В Москве есть Литературный институт
Осенью 1959 года я должен был идти в армию. Шофером на работу никто не брал, поскольку у меня имелся техникумовский диплом, автомехаником – тоже. Я впервые почувствовал, что такое советский безработный, который никому не нужен, ничем и никем не защищен. Пошел на несколько месяцев, которые оставались до призыва, слесарем в Изюмский известковый карьер. Начал с того, что попал в бригаду по вытаскиванию гусеничного экскаватора марки Э-202, стрела которого торчала из речки Мокрый Изюмец, в тридцати метрах от впадения в Северский Донец. Экскаватор после капитального ремонта перегоняли зимой по льду, тот не выдержал, а когда пытались выбраться самостоятельно, то полетела шестеренка. Вот с этой шестеренкой и направил меня директор в Харьков: изготовить точно такую на каком-нибудь заводе. Спустя несколько дней вернулся с новой шестеренкой, изготовленной как следует, с закаленным верхним слоем. Старую перекалили, вот она и не выдержала нагрузку в критический момент. Директор назначил меня механиком карьера, что не входило в мои планы.
Сам карьер располагался возле хутора Викнено, где похоронен известный декабрист барон Александр Евгеньевич Розен. Работа как работа, но слишком размеренная и спокойная. Взрывники подрывали пласты известняка, бульдозеры зачищали карьер, камни грузили вручную на самосвалы, которые везли их на станцию Изюм. Там экскаватор грузил известняк в вагоны, и уже в Харькове изготавливали из него силикатный кирпич. Техники в моем ведении немного: несколько экскаваторов, столько же бульдозеров и грузовых машин, в основном для перевозки рабочих. Головной болью стала самодельная установка для просеивания сыпучей массы, идущей в отвал, и выуживания из нее камней. Дело в том, что в отвалы уходило много мелких камней, и директор затеял ее сооружение. Все лето я проторчал на установке, но все-таки мы ее запустили. Но она то и дело ломалась, возле нее следовало держать ремонтную бригаду в полной готовности.
Наконец-то мои сверстники стали получать повестки из военкомата. Получил и я повестку на призывную комиссию. А поскольку меня призывают в армию, то решил уволиться и устроить себе отпуск.
Но старый врач-терапевт, прослушивая мое сердце на призывной медицинской комиссии, вдруг сказал:
– Вам не в армию надо идти, молодой человек, а ложиться в больницу.
А я уже и постригся наголо. В те времена служба в армии в народе всячески приветствовалась. Считалось, что армия делала из парней мужчин. Отслуживший срочную молодой человек как бы имел знак качества. Белобилетников ни отделы кадров, ни девчата особенно не жаловали. Обидно стало, что меня причислили к ним.
Диагноз старика-терапевта спутал все мои планы. Я чувствовал себя нормально и поэтому поехал в Чугуев. Если меня не берут в армию, то следовало менять все планы.
Но я не знал, что моя судьба во многом решилась еще зимой. Тогда, спеша на день Ее рождения, я прошел 25 километров пешком в сильную метель, поскольку сугробы намело такие, что не ходили машины. Пришел в Изюм, сел в автобус и вечером был в Чугуеве.
Мы пошли к ее старшей сестре – в рассказе «Любовь в Чугуеве» она Капа, пусть именуется так и здесь. Мы сидели за столом, и вдруг Капа взяла меня за рукав сорочки – я думал, что испачкался где-то. Она щупала материал пальцами, определяя, шелковая она или искусственная.
– Вискозная, – подсказал я, а у самого все внутри перевернулось.
Пошел разговор о зарплате. Я не знал, сколько получаю, поскольку обещали платить мне 70 процентов от оклада председателя колхоза. Но знал точно, что от государства мне полагалась доплата в размере 430 рублей, вот ее-то я и получал каждый месяц. Капа, которая работала в пошивочном ателье, меня почему-то недолюбливала, называла не иначе как трактористом. Видимо, считала такую профессию оскорблением. Вискозная сорочка и неопределенность заработной платы, судя по всему, стали в ее умелых руках неопровержимыми доказательствами моей несостоятельности.
