Вы здесь

Все истории. Кроме романов. Из трав и цветов (Аше Гарридо)

Из трав и цветов

Лопата под ногой послушно лезет в мягкую тяжелую землю, послушно выворачивает пласт, перекидывает его кверху черным влажным брюхом, поднимается, лезет в землю снова. Немного уже осталось. А черви какие толстые, важные… Уж эти разрыхлят!

Что там у нас с рассадой? Помидорный запах щекочет ноздри, перечной искрой прижигает кожу. Опять все руки в волдырях будут. А что делать? Хоть за дачу теща Маринку не станет поедом есть. Она, конечно, всеядна тварь, но хоть за дачу – не будет. Теплицу тебе? Вот тебе теплица. Рассаду тебе – вот тебе рассада. Ладно, все ж таки детям помидоров достанется, а зимой – салаты, тут уж теща Любовь Иванна мастерица, ничего не скажешь. Откроешь банку – от запаха слюнки текут ручьем. Вот и прошла жизнь, и прошла мимо.

Вдалеке детский голос взлетел легко, песенка проста, да слов отсюда не разобрать. Лет шести? По голосу – да, но так уверенно и чисто поет. Лет шести, наверно – двойняшки так же заливались, и голоски рвались на высоте, а все равно мило выходило, а у этого не рвется, чисто выводит. А слов не разобрать. А мотив такой простой и знакомый-знакомый, но не вспомнить. То ли Уитни Хьюстон, то ли Селин Дион.

Много есть такого, чего не вспомнить, а еще больше – и не вспоминать бы. Прошла жизнь. Ведь сорок уже – а казалось, люди столько не живут, люди – до двадцати, ну чуть больше, а дальше – пожилые, старики…

Сколько же ему было, когда он встретил Книгу? Да за двадцать, далеко за двадцать уже. Потому, может, и не прибился к своим, ну, то есть, какие они ему свои? Какой он им – свой? Он – так, посторонний. Домосед. Человек семейный. Только смотрел издалека.


Как-то он встретил девушку-эльфа: в черном, в серебряном плаще и с гитарой. Они шли вместе с католическим паломничеством в Будслав, и один раз он помог ей нести рюкзак. Но он ни о чем не спросил ее – ему было говорить об этом не то что стыдно, а как-то неловко, как о чем-то совсем личном. При одной мысли об этом краска заливала его лицо, и он так и не решился.

А может, другого побоялся. Маринка на эльфа совсем не похожа. Толстопятая, широкая в кости, монгольские скулы. Она и в молодости стройной не была, а после родов вовсе расплылась. И характер здешний, основательный. Вышивает красиво. Скатерти, салфеточки всякие. Прихваточки на кухню.

Хорошая она. Сто лет они знакомы, разговоры по душам за полночь. И так вот оно получилось…

Что ж за песня такая знакомая, аж душу ломит, слова близко-близко, а не расслышать, даже внутри себя, в памяти – не расслышать. А, вон они. Пятеро их, не считая малыша на плечах у самого высокого. Там, через дорогу, идут от леса, а солнце висит над лесом уже, не разглядеть. Грибники? Или так, с пикника, с шашлыков. Это скорее. А голос у ребенка звонкий, далеко слышен. Что за песня? Селин Дион, что ли? Да вроде нет… Мужик, что ли, ее поет. Как же его, как?

А еще однажды он сидел с друзьями – здешними друзьями – возле озера на травке. Мимо них прошел парень в клетчатом килте, в высоких ботинках и с мечом за плечами. Широко шагал – длинные волосы били по спине, брови сосредоточенно хмурились, губы – улыбались.

Он проводил парня взглядом, подумал мимолетно, какую бы себе одежку смастерить, глотнул пива и закурил. Все равно каждые выходные – на дачу, а то Любовь Иванна с утра в понедельник позвонит Маринке на работу и живописнет в подробностях, как осыпается смородина, и сохнут огурцы, и как бомжи клубнику оборвали, а вот если бы он вечером в пятницу приехал, так, глядишь, успел бы собрать, а ей ведь не для себя, ей-то чего уже, отжила свое, а вот девочкам…

И права.

А как было!

Иногда он уходил в лесок через дорогу, садился на выступающие из земли корни, опирался спиной и затылком на шершавый ствол и часами оставался так – грезил. Иные леса виделись ему, и сам он – иной; и являлись не сюжеты даже – осколки и эха ощущений, мгновенные прикосновения чувств. Чьи-то глаза виделись ему, чьи-то руки оставляли теплый отпечаток на плечах, чей-то тонкий запах – нагретая солнцем нежная чистая кожа и мята – кружил голову.

Он бросался в истории, сочиняя их для себя, он проживал их вовсю, не щадя сердца. Там у него были друзья, были любимые – вернее, всегда она, любимая, только придумывал он ее каждый раз по-разному, но оба знали, что это только игра, ведь и себя он сочинял каждый раз заново, или придумывал новую историю тому же, кем был в прошлый раз. И друзья – те друзья, оттуда – тоже догадывались об этом: притворялись, принимали его игру, но были-то теми же! Он сочинял им как бы множественность миров и воплощений, и в этом была высшая верность, потому что в каждом воплощении им самим было легко узнать себя, а значит, он был верен им.

