Вы здесь

Вчера я убил свою мать. Если я не умру сегодня (Марк Перовский)

Если я не умру сегодня


Часть I

Каждый день начинался с того, что я ненавидел себя. Ненавидел каждую клеточку своего тела, дрожал от холода в своей наполовину сломанной кровати, которую на тот момент делил со своим младшим братом Джоном. По утрам он вечно прижимался ко мне и отбирал наше общее старое одеяло, укутываясь в него, словно в кокон. Я не отнимал – слишком сладко он спал, и в утреннем лёгком свете его расслабленное лицо напоминало мне о том, что я живу ради него и остальных братьев, что спали на соседней кровати, тоже вдвоём. Маленький Сэм и Филипп, мальчик чуть постарше его. Каждое утро я вставал раньше всех, чтобы помочь всем приготовиться к новому дню. Первым делом нужно было разбудить старшую сестру, Лейлу, заставить её готовить завтрак на маленькой кухне, в которой всегда воняло тухлой рыбой, потому что отцу было угодно, чтобы она лежала там, в одном из шкафов на верхней полке. Сестра моя больше всего на свете любила поспать. Я её понимал – она одна из немногих в нашей большой семье могла позволить себе устроиться на работу прачкой в Ньюпорте. А ещё единственная могла позволить себе отучиться в школе. До города она добиралась пешком, отчего у неё постоянно болели ноги и поднималось давление. Хотя она всё равно была той ещё язвой и вечно норовила как-то побольнее задеть и меня, и братьев. Меня она, конечно, не любила больше всего, потому что я был самым старшим из мальчиков, остальных трогать ей, видимо, было совестно.

В комнате у неё вечно был беспорядок. Разбросанные открытки, купленные в ближайшем почтовом отделении, одежда, которую она не успела сложить с прошлого дня, книги о вечной любви – это была её странная, пустая жизнь обыкновенной прачки из Ньюпорта. И я каждое утро приходил её будить.

После того, как она скажет мне что-то типа «опять в кровать напустил, мелочь?» или «иди на горшок лучше сходи, пока я не встала», я уходил вниз, на первый этаж и, зашнуровав свои ботинки на толстой подошве, стоя в полумраке рассвета, идущего со стороны пока ещё цветущих полей пшеницы, выходил на улицу. Вдали виднелось бушующее море. По утрам оно неистово билось о влажный пустынный берег, омывая валуны, разбросанные по всему пляжу, старый-престарый пирс, построенный моим отцом ещё до моего рождения. Облака плыли низко, словно неясный туман, медленно поднимающийся всё выше, ветер сгонял тучи на запад, куда-то за горизонт, куда в конце дня так же привычно завалится практически мёртвое солнце.

Я уходил к сараю колоть дрова для печи – в конце зимы обычно было всё ещё очень холодно. Брал старый топор, начинал делать своё дело. Это была самая лёгкая, спокойная часть дня, которую я любил больше всего. Хотя нет, наверное, больше всего этого я любил вечер, закат и спокойное море. Однако причина такой странной любви была не в рассвете и не в закате.

Она была в человеке.

Мать моя всегда была деспотичной, слегка поехавшей дурой, у которой неплохо получалось вышивать. Каждое утро, ровно в половине восьмого утра, она выходила из своей комнаты, и тогда я понимал, что одна из двух лучших частей дня заканчивалась и начинался леденящий душу ад, медленно выворачивающий душу. Я бросал колоть дрова и шёл приветствовать её – иначе она снова бы взяла плеть и пару раз ударила ею по спине. Эту боль ни мне, ни Лейле, ни братьям не забыть никогда – словно раскалённый металл медленно стекал по спине. На мои глаза вечно наворачивались слёзы, когда мы с братьями шли в баню раз в две недели, и я видел на их спинах бледные шрамы от ударов. Наверняка, на моей спине всё было в разы хуже, но никто не хотел говорить об этом, об этой боли все привыкли молчать и делать вид, что это осталось в далёком прошлом.

