. Так было раз под Благовещение. На всенощной вышло петь трио: иеромонах, иеродиакон и клирошанин. Светло, празднично одетые, они негромко, но на редкость слаженно и взволнованно запели «Архангельский глас»[49]. Особенно прозвучало: «Радуйся, Благодатная». Повеяло несказанной ангельской чистотой, неописанной красотой смирения. Говорить об этом не только трудно, но и вряд ли нужно, все равно словами не выразишь, а не говорить – жаль предавать забвению такие драгоценные мгновения. Дай Бог, чтобы они оставили желанный след в душе и чтобы время не стерло этих и других, подобных, воспоминаний, не сумело захламить память о них ворохом неизбежных житейских забот…

Несостоявшееся прощание

Период своего обучения, когда воспоминания о поездках в Лавру так отрывочны, закончу последним, не похожим на другие моментом. Было это тогда, когда решался вопрос о распределении «молодых специалистов» по окончании института. Предварительное распределение было, и мне предлагалось место не так далеко, всего в 200-х километрах от столицы. Все бы ничего, но уж на воскресенье или на рождественскую или пасхальную ночь к Преподобному не выберешься. Только этого и жаль. Работать все равно где-то надо, и мысль об этом, по незнанию, особенно не тревожит. Но вот Лавру жаль до боли в сердце. Вернее – себя жаль. Лавра стояла и будет стоять, а вот я-то как буду без нее? Конечно, в отпуск можно приехать, но лишь раз в год. Надо не думать пока о будущем. Пока… Пока же есть несколько свободных часов. Махнуть в Лавру? Как бы предварительно проститься, – нет, просто так приехать, забежать к Преподобному в Троицкий и бегом обратно.

От усталости, от экзаменационных волнений и беспокойства всю дорогу проспала. От электрички бегом в Лавру, на той же скорости надо и обратно, только по Лавре чуть медленнее – не лететь же как угорелая, надо приличнее пройти. Приложившись, уже в воротах, под Предтеченским храмом, мысленно говорю: «Аввушка, я еще приеду, это не в счет! Ты так устрой, чтобы смогла приехать. Устроишь?». И как ответ, беззвучный, но ясный: «Никуда я тебя не отпущу». Это – мне?! А вдруг это что-то «не то»? Или какая-нибудь звуковая (но ведь не было звуков!) галлюцинация? Или это мои желания обрели такую форму? Святые отцы все подобное советуют не отвергать и не принимать. Постараюсь. На пути в столицу опять сплю. Время поджимает, надо спешить. Метро, знакомая улица, по которой почти бегом, знакомая лестница. Осталось один коридор проскочить и вдруг голос, уже вполне реальный: «Подождите!». Преподаватель параллельной группы, с которым мы только здоровались, вдруг предупредил, что в списках рабочих мест есть одно, которого не было предварительно, назвал адрес. Единственное место в столице! «Если хотите – подпишите его!» Право подписать, то есть согласиться именно на это место работы, давала хорошая успеваемость. Первый выбирал из всего предложенного, следующий – уже из оставшегося. У меня была возможность подписать именно это место и остаться на законном основании в Москве, что, конечно, и было сделано. Значит, не надо никуда ехать от Преподобного! Не надо и прощаться! Аввушка!

На исповеди (из бесед с отцом Тихоном (Агриковым)[50])

Если первоначальные впечатления от посещения Лавры лишь вспыхивали яркими огоньками, украшая серые будни, вдохновляя, утешая и согревая душу, то последующие заставляли о многом задуматься. Прежде всего – о духовной жизни и о том, как она возможна в наши дни. Может быть, тогда это так не формулировалось, даже точно можно сказать, что нет. Тогда это было желание духовного руководства, очень большое и искреннее. Хотелось каяться одному исповедующему, чтобы он, уже что-то зная, мог и посоветовать, и предупредить вовремя, и удержать от неверного шага, если надо. Сохранились записи, очень короткие, вопросов и ответов на исповеди тех лет, часть которых хочется теперь переписать.

1. Обычно считают, что иметь молитвенное правило – самое необходимое для духовного роста. Чтобы не остаться без этого, спрашиваю на исповеди. Конкретного, тем более большого, правила не дается, разумеется, в дополнение к необходимым молитвам. Помню, что твердо было сказано, что это «по силам, с разумом все надо».

