6
Она бы и не жила вообще. Вспетушился молодой ординатор, что привез девочку по «Скорой». «Да что ты знаешь? Да что ты понимаешь?» – кричали на него. Но он заставил врачей спасать ее. И вызвал Михеева, аса «Скорой помощи». Тот только присвистнул. Но сделал все, что мог.
Девчонку сшили на живую нитку, пальцами выковыривая из нее бутылочное стекло. Она не могла выжить ни по каким прогнозам, но выжила телом, оставшись в беспамятстве.
– Лишняя мука родителям, – сказал уже Михеев. – Будут ждать, не дай бог дождутся, а она уже совсем другая. Ни девочка, ни женщина. Инвалид. Из нее же вынули почти всю материальную часть. Живая мертвая.
– Но ведь живая, – тихо сказал тогда молодой ординатор.
– Это тоже неизвестно. Кома – это все-таки предсмертие, а не преджизнь. А если – не дай бог – жизнь, то я бы себе такой не пожелал. Одно счастье: пока она этого не знает, и сколько будет не знать – никому неведомо.
Когда у ординатора возникла возможность уехать в Германию на стажировку, он уехал не думая. Больше всего его стали интересовать пограничные случаи. И хотя ему объясняли, что всякая болезнь, даже насморк, может быть пограничьем, он ринулся в полостную хирургию, хирургию большой беды. Как-то незаметно женился, получил гражданство, незаметно развелся. И то, и другое было без сердечного надрыва, чисто, по расписанию, по-европейски. За пять лет стал знаменитым доктором.
Первая передышка в спринте жизни привела его на родину. Родители его ездили к нему регулярно, радовались успехам сына в работе, огорчались, что в личной жизни у него полный швах, да какие его годы, тридцати еще нет и все при нем (нам такая жизнь и не снилась). Его никогда не тянуло в Россию. От воспоминаний о ней остался драндулет «Скорой», в котором даже больных животных возить срамно, и недоубитая девочка с шелковыми слабыми волосами. Он думал: тогда бы его знания, его возможности, но разве ее можно было тогда довезти не то что до Германии, просто до Склифа. Больница по дороге, вот что ей, бедняге, досталось. И то! Времени терять было нельзя, ведь ее привезли, в сущности, мертвую. Трепыхалось сердечко просто по глупости шестнадцати лет.
А через пять лет он приехал в Москву. Удивился. Развел руками. Такой кругом плюмаж.
Не сразу пошел в больницу, где когда-то проходил ординатуру. Москва оглушила, заманила в свой вертеп. И не будь он человеком холодноватым и разумным, не сносить бы ему башки… Вот в этот момент возможности отнятия головы он в качестве противоядия и прописал себе посещение московских больниц. Плюмажа там не наблюдалось. И как-то все устаканилось в душе. Не потому что он порадовался отставанию медицины от той, в которой работал. Совсем нет! Просто мухи отделились от котлет. Родина-мать была все такой же смертельно больной, хотя денег имела немеряно. Она носила бриллианты и ездила в «Мерседесах», но брюхо ее по-прежнему было вспорото и сочилось кровью пополам с гноем. Гулять с цыганами в ней было стыдно, проматывать деньги позорно, значит, возвращаться в нее, как понимал Михаил, не имело смысла. Во всяком случае для него. Он серьезно сказал родителям, что хочет их забрать к себе. Странное дело, но они отказались.
– Поздно привыкать к чужому хорошему, – сказал отец. – Я читал, как бежавшие после революции барыни мыли чужие подъезды своими кружевами. Но у них были кружева. И были мысли. У нас нет ни того, ни другого, сынок. Мы обугленные головешки огня русских бунтов. Мы пахнем бедой, а неприлично въезжать в чужой дом с дурным запахом.
Он не мог их переубедить, потому что, как это ни странно, понимал их. У него оставалось несколько дней, и он посвятил их только родителям, то бишь никуда не ходил, разговаривал, играл с отцом в шахматы, маме вдевал в иглу нитку, смотрели вместе телевизор. «Кровь с молоком», – острил отец по поводу увиденного. У сына мысли были совсем плохие.
В такую минуту и позвонил бывший однокурсник.
– Слушай, – сказал он, – я тут такое привез…