Гастрономическая география
Настоящему мешает обыкновенно внешняя тревога, пустые заботы, раздражительная строптивость, весь этот сор, который к полудню жизни наносит суета суетств и глупое устройство нашего обихода.
Мы тратим, пропускаем сквозь пальцы лучшие минуты, как будто их и невесть сколько в запасе. Мы обыкновенно думаем о завтрашнем дне, о будущем годе в то время, как надобно обеими руками уцепиться за чашу, налитую через край, которую протягивает сама жизнь, не прошенная, с обычной щедростью своей, – и пить и пить, пока чаша не перешла в другие руки. Природа долго потчевать и предлагать не любит.
1972. По следам одинокого беглеца
Мидии в белом пиве
В.Г., конечно
Вокруг площади Гроте Маркт, Брюссель, Бельгия
Чьи это воспоминания? Какая разница? Вот вы разве помните – ярко, жарко и живо – только то, что случилось с вами? Память каждого из нас сложно и странно устроена.
Я, например, очень хорошо помню, как поздней осенью (кажется, в ноябре) 1972 года он приехал в составе делегации советских каких-то вроде журналистов и литераторов по линии Союза обществ дружбы в столицу Бельгии, город Брюссель.
И вот на второй вечер его командировки, в четверг, около шести часов он вышел из отеля Le Chanteclaire, очень удачно расположенного на улице Гранд-Иль неподалеку от исторического центра города, и направился, сверяясь с картой, любезно предложенной гостиничным портье, в сторону главной достопримечательности Брюсселя – ратушной площади Гроте Маркт.
Товарищи по делегации все как один погрузились в посольский микроавтобус и уехали “за вокзал, где распродажи” – там хорошая была обувь, очень недорогая, детское зимнее, ну и шерсть. А он сказал: не поеду, я лучше подожду до посольского “кооператива”, там еще, мол, дешевле, и получалось, что у него есть до возвращения товарищей на все про все часа два с половиной, и этого должно было вполне хватить.
Он довольно быстро вышел к Гроте Маркт с северо-западного угла, со стороны улицы Гульденхофдтстраат, пересек площадь, лавируя среди фотографирующихся туристов, и уверенно углубился в переулки восточного квартала старого города.
На углу улицы Греепстраат он остановился перед богато убранной витриной магазина разнообразных подарков и после минутного колебания вошел внутрь. Здесь, коротко переговорив с продавцом-китайцем и бегло осмотрев разложенный им на прилавке товар, он выбрал американский револьвер “Смит-энд-Вессон Арми” 45-го калибра в красивой кобуре из кожзаменителя и две большие картонные коробки патронов к нему.
Придерживая локтем нетяжелый пакет с покупкой, он двинулся дальше и, задержавшись только на минуту у газетно-табачной лавочки, чтобы купить пачку сигарет “Голуаз Капораль”, вскоре вышел на знаменитую Рю дэ Буше, “здешнюю Мясницкую”, как шутя называл ее тот парень на микроавтобусе из посольства.
Улица Мясников состояла, как его и предупреждали, главным образом из разнокалиберных – наоборот – рыбных ресторанов и оказалась плотно заполненной фланирующей праздной толпою. В широченных витринах, а также на специально выставленных поперек тротуара лотках с колотым льдом теснилась всяческая морская живность.
Практически не раздумывая, он толкнул дверь самого большого из здешних заведений – знаменитого Chez Leon.
Внутри пришлось обождать буквально пару минут, пока сервировали свежий куверт за столиком у стены в глубине. Столик был отличный. Как раз можно было наблюдать за всем залом и куском улицы перед окном. И в то же время рядом, буквально в двух метрах, начинался узенький коридорчик, ведущий к туалетам, так что в случае чего, если вдруг кто-нибудь сюда заявится, можно будет моментально проскочить в глубину.
Потом он распечатал свой “Голуаз”, закурил, минут десять перелистывал меню, вглядываясь в названия, сравнивая цены и обозначенные в граммах размеры порций, и наконец решительно повернулся к официанту. Кажется, быстрее, чем он успел сделать затяжку и пристроить сигарету на бортик жестяной пепельницы с эмблемой вишневого “Крика”, принесли здоровенный, хоть двумя руками держи, ребристый стакан пива. Дальше на столе появились металлическая мисочка жареной картошки, целая корзинка бутылочек с разными кетчупами, майонезами и горчицами к ней и – собственно, самое главное. Огромный закопченный котелок дымящихся мидий, сваренных фирменным способом: с петрушкой, сельдереем и луком-пореем.
Кажется, он их ел целый час, а они все не кончались. Мисочку из-под жареной картошки два раза уносили и опять приносили полную. Скорлупки он кидал в перевернутую крышку от котелка, как это делали за соседними столиками.
В конце еще обнаружилось, что на дне такой сок, ну, то есть суп, с этим самым луком и сельдереем. Он попросил ложку и стал крошить в котелок большими кусками свежий багет, и так съел все досуха, и корочкой еще вытер начисто донышко котелка.
Потом расплатился – это было и не дорого совсем.
Вернулся в свой Le Chanteclaire: коллеги заявились буквально через полчаса, за ужин в ресторане отеля было заплачено, все пошли, но он остался в номере и скоро заснул.
Мой отец вспоминал этих мидий всю жизнь.
Я раз сто слышал историю его побега через город в Chez Leon – с хитрым уходом в отрыв от группы товарищей, со всеми подробностями маршрута, с детальным описанием витрин и лотков с рыбой на улице Мясников. Я помню практически наизусть содержание того меню – с ценами и, кажется, с граммами. Я могу показать сейчас, какого размера был тот стакан пива. Я отчетливо вижу закопченные бока того котелка с мидиями и знаю, по какую сторону от него стояла жестяная пепельница с тлеющей на бортике сигаретой “Голуаз”.
Мне было восемь лет, пистоны от того револьвера я расстрелял в первые же три дня, а сам знаменитый на весь двор сверкающий “Смит-энд-Вессон” скоро пришлось забинтовать синей изолентой, потому что рукоятка его отломилась, хотя и это помогло ненадолго. Но мидии остались со мною.
Мой отец был человеком, в общем, успешным, вполне состоявшимся в свою эпоху. Он многого, по меркам того времени, добился, и все вокруг знали, как много он повидал. На него смотрели с восхищением. Он был душой большой компании, блестящим, веселым красавцем. Но эта неделя в Брюсселе, этот ресторан и эти чертовы мидии вышли, может быть, одним из самых ярких событий, что ему довелось пережить. И это было уж точно одно из самых ярких в его жизни гастрономических впечатлений.
Вот за этих мидий я горячо, всей душой ненавижу советскую власть. Я ей, подлой, их никогда не прощу.
В Брюссель я приехал двадцать пять лет спустя. В Chez Leon, конечно, пошел в первый вечер: оказалась, как я и подозревал, наглая дешевка, здоровенный капкан для туристов с безликой поточной кормежкой.
И мидии там – сильно так себе. Я вот, например, их варю гораздо вкуснее.
Накрошить мелко-на-мелко крупную луковицу и жарить, помешивая, на оливковом масле в глубокой толстостенной кастрюле или плоскодонном казанчике до прозрачности, а потом добавить туда же три так же изрубленные луковички-шалотки и разом влить пол-литра какого-нибудь очень светлого пива (“Хугарден”, например, отлично подойдет или какой-нибудь еще сорт "белого” бельгийского). Быстро довести до кипения и дать повариться минут пять, чтобы алкоголь совсем выпарился. Теперь добавить к этому вареву нарубленный тонкими монетками чеснок, веточки чабреца, пару лавровых листиков и три-четыре гвоздичины. Довольно щедро посолить и поперчить черным перцем из мельницы.
Наконец, вывалить в кастрюлю мидии, предварительно очень старательно очистив их, если нужно, от песка, остатков водорослей и мелких налипших ракушек. Закрыть крышкой и варить пять-семь минут, не больше, время от времени встряхивая.
Перед подачей, уже сняв с огня, рассыпать поверху горсть мелкорубленой зелени петрушки и немного холодного сливочного масла маленькими кубиками, прикрыть крышкой еще на полминуты, пока масло тает и стекает вниз, обогащая собою дивный бульон, что скопился у дна.
Как бы я хотел, чтоб ты тоже попробовал, дорогой мой.
МИДИИ ПО-ФЛАМАНДСКИ В БЕЛОМ ПИВЕ
(на четверых)
♦ По 1 кг свежих мидий на едока, не меньше
♦ 1 крупная луковица
♦ 3 средних луковицы-шалотки
♦ 4–5 зубчиков чеснока
♦ 2 пол-литровых бутылки белого бельгийского пива
♦ ¼ стакана оливкового масла
♦ 100 г холодного сливочного масла
♦ Пучок петрушки
♦ Маленький пучок свежего чабреца (или чайная ложка сушеного)
♦ Черный перец, лавровый лист, гвоздика, крупная морская соль
1975. Жаркое лето с Шерифом
Сациви из индейки
Пицунда, Черноморское побережье Кавказа, СССР
Гиви Ломинадзе носил ослепительно отливающую синевой белую нейлоновую сорочку и широкие бежевые полотняные брюки с тщательно заглаженной стрелкой. Он ждал нас прямо на летном поле, у самого трапа, и когда мы спустились к нему, я увидел, что его бежевые же полуботинки в мелкую дырочку ушли почти на сантиметр в расплавленный асфальт: в Сухуми было дикое, невиданное даже в этих местах и даже в начале июля пекло, градусов сорок пять, как нам сказали еще в самолете. Ломинадзе обливался потом, но рукавов сорочки героически не закатывал.
Знакомясь, он галантно поцеловал маме руку, а меня как-то дружески встряхнул, стиснув железной ладонью плечо.
Багаж нам выдали без очереди, у меня такое впечатление, что начальник аэропорта лично вынес мамин чемодан и мой рюкзак с торчащими сверху резиновыми пятками ласт для плавания, а также ручками бадминтонных ракеток и подчеркнуто бережно уложил все в багажник белоснежной новой “Волги”, ключи от которой Ломинадзе крутил на указательном пальце. Потом оказалось, что он крутил эти ключи непрерывно – днем и ночью, хоть сидя за столом, хоть лежа на пляже, хоть ведя деловой разговор, без устали, кроме разве что тех моментов, когда они торчали в замке его “Волги”: с визгом покрышек на поворотах и кинематографическими полицейскими заносами он носился по абхазским серпантинам, придерживая руль тремя пальцами, а левую руку небрежно свесив за открытое окно.
Московские друзья, которые вверили нас заботам шикарного Гиви и насоветовали лететь посреди летнего сезона к морю на Кавказ, не имея ни путевок, ни заранее сговоренного жилья в частном секторе, на самом деле знали, что мы ничем не рискуем. Ломинадзе обладал тут, в солнечных краях, прозвищем Шериф не только потому, что крутил ключи на пальце, словно револьвер, а потому еще, что был огромным, по местным меркам, милицейским начальником – главой следственного управления республиканского МВД. В общем, он мог более или менее все.
Мог, например, въехать на своей белой “Волге” прямо на знаменитую пицундскую набережную и через пятнадцать минут выйти из кабинета директора пансионата “Золотое руно”, вертя на пальце уже две связки ключей: вторую – от нашего номера на десятом этаже, с балконом, повисшим прямо над оранжевым черноморским закатом, с кроватями, застеленными хрустящими крахмальными простынями и с собственной ванной, где висели огромные фирменные махровые полотенца и халаты с вытканной рельефом надписью “Intourist”.
Мог красиво, предупредительно, но ненавязчиво увиваться за мамой, приезжая проведать нас и поболтать раз в неделю, а между визитами присылая с местным милицейским лейтенантом корзину фруктов и запечатанный кувшин мутного домашнего вина.
Мог однажды в ранних сумерках явиться к нам с компанией, в которой были статный басмач из “Белого солнца пустыни” Кахи Кавсадзе, теннисный красавец Александр Метревели и еще какие-то поразительные знаменитости, чтобы увезти нас в легендарный ресторан “Эшери”, устроенный в огромной горной пещере в гранитной скале, где из протекавшего прямо через зал подпруженного ручейка доставали сачками живую форель и жарили тут же на углях.
Кажется, там за соседним столиком кто-то еще по высшему разряду, с длинными тостами и пением стоя, поднимая над головою огромный, “под верхний мениск” наполненный фужер вина, поил Беллу Ахмадулину вместе с ее Мессерером:
Как холодно в Эшери и как строго.
На пир дождя не звал нас небосвод.
Нет никого. Лишь бодрствует дорога
влекомых морем хладных горных вод…
И потом еще в конце:
…Как дней грядущих призрачный историк
смотрю на жизнь, где вместе ты и я,
где сир и дик средь мирозданья столик,
накрытый на краю небытия…
Откуда, интересно, она все это знала в середине 70-х? Чем она это учуяла? Почему она мерзла среди этой адской жары?
Вот за нашим столом ни о чем таком не говорили. Ломинадзе рассказывал про счастливый край, где “ничего не происходит серьезнее, чем незаконная торговля чебуреками на набережной в Гагре”, где “нет ни одного жулика, с которым бы я в детстве не играл в волейбол, а потом не дрался бы на танцах, поэтому всегда с кем угодно о чем угодно можно договориться”, где “армяне с греками всегда были самые хитрые, они нас кормят, а мы, грузины с абхазами, зато их в обиду не даем”. И много, много еще всякой самонадеянной, но такой простительной и совершенно уместной среди этого кутежа восторженной ерунды.
Пока он это говорил, на нашем столе, и так заставленном, кажется, уже в три слоя, появлялась между армянской долмой, аджапсандалом и огромной доской с грубо раскроенным хачапури очередная глиняная миска сациви из индейки, глубокий ореховый аромат которого я ясно слышу до сих пор.
Гораздо, гораздо позже я выяснил из одного весьма надежного источника, что для этого сациви следует молодую еще, поджарую индейку разделить, скажем, на четыре части, удалив лишний жир, и залить в относительно тесной кастрюле не холодной водой, как обычно, когда варится бульон, а наоборот, кипятком: нам ведь на сей раз важнее получить вкусно сваренное, сочное мясо, а не основу для супа. Когда опять закипит, посолить, дождаться появления пены, тщательно снять ее и добавить обычный набор кореньев и специй: морковку, корень петрушки, перец черный и душистый, лавровый лист, три-четыре гвоздичины или звездочку бадьяна, – лука же и чеснока на сей раз не класть вовсе. Поварить так часа два, а если вы предпочли (и, несомненно, правильно сделали) длинноногую представительницу “беговой” кавказской породы, то и существенно дольше. Наконец, когда ножки в самых толстых местах будут легко протыкаться вилкой, индюшатину вынуть, отложить, прикрыв фольгою, чтоб остывала, а бульон процедить и приниматься за собственно соус.