2. Вопрос взаимоотношений даже среди вроде бы единомысленных, единоверных, как бы стремящихся к единой цели, – всегда трудный. Когда особенно трудно понять, разобраться, что мешает миру и согласию, спрашиваю и получаю совет не браться перебирать всё, все мелочи обдумывать, отыскивая кто в чем виноват, а лучше помолиться за них, недовольных, обижающихся. Как? – «Хотя бы акафист почитай».

3. «Девочки», какими мы тогда все были, хотя уже каждой было к двадцати или больше, передали вопрос: как быть, если надо идти вечером темной дорогой и от страха душа уходит в пятки? Ответ мне понравился и запомнился: «Надо читать “Богородицу”. А вообще – надо всегда охранять себя молитвой и стараться ничем не отгонять благодатной помощи Божией».

4. Времена меняются, исповедующих в Лавре тоже меняют, переводят, отсылают… На такой случай надо спросить, есть ли необходимое, незыблемое «правило», без которого не обойтись, или оно диктуется обстоятельствами? Как быть, если не у кого будет спросить? Ответ короткий: «Совесть подскажет».

5. Трудный вопрос всегда о молитве. Мысли разбегаются, внимание рассеивается, нельзя не сознаться, что только место занимаешь. Не получается лучше… На это такой ответ: «Молись хоть через силу, заставляй себя, ну хоть как-нибудь, но обязательно молись».

6. Душа болела, сознавая, что суета очень мешает собраться, сосредоточиться, что избежать установившихся условий невозможно, в них быть трудно, исправления никакого – и душа черствеет, каменеет, жаждет помощи и не встречает ее. В ободрение батюшка говорит: «Не горюй. Коснется Господь – и встрепенется душа. А за свои неисправности надо болеть душой, они – от слабости веры, оттого, что нет решимости. Желание вроде есть, но и неохота себя заставить… все вместе».

7. Очень редко вместе с кратким ответом можно было услышать какой-то пример. Обычно примеры запоминаются лучше. Так, однажды батюшка привел в пример одного из лаврских схимников, который усердно молился, чтобы Господь сподобил его причаститься в день смерти. И выпросил. «И ты проси».

8. Еще реже можно было услышать пример собственного преодоления каких-либо трудностей, какой батюшка приводил бы, когда речь шла о слабостях. Как-то, жалуясь на собственную лень, расслабление какое-то, охлаждение, услышала: «Вот и мне, бывает, не хочется идти (на послушание), а надо. Встану, прочитаю главу Евангелия – и иду почти с охотой…». Да, это конечно так, только будет ли время, когда можно встать спокойно, помолиться, почитать Евангелие не спеша, не оглядываясь на часы, не боясь, что опоздаешь на работу? Или это от себя – от привычки сразу же опускаться в свои дневные заботы с первой минуты пробуждения?

9. В общении не избежать многословия. Если не говоришь, то слышишь. Как при этом избежать пустословия? Батюшка на это отвечает: «Когда что нужно сказать, скажи несколько самых нужных слов, самое драгоценное – и все. А во многословии – пустословие».

10. От грехов радости никакой, а иногда так хочется хотя бы надеяться на какой-то просвет. Видимо, в один из таких моментов батюшка сказал очень твердо и уверенно: «Главное – не ленись, и пусть не будет небрежения. Будешь все исполнять, встретишь не только горести, но и радости, которым нет сравнения. Они будут залогом вечной радости в Царствии Небесном».

11. Расстройств всегда хватало, иногда от них и сердце болело. Как-то при этом батюшка сказал: «Зря-то не расстраивайся. Береги сердечко для Господа». Конечно, когда это кажется, что расстраиваешься зря? Всегда есть причины, есть основания. И все они чаще всего зряшные. Потом только понимаешь, что это так. И расстройство до боли в сердце – от маловерия, от самолюбия, от гордости, от многих-многих своих грехов, а более всего – от забвения Господа.

12. Приходило иногда сомнение в правильности пути. Не в направлении, не в цели, а в том, что замусоривает этот путь – заботы, волнения, недоумения, какими полон каждый день. Как избежать их? Или надо каким-то решительным движением смести их? Или подчиниться обстоятельствам? Говорю об этом и в ответ: «Не сомневайся, будь тверда, а то будешь непокойна». В чем не сомневаться можно? Что Господь ведет теми путями, какие полезнее для меня, чем другие? Наверное, так.

13. Недоумеваю: почему всех разбирают обиды? Что-то делаю не так? Что? И как надо? Спрашиваю: что же мне делать? Вместо конкретного ответа слышу утверждение: «Это закон духовной жизни: чем больше будешь делать добра, тем больше нареканий, недовольства, требований и обид, обид…». Ну и закон! Вероятно, это допускается Господом, чтобы мы все увидели свои немощи, слабость, учились терпению и снисхождению, умели прощать и требовать только от себя.