Надо сказать, что я, голомозый, летел как на крыльях в Чугуев. Поразительно, однако еще с моста через Донец я увидел Ее на берегу реки, по крайней мере за полкилометра. Сойдя с автобуса, пошел к Донцу. Шел по тропинке меж кустов, вспоминал, сколько раз мы ходили по ней. Не ошибся: на тропинке я встретил Ее и какого-то маленького парня в блестящих атласных трусах. Она растерялась, растерялся и ее спутник, который счел за благо поскорее оставить нас.
Я Ей о том, что меня не берут в армию, а Она о том, что выходит замуж за этого, в атласных трусах. Он окончил Чугуевское летное училище, а поскольку Она работала продавщицей в гарнизонном магазине, другого не стоило ожидать. И Капа намеренно ее устроила туда… Пошли к ней домой. Мне следовало тут же повернуться и уйти, но я, ошарашенный свалившимися на меня новостями, видимо, оказался не способным на такой шаг.
Мы решили устроить что-то вроде вечера прощания, отправились в Дом офицеров на какой-то фильм. Нет, мне в жизни всегда решительно «везло» – нас встретил ее одноклассник из Зачуговки, лосина еще тот. Встретил тогда, когда Она стала уже чужой невестой! С ним было еще человек пять, все поддатые. Завязалась драка, прикрывая лицо и раздавая удары налево и направо руками и ногами, я продрался сквозь толпу. Передо мной оказался какая-то дверь, я пошел по коридору, вдруг глаза ослепило и раздались крики:
– Эй, сойди со сцены!
Оказалось, попал в кинозал. Предложение сойти с Чугуевской сцены показалось явно многозначительным.
После возвращения из Чугуева долгое время находился как в ступоре. К тому времени я узнал, что в Москве есть Литературный институт, что туда принимают только с трудовым стажем, и решил поступать в него в 1961 году чтобы за два года подготовиться. Написал рассказ об известковом карьере «Во вторую смену», опубликовал его в изюмской газете «Радянське життя» – с этого и начался мой литературный стаж.
Подыскивал себе работу, чтобы она кормила меня, и писал повесть «Шоферская легенда». Купил учебники английского языка, изучал его самостоятельно. В Западной Украине я полгода учил немецкий, в семилетке – английский, в техникуме – опять немецкий. В результате не знал никакого.
В то время мне казалось, что максимальное напряжение духовных и интеллектуальных сил – моя стихия. Реализуя убеждение, я очень много писал и читал. Энергия бурлила во мне, и, конечно, однажды все закончилось плохо – прямо за письменным столом я потерял сознание, организм не выдержал дикого напряжения. Думаю, что не только его. В 19 лет оказаться отверженным и обществом (не призвали в армию и несколько месяцев был безработным), и любимой девушкой – всё это сказалось на здоровье. Не поддавался унынию, литературные занятия стали моим убежищем, но подсознание, как бы я ни держал себя в руках, почему-то решило включить непонятные мне системы самосохранения.
Смутно помню, как меня везли в «скорой помощи», а пришел в себя лишь в Краснооскольской больнице. Соседи по палате, увидев, что я открыл глаза, качали сокрушенно головами и говорили:
– Ну, парень, ты всех здесь и напугал! Всю ночь кололи да меняли белье…
Слабость навалилась неимоверная. Молодой врач, рассматривая мой ливер через рентген, говорил:
– Не понимаю, в чем дело. Сердце расширено, понятно: спортивная гипертрофия, но почему сознание терял…
Подержав неделю в больнице, он выписал меня домой. Вот тут-то всё и началось. Каждую ночь, ровно в три часа утра, мою грудную клетку кто-то хватал железными клещами, и самым важным стало для меня – сделать вдох или выдох. Причем преодолевая сильную давящую боль. Я понимал, что однажды у меня не получится запустить процесс дыхания. Появлялся ли страх смерти? Появлялся, конечно, в момент спазма, когда не хватало сил сделать вдох или выдох. Приступы случались так регулярно, что я просыпался раньше трех и ждал их. Спазм грудной клетки начинался словно по расписанию. Это была стенокардия, или грудная жаба, как болезнь называют в народе. С той поры я всю жизнь просыпаюсь в три часа ночи.