Три средних желтых луковицы искрошить очень мелко, потушить на жире от птицы (если его недостаточно, добавить немного сливочного масла), часто помешивая и не давая зарумяниться. Убавив огонь и не прекращая мешать деревянной лопаточкой, подсыпать две-три ложки муки, а еще через пару минут разбавить прямо в сковороде бульоном до консистенции жидкой сметаны. Когда получится что-то вроде густого клейстера, в котором отдельные кусочки лука почти совсем перестанут различаться, снять с огня и всыпать туда же полный большой стакан (а лучше даже полтора) грецких орехов, провернутых через мясорубку или измельченных в блендере вместе с большим пучком кинзы и четырьмя-пятью очищенными зубчиками чеснока. Посолить, поперчить свежемолотым перцем и влить четверть стакана винного – лучше светлого – уксуса. Тщательно перемешать, наблюдая, как этот уксус, вступая в загадочную химическую реакцию с орехами, дает тот самый легендарный розовато-лиловый “цвет сациви”, которым мы любовались всякий раз, когда судьба приводила нас за правильный грузинский стол.
Теперь залить этим соусом индюшатину, нарубленную небольшими кусками, вместе с кожей и костями (так, чтобы на одну хорошую порцию приходилось их три-четыре) и оставить, пока совершенно не остынет, а лучше дать настояться в холоде до завтра.
К тому моменту, когда все это стало мне известно, как раз и наступило, по моим нынешним подсчетам, 24 июня 1992 года. Ровно через семнадцать лет после того, как я впервые ступил на расплавленный асфальт сухумского аэропорта, группа бойцов Национальной гвардии Абхазии во главе с депутатом местного парламента Александром Анквабом захватила здание республиканского МВД. Гиви Ломинадзе, в то время уже министр внутренних дел Абхазии, был жестоко избит прикладами карабинов, арестован, а потом силой выслан в Тбилиси.
Война, которая вслед за этим началась, продолжается, в сущности, до сих пор и не кончится, может быть, никогда.
БОЛЬШАЯ МИСКА САЦИВИ
Трехкилограммовая молодая индейка
Набор кореньев и специй для бульона
3 луковицы
100 г муки
300 г чищеных грецких орехов
Полголовки чеснока
Большой пучок кинзы
60 мА винного уксуса
100 г сливочного масла
Черный перец, соль
1984. Происхождение вкуса
Форшмак из селедки с яблоками
Двор с платаном на Ришельевской, Одесса, Украина
Через неделю после приезда в Одессу зона моих поисков сократилась до четырех кварталов. Аккуратный квадратик, ограниченный улицами Ленина, Бабеля, Розы Люксембург и проспектом Мира. В бабушкиных рассказах проспект был Александровским, а улицы – соответственно Ришельевской, Еврейской и Полицейской. Но ранним летом 1984 года – того самого оруэлловского Восемьдесят Четвертого Года – никто бы не поверил, что когда-нибудь они получат эти свои имена обратно.
С утра я обязан был торчать на областной телестудии, куда, собственно, и был откомандирован стажироваться с третьего курса московского журфака. Была тогда такая метода – погружать столичных студентов в “будни коллег из глубинки”. Вы будете смеяться: вот в качестве “глубинки” мне Одесса и досталась на целых два месяца.
Зато к обеду я был совершенно свободен – и выходил в город, зная, что он принадлежит мне. Море оставалось пока холодным, и на пляжах было нечего делать, но город уже согрелся и совершенно расцвел. На Привозе появилась черешня и, в общем, я вполне мог себе ее позволить. Иногда я покупал еще брусочек домашней овечьей брынзы, чтобы съесть его просто на ходу, по пути к моему “бермудскому квадрату”, положив на половинку разорванной прямо руками помидорины. Да, первые степные помидоры тоже уже появились, – а вы как думали?
Я оказался абсолютно один в этом изумительном городе на берегу бесконечного зеленого моря, посреди промытой и прозрачной весны, которая наполняла мои легкие на каждом вдохе прохладной радостью. Мне только что исполнилось двадцать лет.
Хотелось сделать этот город своим, доказать ему, что я в нем не чужой глупый курортник, что я тоже имею на него право. И я знал, что мне есть что предъявить прекрасной и гордой Одессе.
Тот самый двор дома между Ришельевской и Полицейской я видел на двух фотографиях, которые жили в старом кожаном альбоме, с годами выученном наизусть. Должен был под огромным платаном на переднем плане стоять стол из плотно пригнанных досок и простые лавки на врытых в землю круглых чурбаках. За столом люди, смеющиеся в объектив: женщины, мужчины, молодые все. Гитара у одного на коленях, кое-какие дети рядом, тарелки с чем-то, не разглядеть, на столе, кастрюлька, покрытая полотенцем, графин граненый, бутылки.
В глубине должен был быть трехэтажный дом с оштукатуренными белыми стенами и множеством маленьких настежь распахнутых окошек. Вдоль двух верхних этажей – широкие веранды с высокими перилами на редких фигурно выточенных деревянных столбиках, а по сторонам – две крутые железные лестницы вроде корабельных трапов.
И посередине веранды второго этажа должна была стоять, опираясь локтями на перила и положив подбородок на сплетенные пальцы, девушка. Длинное платье в мельчайший горошек, наверное, просто белое, а может быть, бледно-розовое. По тронутому сепией фото разве поймешь? Мягкие кудри тонкими-тонкими колечками – мне говорили, что медно-рыжие. Точеное бледное лицо с очень черными глазами. Смотрит на меня, прямо на меня, и не смеется, как все, а только улыбается, будто бы снисходительно. Вроде на карточке она совсем в глубине, но видно очень хорошо: фотограф снимал именно ее. Все остальные тут – статисты, свидетели.
Что Ришельевская с Полицейской – стали Ленина с Люксембург, я знал. А теперь оказалось, что две эти улицы образуют угол. Я пошел по широкой дуге, постепенно приближаясь к нему, прочесывая квартал за кварталом, открывая каждую калитку, не пропуская ни одной подворотни, заглядывая во все дворы подряд. Я отчетливо помнил окна, перила, лестницы, стол, платан, хотя фотографий у меня с собой не было, они остались в альбоме.
Ничего похожего не нашлось. За две недели я убедился, что моего двора тут нет. Разве что попался один – на самой Ришельевской, с платаном, таким огромным, что торчал над крышей и виден был с улицы, как будто дом нанизан на кривой шишковатый ствол. Стол вроде тоже стоял там же, хотя стал гораздо меньше. Но дом не похож совсем: вместо широких веранд по стенам вокруг двора тянулись строительные леса, ветхие, шаткие, кажется, много лет назад тут устроенные зачем-то, да и брошенные навсегда.
И все-таки это был единственный двор, куда я вернулся второй раз.
За столом под платаном сидели два небритых дядьки лет пятидесяти в застиранных офицерских гимнастерках неопределенного светло-бурого цвета, без погон, с закатанными рукавами. Перед ними стоял трехлитровый баллон желтоватого разливного портвейна в окружении кое-какой закуски, среди которой выделялась вываленная прямо на стол живописная груда свежих огурцов.
– Здесь ничего не сдается, – сказал мне один из дядек, едва я показался из подворотни.
– А я ничего и не снимаю, – ответил я, улыбаясь по возможности приветливо. – Просто смотрю. Нельзя?
– Что-то ты неделю уже гуляешь тут. Кого ищем? Чего потерял-то?
Я объяснил. Ну да, а что такого? Ищу дом, в котором родилась моя бабушка. Она тут росла, пока не уехала в Москву поступать в консерваторию. А родители и сестры ее остались. Вот. И потом, ранней весной сорок первого года, она сюда вернулась совсем уже на сносях и в марте здесь родила мою мать.
– Как фамилия-то? – поинтересовался дядька, по-прежнему не очень дружелюбно.
Я сказал, какая была фамилия моей Зинаиды Марковны.
– Нету таких, – сказал он глухо и подбородком показал мне на свободный край лавки. – Может, и были до войны, а теперь нету. С такими фамилиями тут в оккупацию не выживали. Одессу же румыны занимали вместе с немцами. А у румын команды имелись специальные для этого. Ваших в Бессарабию гнали расстреливать.
– Мои уцелели, – ответил я. – За ними дед приехал в мае сорок первого. Почуял что-то. Сообразил. И маму мою с бабушкой вывез. Так что остались живы. А вот семья бабушкина вся погибла, это точно. Все до единого. Никто не спасся.
Мы помолчали. Второй дядька, выслушавший весь наш разговор, не вставив ни слова, выудил откуда-то из кучи огурцов стакан, плеснул в него портвейна и подвинул мне.
Потом он откинул кухонное полотенце перед собою, и я увидел, что им была прикрыта маленькая кастрюлька, которую я совершенно точно уже где-то видел. Эмалированная такая, серо-зеленая, в беспорядочную крапинку. Через полминуты он протянул мне здоровенный ломоть серого ноздреватого хлеба, толсто намазанный форшмаком из селедки с яблоками и крутыми яйцами.
Я откусил сразу большой кусок и совершенно не удивился тому, что знаю вкус этого форшмака. Знаю, конечно. Еще бы мне не знать его.
Надо снять с костей мякоть двух крупных селедок, не маринованных, не копченых, не испорченных разными посторонними соусами и заливками, а просто традиционного пряного посола. Два крупных кислых зеленых яблока – в идеале найти бы антоновку, – разрезать дольками и удалить сердцевину (кожуру оставить, разумеется). Четыре сантиметровых ломтика белого батона без корки замочить в молоке, а потом отжать. Теперь все это дважды провернуть через мясорубку вместе с крупной сырой луковицей, двумя крутыми яйцами, полной столовой ложкой размягченного сливочного масла. Перемешать, густо попудрить свежемолотым черным перцем. Добавить столовую ложку сахарного песку, две – лимонного сока и столько же подсолнечного масла, лучше бы пахучего, из жареных семечек. Теперь вооружиться обыкновенным проволочным венчиком и взбивать – так долго, как только хватит терпения, минимум минут пятнадцать. Попробовать и, если селедка была совсем малосольная, досолить. И скорей намазывать – толсто, не жалея.
Должна же была Зинаида Марковна где-то этому форшмаку научиться? Почему не здесь, в этом самом дворе? Была бы жива, я спросил бы. А так остается верить. Вот я верю. Твердо верю и сейчас.
ФОРШМАК, ЧТОБ ХВАТИЛО НА ШЕСТЕРЫХ
2 упитанные селедки
2 крупных яблока
1 крупная луковица
⅓ белого батона
2 яйца
30 г сливочного масла
¼ стакана масла подсолнечного, душистого
Пол-лимона
Черный перец, соль
1988. Великие гастрономические открытия
Буйябес из курицы и с пастисом
Биржевой квартал, 2-й округ Парижа, Франция
Осенью одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года – если вдуматься, так просто-таки вчера – я ступил на аэродромный бетон первой в своей жизни капстраны. В соответствии с порядками и уложениями той эпохи, к забросу на идеологическую глубину меня готовили постепенно, как водолаза в барокамере: сначала командировка в Болгарию, потом поездка на Кубу, ну и наконец – вот. Капстрана называлась – Париж. Вообразите себе.
И в первый же вечер моего пребывания на этой обратной стороне Луны я явился в гости к первым в своей жизни белоэмигрантам, получил от них первый в своей жизни адрес тайного книгохранилища, где приезжающих совершенно бесплатно одаривали книгами антисоветского издательства “Имка-Пресс”, и был накормлен первым в моей жизни буйябесом.
Не беспокойтесь, я в курсе, что вы и так уже, без моей помощи, выяснили из заслуживающих полного доверия источников все, что нужно, про правильный буйябес. Да вы и сами отлично помните, что там должно быть минимум три сорта рыбы, и, конечно, ракушки какие-нибудь, и ложка обязана буквально стоять в густом рыже-шафрановом отваре, и сухарики должны быть свежеподжаренные, и чесночный соус rouille…
Я не собираюсь повторяться. Ну, да и я тоже не раз объяснялся с читателем на тему ухи, так что странновато было бы, наверное, возвращаться к сюжету рыбного супа, пусть даже и такого знаменитого. Речь теперь про другое.
Белоэмигранты оказались четой прелестных седеньких старичков, беззвучно скользящих по натертому паркету умопомрачительных апартаментов с видом на эспланаду Инвалидов. А в первую же свободную минуту я отправился к ним потому, что привез посылку, в которой, разумеется, был почти килограмм черной икры в двух синих жестяных шайбах, обтянутых по кругу широкими резинками, и меня строго-настрого предупреждал тот, кто их посылал: без холодильника это сокровище моментально стухнет.
Встретили меня так, словно это я, а не отправитель посылки, был любимым племянником, долгие годы томившимся под пятой большевиков на далекой, но бесконечно любимой Родине. Из холодильника была извлечена банка икры, в точности аналогичная привезенной мною сегодня: предыдущий гостинец, как выяснилось, с весны оставался нераспечатанным, потому что старичкам икру строго-настрого запрещал доктор. Ну, и на горячее горничная вынесла в драгоценной кузнецовской супнице то удивительное, что белоэмигранты представили мне буйябесом.
Буйябес оказался прозрачным бульоном из форелевых, как мне с гордостью сообщили, голов и хвостов, заправленным небольшим количеством риса и украшенным тоненькими кружочками лимона, каперсами и половинками черных оливок. Очень вкусно, между прочим. Я бы даже сказал, изысканно во всей своей скромности.
С сознанием того, что истинная сущность легендарного буйябеса мною постигнута, мне суждено было прожить ровно два дня.
Иллюзия развеялась, когда я в состоянии сильного перевозбуждения, вызванного посещением того самого подпольного распределителя книжной антисоветчины, был приведен знакомым по работе в Москве журналистом из “Фигаро” обедать в популярную у газетчиков брассери в Биржевом квартале. Там я развернул испещренное загадочными терминами меню, с облегчением ткнул пальцем в чуть ли не единственную знакомую строчку, и вскоре нам принесли дымящуюся кастрюлю, приоткрыв которую я понял, что вот теперь наконец встретился с настоящим, подлинным и бесповоротным буйябесом.
Это было потрясающе пряное, бьющее прямо в мозг незнакомым пронзительным ароматом жаркое из курицы в ярком желто-оранжевом соусе с кружочками молодого картофеля. Я рассказал своему спутнику, как жестоко обманули меня со своим ложным смехотворным “буйябесом” давешние старички. Тот загадочно ухмыльнулся и немедленно перевел разговор на другое: кажется, опять что-то про отмену шестой статьи советской Конституции…
Я много с тех пор съел буйябесов – знаменитых, выдающихся, а иногда и “лучших в мире”. Прожив все эти годы и испытав все эти удовольствия, я не виню того своего коварного приятеля. Ну да, ничего он мне не стал объяснять. Но зато предоставил мне самому сделать одно из самых важных открытий на почве увлечения гастрономическим искусством. Оно заключается в том, что человеку с хорошим вкусом и с развитым любопытством к окружающей действительности никогда не следует терять способности удивляться. И всегда стоит помнить, что главные открытия – а с ними и самые яркие впечатления – еще впереди.
