4. Художник
Когда приведя себя в порядок, вышел я к самовару, ко мне обратился с просьбой староста, сморщенный всегдашней усталостью пожилой человек с серым заискивающим лицом и остатками выправки, выдававшими отставного солдата. У него недоставало лошадей, а здесь маялся с вечера один проезжий, также направлявшийся к князю. Старшина спрашивал, не соблаговолю ли я взять его в попутчики? Я вслух удивился тому, что, кого бы ни встретил на пути, все ехали или к Прозоровскому или от него.
– Что ж за диво, – развёл руками он, – тут вокруг только и земель, что Его Сиятельства, куда же ещё им ехать.
За дощатым столом в углу сосредоточенно читал пожухлую книгу юноша, чьи печальные глаза и убранные по-европейски длинные волосы сразу почему-то расположили меня к нему, и я дал согласие. Чем биться в одиночестве со своими сомнениями, не лучше ли скоротать время в пути, общаясь с образованным сверстником, решил я и, усилием подавив высокомерие, велел нас представить.
Молодого человека звали Владимир Андреевич Артамонов, он отрекомендовался художником и, обрадовавшись оказии, за чаем рассказывал мне:
– Два года я посещал занятия как своекоштный вольнослушатель в Петербургской Академии Художеств. Мог получить и чин десятого класса, да предпочёл совершенствоваться в своём мастерстве, отбыв стажироваться в Рим и Флоренцию, где сам Кипренский был моим чичероне по древнему граду. А теперь уж два месяца в пути. Притом, заметьте, путешествие из Венеции через свободную Грецию с пленэрами в Акрополе отняло у меня шесть недель, а по прибытию в Одессу уж без малого две. То прогонные не так выписали, то лошадей нет, то ступица сломалась. А вы – коллежский асессор, как мне сказали? Высоко. Удобно. Коней по чинам скорее дают. Признаюсь, не призови меня Их Сиятельство спешно на родину, сейчас малевал бы тосканские пейзажи. Так что ныне держу путь к благодетелю моему, князю Александру Николаевичу, коему всецело обязан своим образованием и положением.
С трудом догадался я, что так выделяло его внешность. Не лоск модной одежды, редкой у нас в эпоху кокард и мундиров, ни ухоженность рук и даже не цвет лица, по отсутствию землистого оттенка в котором так легко опознать иностранца в Петербурге – приветливый вид, вежливая осанка, взгляд неробкий, истекавший из ясных зелёных глаз облагораживал собой его манеры и жесты, заставляя меня только завидовать.
Признаюсь, не уловил я, с презрительной ли иронией выразился он относительно моего чина или вполне всерьёз. Одну секунду даже хотелось мне вспылить, мол, не за званиями шёл я в Университет, и что положение моё в табели о рангах – заслуга сугубо личная и редкая для недавнего выпускника, но только вежливо поинтересовался, чьи шедевры везёт новый знакомый – купленные или… итальянские.
– Холсты мои, – улыбнулся он, похлопав тяжёлый медный тубус. – А что до книг, в основном французских, их князь выписал, я лишь своего рода почтальон. – «Га-Багир», – пояснил он, ловя мой взгляд на открытом титуле лежавшей на столе книги.
– Это – «Багир»?! – воскликнул я, будто ужаленный. Никогда не доводилось мне держать в руках сих едва ли не запретных сочинений.
– Вы удивлены, что я в состоянии читать сей источник? Полно вам, это всего лишь изложение для неофитов, и, – понизил он голос до доверительного шёпота, – боюсь, не вполне умелое. Князю же везу один из старинных рукописных списков оригинала и берлинское издание тысяча семьсот шестого года. Мне же он настоятельно рекомендовал до приезда ознакомиться, да я пошёл путём незатейливым, как видите.
– Это же, кажется, каббалистическое сочинение? – вскинул я брови, и сразу позабыл о нашей пикировке, зато припомнил слова Бларамберга и почему-то всё, связанное с чёрными ритуалами, описанными в «Северной Пчеле». – Так князь и вправду каббалист?