14. Опять о молитве, с которой у меня так плохо. Как всегда, коротко и обще, батюшка отвечает: «Молись как можешь. Главное, чтобы молитва была живительной силой».

Но как к этому прийти? На это нет ответа, и мне приходится вспоминать советы святых отцов о том, что Господь дает молитву молящемуся[51], Он – учитель молитвы, а от нас нужно одно усердие и понуждение себя.

15. Обращаясь к прошлому, поневоле сожалеешь о потерянном времени, возможностях. И грехов все больше и больше, и сил бороться с ними все меньше и меньше… Говорю на исповеди, что делаюсь только хуже, а в ответ так грозно звучит: «Не твое дело – лучше или хуже. Делай, а результат на волю Божию».

16. Без смирения нет спасения. Это везде – в проповеди, в словах святых отцов, слышишь на исповеди, читаешь. А как быть, если его нет? Спрашиваю у батюшки и получаю ответ: «Учись у Преподобного. Смирение – в служении ближним». Да, ближние пока научат – намучат. Но и без их помощи не обойтись. Считать себя грешником – мало, хотя и без этого нельзя. Попробуй-ка не только простить недостатки других, но и не возмутиться, не раздражиться, не позволить себе обид, требовательности, желания одобрения, тайного тщеславия… Этого без помощи ближних не одолеть.

17. Когда же душу захлестывала грусть от ощущения своего внутреннего духовного одиночества, непонимания, нежелания тех, кто казался близким, разделить эту тучу душевную, батюшка на исповеди сказал: «И у великих светил были такие минуты оставленности. Это очень тяжелый крест. Его и Господь испытал, и Ему было очень тяжело, когда Он молился Отцу Своему: Отче, вскую Мя оставил еси?[52]».

18. Иногда думалось: вот тут столько тревог, беспокойства, переживаний бесконечных. Там же, у Господа, вполне возможно, за грехи даже и взглянуть не удастся на все, что дорого. Тут, как ни плохо, можно стоять на службе, даже просто видеть Лавру, а там? Говорила о том батюшке, и он ответил: «Там – подобрее. Надо жить надеждой». Да, хорошо жить надеждой, но кто ее затеплит? На пустом месте и надежды не будет. Потом уже, много позже, осталось убеждение: самая непоколебимая, твердая, ясная надежда возможна в одном-единственном случае – если ею Господь осветит душу, если Он ее зажжет как огонек и будет самым убедительным ее основанием Он Сам, Его неизреченная милость к кающимся и просящим Его помощи.

19. Теперь не помню, в связи с чем было сказано мне: «Кто стремится пристальнее вглядеться в образ Спасителя, тот больше видит, тому легче полюбить Его. А кто только по верхам смотрит, тот может и не поверить, и отрицать, даже высмеивать». Пристальнее вглядеться – это как? Тогда мне было сказано – и доходи, додумывайся до всего. Так ли, нет ли… Не очень-то спросишь – и некогда, и негде, и тысячи причин-препятствий. Но возвращаясь к сказанному, хоть уже значительно позже, нельзя с этим не согласиться. Да, вглядываться, стараться вникать в строки Евангелия, в явления милости Божией на протяжении всей жизни, своей и других, во все, что объединяет собой Церковь, конечно, надо. И легче будет верить, надеяться, даже любить, тем более что Господь обещал ищущим Его Свою благодать.

20. Снова и снова, тогда и теперь каюсь в том, что плохо с молитвой: и рассеянность, и лень понудить себя вернуться к прочитанным механически словам молитвы, и привычка спешить всегда и везде, и, следовательно, небрежность в самом святом деле. Сознавая и каясь, но не исправляясь, повторяя те же грехи, ловишь себя на мысли: чем так читать, лучше никак не читать – греха меньше. Но – меньше ли? С этим вопросом опять обращаюсь к батюшке, и он говорит: «Читай. Хоть как-нибудь (если лучше не получается), но читай. Сама можешь не видеть силы молитвы, да бесы видят, знают». Да, все святые отцы уверяют в необходимости побуждать себя хотя бы на самую слабую молитву. Теперь бы мне в дополнение хотелось услышать еще и такое: только не оправдывай свое небрежение и не ленись понуждать себя к молитве.