– Мы когда-нибудь покажем это маме? – спросил меня как-то раз Джон, когда мы лежали в кровати, отходя ко сну. В свете керосиновой лампы, висящей над кроватью, его детское личико выглядело ужасно напряжённым и матёрым. Страшно было наблюдать, как детская беззаботность медленно уходила из его глаз, да и не только его глаз, но и всех остальных братьев.

– Не знаю, Джон, – я натягивал одеяло до его подбородка и поправлял прядь волос, вечно падавшую на его узкий гладкий лоб. – Когда вырастем, тогда и расскажем. Тебе больно?

– Нет, спина не болит, но… – Джон на мгновение замялся, чихнул, – но мне просто непонятно, почему мама с нами так поступает. Может, если спросить её, она нам скажет?

– Вряд ли, – помотал головой я, ложась рядом с ним. – У каждого свои тараканы в голове, а если лезть к ним со своим уставом, то ни к чему хорошему это не приведёт.

– А что такое устав? – спросил Джон. – И почему с ним нужно куда-то лезть?

– Завтра объясню, – я поцеловал его в лоб (как покойника, подумал я), – спи.

– Спокойной ночи, мальчики, – чуть громче обычного говорил Джон Сэму и Филиппу. Те отвечали то же самое, и я тоже желал им спокойной ночи.

Я гасил керосиновую лампу, и в комнате воцарялась тьма, разрываемая лишь одиноким светом луны, проникающим в наше окно.

Джон обнимал меня, а я его. И так мы засыпали хрупким, чутким сном до самого утра, когда мне вновь придётся просыпаться от холода и вновь начинать этот порочный круг.

В один тёплый февральский день, когда даже заледеневшая грязь на заднем дворе начала таять, мать приказала мне вычистить дом.

– И что б ни единого пятнышка! – она пригрозила мне пальцем, хоть я и без этого прекрасно знал, что со мной будет (да и с остальными тоже), если я не выполню всё в точности так, как она сказала.

– Да, матушка, – говорил я, боязливо опуская голову.

– Пшёл, – она махала рукой, и мне нужно было в тот же миг испариться в другой комнате. – Начни с гостиной, к нам сегодня придут гости.

В глубине души я вздохнул. Гости… знал я этих гостей. Семейка дураков, что жила через две фермы от нас, Клеймеры. Отец – жирный боров, не моющийся месяцами, мать – инфантильная молодая девица, выскочившая за него из-за денег, а дети – так это просто тихий ужас. Вечно перед их приездом я говорил своим братьям, чтобы они не поддавались на их выпады, и у большинства это даже получалось. Кроме Филиппа, который так и норовил полезть в драку со своим обидчиком. Вечно из-за него нам всем доставалось, и я всегда молил Господа о том, чтобы в этот раз всё было хорошо.

Однако в Бога я уже давным-давно не верил. Он оставил всех нас наедине с Дьяволом.

Квартиру я вычистил на ура. Везде протёр пыль – даже на карнизах, – помыл везде полы слегка мутноватой водой, протёр окна от многовековой пыли, вытрусил ковры, обыкновено лежащие в гостиной, вновь наколол дров на вечер. Лейла всё это время суетилась на кухне: месила тесто, чистила рыбу тупым ножом (буквально каждые пару минут я слышал громкое «ай!», доносящееся с кухни), кипятила воду, чистила овощи и нарезала их, чтобы отправить в суп. И когда, казалось, все дела были сделаны, из своей комнаты к нам спустилась мать и осмотрела весь дом, пытаясь найти малейшую пылинку или кусочек грязи с обуви. Но в тот день она ничего не нашла и лишь грозно кивнула, буркнув себе под нос: «Нормально». Когда она уже поднималась по лестнице, то вдруг обернулась, посмотрела на меня.