Художник неопределённо повёл плечами. После раздумий, уже в повозке, вывел:
– Князь имеет репутацию человека со странностями. Их некогда обширный и влиятельный род угасает, он последний прямой наследник мужской линии. Говорят, что некое проклятье тянется за ними с незапамятных времён. Князя Ивана, в бытность воеводой Астрахани, самолично сбросил с башни атаман Стенька Разин. А сына его лет восьми повесили за ноги.
– Читал про то, – нахмурился я. – Не поверю. Не поверю в проклятье, а не в историю. Уж если имелся смысл кому и проклинать, то князю бунтовщика.
– Ну, а если положить, что проклятье имеет более древние корни? Что, право, знаем мы о прекрасных заклинаниях древности, надёжных печатях, сдобренных прямыми сношениями с силами тьмы, не сдерживаемыми никакой ещё церковью! Что рядом с ними наши жалкие наговоры и анафемы… – уловив мой удивлённый взгляд, Владимир поспешил заверить меня в шутливости сказанного и закончил как об очевидном: – Впрочем, любое проклятье имеет оборотную силу. Каббала, которой вы опасаетесь, утверждает то же.
– Уж вы с ним не юдаистской ли веры? – неприязненно вопросил я.
– О, нет, – сказал он. – Знаете, каббала имеет лишь касательное отношение к иудейскому почитанию Бога, а что до меня, то я и вовсе не слишком верующий: обрядовая сторона чужда моему восприятию, хотя я допускаю Логос.
– Логос! – удивлённо воскликнул я.
– Вона! – вторил Прохор. Мы покосились на него, и он, поспешив отвернуться в пустую уже крынку, стегнул ни в чём не повинную пристяжную, от чего бричка дёрнулась, и мы с Артамоновым столкнулись плечами.
– Художники, как никто, должны созерцать в мире божественность, – предположил я.
– Божественность! Точное слово, но плохо сочетается с обязанностью верить, – отвечал он. – А вы сами?
– Я – учёный, и во всём наблюдаю гармонию, свойственную построению очень высокого порядка. Что уж говорить о моральных законах!..
– Так, выходит, Алексей Петрович, и вы – каббалист, да только не сведущи в этом.
– Вам так видится, Владимир Андреевич? – я покуда излучал вежливость, находясь в полной готовности схватиться в споре.
– О, да. Каббала изучает все высшие тайны и закономерности: создания и структуры вселенной, высших сил, цели жизни людей и народов… однако, все мои попытки учительствовать, право, смехотворны, я и сам знаком с вопросом крайне поверхностно.
– Святые отцы церкви почитали каббалу за противное христианскому духу учение, – покачал головой я. – Я не стану оспаривать их мнения. Впрочем, вам, верно, это не авторитет.
– Моральные законы! – воскликнул он, не поняв или не приняв моего вызова. – Я повидал их действия в Европе и ещё ужаснусь им у родных пенатов. Благообразно молятся в воскресенье – и в понедельник устраивают правила благородного ведения войны – насмешку над благородством; вторник же посвящают лицемерному сочинению порядков мира, кои ещё ужаснее военных; справедливостью и не пахнет на земле. Узурпатор, вторгшись в нашу Отчизну, укорял императора в том, что его крестьяне без чести и правил вилами вспарывают животы его солдатам на променаде. Искренне полагая расстрел картечью из пушек целых масс этих же самых рабов, но лишь обряженных в мундиры, цивилизованной нормой.
Держа на сей счёт уста запечатанными, я не мог не согласиться с ним в мыслях.
– Наш мир, мир Бога – милосерден, а не справедлив. Беда тем, кто искажает заповеди любви, – лишь заметил я кратко.
– В наших – и только – силах сделать его милосердным. У животных нет ни того, ни другого, а мы по ненасытному произволу присвоили себе права царей над всем земнородным. А в известном смысле – и над небесным, – ответил Артамонов убеждённо.
– Бог дал Адаму власть над всеми тварями.
– Некоему идеальному существу, именуемому непорочным Адамом, облечённому в первородную одежду из света – да, но в нас уже тычет кровь первоубийцы Каина. А, быть может, и кого пострашнее. Между Адамом и нами лежит тёмная пропасть смешения с неведомыми тварями, потоп и невесть что ещё, о чём Писание вовсе молчит. Меня, Алексей Петрович, успокаивает лишь то, что повезло мне гостить нынче в полуденных краях, – свободных и управляемых просвещёнными моими соотечественниками… а больше иностранцами, – горько заметил он.