Архим. Тихон (Агриков)


21. Сокрушаюсь о том, что вся жизнь – одна суета. Вольная, невольная, где какая – не разберешь. Одно всегда – скорее! Везде, всюду – скорее, как на пожар! На работе – «план горит», в храм – скорее, чтобы успеть хоть что-то застать, домой – скорее, чтобы самое необходимое сделать. И при всей этой круговерти никаких добрых дел. А время идет. Как не горевать, тем более что изменить ничего не могу. На это батюшка сказал: «Теперь все добрые дела – в терпении. Терпи». Отойдешь от аналоя – «терпи». Всегда, везде, всюду. Всех и себя. И обстановку. Хочется, конечно, и чего-то светлого, радостного. И слава Богу, оно есть хотя бы уже потому, что есть возможность быть в Лавре на богослужении, на исповеди.

22. Как-то говорю на исповеди, что нет никакой возможности быть в тишине, нельзя нигде быть без чужих глаз, пусть и безразличных, не очень мешающих, но все-таки это не одиночество. Иногда же так хочется побыть одной, помолиться не на людях. Если представляется хотя бы какая-то возможность побыть в одиночестве, то радуюсь редким минутам, когда надо кого-то подождать (на работе) в пыльном помещении гулкого склада или в пустом отсеке, провонявшем сгнившей на овощной базе капустой. Но вот помолиться в таком мусоре не будет ли оскорблением для Господа? Не на помойку же люди спешат для молитвы, а в благоукрашенный храм! – «Нет, для молитвы все места подходящие». Теперь к этому хочется добавить: только б в душе не было помойки.

23. Некогда! Всю жизнь некогда делать все самое нужное. И более всего некогда молиться! Стыд и позор, но правда – молиться приходится больше дор!огой. Говорю на исповеди об этом без всякого обещания исправиться. – «Молись дор!огой, идешь-то ногами». Конечно, для молитвы нужна голова и сердце, не ноги. Голова, конечно, тоже все время занята, только вот надо понаблюдать за ней – всегда ли нужным она полна? Если последить за тем, сколько времени уходит на дорогу, на ожидание транспорта, на переходы, пересадки, да добавить к нему то время, когда делаешь что-то только руками, где голова не нужна, получится вполне приличное количество, можно успеть помолиться. Не будет внешнего: стояния перед иконами, чтения по книгам… но это – Бог знает – в дороге невозможно. Только б память о Боге была, да душа к Нему не переставала бы тянуться.

24. Сколько ни говорили в Лавре в проповедях о любви к ближним, на деле наталкиваешься и на зависть, и на ревность, и на явную неприязнь, чуть ли не до ненависти… Конечно, это смущает, очень мешает относиться доброжелательно, ровно, спокойно. Говорю об этом батюшке и он в ответ: «Мало не иметь неприязни друг к другу, надо стремиться к любви». Конечно, мало. Отойдешь и думаешь: как к ней стремиться на деле? Что конкретно от меня зависит и как надо мне вести себя в такой обстановке, которая едва ли не всех выбивает из колеи? На эти вопросы умудряйся сама находить ответы и как-то выходить из положения. «Помоги, Господи, Сам имиже веси судьбами».

25. В бесчисленных исповедях снова и снова встает вопрос о молитве. Плохо с ней. Плохо стараюсь, каюсь в этом и слышу: «Благодари Бога». Вот это да! Вроде бы надо сказать что-то другое. Правда, вспоминаю, что один старец говорил своим духовным детям, что и за грехи надо благодарить Бога. Конечно, это не значит, что грехи будут радостно приняты Богом, нет, но ведь все знают, что лучше видеть свои грехи, осознавать их и каяться в них, чем не видеть, быть уверенным, что у меня все как надо и продолжать копить их. Благодарить здесь следует за то, что Бог дает видеть грехи, сознавать свою немощь, свои слабости, свою греховную запущенность.

26. Не раз предупреждал батюшка на исповеди о том, что в день причащения надо быть особенно внимательным, особенно стараться беречь святыню. И как это непросто! Но главное, привычка расслабляться, неумение всегда жить собранно, как на страже, легко открывает вход супостату и… Как надо всегда быть бдительным и молиться, чтобы, как в Евангелии сказано, не подвергнуться напасти[53].