Кстати, загадка “куриного буйябеса” раскрылась просто: тогда в Биржевом квартале мне попалось, оказывается, заведение, перенесшее в Париж меню знаменитого на всю Францию лионского бистро Chez taute Paulette, владелица которого, блистательная выдумщица Мария-Луиза Отели по прозвищу Тетушка Полетта, много лет поддерживала традицию старинного провансальского рецепта “сухопутного” буйябеса.
Готовить его начинают еще накануне, с вечера.
Сняв шкурку и удалив семена, накрошить мелкими кубиками помидоры. Очистить и разделить вдоль четвертинами пару крупных луковиц. Полдюжины зубчиков чеснока пропустить через давилку. Штук пять некрупных кочанчиков фенхеля разрезать сначала вдоль пополам, удалив жесткое основание, но оставив торчащий сверху пучочек зелени, а потом нашинковать сантиметровыми полукольцами. Все сложить в широкую низкую кастрюлю с толстым дном или даже в большой сотейник с высокими бортами.
Еще потребуется чайная ложка свежемолотого черного перца, несколько связанных ниткой веточек свежего тимьяна, четыре крупных лавровых листика. Ну и шафран, как обычно: щепотку невесомых ниточек заварим в получашке кипятка и подольем настой туда же. Посолим довольно щедро. Вмешаем полстакана пахучего зеленого оливкового масла холодного отжима.
И, наконец, самое главное: почти полный стакан какого-нибудь крепкого анисового аперитива – в идеале французского пастиса или перно, но сойдет и греческая водка узо, турецкий арак, а на худой конец даже болгарская мастика. Я имею в виду – не выпить его, а в кастрюлю – к овощам и специям.
Вот теперь освободим самые обыкновенные куриные ножки от кожи и лишнего жира, разделим их по суставу на бедра и “барабанные палочки”, закопаем как следует в этот маринад и оставим на нижней полке холодильника переночевать.
Назавтра вынуть кастрюлю заранее, чтобы курица вернулась к комнатной температуре. Накрыть крышкой и тушить на среднем огне с полчаса. Потом долить пол-литра куриного бульона (у вас всегда на дне морозилки закопаны на всякий случай две-три пластиковых ванночки с замороженным бульоном – правда ведь?) и тушить еще около часа. На середине этого процесса аккуратно рассовать тут и там с десяток некрупных картофелин, разделив каждую на три-четыре толстеньких кружочка. Готовность проверять по картошке – она ни в коем случае не должна перевариться. Под конец попробовать и, может быть, досолить.
Кастрюлю потом вынести прямо в центр стола и на глазах у всех раскладывать курицу по глубоким суповым тарелкам, пристраивая сбоку картофелины и от души поливая соусом.
Кто станет нудить, что это не буйябес, того гоните из-за стола вон.
КУРИНОЕ ЖАРКОЕ “БУЙЯБЕС ОТ ТЕТУШКИ ПОЛЕТТЫ”
(на шестерых)
6 крупных куриных ножек – охлажденных, а не мороженых, конечно
3 больших помидора
2 крупные луковицы
Полголовки чеснока
5 мелких кочанчиков фенхеля
Полстакана оливкового масла холодного отжима
Пол-литра куриного бульона
150 г анисового аперитива – пастиса или перно, или чего-то похожего
Свежий тимьян, лавровый лист, соль, перец, шафран
1 кг молодой картошки
1989. Гости Русского дома
Вареники с вишнями
Городок писателей, Переделкино, СССР
Уже на подходе к нашим воротам я понял, что тут происходит нечто странное. Ворота были, несомненно, те самые, к которым я привык за все эти десятилетия дачной переделкинской жизни, – высокие, дощатые, глухие, относительно недавно выкрашенные в вечный свой коричневый цвет, – но теперь они были почему-то приоткрыты, и из-под них на проезжую дорогу торчали тонкие рельсы наподобие трамвайных, прибитые к плоским деревянным шпалам. Я переступил через эти рельсы, положенные прямо поверх асфальта, толкнул тяжелую воротину и вошел на наш участок.
Оказалось, что непонятная трамвайная линия протянута вдоль всей дорожки, от ворот до самой веранды, и четыре здоровенных бугая в синих грязноватых комбинезонах толкают мне навстречу тележку, а на ней установлена вышка, вроде той, на которой обычно сидит, глядя поверх сетки, волейбольный судья. На вышке укреплено легкое трубчатое кресло и огромная черная кинокамера с толстенным объективом полуметровой длины. Камера разворачивается на ходу, целясь в открытое окно нашей веранды. И по всему участку тут и там расставлены здоровенные жестяные софиты, каждый размером с бочку, заливающие неправдоподобно ярким желтым светом бревенчатые стены нашего дома, и застекленную веранду, и кусты жасмина вокруг, и стволы сосен чуть поодаль, и газон, и пионы, и флоксы, и плети винограда вокруг оконных рам, и сами окна, и стол с самоваром внутри, и людей за этим столом.
Я пошел к крыльцу, цепляясь через каждые два шага за толстые резиновые кабели, соединявшие всю эту низко гудящую, потрескивающую, словно от натуги, и пышущую жаром машинерию, но уже на полдороге мне навстречу решительно выставил плечо какой-то чужой мужик.
– Обождите минутку, – сказал он мне, – сейчас кадр доснимут, перерыв объявят, тогда войдете.
Через несколько минут откуда-то сбоку раздался пронзительный каркающий выкрик, софиты с лязгом выключились, тележка на рельсах остановилась, и отовсюду вдруг полезли незнакомые люди, которые, оказывается, затаились вдоль забора, за соснами и в тени гаража. Все они начали метаться по дорожкам и газону, задевая пионы, входя в дом и выбегая обратно, деловито, но совершенно бессистемно.
Я протиснулся на веранду.
Вокруг стола, уставленного, помимо самовара и прочих чайных принадлежностей, чудовищным количеством полупустых бутылок водки “Пшеничная”, дешевого дагестанского коньяка и невразумительного винообразного пойла с мутными зелеными этикетками (из закуски виднелась, однако, только пара утлых тарелочек с какими-то сырными обрезками), были рассажены человек пятнадцать, а за их спинами толклась целая толпа. Стоял возбужденный, нервный гомон.
Большая часть сидящих была мне не знакома, но я все-таки обнаружил среди них свою тетку Инну, двух интеллигентных соседок с нашей же дачной улицы, молодого человека по имени Слава, сожительствовавшего в ту пору с другой моей теткой – Лялей, собственно, владелицей этой переделкинской дачи, какую-то смутно знакомую телевизионную артистку с халой на голове, а также администраторшу из расположенного неподалеку Дома творчества писателей по имени Тамара. В дальнем углу, между Тамарой и незнакомым мне лысоватым типом профессорского вида, сидел человек, в котором я с изумлением узнал грандиозного Уильяма Баскервильского из только что посмотренной экранизации “Имени Розы”. А также Джеймса Бонда из “Никогда не говори никогда”. А также Амундсена из незабываемой “Красной палатки”.
В общем, не было никаких сомнений, что это был живой Шон Коннери. Собственной персоной. Настоящий.
Пока я неприлично пялился на мировую звезду, из глубины дома сквозь толпу вывинтилась тетка Ляля, с торжествующим видом вцепилась мне в локоть и принялась объяснять, что тут снимают голливудское суперкино (слова “блокбастер” в те времена еще не существовало) по роману самого знаменитого в мире детективщика – Джона Ле Карре.
– Это что-то такое про международный шпионаж, про разоружение и перестройку, называется “Русский дом”, я так и не прочитала, – быстро-быстро втолковывала она мне.
Оказалось, что это чуть ли не первый случай, когда настоящая голливудская группа явилась снимать кино про Россию непосредственно в Москву.
– У них по сценарию действие происходит тут, в Переделкине, и им нужна была для съемок настоящая писательская дача. Я договорилась, чтобы взяли нашу, – торжественно сообщила Ляля. И добавила: – Имей в виду, это очень приличные деньги, очень приличные. И они гарантируют, что, если что-нибудь поломают, потом сами же и отремонтируют. Они половину Переделкина позвали сниматься, потому что им же нужны интеллигентные лица. И Инну позвали, и Славу. А я вот сама не пошла. Но все равно – мне страшно интересно! Ведь интересно же, а? Интересно?
Спасаясь от толкотни и гомона, мы с Лялей постепенно пробрались на кухню и в конце концов забились в самый дальний угол, к двери в ванную.
Через несколько секунд наш разговор прервал шум спускаемой воды, дверь распахнулась, и между нами деликатно протиснулся, смущенно улыбаясь и вытирая руки носовым платком, Клаус Мария Брандауэр. Этого я тоже ни с кем не перепутал бы ни за что, поскольку и “Мефисто”, и “Полковник Рёдль” Иштвана Сабо были буквально недавно отсмотрены, бурно обсуждены, еще раз отсмотрены и опять многократно заспорены до полуобморочного ночного одурения. На дворе была “эпоха зрелой перестройки”, и тема бесчеловечности тоталитарной машины, жестоко сминающей творческую индивидуальность, ломающей судьбу и натуру художника, глубоко и страстно сыгранная Брандауэром в двух этих его ролях, звучала близко, знакомо и грозно, тревожила и ужасала.
Брандауэр стал пробираться в нашу гостиную, мы, как привороженные, тронулись за ним и скромно пристроились на нижних ступеньках деревянной лестницы.
В гостиной кинозвезда устало уронила свое тело на наш диван, рядом с Коннери. Тот разглядывал какой-то текст, дальнозорко держа пачку машинописных листов на вытянутой руке и щурясь на исчерканные кем-то строчки. Потом он стал читать этот текст рыжему дядьке с жидкой жесткой бородой, вставшему перед ним, глубоко засунув руки в карманы коричневой замшевой куртки. Ляля подсказала мне, что рыжий – крупный режиссер и, следовательно, верховный начальник всего этого бедлама и что зовут его Фред Шепизи. – I believe in Gorbachev… – начал читать Коннери спокойно, отпивая глоток воды из стакана, который кто-то только что ему сунул. – Я верю в Горбачева. Вы все можете и не верить, а я верю. Дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у вас, русских…
Он читал по-английски, но я с изумлением обнаружил, что понимаю его, кажется, дословно, хотя до сих пор всегда думал, что без переводчика не смогу объясниться даже в булочной. Вот что значит глубокий стресс…
– Если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то мудака или добиться, чтобы зубная паста вылезала из тюбика сразу с розовыми полосочками, мы бы все уже разоружились давным-давно, – декламировал Коннери, постепенно заводясь. – If Americans bothered as much about disarmament as they had about putting some fool on the moon or pink stripes into tooth-paste, we’d have had disarmament long ago... Величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества! Бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон!..
– What bullshit! – неожиданно прервал он сам себя и бросил листы на диван. – Херня какая-то!
Коннери поднял глаза на рыжего, который все еще стоял перед ним столбом.
– Ты уверен, что мне нужно ворочать тут такие глыбы текста? Хочешь меня заставить сейчас читать целиком всю эту лекцию о международной политике – и еще станешь уверять, что не выкинешь ее нахер при монтаже?
– Ну, всю-то не выкину, наверное… – хладнокровно пожал плечами рыжий Фред.
– Я что, по сценарию, сам верю в эту чушь? – спросил Коннери.
– Самое удивительное, что как раз по сценарию тебе задают этот вопрос ровно в следующей сцене. Через три минуты действия.
– И что я там отвечаю?
Фред подобрал с дивана сценарий, перевернул несколько страниц и зачитал смачно, с выражением:
– Не знаю. Пока я говорил это русским – верил. Но отсюда не понять, как там бывает. Ты заходишь отлить в грязный сортир, и вдруг человек у соседнего писсуара наклоняется к тебе и спрашивает что-нибудь о Боге, или о Кафке, или о свободе и ответственности. И ты отвечаешь. Потому что ты с Запада и, значит, должен понимать в таких делах и знать ответы на такие вопросы… А когда, поссав, встряхиваешь свой хрен, думаешь: что за великая страна! Вот почему я их люблю…
– Это все мне тоже тут сегодня зачитывать? – недовольно скривился Коннери.
– Нет, это в сцене твоего допроса в Лиссабоне. Снимаем месяца через полтора…
– Ну, может, дайте мне чего-нибудь такого поговорить, – лениво вмешался в разговор Брандауэр.
– При чем гут ты? – удивился режиссер. – Ты в этой сцене сидишь молча. Глубокомысленно ухмыляешься. И постепенно напиваешься, слушая умные разговоры. Больше ничего.
– Жалко, что там не написано, что я одновременно и наедаюсь. У нас тут что, вообще никакого ланча не предусмотрено?
– Потерпи, – ухмыльнулся в ответ Фред. – Если бы в этой стране был “Макдональдс”, я бы тебе давно привез грузовик гамбургеров. Но его тут нет. И ближайшую пиццу можно заказать с доставкой, по-моему, где-то у тебя дома. В Вене. Но вообще-то нам какую-то кормежку обещали организовать.
В этот момент рядом со мной появилась Ляля. Я даже и не заметил, куда она пропала раньше, а теперь появилась в комнате, держа перед собою огромную крюшонницу из гравированного граненого хрусталя. Вообще-то эта кошмарная посудина с тех самых пор, как покойная бабушка привезла ее из поездки в санаторий на карловарские воды, стояла без движения в буфете. Но тут пригодилась: теперь в ней была навалена чудовищная груда вареников. Я даже представить себе не могу, сколько времени Ляля их лепила и в каком таком котле умудрилась разом сварить.
Следом вторая тетка, Инна, внесла стопку суповых тарелок и большую миску розового сметанного соуса с торчащим в ней половником.
Все это было установлено тут же на обеденном столе, и толпа киношников моментально сгрудилась вокруг хрустальной лохани. Я отметил про себя, что никаких привилегий голливудским суперзвездам не полагалось: Коннери, Брандауэр и Шепизи тянули свои ложки к миске с варениками на общих основаниях.
Через некоторое время я услышал изумленный рык Джеймса Бонда, перекрывающего своим фирменным баритоном общий гомон:
– Оу год! Дис из соур-шерри дамплингс! Итс ааммеейзинг!
Ляля зарделась.
Вареники были с вишнями, конечно. Эти вишни росли у нас на участке, за гаражом: ягоду они давали почти черную, лакированную, но кислую и терпкую, такую, что вязала рот. Много ее не съешь, но мы-то каждый год в середине лета знали, на что ее употребить.
Полагалось освободить вишни от косточек, пересыпать сахарным песком и оставить как минимум на три-четыре часа, пока пустят сок. Тем временем замесить гладкое, тугое, но в то же время достаточно легкое тесто из четырех стаканов свежепросеян-ной муки, чайной ложки соли, стакана ледяной – действительно ледяной – воды, двух яиц и еще одного желтка. Дать ему отдохнуть часок под влажной салфеткой, а потом разделить на небольшие колобки и раскатать каждый в блин толщиной миллиметра три. Тоньше не нужно, а то сочная начинка потом станет прорываться наружу.