– Так вы ощущаете себя гостем в Отечестве? – мне стало жаль его, в ком читались одиночество и печаль.
– Увы, – бросил он многозначительный взгляд и отвернулся в сторону, – наследство моё ещё менее определённо, чем будущность.
Я не стал расспрашивать, что имел он сказать этой странной сентенцией. Словно отголоском настроения нашего день изменился, солнце затянули сплошные пелены облаков, и мелкий дождь напрочь смыл из здешней природы первозданную радость, открыв мне бескрайнюю тоскливую серость неотличимых земель и небес. Прохор поспешил поднять драный кожаный верх, скрипевший от ветхости и грозивший сложиться от встречного ветра.
– Известно ли вам что-либо о проклятии иного сорта?.. Одна местная легенда…
– О, да! – поспешно отозвался он, оживившись. – Земли эти прокляты. Разве вы не чувствуете? Пустыня. Мёртвая Сахара Причерноморья.
Я невольно принялся озираться, хотя понимал фигуральность его выражения. Неприятным холодком, а вовсе не горячим дыханием пустыни повеяло от его вольготного жеста, осенившего окрестности. Да и местность, недавно ещё степная, быстро сменялась, и над высокими травами глаз различал извилистое буйство зелёных крон, обозначавших собой струившиеся по балкам ручьи.
– Странно, что эта легенда совсем не известна нигде более.
– Вся эта обширная страна называлась ещё недавно Диким Полем. Едва полвека прошло, как цивилизация заново распространилась здесь. А какого культурного влияния можно ожидать от наполовину кочевых дикарей? Впрочем, сейчас, уверяю вас, она известна многим, – опроверг он мою мысль.
– Я более привык доверять разуму, нежели чувствам, Владимир Андреевич. Что же до раздоров и войн, то где та страна, которая избавлена от них? Италия, которую покинули вы? Или Греция, которую вы проезжали? Или, паче того, Сирия, куда направляюсь я? Впрочем, вам, одарённому художественно, дано чувствовать утончённое моего.
– Да, – согласился он, и я не понял, с чем. – Вся планета наша, увы, порабощена людской гордыней, но здесь дело другого сорта. В Италии и Палестине кланы, племена и народы живут из поколения в поколение, сохраняя если не государственное устройство и самоуправление, то самый свой быт, нравы и веру. В сих же краях никогда во все века не становилось самостоятельного государства. И никогда не удерживались надолго самобытные нации. Менялись колонии, мешались народы, чехардой скакали правители, принося и унося с собой навсегда своих богов. Будущие победители – светлейший князь Потёмкин и блистательный Рибас – схватились не на шутку ещё задолго до общей победы, что и свело светлейшего в могилу.
– Я слышал, покойная императрица посеяла раздор между бывшими фаворитами, – не мог не усомниться я.
– Силы, говоря вашими словами, более высокого порядка, нежели царские особы, владеют судьбами этих земель. Зло здесь проникло в самую глубину человеческих отношений. Семьи, родственники, друзья и единомышленники, попадая в круг событий, неизбежно втягиваются во вражду. – Он омрачился и поник, что заставило меня подумать, что говорит он неспроста, имея на сердце гораздо более скорбей и сомнений, нежели возможно выразить первому встречному. – Смею верить, я недолго пробуду здесь, чего и вам желаю. Имейте в виду, и да поможет вам Бог, в которого вы верите, тут – каждый сам за себя.
– Вы рассуждаете как человек тоже безусловно верующий, – горячо заметил я.
– Я верю! – воскликнул он. – Но не приемлю внешнюю обязательность, навязываемую союзами царей и первосвятителей.
Путешествие от границ владений князя до широкой чудной аллеи заняло у нас часа три, и ещё с полчаса плавно катили мы под сенью молодых ещё лип и каштанов, которые когда-нибудь сомкнутся кронами в высоте и создадут подобие гигантской перголы, дарующей тень в зной или укрытие в дождь.