27. Периодами в душе творилось что-то неладное: на работе какие-то осложнения, с людьми неприятности, дома недовольство, в себе – мрак и тяжесть. Словом – ад. Говорю батюшке, а он: «Ну не самый ад, только преддверие. Потерпи, есть за что терпеть!». Да, легко сказать – потерпи. Конечно, надо терпеть. Надо еще усилить молитву, только сил для этого нет. Ни на что их нет. Слава Богу еще за то, что есть сами Таинства Церкви, Господь через них дает силы просто жить. Непереносимое казалось терпимым и невозможное – возможным.

28. Однажды пришлось мне слышать от батюшки такую фразу: «Зарастает тропинка за Господом». Как к ней относиться? На свой счет принять? Услышать в ней намек на собственную неверность, недостаток усердия, маловерие, забвение горячности духа, свойственной лучшим христианам? Широкое поле деятельности – думай как хочешь, решай как знаешь… Если и о себе подумать именно так – не ошибешься, только б в уныние не приходить.

29. Вряд ли кому не доводилось в те годы испытать много горечи, пережить много тяжких минут оттого, что трудно было общаться с батюшкой. Спросишь – когда ответит, а когда и нет. Или ответит одним словом – то ли поймешь, то ли нет. И так ли поймешь? Если написать – как, когда отдать? Сплошные переживания. К тому же и на ответ не рассчитывай. Даже благословение получить – целое событие. И не всегда виновато многолюдство. Один раз подойдешь, другой – батюшка как не видит, а то рукой махнет, скажет: «Дайте пройти, не задерживайте». Другого же тут, на глазах у всех, преспокойненько благословит. Если царапнет обида, надо сказать на исповеди, а говорить о таком – мука. Обижать не хочется, сказать надо не о своих переживаниях, а о неумении или бессилии бороться со всем, что ложилось тяжелым камнем на душу. И не отсутствие внимания, а мучительное сознание, что батюшке все равно – тяжело мне или нет, спасаюсь я или погибаю, как у меня на душе… Однажды на это он сказал, что это враг мстит и верно попадает. Позже, много лет спустя, приходила мысль, что Господь попускал это пережить, чтобы учиться все доверять только Ему, сочувствовать другим и меньше внимания обращать на себя.

30. Если батюшка поручал кому-то сказать что-либо нужное, то предупреждал: «Ты не настаивай, скажи, а там…». Что «там» – не договаривал, наверное, надо понимать: «как будет». Мне казалось тогда это очень значительным, потому что в духовной жизни давление исключается. На практике же, к сожалению, оно до сих пор прекрасно сосуществует с хорошими, правильными словами на великое смущение, часто на горе и вред многим.

31. Неизменно возвращаюсь к своим грехам, сознавать которые надо, помнить тоже, но при этом надо удержаться на самом краешке бездны, имя которой – уныние. Как тут быть? Батюшка повторяет известное: «Себя терпеть тоже надо. Это трудно – себя терпеть». Да, еще как. В этом у меня большой опыт, но не терпения, а напряжения, от которого все внутри дрожит. И так хочется порой хоть крошечного утешения… чего-нибудь хорошего, радующего. Обычно оно по милости Божией как-нибудь приходило, а то бы совсем плохо было.

32. Терпеть-то себя, конечно, надо, но силы терпеть из себя не выжмешь, надо усиленнее молиться. Сделав такое открытие, говорю на исповеди, что вот этой усиленной молитвы-то и нет у меня. Батюшка отвечает: «Призывай чаще Господа, как написано: всяк, иже аще призовет имя Господне, спасется[54]». Отхожу, думаю: чаще, конечно, надо, хотя это и трудно. А в духовной жизни все трудно, во всем требуется понуждение себя.

33. Давно как-то батюшка спросил: «Ты “Богородицу” знаешь?». – «Да». – «Да как знаешь-то? Что слова молитвы знаешь – я не сомневаюсь, а вот откликаются ли в сердце слова?». Ответить на это непросто. И тогда, и теперь. По-всякому бывает. Да, думаю, тогда важно было вопрос такой поставить, чтобы внимание на него обратить. А ответ дознается жизнью.

34. Когда говорят о разных страхах, просят узнать о том у батюшки. Он отвечает: «С Господом ничего не страшно, везде хорошо». Дай Бог, чтобы жизнью подтвердилось такое убеждение. Пока ничего особенного нет – и не страшно, и проще думается, что с Богом все одолею. Когда же случится неприятность, то другие слова и мысли даже у святых: «Вскую мя отринул еси от лица Твоего, Свете Незаходимый, и покрыла мя есть чуждая тьма, окаяннаго»[55]. Надо молиться об укреплении веры и на себя не надеяться. Пожалеет Господь – не страшно будет, а оставит на себя – еще как страшно даже там, где применимо замечание: тамо убояшася страха, идеже не бе страх[56].