Дальше другой бы пошел по пути традиционных вареников, слепленных полумесяцем, с косичкой по краю, – и стал бы вырезать кружочки тонким чайным стаканом. Но мы поступали иначе: брали широкую чайную чашку, чтобы заготовки выходили побольше, а начинки в них умещалась не чайная ложка, а полная столовая. И никаких пошлых защипов: края нужно было аккуратно собрать вверх мелкими складочками и залепить, закручивая, в плотный узелок, чтобы получились этакие хинкали – ну, может быть, чуть помельче традиционных. Да, и прежде чем раскладывать начинку по тесту, не забыть еще тщательно отцедить от вишни накопившийся сироп: он очень пригодится в решительный момент.
Готовые вареники осторожно опускали в широкую кастрюлю с подсоленным кипятком, варили минут семь-восемь и аккуратно вынимали шумовкой практически немедленно, как только всплывут. Оставалось в последний момент замешать соус: отцеженный от вишни сироп слегка разбавить водой, в которой кипели вареники, добавить ложку муки и уварить, помешивая, до некоторого загустения. А вынося к столу, уже в соуснике, вмешать несколькими круговыми движениями в этот чуть остывший крем еще и стакан сметаны…
Когда киношники проглотили по первой порции рашен дамплингов, щедро облитых сметанным соусом, напряжение в атмосфере явно разрядилось, и пошел оживленный разговор. Русская интеллигентная массовка подступила к гостям с разговорами о насущном. Не прошло и трех минут, как кто-то задал Брандауэру вопрос о Кафке. Интересовались ли у Коннери чем-нибудь божественным, я не слышал, но о Горбачеве, о только что выведенных из Афганистана советских войсках, о разоружении и о том, что американцам не надо было бы тратить столько сил, чтобы отправить какого-то мудака на Луну, он точно говорил. Он ведь человек с Запада – и должен понимать в таких делах.
Это был июль восемьдесят девятого года. Господи боже! Всего-то и навсего.
Фильм The Russia House по роману Джона Ле Карре вышел в прокат зимой 1990-го и имел по всему миру большой успех. Почти одновременно с этим в Москве открыли первый “Макдональдс”. Сцена на дачной веранде в Переделкине, где Шон Коннери разглагольствует о международной политике, а Брандауэр слушает его в толпе русских интеллигентов и постепенно напивается, в фильме сохранилась, но Шепизи урезал ее буквально до двух с половиной фраз.
Четыре года спустя, жестокими весенними холодами 93-го, вишни за нашим дачным гаражом начисто вымерзли.
ЛЕТНИЕ ВАРЕНИКИ С ВИШНЯМИ ПОД СМЕТАННЫМ КРЕМОМ
(на шестерых)
1 кг спелых темных вишен
200 г сахара
600 г муки (и еще немного – для подсыпки на стол и в соус)
3 яйца
Стакан ледяной воды
Соль
250 г сметаны
1990. Револьвер генерала Гомеса
Креольский дуселетт
Площадь Сан-Хуан-де-Диос, Камагуэй, Куба
Центральным экспонатом местного исторического музея оказалось масштабное полотно, изображающее генерала Максимо Гомеса в тот майский день 1873 года, когда он принял на себя командование военным округом провинции Камагуэй, а также знаменитым кавалерийским корпусом, подвиги которого и прославили генерала как одного из виднейших полководцев Десятилетней войны с Испанией за независимость Кубы. Генерал Максимо Гомес был изображен, разумеется, в виде двухметрового гренадера, упирающего огромную шпору на огромном ботфорте в бок циклопического битюга. На голове генерала была широкополая шляпа, за плечами развевался плащ, делавший героя окончательно неотличимым от Зорро в исполнении Дугласа Фэрбенкса. Вот только на лице его несколько неожиданно смотрелись висячие усы с узенькой бороденкой, напоминающие какого-нибудь провинциального интеллигента вроде нашего Мичурина.
Неожиданности, впрочем, на том не заканчивались. Неподалеку от героического полотна обнаружилась стеклянная витрина, в которой был выставлен тот самый плащ. Судя по нему, генерал Максимо Гомес был в действительности сухоньким узкоплечим мужчинкой ростом чуть ниже метра шестидесяти. Под плащом в той же витрине виднелись трогательно потертые замшевые полусапожки генерала, на вид – размера тридцать шестого, не более. Однако экспонат из соседней витрины окончательно развеивал всякое недоумение посетителя. Здесь был выставлен именной револьвер героя. И я вам скажу, доктор Фрейд бы такому револьверу сильно порадовался, ибо клиническая картина открывалась при его осмотре на всю свою глубину. Револьвер был чудовищного размера, с шестигранным стволом длиной в полметра и представлял собою идеальную модель гипертрофированного мужского самолюбия в натуральную генеральскую величину.
Я вышел из полутемного вестибюля музея в полуденное городское пекло и пошел к центру города, в сторону площади Сан-Хуан-де-Диос. К тому моменту я уже знал, что здесь, посреди тропического острова, вдалеке от моря, куда никогда не долетает влажный бриз, нужно ходить медленно, стараясь не вдыхать раскаленный воздух слишком глубоко. А маршрут надо выбирать так, чтобы ни на секунду не покидать теневую сторону улицы.
Это был Камагуэй, город в геометрическом центре Кубы, пустой и оцепенелый в адской залитой солнцем жаре. Когда-то он родился приморским рыбацким городком, одним из первых основанным на острове европейскими поселенцами, но четыреста пятьдесят лет назад, когда мириться с бесконечными пиратскими набегами и грабежами стало уже невозможно, жители перенесли его вглубь суши. Три века спустя Камагуэй оказался столицей богатой скотоводческой провинции. И скучающие владельцы окрестных имений понастроили тут немыслимое количество театров, кабаре и казино, чтоб не приходилось лишний раз тащиться со своими деньгами в Гавану или Сантьяго.
Все это колониальное великолепие, весь этот тропический Лас-Вегас сто пятидесятилетней давности стоял теперь практически в руинах. Стены домов были так густо оплетены разнообразными плющами, циссусами и прочими лианами, что казалось, мощные их канаты проросли в каменную кладку насквозь, а местами сама толща этих стен состояла уже из одной только запутанной узловатой сети лиан, воздушных корней, ветвей и пыльных листьев. Растрескавшаяся краска крупной чешуей отставала от изъеденных жучком дверей и щелястых ставен. Мостовой во многих местах попросту не осталось. Тут и там виднелись подозрительные кучи щебенки, вполне способные оказаться остатками рухнувших фасадов. Даже кое-какие из прежде роскошных театральных залов превратились теперь в подобие курортных кинотеатров под открытым небом: крыши их давно провалились внутрь, а плюшевая обивка кресел и лож истлела под солнцем и дождями, обнажив дощатую основу.
Тем не менее эти руины были непередаваемо красивы, романтичны и увлекательны. Мне чудилось, что сейчас, когда я наконец доберусь до центральной площади этого Макондо, мне предстоит нос к носу столкнуться с одним из бесчисленных Аурелиано или, может быть, разглядеть за приоткрывшейся ставней Ремедиос Прекрасную.
Просторная площадь оказалась, однако, совершенно пуста. Какое-то человеческое движение наблюдалось только на самом краю, под стенами старинного госпиталя Сан-Хуан-де-Диос, куда падала тень колокольни. Там стояла выкрашенная белой краской фанерная тележка на велосипедных колесах под выцветшим полотняным тентом. Над нею что-то такое колдовала пышная тетка в полосатом, словно старый матрас (а скорее всего как раз из старого матраса и выкроенном), балахоне.
Я подошел. Она продавала самодельные креольские сладости.
Ровно два вида: на крышке тележки с одной стороны лежала кучка фунтиков из аккуратно нарезанной газетной бумаги, наполненных мелким желтоватым попкорном, каждое зернышко которого было густо облеплено влажным тростниковым сахаром; с другой виднелось несколько низких картонных стаканчиков с блестящими светло-коричневыми кубиками, похожими на неровно наломанные твердые ириски.
– Келебебе, – сказала мне тетка, ткнув пальцем в фунтик с попкорном.
Я отрицательно мотнул головой.
– Дуселетт, – продолжила она тогда, подвигая мне стаканчик с ирисками. И сочно причмокнула пару раз губами, демонстрируя, как с этими штуками следует поступать.
А, ну да. Это же что-то из французского, должно быть: Гаити-то рядом, да и Мартиника с Гваделупой недалеко. Doucelette – это что-то вроде сластены, сладкоежки…
Я взял стаканчик, вытащил, не глядя, из заднего кармана джинсов какую-то купюру – кажется, целых пятьдесят песо, – сказал: “Грасиас, сеньора” – и пошел дальше через площадь, не обращая внимания на вопли тетки, протягивавшей мне полную горсть сдачи.
Дуселетт оказался отчаянно сладким и в то же время отчетливо отдающим горькой нотой лаймовой цедры. Разгрызть его было невозможно, и он долго-долго таял на языке.
Почти тридцать лет спустя я ясно помню этот вкус. И город помню, со всеми его рухнувшими театрами и надеждами. И измученную, оголодавшую под Фиделем страну, где эти ириски оказались чуть ли не единственным товаром, который я видел в свободной уличной продаже.
С тех пор, говорят, кое-что изменилось. И туристы стали на Кубу ездить, и торговля чуть оживилась, и валюту отпустили ходить в открытую. И Камагуэй, если судить по картинкам в Гугле, чуть подкрасили, подремонтировали.
Но старый револьвер генерала Максимо Гомеса по-прежнему служит самым понятным и точным символом несчастий этой страны, оказавшейся жертвой честолюбия и твердолобости овладевших ею маленьких, если присмотреться, закомплексованных мужчиною
Я подожду. Я, вон, даже и ириски те волшебные теперь сам умею варить: нашел недавно рецепт в одной роскошной Faidon’овской книжке с креольской кухней. Там и делов-то…
В большую толстодонную сковороду с высокими бортами высыпать разом килограмм сахарного песку – лучше бежевого тростникового (только не самого темного, пахучего, а этакого попроще), но в крайнем случае сойдет и обычный рафинированный. Помешивая сахар время от времени, дать ему расплавиться на довольно сильном огне и, едва он станет темнеть, вылить туда же банку сгущенного молока и банку молока кокосового.
Смесь бурно вскипит, подняв шапку пены, потом опадет, и тогда пора будет убавить огонь, чтобы варево только слегка побулькивало. Тут же, не мешкая, всыпать в эту адскую смесь цедру с одного лайма или кислого зеленого апельсина, срезав ее просто ножом для чистки овощей и потом мелко накрошив. Если есть стручок хорошей ванили – пригодится и он: разрезать вдоль, выскоблить кончиком ножа черные зернышки и тоже вмешать их в сироп. Если нет ванили, можно добавить пол чайной ложки свежемолотой корицы.
То, что получится в сковороде, уваривать на небольшом огне минут пятнадцать, пока сироп не станет совсем густым и вместо пены на поверхности его не будут появляться лишь редкие тяжелые пузыри. Когда сироп уже будет с трудом стекать с деревянной лопаточки, а капля его, выложенная на блюдце, будет почти мгновенно застывать в прочную тянучку цвета молочного шоколада – можно выключать.
Теперь застелить дно большого противня вощеной бумагой для выпечки, смазать ее слегка любым растительным маслом без запаха и вылить сироп со сковороды так, чтобы он распределился слоем в полсантиметра или чуть больше. Дать остыть, а когда почти совсем затвердеет, нарезать ножом на квадратики или ромбики и поставить на ночь в холодильник.
Наутро твердый блестящий пласт отделить от бумаги, протереть салфеткой, чтобы удалить остатки масла, и наломать по оставленным вчера разрезам на отдельные крупные ириски. Каждая из них и есть та самая дуселетт.
Пока морок, погрузивший остров в оцепенение и нищету, наконец не отступит совсем, навсегда; пока люди, сублимирующие свои жалкие комплексы в огромных уродливых револьверах, которые они таскают – кто в кармане, а кто прямо в душе, – не оставят Кубу в покое, я туда не поеду. Буду терпеть. А пахучие креольские ириски “дуселетт” помогут мне удержать перед глазами видение странного полуразрушенного города, дремлющего далеко, далеко, далеко, на дальнем от меня краю Земли.
DOUCELETTE – КРЕОЛЬСКИЙ ВОСТОРГ
(на целую компанию детей и взрослых)
1 кг сахарного песку, лучше тростникового
Стандартная (на 400 г) банка сгущенки
Банка кокосового молока такого же объема
1 лайм или зеленый апельсин
Стручок ванили или пол-ложки молотой корицы
Ложка подсолнечного масла для смазки
1992. Прямая улица в старом городе
Свиной рулет с черносливом
Христианский квартал Баб-Тума, Дамаск, Сирия
– А дальше вот что: “Господь же сказал ему: встань и пойди на улицу, так называемую Прямую, и спроси в Иудином доме тарсянина, по имени Савла; он теперь молится, и видел в видении мужа, именем Ананию, пришедшего к нему и возложившего на него руку, чтобы он прозрел”.
Вадим разворачивает меня за плечи к стене и тычет пальцем в табличку, укрепленную высоко над головами прохожих, с надписями на трех языках.
– Это тут. Видите?
Сначала по-арабски что-то непонятное, потом по-английски Midhat Pasha Street, а ниже по-французски – rue Droite. Ну да, Прямая улица – так с тех пор и называется, ничуть кривее за последние две тысячи лет не стала.
Люди в Дамаске давно живут. Давно обустроили здесь себе город, как удобно, и с тех пор незачем особенно было его перетряхивать, перекраивать. Та же Прямая улица – античный Декуманус, традиционная центральная ось римской городской планировки. А великая мечеть Омейядов, третья, как говорят, в мировой иерархии исламских святынь, после Мекки и Медины, стоит на фундаменте, сложившемся – именно не сложенном, а сложившемся, как складываются, наплывая друг на друга и друг в друга прорастая, геологические слои, – из остатков византийской базилики во имя Иоанна Крестителя, построенной на руинах римского храма Юпитера Дамасского, выросшего когда-то на развалинах арамейского святилища, навеки сокрывшего следы доисторического капища, отметившего собою, говорят, точное место, где Каин когда-то поднял руку на бедного, доверчивого своего брата.
– А ковры вот эти, которые по всему полу, знаете, отчего так пружинят? – без всякого перехода от несчастного Авеля продолжал свою бесконечную лекцию Вадим, выводя меня из полумрака гигантского молельного зала. – Оттого что тут ковров этих слой – чуть не метр. Новые сверху кладут, старые в глубине спрессовываются, истлевают в пыль. Получается такой слоеный пирог: сам себя поддерживает в одной и той же толщине. Тысячу лет. Понимаете?