Дело дошло до того, что преодоление всего лишь одной ступеньки крыльца для меня составляло напряжение и труд. Малейшая физическая нагрузка вызывала одышку, головокружение и пот ручьями. Кто-то подсказал матери лечить меня протертыми лимонами с сахаром по стакану в день.
Сейчас российская медицина от Зурабова и мадам Арбидол «пасется» возле 130-го месте в мире, но в Советском Союзе со здравоохранением обстояли дела неизмеримо лучше. Главное – она не являлась бизнесом, отличалась доступностью и даже в немалой степени справедливостью. Но и тогда основным методом лечения народа являлось пресловутое самолечение. Теперь народ обречен на него.
Через несколько недель стал оживать, возвращались силы – я даже ходил с парнями в железнодорожный клуб. Для храбрости в привокзальном ресторане выпивали, чему я и не сопротивлялся, потому что какая разница: откинуть «коньки» без ста граммов или после того, как выпью? В ресторане заказывали розовый ликер, полагаю, и он сыграл роль в моей поправке. Мы брали по сто граммов водки и ликера, смешивали их и выпивали. Бывало, что и повторяли. После такого коктейля приступы казались не такими жестокими, а затем и совсем прекратились.
Молодость брала свое – весной 1960 года я мог идти куда-нибудь на работу. С той поры для меня любая работа стала не столько средством заработка, сколько изучения жизни. Не давал покоя мой опыт в Перебудове, и я решил ради сравнения пойти механиком в другой колхоз. В то время объявили такой призыв: специалисты – в колхозы. Вот я под эту сурдинку и оказался в колхозе «Украина», что в Большой Каменке, всего в нескольких километрах от Изюма к югу, по пути в Славянск.
Председательствовал там Коптев, к сожалению, не помню его имени и отчества. Считался каким-то «тысячником» – в колхозы из города направляли председателями по 25–30 тысяч человек. Преподавал человек в Воронежском лесотехническом институте, защитил диссертацию, и вдруг направили в Каменку головой.
Он оказался прямой противоположностью Гарагуле – никакого хамства, жестокости и несправедливости. Интеллигент, а колхоз ему попался весьма сложный. В нем тон задавал род Заднепровских, без их одобрения он фактически ничего сделать не мог. Районные власти к Коптеву относились неважно, он просил их освободить его от председательства, чтобы вернуться в Воронеж. И оказался как бы между двух огней – кланом Заднепровских и районными властями.
Техники тут имелось поменьше, чем у Гарагули, но денег – не больше, чем у церковной мыши. Не нашлось их на достройку мастерской и покупку оборудования, не находилось на оплату ремонта сельхозтехники. Купил я у хозяев, у которых квартировал, старый мотоцикл, ездил на нем домой и мотался по служебным делам. Приеду в Каменскую РТС, пойду к начальству, упрошу его принять на ремонт трактор под честное слово, уверяя, что деньги обязательно заплатим. А бухгалтер, тоже Заднепровский, может и не дать денег, мол, терпели и еще потерпят. И ты – в обманщиках, в РТС нечего и показываться – не выпишут в долг запчасти, не примут на ремонт. А если и отремонтируют, то без оплаты не выпустят за ворота.
Мне стало ясно, что причина не в Гарагуле или Коптеве, а в нещадной эксплуатации колхозников. В принципе система коллективного хозяйствования на земле приемлема, но сам крестьянин не решал ничего, даже то, что, сколько и когда сеять, как ухаживать за растениями или животными, когда начинать уборку и как распоряжаться доходами. Все решалось в райкомах и райисполкомах, в обкомах, ЦК. Эти умельцы доводили часто дело до анекдотов.