35. Иногда знакомые рассказывали, делились советами батюшки. Так, одна знакомая матушка на исповеди сказала батюшке, что читала книгу о молитве Иисусовой, где автор предупреждал: на это нужно особое благословение. Вот она и решила просить себе особое благословение. Батюшка ответил: «Какое тебе особое благословение, это же наш долг». Теперь к этому вспомнились слова отца Алексия Мечева[57], который говорил, что надо не думать о том, чего достигали прежде великие молитвенники, а все внимание следует обращать на слово «помилуй» и читать эту молитву с чувством покаяния.

36. Некоторым батюшка говорил: «Подкрепилась? Теперь поезжай на новые подвиги». Имелось в виду прежде всего участие в Таинствах, Исповедь и Причащение. Кроме того, и вся лаврская служба, вся красота Лавры не могли не действовать. Они ободряли, вдохновляли, примиряли со всеми трудностями жизни. А дома надо было браться за себя и стараться больше, чем прежде.

37. Бывало и так, что он напоминал: «Мы призваны гореть!». Естественно, огнем веры, решимости жить по вере, огнем любви к Богу и друг к другу. Увы, не очень-то заметно было наше горение, особенно при общении. Призыв, конечно, благой, но получалось в жизни многое не так. Тут каждый может и должен винить только себя вопреки нашей привычке жалеть себя и винить других.


Архим. Феодор (Андрющенко), архим. Тихон (Агриков), архим. Кирилл (Павлов)


38. Неоднократно батюшка подчеркивал, что необходимо бережно относиться к искорке небесного огня, зажженной Господом. И свою беречь, раздувать, и у ближних и дальних – тоже. Осталось в памяти образное сравнение: «Искорку можно раздуть, а можно и плюнуть на нее, затоптать… и она угаснет». Как конкретно поступать в каком случае – это уж догадывайся сам и прислушивайся к обстоятельствам.

39. Как-то одной знакомой предстояло ложиться в больницу. Ее беспокоил вопрос поста. Конечно, там никто с ней считаться не будет, а не есть ничего тоже нельзя. Спросила батюшку, как ей быть. Он советовал есть первое, не трогая мяса (если оно там будет), а со вторым – проще. Ее удивило это. Почему так? «Потому, – объяснил батюшка, – что от бульона, супа или щей не останется впечатления вкусового и это не будет смущать: съешь неизвестно что – и ладно. Надо подчиняться – и ешь. От котлеты же или просто кусочка мяса, если его жевать будешь, совесть будет неспокойна». Она так делала, стараясь не думать ни о чем, и была покойна.

40. Другая смущалась тем, что на работе, когда ей поручались дети, невозможно было соблюдать посты. Батюшка посоветовал ей заменить качество количеством, то есть значительно уменьшить его. Она говорила, что ждала с нетерпением того времени, когда можно постом или в постные дни вволю наесться картошки, да поддобрить ее жареным лучком – и вкусно, и досыта, и с чувством исполненного долга, а то лизнешь молочной каши – и не наешься (раз батюшка велел чуть-чуть поесть, чтобы других не возмущать), и на душе нехорошо.

41. Многим батюшка благословлял читать акафист Божией Матери каждый день. Многие жаловались, что привычка к словам мешает проникать в смысл произносимых слов. Спросить трудно бывает, мешает многолюдство, постоянное неспокойствие: придет ли на исповедь, удастся ли спросить что-нибудь на ходу, когда он спешит на службу. При первой возможности спрашиваю о том, можно ли вместо обычного Благовещенского читать другой акафист Матери Божией. «Можно». Из этого делаю вывод, что важнее всего внимание к словам – чтобы только молитва была обращением ума и сердца, а не машинальным повторением написанных слов, давно знакомых и потому легко убегающих из сознания.

42. Как-то на слова Евангелия: Ваши же блаженны очи…[58] батюшка сказал, что это к нам, ко всем христианам, относится. Ветхозаветные пророки только предполагали, видели в символах, как через тусклое стекло, то, что дано христианам. Мы можем всем сердцем ощущать близость Господа в храме, при чтении Евангелия, в Таинствах, особенно в момент причащения. Ему сказали, что мы, рядовые верующие, тонем в суете, а вот священникам дана благодать особая. На это батюшка возразил: «Нет, это всем. Благодать та же…». Конечно, так. Бывает, к сожалению, что неопытный священник внушает другим мысль о своем избранничестве, но это – увы – от скудости понятий, духовного невежества всех – и говорящего, и слушающих. Не случайно в «Невидимой брани»[59] подчеркивается необходимость развивать ум и совершенствовать свои понятия, чтобы различать добро от зла. К сожалению, основной массе верующих надо делать это самостоятельно.