– Сходи в подвал, принеси виски отца, – и продолжила подниматься. Лейла, видевшая мать и слышавшая эти её слова, бросила на меня грустный взгляд, полный сожаления. Хлопнула дверь в спальню, и сестра тихо сказала:

– Что встал? Неси быстрее, пока эта шмара не разозлилась. Проблем хочешь?

Я лишь помотал головой и, накинув тёплую шерстяную куртку, вышел на улицу, где и был вход в подвал. Открыл скрипучие деревянные двери, на меня дыхнул холод подземных помещений, смешанный с запахом влажного, пропитанного виски дерева, и ароматом гнили, исходивший из-за стен.

Вот почему мне не нравилось туда ходить. Гниль – вечный гость в подвале. Крысы пытались пролезть через дыры в стене, застревали в застенках, так там и умирали. А трупы искать никто не хочет, вот и гнили они там. Сколько дней мне преследовал этот ужасный запах смерти, когда я впервые спустился туда за банкой солёных помидоров! И сколько дней у меня перед глазами стоял образ маленькой дохлой крысы, бесхозно лежавшей прямо посередине подвала в окружении закатанных банок с вареньем, солёных овощей и целой полки с алкоголем, принадлежавшей отцу.

Я спустился вниз по скрипучим ступенькам и зажёг лампу. Быстро прошёл по холодному квадрату комнаты, остановился возле полки, увидел бутылку, вручную подписанную как «виски», схватил её и быстрым шагом пошёл обратно, к свету, что лился сверху на этот маленький могильник. Запах гнили по-прежнему был там, и нос мой отказывался это нормально воспринимать.

Я закрыл подвал и вернулся в дом. Поднялся на второй этаж, бросив мимолётный взгляд на измученную Лейлу, постучался в спальню родителей. Дверь открыла мать. Грозно насупилась, вырвала бутылку и вновь хлопнула дверью так, что стёкла задрожали. Моя голова невольно вжалась в тело от страха.

Столько злости, столько ненависти… и откуда она в ней? Сколько я себя помнил, мать всегда была такой. И мне было и интересно, и страшно пытаться узнать, отчего же она такая стала. Любопытство, конечно, сильная штука, но мне моё здоровье оказалось дороже, и я бросил все попытки разузнать о её прошлом, особенно после того, как мать один раз выпорола меня за это. После этого я ещё пару дней с трудом мог сидеть, а при матери мне приходилось делать вид, что мне совсем не больно, чтобы мне не досталось ещё больше.

Однако это было не самое страшное, что с нами со всеми случалось. Самое страшное было всего пару раз за всю нашу совместную осознанную жизнь, и ни я, ни Лейла, ни братья не смогли простить её. В те дни я молился о том, чтобы всё стало, как прежде.

Только если я не умру сегодня, говорил я себе каждое утро и каждую ночь, только если я не умру, то смогу их всех защитить. И именно эти слова могли удержать меня на этой промёрзшей почве земного ада.

Часть II

Мы все боялись. Боялись криков, боялись боли, боялись собственную мать. Казалось, в любой момент она может сорваться с цепи и стать той самой бестией, о которых я читал в старых книжках, убаюкивая своих младших братьев. Никому не хотелось лишний раз злить её, поэтому почти всегда в доме стояло многозначительное, холодное молчание. Лишь я да Лейла хлопотали по дому, не проронив за весь день ни слова, общаясь друг с другом лишь грустными взглядами.

Но в тот вечер всё было не так. Когда к нам вошли Клеймеры, мать тут же преобразилась: её взгляд утратил стальной холод и блеск, кулаки разжались, показывая этому миру стёртые костяшки её пальцев и порезы на кистях. На лице появилась воздушная, слегка вымученная улыбка.