Хрущеву, видимо, не хватало бардака в стране, иначе он не организовывал бы в эти годы совнархозы, сельские и промышленные обкомы партии, производственные управления сельского хозяйства. В созданное в Изюме зональное управление сельского хозяйства вошло несколько юго-восточных районов Харьковской области. В качестве анекдота заместитель редактора изюмской газеты Василий Хухрянский рассказал мне такую быль. Поехал начальник управления проверять, как сеют в колхозах кукурузу. Ехал он, ехал, давал всем нагоняй. Видит – на косогоре два трактора стоят. «К ним», – командует водителю.
Подъехали. Трактористы, судя по всему, только пообедали, отдыхали. «Это колхоз имени Кирова?» – спрашивает начальник. «Да», – отвечают ему. «А почему вы, такие-рассякие, не сеете?» – набросился на них. «Да вот только перекусили, сейчас подвезут солярку, дозаправимся и продолжим».
«Поднимайтесь немедленно, начинайте сеять, саботажники! Где ваш председатель?» – и называет начальник фамилию председателя колхоза, тоже имени Кирова, но который на территории Украины, а не России. Механизаторы, смекнув, в чем дело, дружно вскочили, вооружились ключами побольше размером и пошли на незваного гостя:
– У нас своих пузатых мало, что ли? А ты приехал сюда командовать не только из другой области, но из другой республики, мать-перемать?!
Пришлось ретивому администратору прыгать в машину – иначе механизаторы из Белгородской области РСФСР могли намять бока.
Стоял я как-то в раздумьях возле скелета строящейся мастерской. Подошел Коптев, разговорились.
– Не понимаю вас, – признался он. – Вы же видите, ничего у вас не получается. Меня не отпускают, а вы-то добровольно пришли. Что вы дальше намерены делать?
– Поступать в институт, – признался я.
– Какой?
– Электротехнический, – соврал я, поскольку не мог признаться, что намерен поступать в Литературный институт. Представил весь абсурд и дикость ситуации: подневольный председатель, механик, недостроенная мастерская, грязь, безденежье и вдруг Литинститут.
– Мой вам совет: уходите, пока не поздно.
Не знаю, что он имел в виду под «поздно», однако совету внял. Потом до меня дошел слух, что и Коптеву, наконец, разрешили вернуться в Воронеж. Десятилетия спустя безуспешно искал его следы в Воронежской лесотехнической академии – исковеркали судьбу очень порядочного человека.
Много лет спустя мне попался на глаза сайт директора Харьковского частного музея городской усадьбы Андрея Парамонова (www.otkudarodom.com.ua), а на нем – цикл статей о селе Каменка Изюмского уезда. На их материале можно писать эпопею о вырождении и упадке наших сел и деревень, и я надеюсь на то, что, в конце концов, статьи попадутся на глаза талантливому молодому писателю, который и расскажет о потрясающе необычной и в то же время типичной судьбе села Большая Каменка. И хорошо бы, чтобы такой писатель нашелся среди моих земляков.
Когда я стоял возле скелета недостроенной мастерской с председателем Коптевым, то мы и представления не имели о судьбе села. В 1797 году император Павел I пожаловал Каменку своему духовнику и воспитателю царских детей, в том числе будущего императора Александра I, Андрею Афанасьевичу Самборскому (1732–1815).
Назвал Каменку Стратилатовкой бывший ее владелец, полковник Изюмского полка с 1751 по 1761 годы, Федор Фомич Краснокутский. Он жил в Петербурге, где и узнал о предстоящем преобразовании слободских полков в гусарские, а это влекло за собой упразднение казачьих льгот. Написал письмо сослуживцам, предлагал создать депутацию от казаков и обратиться к властям с просьбой не лишать казаков льгот. Письмо распространяли среди Изюмского и Харьковского полков, власти сочли его подбивающим к бунту. И полковника разжаловали, лишили наград и имений, которые перешли в казну. В том числе и Стратилатовка – названная в честь святого Андрея Стратилатова. Так оно называлось почти век.