43. Когда жаловались батюшке на тоску, охватившую душу, он указывал на молитву как на самое решительное и действенное средство борьбы с таким состоянием. Если и с молитвой плохо (а это всегда вместе, как правило, бывает), то он говорил: «Это и ведет к тому, что потом испытываем мы тоску». Понимаешь, что нельзя запускать себя, надо вырабатывать навык молиться, но порой так трудно бывает! Слава Богу, что есть на свете Церковь, где молитвы одних могут хоть как-то коснуться и ослабевшей души другого.

44. К вопросу о молитве возвращались многие. Кто-то батюшке сказал на исповеди, что забывает молиться, уходит мыслями в дела, заботы, а помолиться некогда. Он только спросил: «А поесть не забываешь?». Ясно, молиться надо хотя бы так усердно, как готовим пищу, а может быть, и лучше. Только вот до такой потребности в молитве, какую испытываем в пище, дорасти мешает многое…

45. Как-то спросили у батюшки, есть ли у него такой близкий друг, которому можно все доверить. «Есть». Ну, слава Богу, это теперь большая редкость. Он видел, что не так его поняли, и добавил: «В келии – Матерь Божия. Ей все говорю».

46. Когда говорили батюшке о бесконечных скорбях, переживаниях, опасениях, страхах, он отвечал: «Мы искуплены для вечной радости не золотом и серебром, а Кровью Спасителя[60]. Не может быть, не попустит Господь, чтобы все, что Он дал нам, погубил враг. Не погубит. Матерь Божия не попустит погибнуть». Дай Бог и уверенность в этом, и силы противиться унынию, всяким тревогам, и светлую надежду на милость Божию, которой только живы еще.

47. Вряд ли кто подходил с радостью, больше шли и каялись в грехах, жаловались на подавленность, уныние, душевную холодность и другие состояния, от которых так трудно избавиться. Батюшка старался напоминать: «Мы уже возлюблены Господом, нам остается только полюбить Его ответной любовью». Легко сказать – полюбить! И кто бы это го не хотел, но как трудно это для многих, если не сказать – для всех! Только кому Бог Сам даст эту милость… Но ведь Он дает больше, чем мы замечаем…

48. Многих смущало то, что очень часто в храмах на исповеди священники почти не слушают исповедующихся. Одни, перечислив грехи в «общей исповеди», просто накрывают епитрахилью, другие, наклонившись к кающемуся, не дают сказать, говорят сами, еще не все выслушав… Как в таком случае быть? Батюшка советовал каяться тут же, молча, в душе, Богу во всем, в чем совесть обличает, пока в очереди стоишь, а как уж священник поступает – дело его совести.

49. Приходили на исповедь часто очень юные, восторженные души. Батюшка предупреждал таких о том, что потом будет приступать охлаждение. От него одно спасение – «понуждение любить Любящего нас». Охлаждение как попущенная воспитательная мера – трудное искушение, но «неискушен – неискусен»[61]. Трудно еще и потому, что большей частью в искушении люди остаются одни, без поддержки искусных, добрых и любящих.

50. Заканчивая краткие записи отдельных советов и того, как они воспринимались в дальнейшем, хочется вспомнить последнее, не раз слышанное: «Люди созданы для любви, чистой, святой, для счастья любить и быть любимыми». Теперь, много лет спустя, при воспоминании о них, думается: дай Бог, чтобы все, кто искренно, от души всегда спешил к Преподобному в его Лавру, встретил по отношению к себе хотя бы искорки по-настоящему чистой, святой, возвышающей душу любви Божией, открывающей небо и освещающей землю, дающей силы жить и все терпеть. И благодарить за это Господа и Его Преподобного.

Обстоятельства под корень срубили так и не возобновившиеся наши отношения, время унесло их в прошлое, оставив воспоминания, за которые можно сказать: «Слава Богу!». За все, что было и чего уже не будет. Этим можно закончить второй период уже более систематического посещения Лавры, когда очень хотелось реального и надежного духовного руководства. Этого не получилось, и третий, пока еще не окончившийся период, – это все доступные поездки к Преподобному, когда внимание полностью поглощено богослужением. В разные праздники приходилось бывать, и о некоторых из них остались очень яркие, незабываемые воспоминания. Даже просто трудно представить себе церковное торжество в отрыве от Лавры. Более всего это касается самых значительных праздников – Пасхи и Рождества Христова. И конечно, праздников Святой Троицы и памяти преподобного аввы Сергия.