Понимаю, а как же. Всё слоями: везде и у всех, если вдуматься. Вопрос только, много ли слоев успевает накопиться, куда нижние деваются и хороши ли эти, последние, что на виду. А так – всё слоями, чего уж там.
Вадим не был профессиональным экскурсоводом, но за двенадцать лет, что просидел корреспондентом большой газеты тут, в дамасском корпункте, научился водить гостей по городу мастерски. Я ему достался по профессиональному, так сказать, признаку: нас и было-то два журналиста на всю делегацию, сплошь составленную из матерых “торговцев смертью”.
Министр внешэкономсвязей приехал выбивать из сирийцев старые советские долги за поставки военной техники. Впрочем, какие уж старые: 92-й год, только-только времена и перевернулись. Ну, и за спиной у него – для демонстрации единства позиции – по представителю от каждой знаменитой оружейной “фирмы”: дескать, договоритесь сначала со мной, то есть с государством, господа сирийские генералы, а дальше – валяйте, торгуйтесь с частниками. Что угодно для души: хоть МиГи вам, хоть “Сухие” в ассортименте, хоть системы залпового огня, хоть бронетехника новая, хоть зенитные комплексы – выбирайте, только платите сразу
Эпоха была жесткая. Деньги были нелегкие, но их гуляло немало.
– Пойдемте, коллега, свининки, что ль, съедим по куску, а? – Вадим все-таки умел эффектно и вовремя перескакивать с темы на тему.
Мы стояли под входной аркой гигантского базара пряностей аль-Бзурия. Я инстинктивно оглянулся, не слышит ли кто.
– Да не бойтесь вы, отличная свинина. Эта вот Прямая улица тем концом в христианский квартал впадает: называется Баб-Тума, Восточные ворота. Там один умелец лавочку держит: конина и свинина во всех видах и состояниях. Могут с собой завернуть, могут на месте отрезать. Христиане местные в нем души не чают, а арабы ему витрину бьют раза два в год, минимум. Но ничего, держится. Между прочим, из наших.
Мы пошли по Прямой улице. Вадим бубнил, не меняя тона, как музейный экскурсовод:
– Прилетел тут один лет семь назад: еле-еле за тридцатник перевалил, а уж майор. Вундеркинд, говорят: на всех типах штурмовиков миговских мог летать. Очень хотел евреев бомбить. Чего-то не любил сильно евреев, да. Ну, и слетал с сирийцами инструктором раза три. Потом что-то вроде показательного шоу было, для Асада, так он при заходе на посадку зацепил антенну на крыше хибары какой-то. Машина стала прямо в воздухе разваливаться на куски. Катапультировался. Плохо вылетел из кабины – головой вроде приложился обо что-то. Приземлился живой, но слепой уже: глаза целы, моргают, а не видят даже яркого света. Сказали, в Союз везти нельзя, непонятно, как полет перенесет, вибрации, то-се. Положили тут в католический госпиталь. И ходила за ним одна монашка: так месяца через три, когда зрение вернулось, он из госпиталя свалил, а сестричку из обители увел. Женился на ней. Асад сказал – у него орден боевой сирийский, мы его вам не выдадим. Действительно, не выдал. Наши побесились немного – и плюнули: пусть живет. Тут вот они с монашкой и придумали за свинину взяться. А что – идея отличная.
Мы протиснулись в крохотную лавчонку, разгороженную пополам широким оцинкованным прилавком. По ту сторону его стоял здоровенный дядька, похожий на Луспекаева из “Белого солнца пустыни”. С усами и седой, в заляпанных белых полотняных штанах и такой же рубахе без воротника. И сверху – просторный голубой фартук. Как он при таких габаритах в кабину штурмовика раньше влезал, не поймешь.
Свинина и правда оказалась шикарная. Луспекаев нам отвалил по паре здоровенных ломтей запеченного рулета, и мы съели их тут же за столиками, с больших картонных тарелок, запивая сирийским пивом.
Все, в общем, понятно.
Снять с ребер толстый кусок свиной корейки, срезать жир почти начисто и острым ножом спиралеобразно прорезать мясо параллельно волокнам по всей длине куска – таким образом, чтобы можно было потом развернуть в прямоугольный пласт двухсантиметровой толщины. Этот пласт щедро посолить, посыпать свежемолотым острым чили, толченым кардамоном, мелконакрошенным лавровым листом. Равномерно рассыпать по всей поверхности пяток зубчиков чеснока, нарезанных тонкими монетками. Сбрызнуть оливковым маслом, прикрыть пленкой и дать так часок полежать в холоде.
Тем временем смешать по горсточке чищеных грецких орехов, крупного белого изюма, чернослива без косточек, еще каких-нибудь жестких сухофруктов вроде сушеных груш – или вот бывают теперь у нас тоже на рынках такие маленькие засахаренные цельные мандаринчики. Все изрезать мелкими кубиками, с ноготь мизинца, и запарить неполным стаканом кипятка. Когда жидкость впитается, добавить пару ложек жидкого меда, столько же оливкового масла и тщательно перемешать.
Теперь равномерно разложить эту пасту по всей поверхности мяса и свернуть его в плотный рулет, подпихивая с боков все, что вывалится. Туго-на-туго перевязать в нескольких местах хлопчатобумажным шпагатом. Снаружи густо попудрить неострой паприкой для праздничности цвета, смазать опять-таки маслом и уложить рулет в заранее сильно разогретую духовку: сначала минут пятнадцать подержать так, потом укрыть фольгой, жар убавить градусов до ста двадцати и оставить до тех пор, пока сок из прокола не будет течь прозрачный. Напоследок убрать фольгу и зарумянить до красивой корочки под сильным грилем, отлакировав смесью меда и лимонного сока.
Вот. Ничего особенного, как видите.
Когда мы расплатились, попрощались и вышли снова в толпу, я не удержался и спросил:
– Савлом вашего мясника зовут, наверное?
– Почему Савлом? – скосился на меня Вадим. – Павел он. Пал Николаич.
Нуда, именно, Павел. С улицы так называемой Прямой. Слоями всё. А как же.
ЗАПЕЧЕННЫЙ СВИНОЙ РУЛЕТ, КАК В ДАМАСКЕ
(на восьмерых)
2 кг или больше постной свиной корейки
500 г смеси изюма, чернослива и других сухофруктов
Горсть чищеных грецких орехов
Полголовки чеснока
Полстакана меда
Полстакана оливкового масла
Лимон
Соль, сухой острый чили, кардамон, лавровый лист, паприка
1993. Пограничный инцидент
Курица по-чикагски
К северу от Гайд-Парка, Чикаго, США
– Этого у мне шесть футы, девять дюймы, – извиняющимся тоном сказал профессор Холмс, складывая свое нескончаемое тощее тело, кажется, в четыре раза, чтобы забраться на водительское сиденье. – Я длинно, очень длинно, да. В нормальных машине сажаться не могла. Покупаем старая полицейскую “Шевролет”, потом покрасить опять новый – тогда незаметно стал, как простой. Полицейское машина – страшно большой, все ж меня можно ехала посидеть, но тоже коленка торчат на рулю.
Профессор Холмс, в сущности, очень хорошо говорил по-русски: свободно и бегло, слов подыскивать ему никогда не приходилось, и любую мысль он мог выразить без затруднений. Вот только морфология, как видно, совершенно ему не давалась: падежи, роды, времена и числа, лица глаголов и формы прилагательных употреблялись им совершенно произвольно, в кучу, навалом, что, впрочем, придавало его говору неожиданное обаяние. Росту в профессоре действительно было, на глаз, этак под два-десять, и даже огромный перекрашенный полицейский рыдван, к которому он подвел меня на аэропортовском паркинге, был ему и правда мал.
Стивен Холмс возглавлял в знаменитой Юридической школе Чикагского университета группу исследователей “проблем становления и развития конституционного права в странах Восточной Европы периода крушения социалистической системы и распада СССР”. К началу зимы 1993 года, через два месяца после московского мятежа, тема его научных изысканий достигла пика актуальности. Университет вопреки принятой процедуре увеличил финансирование холмсовской кафедры, даже не дожидаясь начала нового семестра. И профессор неожиданно смог позволить себе маленькие академические излишества: например, оплатить нескольким московским знакомым поездку в Чикаго для участия в семинарах с его аспирантами…
Среди прочих совершенных им тогда роскошных жестов было и приглашение одного политического хроникера из популярной и прогрессивной московской газеты – рассказать об эволюции российской журналистики в драматическую революционную эпоху. Этим приглашенным лектором оказался я.
Три лекции за три дня – всего-то и работы. Атмосфера спокойная и почти семейная: на скамьях небольшого амфитеатра неизменно располагается человек восемь прилежных аспирантов, почти исключительно – стажеров из разнообразных университетов стран свежеразвалившегося соцлагеря. Им даже и переводчик не нужен – можно спокойно говорить по-русски. Ну, и в задних рядах каждый раз устраивалась еще компания слушателей из юридической магистратуры со своим синхронистом, почти беззвучно шелестящим им в уши перевод. Эти уже посерьезнее, повзрослее: полноватые брюнетки с выраженной средиземноморской внешностью, худощавый красавец мулат с приветливейшей улыбкой, пара китайцев, обязательный в любой университетской аудитории индус. Вопросы доброжелательные, всегда в финале – вежливые аплодисменты, в общем: не слишком шумный, но зато стабильный успех. Не поездка – а санаторий.
Отговорив очередные два академических часа, я отправлялся бродить по изумительно красивому университетскому кампусу, в начале века застроенному на деньги Рокфеллера неоготическими имитациями оксфордских и кембриджских дворцов, замков и соборов. В эту первую декабрьскую неделю Чикаго был накрыт небом сумасшедшей синевы и глубины. С озера почти непрерывно летел ледяной ветер, но он почему-то не жег лицо и уши, как у нас, а только помогал набрать полную грудь холодной, прозрачной свежести.
Холмс сказал, что по кампусу и по окружающим кварталам, застроенным потрясающими виллами, среди которых имелись, между прочим, несколько проектов Фрэнка Ллойда Райта, можно ходить в любое время суток совершенно спокойно. С одним условием: никогда – вот именно ни при каких обстоятельствах и ни в каком случае – не пересекать рубеж 47-й улицы на севере и 61-й на юге. Между этими улицами – все в порядке. Немедленно за ними начинался совсем другой мир. Считалось, что там располагается самое настоящее черное гетто, через которое можно только проезжать насквозь как можно быстрее, не задерживаясь даже на светофорах и внимательно следя за тем, чтобы окна в машине были задраены.
Все эти предостережения звучали, конечно, совершеннейшей чушью: я вон мимо Черкизовского рынка однажды ночью шел – и ничего…
Однако после шести, когда на роскошный парк быстро опускалась густая ночь, становилось и правда тоскливо. Кампус мгновенно вымирал, делать тут было абсолютно нечего. Где-то должны, наверное, существовать какие-то кафе и рестораны, но я ничего не мог найти: вся здешняя инфраструктура оказалась как-то умело спрятана среди спящих псевдо-средневековых замков. До центра Чикаго было далеко и непонятно как добираться. Холмс вежливо желал спокойной ночи, прощался до завтра и укатывал в своей чудовищной колеснице.
На третий – и последний – вечер я часам к девяти вдруг понял, что совершенно оголодал. В уютном, но скромном бед-энд-брекфасте, где поселил меня профессор, никакого ужина не предполагалось.
В общем, я отправился на промысел. Завернул за угол и пошел наугад, в темноту, на свет каких-то перемигивающихся неоновых трубок, который все-таки просматривался где-то впереди. В счете пройденных кварталов почти сразу сбился.
Неоновая реклама оказалась тем самым, что я искал: вывеской заведения, предлагавшего каких-то немыслимо прекрасных жареных цыплят фирменной системы “Чикен-Чикаго”. Ну хорошо: почему бы и не курочки жареной?
Внутри заведение – абсолютно безлюдное в этот час – было освещено несколько истерическим розоватым светом, но пахло там по-настоящему хорошо. Я остановился перед широким окном в кафельной перегородке, из которого открывался вольный вид на всю кухню забегаловки. Навстречу мне поднялась полусонная тетка, явно не слишком обрадованная моим появлением. Я кое-как объяснил, что хочу самую большую порцию ассорти из этих их хваленых “ Чикаго-Чикенов ”.
Дальше у меня на глазах развернулось нечто вроде хорошо отрепетированного балета, в котором каждое па строгой танцовщицы было выверено, отточено бесконечным повторением.
Я увидел, что она разбила в миску три яйца и, плеснув туда же немного молока, быстро, буквально несколькими движениями взбила их при помощи металлического венчика. Потом выложила в эти взбитые яйца несколько куриных крылышек, цыплячьих голеней, в просторечии называемых барабанными палочками, и нарезанных длинными брусочками грудок, посолила, поперчила из мельницы и отставила миску в сторонку
Затем она поставила на несильный огонь глубокую сковородку и, не добавляя ни капли масла, высыпала в нее по горсти чищеного, а потом дробленного в крупу арахиса и обыкновенных овсяных хлопьев вроде нашего геркулеса, подбавила немного желтоватой, видимо, кукурузной, муки. Минуты за три довела эту смесь, энергично помешивая и болтая в сковородке туда-сюда, до приятного бежевого колера и отчетливого орехового запаха. Тут она пересыпала все в большой пакет из коричневой крафт-бумаги, бросила туда же щедрую щепотку крупномолотого чили, еще соли и черного перца. В последнюю очередь – пяток мелко порубленных зубчиков чеснока.
Дальше достала из миски со взбитым яйцом несколько ножек и крылышек, опустила их в тот же пакет, аккуратно сложила и завернула его горловину, сильно перетряхнула, мотая пакет из стороны в сторону, и тут же выложила на доску готовый к жарке полуфабрикат: куриные запчасти были очень равномерно и плотно покрыты слоем ореховой панировки, прочно прилипшей к смоченной яйцом поверхности.
Подготовив всю курицу так, небольшими порциями, она сильно разогрела на той же сковороде изрядную порцию какого-то малопахучего масла и аккуратно, на расстоянии один от другого, разложила там несколько первых кусочков. Панировка тут же стала пухнуть и топорщиться красивыми румяными хлопьями, и хозяйке оставалось только осторожно поворачивать курицу с боку на бок, стараясь не раскрошить эту хрустящую оболочку. Готовая курица выкладывалась на дно широкой картонной коробки, застеленной крафтом, впитывавшим лишнее масло. Такие коробки тут были вместо тарелок.
Я засмотрелся на теткину работу и, только когда принимал у нее свой ужик, понял, что она смотрит не на меня, а куда-то над моим плечом, за спину Обернувшись, я увидел стоящего вплотную ко мне полноватого черного парня, похожего, разумеется, на молодого Фореста Уитакера (такие почти всегда на него похожи), только гораздо менее обаятельного. Молодой человек не глядя протянул руку, вытащил из моей коробки жареное крылышко и принялся, не говоря ни слова, задумчиво его обгладывать.