– Добрый вечер, Ханна! Добрый вечер, Герберт! – сказала она приторным голоском, совсем не таким, каким она разговаривала с нами. Она нагнулась к двум маленьким деткам: мальчику Освальду и девочке Клэр – потрепала их по головке, ущипнула за щёчки. И когда мне показалось, что вечер пройдёт хоть и шумно, но спокойно, то мать, словно прочитав мои мысли, бросила на меня полный жестокости взгляд, движениями желтоватых белков и кивком головы приказала забрать вещи гостей и повесить их на вешалки. Стоило мне пройти мимо, как она остановила меня, крепко схватив за плечо. Я медленно повернул на неё голову, медленно переводя взгляд с подола её платья, измазанного ежевичным соком, на её грозное, мясистое лицо.

– Повесишь вещи и будешь паинькой. Никаких выходок, молодой человек, иначе… – сказала она тихо, но не менее доходчиво.

Я лишь кивнул. Мне не требовалось объяснений, что будет, если вдруг что-то пойдёт не по её плану.

Все прошли в гостиную, по совместительству столовую и начали рассаживаться по местам. Я поставил всем тарелки, начал накладывать овощное рагу, которое весь день до этого готовила Лейла, спящая на тот момент на втором этаже. В тот миг я ей так завидовал и так боялся за своих братьев, тихо играющих в игрушки в нашей общей спальне.

Один кусочек рагу случайно капнул на мои и без того не самые чистые штаны. Мать смерила меня презрительным взглядом. Затем повернулась к гостям и радостным голоском пропела:

– Он у меня такой свиньёй бывает, ну просто не знаю, что делать, – все гости рассмеялись, смотря мне прямо в глаза. Руки мои невольно сжались в кулаки. Я закончил накладывать рагу и вышел из гостиной, сел на ступеньках, ведущих наверх, стал вслушиваться в то, что говорила мать.

– Рассказывай, как дела-то в мире? – заинтересованным голосом сказала она. – Небось, всё совсем поменялось?

– Да нет, что ты! – будто не замечая мрачной, тягучей атмосферы, отвечала Ханна, параллельно пережёвывая овощи. Гадость, подумал я. – Слышала, что по соседству с нами теперь новая семья. Ферму выкупили всё-таки.

– Какую ферму?

– У которой ещё дом был похож на корабль. Помнишь, ну? – продолжала Ханна.

– А, та старая развалюха на окраинах! Конечно, помню. Сколько раз уже говорила снести эту хибару, никакого толка от неё не было и нет.

– Зато теперь будет. Говорят, новенькие – фермеры со стажем.

– А мы ничуть не хуже! – горделиво сказала мать. – Даже лучше этих выскочек, в сто раз лучше! Никакие новенькие фермеры не переплюнут матёрых людей, выросших здесь. Уж я гарантирую.

– Посмотрим, какие они с виду. Может, они вообще совсем уж из деревни, не то, что мы.

– Ну я сегодня не королева красоты, – усмехнулась мать.

«И не только сегодня», – улыбнулся я язвительно.

– Дом отдраила так, что он блестит и скрипит от чистоты, – закончила она. – Столько сил на это угробила, спина уже ни к чёрту. К врачу ходила, лекарства мне выписали, да денег всё нет их купить.

Ах, вот оно что. Она драила дом весь день, а мы… ай, ладно. Пора бы мне уже привыкнуть к такому порядку вещей. Всё равно этот кошмар кончится только, когда она наконец умрёт и мы все вместе её похороним. Хотя, чёрт его знает, когда этот сладостный миг отмщения настанет. Но я не прекращал надеяться ни на минуту.

Мне надоело слушать эти бесполезные разговоры двух сумасшедших домохозяек, и я поднялся наверх, к себе в комнату. Стоило мне открыть дверь, как три мальчика, сидевшие мирно на полу, вдруг сжались в непонятном страхе, но разглядев во тьме коридора меня, тут же расслабились.

– Хэй, как вы тут? – тихо спросил я и присел рядом с Джоном, он аккуратно похлопал по холодному деревянному полу, призывая опуститься рядом с ним.

– Пока вроде нормально, – отвечал Филипп, второй по старшинству парень. – Мама не лезет и ладно. Чем они там заняты?