Еще об исповеди

Было время, когда на исповедь хотелось попасть только к одному из исповедующих. Он знал по прежним исповедям многое, ему не надо было говорить обо всем, можно было продолжать. Пришлось довольствоваться тем, что есть, то есть исповедоваться у того, кто пришел. Некоторые исповеди проходили почти бесследно, вернее, не запомнились, а от некоторых остались «бумажные следы».

Например, было так. Пришел один иеромонах, который вызывал уважение одним видом, казавшийся серьезным, сосредоточенным. Каких лет? Может быть, близких к моим, но отцы всегда мне казались старше, солиднее. Немного удивила его привычка всем говорить «ты» с первого раза, но, может быть, это осознанно, даже специально. Как бы там ни было, сразу же: «Что у тебя?». Говорю, что мучает сознание своей неисправимости. Каждый раз на исповеди думаю, что надо браться за себя серьезно и решительно и – ни с места. «Что мешает, как считаешь?» – «Думаю, что и лень, и самость, и рассеянность, и погруженность в суету…». Он берет в руки свои четки и говорит: «Вот у кого есть четки, тем надо молиться так: десять раз молитву Иисусову читать, потом “Богородице Дево” или “Отче наш”. Но не подряд читать и читать, а почитать, остановиться, оглянуться на прошедшую жизнь, подумать о смерти, потом опять помолиться…». Говорю, что плохо у меня с молитвой на деле, а хотелось бы, чтобы вся жизнь была освящена молитвой, памятью о Господе. «Это хорошо, это святые отцы называли плачем. Плач души без видимых слез. Но без молитвы ничего не выйдет». Говорю ему, что никак не научусь видя не видеть и слыша не слышать всего того, что вредит душе. «Это желание так и будет только желанием, если не будет постоянства в молитве. Так и будет тянуться – и видя все, увидишь, и слыша – услышишь… Что еще?». Он не спешит, не торопит. Мне стыдно за свою лень, беспечность, нерадение… Он советует больше читать, завести тетрадку, куда надо записывать свои добрые мысли, слова святых отцов, чтобы вера была осознанной, глубокой. Спросил, читаю ли утренние и вечерние молитвы, соблюдаю ли пост. Говорю, что плохо читаю, особенно вечерами, только глазами бегаю по строчкам. «Читай. Даже если не понимаешь (от усталости) смысла произносимых слов, то бесы понимают. Понуждение себя и будет подвигом. Господь за усердие дает благодать». Задав еще несколько общих вопросов, читает разрешительную молитву. Самое удивительное в тот момент было ощущение касания «того» света, который иногда трогал мою грешную душу. На какое-то время было дано желание молиться. Этому не мешало присутствие людей, необходимость говорить с ними, делать обычные дела. Потом это пройдет, к сожалению. Но в тот миг – было. Было дано так, ни за что, даром. Наверное, как призыв, на который надо ответить исправлением жизни…


И еще одна исповедь у неведомого молодого иеромонаха. Очередь к нему, как, впрочем, и ко всем, большая. Поневоле волнуешься. Страшит молодость исповедующего. Вдруг он очень требователен? Вдруг чрезмерно активен в навязывании своих советов, которые, увы, почти невыполнимы в наших условиях (приходилось и с такими явлениями встречаться)? Настроение далеко не бодрое. Подошла очередь. Говорю о самом больном – о молитве: и рассеянная она у меня, и собраться с мыслями как надо не умею, и болтливость мешает, и нужной ревности – заставить себя – нет. Он будто обрадовался возможности говорить о молитве и стал о ней спрашивать, забыв об очереди за моей спиной, о времени, обо всем. Спросил о том, читаю ли я во время богослужения Иисусову молитву. Говорю, что да, если не слышно службу. Он советует читать и когда все слышно, хотя бы кратко читать: «Господи, помилуй». Говорил и о необходимости читать творения святых отцов. По древним правилам надо было читать их по два часа в день. И как многие: «Что еще?». Говорю о желании оправдать свое нерадение усталостью. На это он сказал, что ревность без разума так же вредна, как и безразличие, что надо беречь здоровье как дар Божий, постоянно проверять себя… Говорил он об этом так охотно, по-доброму, что мне было очень стыдно за себя…