– Э! – сказал я наконец недовольно и тут сообразил, что совершенно не понимаю, как бы мне продолжить разговор с молодым человеком, так бесцеремонно обходящимся с моим крылышком.
Он подцепил губами с косточки последний кусочек мяса и, по-прежнему упершись глазами мне прямо в переносицу, засунул эту косточку в нагрудный карман моего пиджака.
Я почувствовал, что окончательно потерял нить так и не начавшегося разговора. В принципе, мне было понятно, что беседа, видимо, теперь уж и не начнется, а выбор, перед которым я оказался, максимально прост: или немедленно врезать этому Уитакеру между глаз, или сейчас же уносить ноги.
Тем временем на улице у витрины остановилась машина. Внутри сидел человек и, не вылезая, наблюдал через ветровое стекло и витрину забегаловки нашу немую сцену.
– Э! – сказал я опять с той же неопределенностью, повернулся опять к Уитакеру и обнаружил в сложившейся обстановке нечто новое. В поднятой на уровень груди руке этот парень держал вилку.
Вообще-то в заведении никаких вилок не было, даже пластмассовых: здешних чикенов полагалось, видно, есть исключительно руками. Но тут вилка, самая что ни на есть настоящая, стальная, была, несомненно, налицо. Причем она отличалась некоторыми крайне неприятными особенностями: два средних ее зуба были напрочь отломаны, но зато два крайних остро отточены и тщательно выпрямлены. Короче говоря, эта вилка явно предназначалась не для еды. Прежде, чем я успел в третий раз сказать свое “Э!”, Уитакер, по-прежнему не произнося ни звука, ловко, легко, практически без нажима воткнул эту вилку мне в левое бедро.
Боли я никакой не почувствовал. Дело в том, что как раз там, на этом бедре, располагался карман джинсов, а в кармане лежал кожаный бумажник со всеми моими наличными деньгами, визитными карточками и кое-какими полезными в пути клочками бумаги. Именно в этот бумажник Уитакер и воткнул свой кошмарный инструмент.
Он слегка пошевелил вилкой вверх-вниз, и бумажник в моем кармане, проколотый насквозь, тоже подвинулся. Нам обоим стало совершенно ясно, что этот бумажник теперь уже принадлежит не мне, а чернокожему молодому человеку, и то, что он до сих пор находится в моем кармане, совершенно ничего не меняет в данном очевидном обстоятельстве.
В эту минуту дверь с улицы открылась, и в заведение вошел тот самый человек, что разглядывал нас с улицы, из машины. Я моментально его узнал: это был мулат-аспирант, который три дня подряд приходил на мои лекции.
– Убери, брат, – сказал он просто и убедительно, показывая глазами на вилку, воткнутую в мое бедро. Уитакер нерешительно подвигал еще своим бумажником в моем кармане и, кажется, воткнул вилку поглубже: на сей раз я почувствовал несильный, но отчетливый укол.
– Брат, убери, – повторил аспирант еще более веско и продолжил: – Человек приехал в эту страну впервые, он здесь гость, не знает наших порядков, и мы не должны с тобой, брат, испортить ему впечатление от нашего города и от Америки.
Он говорил не спеша, веско выговаривая каждое слово, и я без затруднений понимал его речь.
– Мы только хотели вместе поесть этой курочки, – соврал Уитакер.
– Мне кажется, наш гость с удовольствием и сам поделился бы с тобой своей курицей, но ты поступил невежливо. Так с гостями не знакомятся, брат, как ты это делаешь.
Уитакер тем же легким и точным движением вытащил зубья своей вилки из моей ляжки и спрятал инструмент в рукав. Бумажник в моем кармане тихо скрипнул, сообщая, что опять принадлежит мне.
– Какие-то еще гребаные правила! – громко возмутился Уитакер, картинно воздев к небу исцарапанные и сбитые кулаки. – Мы что, должны для каждого из них придумывать какие-то особенные слова? Что еще за дерьмовые манеры? Кому это надо?! Кто это может?!
– Мы можем, – ответил аспирант. – Да, мы можем, – повторил он с нажимом и со значением в голосе. – Мы все можем, если захотим. Мы тут, в Америке, в нашем городе, умеем принимать гостей.
Потом он повернулся ко мне и сказал очень неодобрительно:
– Заберите с собой вашу курицу, сэр, и поужинайте ею дома. Это не лучшее место для вечерних прогулок. Вам ведь, наверное, говорили про Сорок Седьмую улицу? А вы пришли уже на Сорок Третью. Надо смотреть, где вы гуляете, сэр.
Я хрипло сказал ему: “Тэнкью” – и вышел, прижимая коробку к груди. И придя домой – вы не поверите – съел этого проклятого “Чикаго-Чикена”. И он мне, честное слово, понравился.
Профессор Холмс, как я только что установил после недолгих изысканий в интернете, жив-здоров и продолжает свои штудии в области конституционного права восточноевропейских стран. Разве что теперь не в Чикагском, а в Нью-Йоркском университете.
Наверное, так же просто было бы раздобыть его телефон и выяснить наконец: это только теперь мне кажется – или все правда? Да или нет? Действительно ли тот худощавый чернокожий аспирант с замечательной открытой улыбкой и даром мгновенного убеждения – это был Обама? С официальной его биографией все сходится: 1993 год – Чикаго, Юридическая школа.
Но спрашивать я не стану. Смешно это будет звучать столько лет спустя. Мало ли у них там, в Чикаго, было обаятельных аспирантов. В самом деле: мало ли?
ЧИКЕН-ЧИКАГО ИЗ ПРИГРАНИЧНОЙ ЗАКУСОЧНОЙ
(на шестерых)
В общей сложности 1,5 кг голеней, крыльев и грудок молодых нежирных цыплят (бедра не годятся, они слишком крупные)
3 яйца
¼ стакана молока или сливок
1 стакан чищеного (и освобожденного от шелухи) арахиса
1 стакан овсяных хлопьев
Полстакана кукурузной муки
Соль, черный перец, молотый чили, чеснок
Растительное масло без запаха для фритюра
1994. Заброска на океан
Скоунсы с сушеной смородиной
Кофейня на Пайк Плейс Маркет, Сиэтл, США
Хмурый, небритый, как будто заспанный человек никакого возраста в плаще неопределенного бежеватого цвета, наглухо застегнутом на все пуговицы, и со странным горбом – не на спине, а на груди – указал мне свободное место на деревянной лавке у стены. Я покосился на огромные фанерные ящики по всему полу просторного самолетного трюма.
Человек ухмыльнулся:
– Про “ядерный чемоданчик” слыхали когда-нибудь? Ну, вот это он и есть. И техника, и мы сами, и весь спецборт. Щас все верхом на этом чемоданчике полетим.
Самолет был военный, пузатый, тяжелый, те ящики тоже, видать, весили немало, так что лететь пришлось долго. Не шесть часов – как летит нормальный пассажирский рейс из Нью-Йорка в Сиэтл, через все Штаты ровно поперек, от океана до океана, – а целых восемь, пожалуй. Внутри сильно гудело и временами мелко трясло. Лавки оказались узкими и жесткими, а нормальных кресел не было ни одного. Из поцарапанного китайского термоса с хризантемами можно было налить себе горького чаю в пластиковый стаканчик.
Когда я добрался, перелезая через чьи-то ноги и какие-то тюки, до пилотской кабины и спросил, где здесь туалет, один из летчиков неопределенно махнул через плечо:
– Там сзади ведро…
Действительно, в самом хвосте, у грузовой рампы, я нашел ведро: оно было полное до краев. Так что пришлось терпеть до посадки.
Это была передовая группа обеспечения систем специальной космической связи президента Российской Федерации, перемещавшаяся на новую точку развертывания по ходу официального визита главы государства в США. Дело давнее, так что теперь, наверное, я уже не нанесу ущерба обороноспособности Родины, если раскрою секрет, что групп этих у президента было как минимум две и они по ходу его перемещений обслуживали связь попеременно, заранее залетая в следующий пункт пребывания первого лица и там устанавливая свое страшно стратегическое оборудование.
Ну так вот: Ельцин со свитой полетел из Нью-Йорка в Вашингтон, там его ждала заранее развернутая группа связи номер два. А первая группа, отработав в Нью-Йорке, перелетала теперь в Сиэтл, к следующему пункту президентского турне. Нескольким газетным репортерам, сопровождавшим делегацию, предложили тоже заброситься на Западное побережье заранее. О том, до какой степени специальным рейсом придется лететь, как-то не предупредили.
Едва самолет оторвался от взлетной полосы, персонал “ядерного чемоданчика” по команде типа в плаще деловито раскатал прямо на ящиках со своим таинственным грузом спальные мешки и мгновенно заснул. Чувствовалась многолетняя привычка к таким перелетам. Прочие пассажиры тосковали на лавках или бесцельно бродили в узких проходах, время от времени натыкаясь на самые странные грузы, размещенные тут и там.
Между прочим обнаружилась высоченная, в человеческий рост, стопка новеньких автомобильных покрышек, поставленная на попа трехспальная кровать с белым кожаным изголовьем, гигантский, как старый шифоньер, двустворчатый холодильник из полированного алюминия, а также восьмицилиндровый двигатель в заводской упаковке с эмблемой “Мерседеса”.
– Посольские вечно суют свою контрабанду, – бурчал один из летчиков. – И тащут, и тащут, и пихают, и пихают, и все в Москву, и все в Москву…
В Сиэтле нас посадили на какой-то военной авиабазе. Туалета не было и там. Тренированных служащих летающего “чемоданчика” это совершенно не смутило: едва выбравшись на бетон, они, зевая и перешучиваясь, привычно выстроились в кружок вокруг носового шасси своего самолета.
Человек в плаще – по всем повадкам, старший тут – так же привычно распоряжался выгрузкой ящиков. Потом расстегнул плащ и вытащил наружу свой грудной горб: это был обыкновенный квадратный телефонный аппарат с круглым диском номеронабирателя, только ко дну его была прикручена синей изолентой какая-то плоская коробка. Никаких проводов от телефона никуда не тянулось.
Прижимая аппарат к животу, человек снял трубку, набрал номер из двух цифр и сказал кому-то, не поздоровавшись:
– На точке. Работаем. В графике.
Потом засунул телефон обратно за пазуху и полез в подъехавший автобус. Мы пошли за ним: президент должен был прилететь сюда только утром, и у нас впереди был совершенно свободный вечер, да еще ночь.
Говорят, Сиэтл потрясающе красивый город. Но я его совсем не помню, потому что совершенно ничего не видел. Час за часом мы бродили, глядя себе под ноги, с человеком в плаще, который назвался Иваном Геннадьевичем, и слушали рассказы про странную жизнь его вечно летающей команды. Про дежурства, которые персонал несет, сменяясь ровно каждые шесть часов, и так четыре раза в сутки, круглый год, иногда месяцами без выходных, а потом уходя по очереди на наделю отсыпа. Про разнообразное барахло, что в каждой стране пихают в самолет тамошние посольские начальники: – К нам же ни одна таможня носа не смеет сунуть, вот и заталкивают к нам вечно эти холодильники, а что там внутри, – может, мешок анаши, хер знает…
Про то, как работалось раньше с генсеками, а как теперь с президентом. Про то, как бывало, что связь “ложилась”, и тот человек в форме морского офицера, что ходит за первым лицом действительно с маленьким чемоданчиком, оставался с ненужной, мертвой болванкой в руках. Про то, как со всей страны постепенно подбиралась команда, способная не только работать с таким оборудованием, но в случае чего и все перебрать вручную, просто с паяльником, а время от времени еще и выдавать рекомендации конструкторам и техникам. Про зарплаты и про летные надбавки, которых что-то давно не давали…
Совсем поздно ночью мы вышли на яркий неоновый свет круглосуточного рыбного рынка недалеко от порта, на Пайк Плейс. Зачем-то погуляли, продолжая разговор, между рядами закопанных в лед тунцов, палтусов и крабов.
Потом сели в случайной кофейне за углом. Тут как-то совсем не по-американски пахло хорошим кофе, на стеллажах стояли пакеты с разной арабикой, пирамиды симпатичных кружек и кофейников, украшенных смешной зеленой эмблемой с какой-то толстопопой зеленой русалкой, задравшей вверх почему-то сразу два своих хвоста.
Мы пили из огромных стаканов капучино под высоченной шапкой молочной пены и заедали забавными коржиками, чем-то похожими на давние, привычные, по одиннадцать копеек, из школьного буфета – только с кисловатыми ягодами смородины внутри.
Это я только потом выяснил, что кофейня была уникальным историческим местом, можно сказать, мемориалом: самым первым на свете “Старбаксом”. Их тогда за пределами Штатов вовсе еще не открывали, да и в самой Америке сеть только-только пошла в гору. А коржики оказались старинным британским удовольствием, из Шотландии родом, называется scone. Черт знает, как это произнести: сконы, сконсы, скоунсы, что ли…
Проще придумать ничего невозможно: я вот пока писал, опять испек.
Там для начала надо отмерить полную чашку мелкого черного изюма или каких-нибудь сушеных ягод (лучше всего черной смородины, но подойдет и клюква, и мелкая вишня, и черника), вылить на них рюмку водки или рома и отставить на полчаса, чтоб набухали.
Тем временем в широкой, удобной миске смешать полкило обычной (в смысле, не хлебопекарной) пшеничной муки с горсточкой муки кукурузной, тремя столовыми ложками мелкого сахарного песка, чайной ложкой соли и двумя пакетиками пекарского порошка-разрыхлителя. Нарубить мелкими кубиками полпачки очень холодного, а лучше даже подмороженного масла, всыпать в эту сухую смесь и быстро перетереть между ладонями так, чтобы получилась равномерная мелкая крупка вроде панировочных сухарей. Вывалить туда же замоченные ягоды вместе с остатками жидкости и перемешать.
Тут пора включить духовку – пусть заранее разогреется до 200 градусов – и приготовить противень: застелить бумагой для выпечки и слегка смазать ее сливочным маслом.
Теперь влить в миску с мучной смесью полтора стакана молока – тоже чем холоднее, тем правильнее – и быстро, энергично замесить тесто. При этом лучше взять в руки две вилки: от тепла ладоней тесто того и гляди превратится в размазню и будет липнуть ко всему вокруг.
Как только тесто соберется в аккуратный гладкий ком и отстанет от стенок миски, вывалить его на припудренную мукой доску, расплющить в блин толщиной сантиметра три и чайным стаканом или все-таки специальной металлической выемкой подходящего размера вырезать этакие толстенькие шайбочки. Обрезки, понятное дело, быстро слепить вместе и операцию повторить.
Получившиеся заготовки расположить на противне свободно, с расчетом на то, что по ходу выпечки они сильно располнеют и взойдут, смазать взбитым яйцом и поставить в духовку минут на 15–20, пока не подрумянятся сверху и пока спичка, воткнутая в самый толстый экземпляр, не выйдет наружу сухой.