Выйдя в отставку, новый хозяин села Самборский занялся имением. Три водяных мельницы, кирпичный завод, три винокуренных завода, полотняная фабрика, больница для тяжелобольных, лазарет для солдат, дом для вдов и сирот, дом для училища малолетних поселян – далеко не полный перечень созданного им в Стратилатовке и на окрестных хуторах. Создал первые в Харьковской губернии шелковые заведения, завел испанских овец, голландских и английских коров, стал инициатором племенного разведения тонкорунного овцеводства… Привез из Петербурга знаменитого доктора медицины К. И. Фридберга, который излечил от серьезных болезней свыше 200 поселян. Фактически в имении Самборского впервые в России в 1810 году осуществлены прививки от оспы. В Стратилатовке все дети обучались чтению, письму, арифметике и пению. Ведь целью было «…привести к благонравию и трудолюбию всякого возраста и пола, находящихся в разврате поселян»!!
Дело отца по развитию Стратилатовки успешно продолжала дочь Анна, не вышедшая замуж, но много уделявшая времени воспитанию, не доверяя гувернанткам и всяким «прохвостам без души», любимых детей сестры Софьи, которая стала женой устроителя и первого директора Царскосельского лицея Василия Федоровича Малиновского (1765–1814).
Его сын Иван Васильевич (1796–1873) учился и дружил в лицее с Александром Пушкиным, Иваном Пущиным, Вильгельмом Кюхельбекером, Владимиром Вольховским, который женился на его сестре Марии. Другая сестра, Анна, вышла замуж за барона Андрея Розена, который и вывел 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь младшего брата Ивана Васильевича – подпоручика конногвардейца Андрея. Услышав о восстании, Иван Васильевич примчался в столицу, попросил своего друга по военной службе, ставшего императором Николаем I, простить неразумного юношу. Император допросил подпоручика и отпустил его в Стратилатовку, а Иван Васильевич с той поры невзлюбил зятя-барона.
Владимир Дмитриевич Вольховский также посещал тайные общества, но во время восстания находился в Средней Азии. Его спасло заступничество перед императором всё того же И. В. Малиновского. Вольховского в том же чине капитана Николай I отправил на Кавказ, заслуженно награждал орденами, присваивал воинские звания вплоть до генерал-майора, но не приближал к себе. В Стратилатовке Вольховские построили каменный дворец «о тринадцати покоях», каменный флигель… Так продолжалось, но явно по нисходящей, опять теперь в Каменке, до революции. Не сбылась мечта Самборского о приведении к «благонравию и трудолюбию всякого возраста и пола, находящихся в разврате поселян». Страшно читать о том, как разворовывали мебель, книги, картины, грабили могилы А. Розена и В. Вольховского, разбирали по кирпичику дворец Вольховских, церковь, которую Иван Васильевич возвел по проекту одного из царскосельских храмов, жгли, что жглось, как безобразничали в Каменке ревкомовцы и матросня.
Директору Изюмского краеведческого музея Н. В. Сибилеву в двадцатых годах прошлого столетия удалось кое-что спасти из мебели, а также письма известнейших людей. Во время Великой Отечественной войны он перевез музей в Уфу, там и умер, а в Изюм музей вернулся без писем Пушкина, Пущина, Вольховского, Розена…
Андрей Парамонов с болью и горечью пишет на своем сайте: «Однажды, в мае 1999 года, приехав в очередной раз в Каменку и еще раз пройдя её вдоль и поперёк, разговаривая с людьми, я удивился тому безразличию, с которым живёт её население.
Ничто им не интересно, а прошлое села не вызывает никаких эмоций. И мне стало не жалко этих людей, живущих в заброшенном колхозе. Они заслужили своё плохое настоящее, когда махнули рукой на своё прошлое». Суровый приговор, но справедливый…
А для меня после Каменки в Изюме работы не нашлось. Поехал в Артемовск Донецкой области, устроился слесарем на ремонтно-механический завод. Жил у брата Виктора, который работал на железной дороге главным механиком дистанции зеленых насаждений.
Артемовск ходил когда-то в столицах Донбасса. Всегда отличался ухоженностью на фоне других донецких городов – ни дымящихся терриконов, ни смога. Соляные шахты, знаменитый завод шампанских вин, где производилось настоящее, а не от автоКлавы, шампанское, дозревавшее в галереях соляных выработок. Собственно, я не успел как следует ознакомиться с городом – лишь посетил заседание литературного объединения имени Б. Горбатова.