– Болтают о всякой дури. Как обычно в общем, потом мне надоело их слушать, и я ушёл.

– Лучше бы они оставались там как можно дольше, – вздохнул Филипп. Джон вопросительно посмотрел на меня:

– Почему лучше?

– Потому что если маме что-то не понравится, то это отразится на всех нас. Ты же помнишь, что было три месяца назад? – встрял в разговор я.

– Помню, – тихо сказал Джон и вжался в меня, обняв сбоку за талию. Все, кто сидели в комнате, кроме пятилетнего Сэма, самого младшего из нас, поёжились.

– Зачем ты напомнил? – фыркнул Филипп, складывавший в это время разноцветные кубики в корзинку с остальными игрушками. – Я же теперь не усну.

– Я тоже, – грустно улыбнулся я, понимая, как страшно и больно вспоминать эти ужасные два часа.

То было начало зимы. Первые метели только пришли с центра страны, ближе к морю, то есть к нам, и дороги уже начали покрываться довольно толстым слоем первого снега. Небо чернело буквально за пару часов, оставляя над головой лишь пустую, мёртвую черноту облаков и космоса, которого всегда так страшился Филипп. Свет в такую погоду обычно выключали на всех фермах, но в тот вечер такое несчастье выпало лишь на нас, поэтому все сидели по своим комнатам с керосиновыми лампами наперевес, занимались своими делами, стараясь не потревожить спящего дракона в своём логове – мать. Она работала тогда от среды до среды, поэтому приходила домой поздно и тут же заваливалась спать. Мы были даже рады этому – и деньги в семье появились, и криков стало значительно меньше.

Однако что-то пошло не так, и когда Джон захотел выйти в сортир (который к слову тогда ещё был на улице), то мне пришлось пойти с ним. Всё-таки ему всего семь лет, а метель была в ту ночь страшная.

Я надел зимнюю куртку, одел Джона потеплее и вместе мы вышли наружу, прихватив с собой наш общий керосиновый фонарь с выгравированной фамилией нашей семьи: О'Хара. Прошли несколько десятков метров, крепко держась за руки, чтобы не потеряться в бесконечной тьме и боли от постоянно бьющего в лицо снега, к тому же ещё и постоянно заваливающегося за шиворот.

Я подождал, пока Джон сделает свои дела, и мы быстро побежали обратно.

А когда вернулись, то обнаружили, что мать проснулась и увидела, как Филипп с Сэмом случайно разбили её любимую фотографию бабушки, когда шли вниз, попить воды. Стоило нам войти в дом, как сердце сжалось.

Сжималось оно ещё долго.

Она вытолкнула нас на улицу, якобы, чтобы мы подумали над своим поведением. Вытолкнула Филиппа и Сэма без зимней одежды, в одних ночнушках и тёплых носках, которые им связала Лейла на Рождество.

Это были самые долгие два с половиной часа в моей жизни, да и в жизни братьев. Я снял свою слишком большую для моего тела куртку, постарался обхватить всех сжавшихся в одну кучку братьев. Снег хлестал по лицу, холодный воздух обжигал лёгкие, мешая дышать, ещё и темно было хоть глаз выколи. Всё это смешалось в сплошной поток боли, и я боялся даже не за себя, а за братьев, ибо не мог допустить смерти хотя бы одного из них. Мне казалось, что моё предназначение в этой семье – принимать на себя все удары судьбы и матери, чтобы никто не трогал этих беспомощных мальчиков, кроме которых я близкими или даже родственниками никого не считал.

Так мы и сидели два часа на веранде, окутанные снегом. И единственная мысль, которая крутилась в тот момент в моей голове была: «Если я не умру сегодня, то всё изменится. Я отомщу, если не умру сегодня».

Никто в ту злосчастную ночь не погиб. Но, к сожалению, ничего так и не поменялось. Всё осталось на своих местах. Кошмар продолжился.