За эти вот, прошу прощения, скоунсы – или сконы, или сконки, или как их там правильно по-русски – надо будет приниматься практически немедленно, пока теплые. При этом перед каждым укусом полагается выложить на краешек кусочек холодного масла, намазать сверху каким-нибудь душистым джемом – малиновым, например, апельсиновым или, скажем, абрикосовым – и откусывать тут же, пока масло не успело растаять.
Иван Геннадьевич, вы ведь читаете это и знаете, что это про вас, хоть я для конспирации все-таки сменил вам имя. Отзовитесь, что ли. Я вас теми коржиками угощу. Помните коржики?
КОРЗИНКА СКОУНСОВ НА БОЛЬШУЮ КОМПАНИЮ
(получится штук пятнадцать)
500 г пшеничной муки и еще горсть кукурузной
2 пакетика (по 10 г) пекарского порошка-разрыхлителя
3 столовых ложки сахара
120 г холодного сливочного масла и еще кусочек – на смазку противня
1 полная чашка мелкого черного изюма или каких-нибудь мелких сушеных ягод
1 рюмка водки или рома
300 мл холодного молока
1 яйцо
1995. Подожди немного, отдохнешь и ты
Магрэ из утиных грудок
От Сен-Клара до Эстрамьяка, Гасконь, Франция
Пьер Босев провел в России в общей сложности почти десять лет. Но с точностью не только до дня, а и до часа, до минуты помнил, когда именно в его судьбу ворвалась эта страна, когда она с ним понеслась. Он столько раз и в таких подробностях описывал сам момент, произносил свое смачное poneslass, что я уж, кажется, выучил всю историю наизусть.
В квартиру неподалеку от трех вокзалов, где помещался и офис, и служебное корреспондентское жилье московского бюро французской газеты “Фигаро”, они с женою добрались из Шереметьева, когда прилетели со всем своим скарбом в самый первый раз, уже вечером. Свет на лестнице не горел, и они принялись в кромешной тьме нашаривать замочную скважину на незнакомой двери. В ту самую секунду, как замок провернулся, из дальнего конца темного коридора загремел в пулеметном ритме телетайпный аппарат. Тогда ведь сообщения информационных агентств шли еще по телетайпу, помните?
Пьер пошел вслепую на грохот, криво-косо оторвал только что вылезший наружу кусок ленты и, часто чиркая зажигалкой, которую все задувало сквозняком, прочел свою первую депешу на новом месте.
“Москва, 28 апреля 1986, 21:00, ТАСС, срочно:
На Чернобыльской атомной электростанции произошел несчастный случай. Один из реакторов получил повреждение. Принимаются меры с целью устранения последствий инцидента. Пострадавшим оказана необходимая помощь. Создана правительственная комиссия для расследования происшедшего”.
И ни единого слова больше.
Это было первое публичное сообщение, которое наконец выдавила из себя советская (тогда совсем еще советская, да) информационная машина – почти через двое суток после катастрофы.
Пьер выдерживает паузу и повторяет свое знаменитое, с нажимом и с особенным значением:
– Iponeslass.
Вот как она в ту минуту poneslass, так и не останавливалась доя Пьера десять лет.
Политическим репортером он был блестящим, и аналитиком оказался тонким и необыкновенно глубоким. И если кого признавали настоящим дуайеном интернационального журналистского сообщества, собравшегося в Москве 80-х и 90-х – в то самое время, когда оказалось, что именно здесь – подлинный рай мировой политической журналистики, истинный репортерский Клондайк, где так легко и лихо делаются громкие имена, грандиозные карьеры, Пулитцеровские премии, – так именно его, Босева. Черт его знает, отчего он настолько хорошо понимал смысл всего, что тут происходит, почему настолько точно чувствовал строй и логику здешней нелепой жизни в странные годы, на выходе из советской всеобщей дури. Ни в какие славянские корни, ни в какую “родственную душу” я не верю, конечно. Хотя да, фамилию “Босефф”, с ударением на последний слог, он получил только в Париже, где осел наконец после долгих скитаний по всей Европе. А вообще-то родился он Петром Бочевым, болгарином, в Македонии, правда.
Эту знаменитую тассовскую депешу, начиная с которой тронулась с места и, все быстрее разгоняясь, poneslass куда-то горбачевская Россия, я увидел десять лет спустя заключенной в аккуратную стеклянную рамочку на стене дома Босева в Гаскони. Легендарные д’артаньяновские места (про “бедного дворянина из Оша” помните? – ну так вот, игрушечный средневековый Ош совсем рядом) ему понравились округлой плавной безмятежностью своих холмов. Босев купил в крошечной деревне Эстрамьяк полуразрушенную старую почтовую станцию. Объяснял потом: надо самому выбирать, где стареть, вот я выбрал.
У него, пока жил в Москве, заведена была особая финансовая дисциплина: если приходилось писать “налево”, не для “Фигаро”, а по разовым заказам каких-нибудь посторонних изданий, гонорары собирались на отдельный банковский счет. Когда в России начинался очередной кризис, заказы шли косяком. Так старая гасконская почта, совсем развалина, еле стены держались, и дождалась нового хозяина и ремонта: первый этаж – на то, что накопилось от путча 1991 года; мезонин и мансарда – на гонорары за репортажи о мятеже 1993-го.
Туда, в мансарду, Босев перевез свой знаменитый “Карманный музей тоталитаризма” – уморительно смешную, на взгляд постороннего посетителя, и леденяще тоскливую для всякого, кто среди этих экспонатов успел пожить, коллекцию гипсовых лукичей, бронзовых виссарионычей, писанных маслом лиз чайкиных, переходящих знамен, почетных грамот, наградных значков отличникам, передовикам и физкультурникам.
Все это я разглядываю в ожидании, пока Пьер вернется с рынка в старинной бастиде Сен-Клар, накрывающей своими мостовыми, как каменным беретом, лысину соседнего холма, совсем рядом. Там дважды в неделю – особенный утиный рынок. Здешние места ведь – самое сердце гасконской империи фуа-гра, а значит, в утках тут и правда знают толк.
Босев вернется со свертком утиных грудок, заботливо переложенных листами пергаментной бумаги, и с пластмассовым ведерком лакированной горько пахнущей ежевики. И мы с ним вдвоем станем жарить магрэ, как между Сен-Кла-ром и Эстрамьяком испокон веку принято.
Надо взять крупные утиные грудки, обтереть каждую насухо бумажным полотенцем и крест-накрест надсечь острым ножом кожу параллельными полусантиметровыми полосочками наискосок, чтобы получилась как бы такая диагональная сеточка. Этой надрезанной стороной положить грудки на холодную сковороду и оставить их минут пятнадцать прогреваться на небольшом огне, пока не вытопится почти весь жир. Его, конечно, не выливать, а аккуратно отчерпывать ложкой: он потом застынет в банке нежной бледно-желтой пастой, и на нем еще будет получаться замечательная хрустящая картошка, хоть на сковороде жаренная, хоть запеченная в духовке целиком, просто с крупной солью и свежемолотым перцем.
Как вытопится почти всё, а надсеченная кожа зарумянится и растопырится этакой красивой чешуей, хорошо бы пристроить где-то возле плиты удобную доску и острый нож, потому что теперь действовать придется не мешкая. Прибавить огня, грудки посолить, поперчить из мельницы, перевернуть верхней, мясной стороной вниз. Ровно через две минуты их вынуть, быстро нарезать поперек полосками с большой палец шириной и выложить обратно на сковородку, только теперь поворачивая каждый ломтик как бы стоймя, срезом вверх. Еще чуть-чуть посолить и поперчить и, как только поверхность мяса потеряет насыщенный красный цвет, станет матовой, серовато-розовой, снять грудки на подогретое блюдо, снова собрав их так, как они были нарезаны, чтобы получились словно опять целые, и затянуть пленкой.
Дальше, вывернув огонь на максимум, плеснуть на сковороду хорошего винного уксуса, соскрести деревянной лопаточкой все, что прижарилосъ ко дну, перемешать, выпарить почти досуха и разом вывалить ягоды – свежие или свежеразмороженные, лишь бы не раскрошенные в пюре: подойдут малина, ежевика, черника, черная смородина – сами по себе или в смеси, составленной по вашему вкусу Густо посыпать ягоды коричневым сахаром, осторожно перемешать, лучше просто потряхивая сковороду, дать появившемуся соку загустеть до консистенции легкого сиропа – и разложить поверх грудок.
Так, на одном блюде мы их и вынесем: пускай гости, ссорясь, толкаясь и переругиваясь, как школьники, уже на месте их делят и растаскивают по тарелкам. И вина не забудем им выставить побольше: густого, темного, рубинового бордо.
Когда мы станем заканчивать трапезу, как положено, разливая из огромной бутыли гасконский арманьяк прямо в кофейные чашки, только что опустошенные и еще теплые, я наберусь смелости и скажу:
– Бочев, на черта ты притащил сюда всех этих истуканов? Выкинь. Не надо им тут быть. Им вообще нигде быть не надо. Они мертвые, а тут жизнь.
MAGRET DE CANARD, УТИНЫЕ ГРУДКИ, КАК В ГАСКОНИ
(на шестерых)
Собственно утиные грудки – по одной на едока
1 кг ягод – свежих или “шоковой заморозки” – малины, ежевики, черники, смородины в любом наборе
⅔ стакана коричневого сахара
⅓ стакана винного уксуса
Соль, свежемолотый черный перец
1996. Долгое путешествие
Эйба Либволя
Угол Второй и Десятой на Манхэттене, Нью-Йорк, США
К дверям 2nd Avenue Deli тянулась очередь – совсем небольшая, человек восемь: ничего удивительного, она стоит тут всегда, нас предупреждали. И про толстого важного негра у дверей – с уморительной серьезностью несущего на себе суконный лапсердак и большую черную шляпу с обвислыми полями – нам тоже рассказывали заранее: этот хасид поразительно редкой чернокожей породы стоял тут в качестве швейцара бессменно годами и был знаменит на весь Нью-Йорк, может быть, не меньше, чем само легендарное заведение, подлинный храм традиционной еврейской кошерной стряпни.
– Время ожидания – десять-двенадцать минут, джентльмены, – с достоинством склонив голову по диагонали, сообщил швейцар и указал, где нам надлежит пристроиться к концу очереди.
Мы послушно встали возле витрины, посреди которой был прилеплен скотчем затянутый в пленку ксерокс газетной заметки с фотографией печально улыбающегося Эйба Либволя и колонкой текста.
Совершенно ничему не удивляясь, мы прочли, что Эйб родился в 1931 году в городе Куликове, неподалеку от Львова. После советской оккупации Западной Украины отец Эйба —
Абрама на самом деле, конечно, – был арестован и отправлен в лагерь где-то за Уралом, а детей с матерью сослали в казахский город Кокчетав. Однако после войны отцу, почему-то выжившему в лагере, удалось не только разыскать семью, но и вернуться с нею во Львов, а потом бежать: через Польшу, сначала в Австрию, а потом дальше, дальше. После пяти лет, проведенных в лагере для беженцев под Римом, Либволи уплыли в Нью-Йорк. Эйб устроился официантом в крошечную кофейню на этом самом углу Второй авеню и Десятой улицы, где мы теперь читали о нем, а в 1954-м выкупил заведение, расширил его, присоединив помещение соседнего случайно освободившегося магазина, и открыл тут закусочную “дели”, в меню которой значилось все, что сумели не забыть со времен сказочного Куликова вставшие у плиты женщины семьи Либволей, – мать Эйба и две его сестры.
Место моментально прославилось благодаря совершенно невообразимого объема “трехпалубным” сэндвичам с целыми горами нарезанного тончайшей стружкой говяжьего ростбифа, телячьего языка и пастрами из индейки. Вторую ступень здешнего гастрономического пьедестала твердо занял паштет из куриной печенки с жареным луком и рублеными крутыми яйцами. Но подлинной недостижимой вершиной был признан куриный суп с клецками из мацы, за которым на веки вечные укрепилось почетное звание лучшего в городе.
Титул несравненного короля ашкеназийской еврейской кухни Эйб Либволь сохранял до самого вечера 4 марта 1996 года: в тот момент, когда он запирал на ночь двери заведения, к нему подошел сзади молодой человек латиноамериканской, как описывали потом, наружности, быстро и умело застрелил его в затылок из автоматического пистолета 25-го калибра, позже найденного тут же, в мусорном баке, забрал бумажный пакет с одиннадцатью тысячами долларов мелкими купюрами (дневную выручку "дели", которую Эйб намеревался оставить в банковском сейфе за углом), сел на мотороллер и уехал. За поимку молодого человека теперь обещали в пять раз больше, чем было в том пакете, – это было крупно написано в заголовке плакатика на витрине, – но следствие зашло в тупик, и шансов поймать убийцу, похоже, не оставалось.
К исходу двенадцатой минуты ожидания нас действительно впустили в зал.
Обслуживали здесь в ураганном темпе. Мы еще не успели как следует усесться, а перед нами уже водрузили блюдо с пресловутыми сэндвичами, действительно колоссального водоизмещения, граненый зеленоватый графинчик польской водки, миску несравненных соленых огурцов, а также фаянсовую супницу с оранжевым дымящимся бульоном, в толще которого медленно кувыркались, как противолодочные мины, ярко-желтые, будто светящиеся изнутри, тестяные шары. Заказывал я все это, даже не заглянув в меню, потому что книжка про “Кухню Секонд авеню” к тому моменту была уже не только куплена, но и практически выучена наизусть. Так что теорию по меньшей мере я успел освоить.
Выучил, к примеру; что такой суп должен получиться, если, педантично следуя классической процедуре, сварить бульон из полутора килограммов куриных спинок и крылышек, предварительно удалив с них лишний жир, но не кожу
Когда пена будет очень тщательно собрана, опустить в кастрюлю неочищенную луковицу, в которую воткнуты три гвоздичины, разрезанную поперек головку чеснока, четвертинку сельдерейного корня, по корешку петрушки и пастернака, две морковки, пучок зелени, связанный из петрушки, черешка сельдерея, молодого стебля лука-порея, пары лавровых листиков. Наконец, подсыпать десяток зерен черного перца, столько же душистого, еще, может быть, звездочку бадьяна, но не солить вовсе. Оставить часа на три, чтобы едва булькало под крышкой.
Тем временем наломать кусочками стандартную пачку мацы и смолоть ее в блендере: должна получиться мелкая крупа вроде манки. Замесить на этой крупе тесто, добавив четыре яйца, четверть стакана растопленного куриного жира и столько же свежесваренного бульона, чайную ложку соли и полложечки черного перца из мельницы. Напоследок очень мелко нарезать туда же небольшой пучочек петрушки. Затянуть пленкой и оставить в холодильнике как минимум на час, чтобы набухло и настоялось.
Потом вскипятить воду в большом сотейнике и, действуя двумя чайными ложками, выложить туда шарики теста чуть поменьше грецкого ореха. Убавить огонь и варить клецки, время от времени осторожно помешивая, без крышки минут двадцать.