Пришлось возвращаться в Изюм – умер отец, и мать оставалась одна. Не знаю, что это означает, но он в предсмертном бреду все время кричал: «Берегите Сашку! Берегите Сашку!» Я навестил его в больнице накануне кончины – он болел раком крови. Делая крыши и ремонтируя их в Донбассе, или отравился канцерогенами, или случайно облучился. В то время злокачественная лейкемия считалась совершенно неизлечимой, и врач назвал дату, когда у бати израсходуются красные кровяные тельца.
Как бы мы ни готовились к печальному исходу, но смерть отца потрясла меня сильнейшим образом. Я весь почернел, словно обуглился, мать опасалась, что у меня опять начнутся приступы. Как в тумане, я подыскал работу – учителем слесарного дела, электротехники и руководителем практикума в краснооскольской средней школе.
Село Красный Оскол – некогда город Царев-Борисов, канувший в безвестность в качестве слободы Цареборисово. Между тем он старше Харькова и Изюма, основан по повелению Бориса Годунова его свойственником и заклятым соперником Богданом Вельским в 1600 году Тем самым Вельским, который играл последнюю партию в шахматы с Иваном Грозным и который, будучи его постельничим, вполне мог стать московским самодержцем.
Ни один из отечественных историков не относился благожелательно к этой фигуре. Иван Грозный доверил ему воспитание царевича Дмитрия, но вместо этого Вельский участвовал в московских дворцовых интригах. Вот и сослал Годунов соперника возводить на реке Оскол, неподалеку от впадения его в Северский Донец, город-крепость. Вельский, неслыханно разбогатевший в опричнину, из своих вотчин переселил туда множество народу, пригласил иностранных наемников. До сих пор, например, есть в Красном Осколе такая «украинская» фамилия как Быцман (наверняка от немецкого bestman – лучший человек или bestieman – зверь-человек, изверг).
Есть версия, что Гришка Отрепьев посещал Царев-Борисов. Во всяком случае, он там получил поддержку. Вообще-то Царев-Борисов единственный город из своих многочисленных сверстников – Белгорода, Воронежа, Тобольска и других, который превратился в село. Воцарившиеся Романовы, которые ненавидели Годунова, никакие могли способствовать утверждению его памяти.
У краснооскольцев есть прозвище – савоновцы. В Гражданскую войну на Изюмщине свирепствовала банда Савонова, которая состояла в основном из цареборисовцев. Но Леонид Щибря, тот, который прислал мне сведения о кресте из церквей на Изюмщине, основываясь на архивных документах, считает, что Савонов боролся с большевизмом, являлся по сути цареборисовским Робин Гудом. Однако цареборисовцы-краснооскольцы всегда славились вороватостью. Испытал и я их замечательное качество на собственном опыте. Давно хотел поселиться в родных краях, власти мне сказали: выбирай место. Выбрал Красный Оскол, он всего в нескольких километрах от Изюма. Место изумительное, за спиной – сосновый бор, участок песчаный, внизу лужок и река Оскол. И всё это в нескольких сотнях метров от центра села. Завез десятки тракторных прицепов сапропеля и навоза, привез из Москвы саженцы, разыскал местные сорта винограда, поставил ограду. Уже приготовился дарить Красному Осколу библиотеку автографов – сотни подаренных мне авторами книг, но жена удержала от такого шага. Приехал в Красный Оскол – ни одного саженца на 15 сотках, от забора только один самый кривой дубовый столб. Убедительно, чтобы с савоновцами не иметь дела, вообще не связываться. Да и участок, который мне понравился, как признался мне один из соседей, оказался местом захоронения умерших в голодомор 1933 года… Вот такая еще одна жутковатая история.
Между тем год учительствования в Красном Осколе прошел быстро и легко. Шестиклассники у меня на практических занятиях выпиливали железные молотки – ни один из них не довел за целый год работу до конца. Они получили наглядное представление о том, что простейшее изделие – молоток, – оказывается, не так легко сделать. Я добился на педсовете, чтобы учеников ни в коем случае не наказывали трудом. У восьмиклассников уроки электротехники неизменно сводились к изучению бытового электросчетчика. Хочу добиться, заявил им, чтобы вы хоть один электротехнический прибор знали в совершенстве. На мне еще висела производственная ученическая бригада – школьный участок, теплица, трактор с набором сельхозорудий и грузовая машина на пару с чрезвычайно серьезным и строгим учителем Валентином Ивановичем.
Я был всего лишь на три-четыре года старше одиннадцатиклассников, поэтому, чего греха таить, заглядывался на выпускниц, а они – на меня. В перерывах между уроками, особенно в большую переменку, я не ходил в учительскую. Меня окружали ученики, которые задавали множество вопросов. Их, видимо, интересовало, как я выкручиваюсь из довольно затруднительных положений.
Тогда произошел один любопытный случай. Одна ученица показала мне письмо американца, с которым она познакомилась где-то на юге. Не помню уж, почему обратилась, то ли хотела посоветоваться, то ли я проверялся на «вшивость» со стороны КГБ. Ведь я же, готовясь в Литинститут, выписывал журнал «Советский Союз» на двух языках – русском и английском. Короче говоря, я записал адрес американца и сказал ученице, что напишу ему. И написал, отстучав письмо на пишущей машинке «Товарищества Жъ. Блокъ».
Я забыл о письме американцу, как вдруг к нам пришел зять Николай Платонович Васильке Крайне расстроен и даже напуган. Оказалось, что его вызывали в КГБ и, как члена партии, просили предупредить меня, что американец – агент ЦРУ, посоветовать прекратить с ним переписку.
По совету изюмского поэта и замечательного человека Александра Ивановича Саенко, отвез рукопись повести «Шоферская легенда» в Харьковскую писательскую организацию. Прочел ее критик Григорий Гельфандбейн, руководивший там работой с молодыми авторами.
Встретил меня критик довольно благосклонно. Не стал анализировать повесть, подсказывать, как ее улучшить, ограничился лишь тем, что ее недостатки – следствие неопытности и юного возраста: мне в ту пору исполнилось всего двадцать лет. Гельфандбейну почему-то показалось, что я не очень доверяю его мнению, и он вдруг сказал:
– В свое время мне пришлось читать рукопись молодого Олеся Гончара. Я ему сказал, что он будет писателем. Так что верьте мне: вы тоже будете писателем. Всё будет зависеть от вас, от того, как вы реализуете свои несомненные способности. А повесть я пока не рекомендовал бы к печати – над нею надо поработать автору…
Надо ли говорить о том, что я возвращался из Харькова как на крыльях?
– Вы – властитель дум наших учеников, – однажды сказал мне директор школы Василий Ефимович Кремень. Не знаю, насколько искренне сказал. Но для меня такая оценка стала полнейшей неожиданностью. Василий Ефимович был, как сейчас говорят, трудоголиком, причем неутомимым.
Его заслуженно наградили орденом Ленина. Но я не знал, что он в войну попал в плен к немцам, а потом несколько лет провел и в наших лагерях. Поэтому высшая правительственная награда для него чрезвычайно дорого стоила.
Мне показалось, что мое намерение поступать в Литинститут директор школы воспринял не без иронии. Однако спустя несколько дней сказал:
– В Литинституте преподает мой товарищ. Мы вместе были с ним в плену. Борис Бедный, может, слышали о таком писателе?
О Борисе Бедном я в ту пору ничего не слышал. Василий Ефимович, конечно же, сказал мне о нем не для того, чтобы я попросил у него содействия. Об этом не могло быть и речи – Кремень не относился к таким, да и я к таким не принадлежал. К тому же, просьба оказалась бы бессмысленной – насколько я помню, творческие работы присылались под девизом.
– Если не поступите, возвращайтесь к нам, – сказал Кремень.
– Нет, я не вернусь, – ответил я, поскольку решил: если не поступлю, то пойду на Красную площадь, крутану ручку на брусчатке и в какую сторону перо покажет, туда и поеду.