Незадолго до их готовности отцедить через льняную салфетку бульон в чистую кастрюлю: все овощи и куриную гущу безжалостно выкинуть. К бульону добавить для красоты только пару морковок, нарезанных красивыми кружочками или звездочками, поварить минут десять, не больше (чтоб морковь еще слегка похрустывала), и разлить по суповым тарелкам. В каждую положить по три-четыре разваренные клецки. Солить по вкусу каждому самостоятельно, уже на столе. Запивать очень холодной водкой.
Когда мы, потерпев неизбежное поражение в битве с сэндвичами, подступились наконец к супу, мой спутник – между прочим, замечательный наш искусствовед и философ, только-только получивший тогда профессорскую кафедру в Нью-йоркском университете, – заговорил о неотвратимости рока. – Вот смотри, – сказал он мне, – большевики мучили и давили этих Либволей как могли: в ледяную степь казахскую их загнали, морили там голодом, отца в лагере пытались сгноить. Но этим спасли им жизнь: в тихом Куликове под немцами они бы точно во рву каком-нибудь остались. А так – Варшава, Вена, Рим, потом Нью-Йорк. И вот этот ресторан – с самыми знаменитыми в мире еврейскими бутербродами. Но все равно весь этот библейский эпос – только для того, чтобы однажды какой-то латин застрелил Абрама Либволя ради идиотских одиннадцати тысяч долларов в бумажном пакете…
Я ответил что-то вроде того, что Нью-Йорк все-таки – одна из криминальных столиц мира.
– Ты чего? – Он от удивления даже выпустил ложку из кулака. – Какая еще криминальная? У нас тут Джулиани уж третий год мэром. Нету никакой преступности – была, да вышла вся. Я иногда думаю, что жалко даже, что он так, играючи, всех их переловил. Ему бы задачу помасштабнее. Смотришь какой-нибудь супербоевик и думаешь: эх, вот так бы и правда – угнали бы, что ли, террористы какой-нибудь авианосец с ядерными ракетами и вошли бы на нем в Ист-Ривер… Или какая-нибудь банда маньяков подняла бы эскадрилью бомбардировщиков откуда-нибудь из-под Бостона и развернулась бы на Манхэттен с северо-востока в боевом строю… Вот тут бы была для Джулиани достойная работенка… А так – подумаешь, мелкая шпана из Квинса.
Мы пофантазировали еще немножко, придумывая все новые и новые фантастически коварные атаки и козни террористов, которым доблестный мэр Джулиани мог бы противопоставить свой административный гений.
Торопиться не хотелось: мы зачерпывали из громадной супницы наш царственно оранжевый бульон, а он все никак не кончался.
Впереди была еще уйма времени: до 11 сентября 2001 года оставалось без нескольких дней пять лет.
СУП С КЛЕЦКАМИ ИЗ МАЦЫ
(на восьмерых)
1,5 кг куриных спинок и крылышек
Набор овощей, кореньев и специй для бульона и еще две хорошие, толстые морковки напоследок
200 г обычной мацы
4 яйца
Горсточка нарезанного куриного жира “на вытопку”
Соль, черный перец
Маленький пучок петрушки
1997. Губернаторское положение
Односторонняя семга
Квартал Дотомбори, Осака, Япония
Его превосходительство губернатор, член Совета Федерации Федерального собрания Российской Федерации, весь сощурился, скривился и отвернул багровую щекастую физиономию, отороченную густой рыжей шкиперской бородой, от едкого кислого пара, поднимающегося над огромной жаровней:
– Эт чё, они у тебя с рыбой, штоле?
Маленький японец по ту сторону клубов пара напряженно улыбнулся, продолжая колдовать над жаровней. По чугунной ее поверхности ровными рядами тянулись одинаковые полукруглые лунки, и в каждой торчал коричневый тестяной колобок. Поваренок одной рукой молниеносно тыкал колобки один за другим тоненькой зубочисткой, поворачивая каждый ровно на четверть оборота, а другой ловко выдергивал из лунок уже готовые, поджаренные, раскладывал по прямоугольным картонным тарелочкам – шесть штук на порцию, – и их тут же подхватывал напарник.
– Буээ… воняют как… Тьфу! И жижей черной какой-то поливают их, смотри… – брезгливо сморщился другой его превосходительство – на сей раз президент одной небольшой околоволжской республики, член того же совета с тремя федерациями в названии, аккуратный лысый человечек с типичной внешностью секретаря провинциального райкома.
Вокруг жаровни теснилась толпа весело галдящих японцев с бутылками и банками пива в руках, второй поваренок быстро принимал деньги и раздавал тарелочки с колобками, сдобренными густым темным соусом.
– Ну шо, Антольнтонч, – тем не менее продолжал президент, – пробовать будем?
– А у меня, Владимирыванч, все равно мелочи нет, – отвечал рыжий губернатор, провожая взглядом очередную проплывшую мимо его носа тарелочку.
Я протянул поваренку три стоиеновые монетки и взял порцию.
Мы выбрались из толпы на свободный пятачок тротуара:
– Угощайтесь, господа сенаторы.
Губернатор с президентом опасливо поддели на зубочистки по колобку и, обжигаясь, откусили по кусочку.
– Там резины кусок какой-то, – изумленно крякнул лысый.
– Кальмар вроде, – предположил рыжий.
– Осьминог. Вареный осьминог. По куску щупальца там должно быть в каждом, – остановил я ненужную дискуссию.
Я был единственным, кто хоть чего-то почитал, готовясь к экспедиции, и теперь знал, что чуть ли не главной гастрономической достопримечательностью Дотомбори, знаменитого района ночной торговли, игровых залов и прочих демократичных увеселений Осаки, считаются вот эти вот такояки – колобки из рисового теста, замешанного на рыбном бульоне, с кусочком вареного осьминога внутри.
Осака оказалась уже третьим городом в маршруте официальной делегации российского Сената: в Токио российских губернаторов и президентов (тогда их еще избирали, а не назначали из Москвы, да и в Совете Федерации они сидели по должности) принимал сам император, в Киото в их честь давала обед большая группа капитанов японской промышленности и финансовой индустрии. По дороге из города в город господа сенаторы тяжело напивались, неопрятно ругались, иногда слегка дрались. По утрам выходили к завтраку с больными опухшими головами и похмелялись почему-то исключительно виски Teacher’s: один халдей из группы сопровождения всегда имел с собой в портфеле пузатую литруху наготове. Члены высокой делегации ласково называли спасительный эликсир “Учительская горькая”.
Ящик этой же “Учительской” обслуга приволакивала за сенаторами на каждый официальный прием или протокольный ужин. Драгоценные сорта изысканных персиковых вин, подававшиеся японцами, на губернаторские организмы должного впечатления не производили. Некоторые из высоких гостей быстро приучились лихо занюхивать виски комком маринованного имбиря или ломтиком сашими из брюшка тунца. Глава делегации – председатель российского Сената, сам человек непьющий и глубоко положительный, – огорчался и сдавленно материл коллег.
Журналистов тут никто не стеснялся, так что опыт тесного общения с российской политической элитой набирался прямо-таки уникальный. Вдали от Родины их превосходительства рассупонивались до своего, так сказать, натурального вида.
К финальному этапу поездки – в Осаке – сенаторы передвигались уже совсем с трудом. И погружаться в ночную жизнь злачного квартала по берегам канала Дотомбори мы отправились всего-навсего втроем. Да и спутники мои быстро скисли. Лысого президента мы вскоре запустили в большой круглосуточный мегамаркет с недорогими шубами, кожаными плащами и “сейками” устаревших моделей; рыжебородого губернатора я посадил в такси и отправил обратно в отель, на очередное свидание с “Учительской”. А сам пошел вдоль канала вместе с хохочущей, гомонящей, наливающейся пивом толпой усталых после рабочего дня японцев, останавливаясь у каждой жаровни, у каждого котла, у каждого сладко дымящего очага, на котором что-то шипело и вертелось в чаду.
Вот с той ночи я кое-что знаю про японцев наверняка. Потому что увидел собственными глазами чудо этой лаконичной простоты, и с тех пор снова и снова повторяю за ними сам.
Знаю, например, что надо относительно небольшую семгу – скажем, килограмма на два или два с половиной – обмыть холодной водой, аккуратно и тщательно освободить от чешуи, коротко обстричь ножницами хвост и плавники. Затем острым ножом разрезать (вместе с головою) надвое вдоль хребта и раскрыть, как бабочку, сохраняя целой кожу на брюшке. Удалить хребет, жабры, внутренности и пленки, выщипать пинцетом застрявшие в мякоти ребра и прочие случайные косточки. Уложить такое филе кожей вниз в просторный лоток с высокими бортами и залить маринадом.
Для этого маринада нарубить мелко, буквально в крошку, две-три небольшие луковицы-шалотки, пяток зубчиков чеснока, очищенный от кожуры кусок свежего имбиря размером с большой палец, некрупный острый перчик (без перепонок и семян, но с кожицей). Все перемешать, влить четверть стакана легкого соевого соуса и столько же какого-нибудь пахучего масла (лучше подсолнечного, из жареных семечек, или темного кунжутного), а также полстакана японского сладкого сливового вина. Кстати, отдельно от всякой Японии замечу, что вино это отлично заменяется ординарным белым портвейном или хересом, например, крымским.
Все тщательно взбить вилкой или маленьким венчиком, залить этой смесью рыбу, равномерно распределяя гущу по всей поверхности филе, и оставить в прохладном месте мариноваться на пару часов, затянув пленкой.
Пока маринуется, приготовить очень горячие мелкие угли из каких-нибудь несмолистых дров. Расположить невысоко над этими углями большую решетку, смазав ее (удобнее всего просто кисточкой) растительным маслом. Теперь аккуратно выложить на решетку семгу – по-прежнему кожей вниз, – стараясь не стряхнуть покрывающую ее гущу от маринада.
Жарить так очень недолго, буквально минут семь-десять, наблюдая за тем, как мякоть постепенно – от краев к середине – приобретает матовый, как будто полупрозрачный бежеватый оттенок. Ни в коем случае не переворачивать! Там, где начнет подсыхать, – окропить оставшейся от маринада жидкостью. Когда зоны поматовения практически сойдутся в середине – очень аккуратно, приподняв решетку, дать рыбе соскользнуть на большое блюдо и напоследок посыпать ее мелко нарезанным молоденьким зеленым луком.
Пристраивая блюдо в центре стола, надо этак по-японски склонить слегка голову и тоненьким голоском пропеть, поднимаясь тоном вверх:
– Сякээ-ванн-сай. Лосось в традиционном японском стиле.
И пускай гости сами догадываются, что “ванн-сай” этот – не что иное, как one-side, “с одной стороны”. Всего-то и секретов.
ОДНОСТОРОННЯЯ СЕМГА В ЯПОНСКОМ МАРИНАДЕ
(на пять-шесть человек)
Целое филе молодой семги – примерно 2,5 кг
2–3 красные шалотки
Полголовки чеснока
Кусок свежего имбирного корня – примерно 50 г
Перчик чили
Легкий соевый соус и пахучее растительное масло – по ¼ стакана
Японское десертное сливовое вино типа choya или белый портвейн – полстакана
Небольшой пучочек молодого зеленого лука – для украшения
1998. Бегство от призрака
Пончики из цукини и бараньи кефтедес
Неподалеку от Олимпии, Пелопоннес, Греция
Я сам крикнул:
– Внимание-е-е-е! Марш!!
Мы побежали, и дети, конечно, тут же унеслись далеко вперед.
Ночью прошел дождь, стадион был покрыт слоем светло-серой влажной глины пополам с песком, и я со всеми своими уже в то время ста десятью килограммами оставлял в ней глубокие некрасивые следы, да еще скользил на каждом шагу. Но бежал все равно.
На середине дистанции дети сжалились, перешли почти на шаг, и когда я наконец нагнал их, схватили меня за руки с двух сторон и почти потащили дальше. Так мы втроем – вроде как уже не наперегонки, а просто дурачась, трусцой, – пересекли финишную черту, выложенную вдавленными в глину длинными мраморными брусками.
– Ровно один стадий, – еле выговорил я, пытаясь унять одышку. – Сто девяносто два метра с копейками.
Дети посмотрели на меня укоризненно: цену моей эрудиции они знали отлично, потому что тоже прочли тот же самый путеводитель, что и я, пока мы сюда добирались.
Прочли про священную долину, омываемую водами Алфея с южной стороны и Кладея – с западной. Про склоны горы Кронос, на которой в дни античных Олимпиад вставали лагерем в живописных шатрах до сорока тысяч зрителей, собиравшихся со всей Греции, или, как ее там, Эллады. Про беломраморные храмы Зевса, Геры и Деметры, выстроенные в роскошной роще платанов и кипарисов, про фидиевскую двенадцатиметровую статую Зевса из чистого золота и слоновой кости, которая тоже где-то тут торчала. Ну и, собственно, про Стадион, беговую дорожку которого мы только что одолели.
– Между прочим, главное спортивное сооружение в истории человечества. Во всяком случае, самое знаменитое. Можете теперь всем рассказывать, что соревновались на самом крутом стадионе мира.
Я все еще надеялся, что мои туроператорские усилия будут оценены по достоинству. Не может же быть, чтобы им вообще вся эта красота была по барабану.
– Угу, – ответил Петя, глядя мимо меня. – Соревновались. Тут вообще сильно есть с кем соревноваться. Это называется: “прибежали – очереди никакой”.
Не было, в самом деле, не только никакой очереди, но и вообще ни единой живой души, кроме нас. Исторический комплекс Древней Олимпии – действительно, как ни крути, один из крупнейших туристических аттракционов из серии “Классическая Греция” – был в эти первые дни апреля совершенно пуст. Вот уж не сезон так не сезон.
Весной 1998 года я внаглую сорвал детей с учебы, даже не дождавшись каникул. Пете в этом году исполнялось шестнадцать. Лёве – двенадцать, соответственно. У обоих в школе дела были плохи, и одного, кажется, вскоре оттуда благополучно поперли. Оба собрали вокруг себя компанию, которая мне радикально не нравилась. Оба курили какую-то пахучую дрянь без фильтра. Старший демонстративно не интересовался по большому счету ничем. Младший говорил, что хочет учиться музыке, но бессовестно дурил нанятую ему учительницу фортепиано, а сольфеджио прогуливал вообще начисто. Девиц их я уже даже не пытался сосчитать. Традиционные лекции благонамеренного папы, в жанре которых я вынужден был выступать, когда забирал детей по воскресеньям, чтобы отвести в кино и потом насладиться какой-нибудь грубой американской жратвой в очередном “Старлайте”, не пользовались ни малейшим успехом. Я пробовал регулировать отношения с применением финансового рычага, но тоже безуспешно. Деньги у них откуда-то были, и они в крайнем случае кажется, вполне могли и обойтись без моих “взносов на карман”, что само по себе меня сильно нервировало.
Конец ознакомительного фрагмента.