И была там песня, что-то про осень и про изгнанника, что-то про лето, ветер и шиповник…

Но все реже и реже он уходил в лес, потому что обваливался колодец, и осыпалась смородина, и сохли огурцы, и надо было носить воду из пруда, и копать, и собирать, и пропалывать, и снова копать, и натягивать пленку на теплицу, и собирать, и сажать, и копать, и снова… Не Маринке же пахать, с ее вечными мигренями и женскими болячками…

Любовь Иванна все пилила дочь: другой бы мужик денег заработал, людей бы нанял, колодец укрепил, домик толковый выстроил бы…

А люди в это время учили английский и Квэнья или Ах'энн, играли на гитарах и флейтах, уходили из дома, играли и жили, бросали учебу, вспоминали свою настоящую жизнь, шили и плели, травились наркотиками и алкоголем, звенели кольчугами, жили, умирали, влюблялись и расставались, теряли здоровье и рассудок, заводили друзей, разочаровывались, рубились на мечах, творили, шатались по дальним городам, попадали в жестокие переделки, жили свободно, свободно, шагали с крыш, попадали в психушки, находили себя, теряли себя, жили, пели, слагали стихи, жили, жили…

А он вот – детей поднимал. Не умел зарабатывать, да так и не научился. Так, для галочки работа, чтоб совсем уж у Маринки на шее не сидеть, да и она давно махнула рукой, что с него возьмешь. Вечно глаза пустые, что он там себе видит? Новых джинсов девчонкам не высмотрит, сколько ни пялься в пустоту. А они уже невесты совсем, шестнадцатый год…

Не сказать, чтобы в эту дачу он душу вкладывал. Все равно ему было. Лишь бы не чувствовать себя паразитом. Копать так копать, сажать так сажать. Главное, чтобы теща Маринку не пилила. Что с ней сделаешь? Старая уже, не перевоспитаешь.

А что росло все как само собой, и напастей никаких, ни болезней, ни вредителей, так везучий он, и всегда был везучий. Только вот с помидорами у него не складывалось никак, аллергия у него на помидоры. Любовь Иванна и тут свое слово сказала, конечно: что ж он у тебя за неженка, белоручка, неприспособленный какой-то. Ну, больше он и не заикался на эту тему.

А люди в это время…

А он…

И вот: только смотреть теперь издалека, как эти пятеро – и ребенок на плечах у самого высокого – переходят через дорогу, видно к автобусной остановке, что за дачным массивом, направляются, все одеты, как люди. Плащи на плечах – с изящной небрежностью, бисер переливается на запястьях, в волосах, мечи у стройных бедер, улыбаются чему-то, да так ярко!

Сюда идут, прямиком к калитке.

Конечно, он не мог не знать о них. Что они собираются вместе, что они одеваются в плащи и туники, рубятся на деревянных мечах, плетут кольчуги… В общем, знал то, что мог узнать любой средний человек. Много раз, прежде, когда не было у него еще жены и двух дочек, думал: пойти к ним… А возраст? Ну, он всегда выглядел на редкость несолидно, мальчишкой, а в душе и был дитя дитём, Любовь Иванна так и говорит: дитя дитём, что с него возьмешь?

И какое-то время эта мысль преследовала его неотступно. Пойти к ним… Он решил пойти к ним.

В тот год Маринка выгнала мужа и осталась «одна с двумями дитями». Ей было очень плохо и страшно, и она стала срываться на детей, кричать и замахиваться на них, и как-то раз он увидел, что, едва она повысила голос, малявки съежились и заслонились руками.

Он переехал к ним и стал ей мужем и домашним психологом по совместительству, а у ее матери была дача, и каждые выходные надо было отрабатывать повинность там – чтобы мать не ела поедом Маринку хотя бы за это. И дети, опять же. Им нужен был он, много его, и как-то не выходило выкроить время и пойти на поляну.

И только смотреть теперь, как они идут к калитке, а ребенок уже не поет, только смотрит во все глаза, как будто никогда не видел дядю в простой здешней одежде, как будто всю жизнь вокруг эльфы в текучих, летящих плащах, мерцание камней в рукоятях, тайное гуденье тетивы, глаза яркие, голоса тихие и звонкие, шепот и пение одновременно, и это тебе, тебе они говорят: что же ты стоишь, брат, не рад нам, не узнаёшь, все сбылось, все исполнилось, теперь ты с нами, навсегда, я так скучал по тебе, братик…

Мальчик протягивает руки и называет твое имя – ударом в сердце, толчком крови в голове ты слышишь его, и лопата падает из твоих рук, и ты поднимаешь ладони к лицу и видишь летящий от них свет, и слышишь, и понимаешь – каждое слово, каждое слово, и песня, которую пел ребенок, она твоя, и теперь вернулась, эхом отразившись от твоего беспамятства, вернулась и встала вокруг…

Я не могу пойти с вами…

Теперь ты знаешь все, и только киваешь – осторожно, потому что кружатся грядки и деревья вокруг, и светлые лица братьев, пересказывающих тебе – а ты и сам уже вспомнил – историю о том, как не осталось твоему народу места на этой земле, а уйти не хотели, не верили, что может такое время нагрянуть, что им – им не будет места, им, этой земли первенцам и возлюбленным наследникам. А когда поверили – пути не было отсюда. И тогда сказано было: уйдет из дома один, и будет один, и один устроит ворота из трав, и цветов, и своего сердца. И вот: здесь, на этой самой земле, где и воздух, и вода, и солнечный свет убивают и калечат, ты вырастил сад настоящий, как дома. А дома нет уже – но вот, здесь, между этих грядок можно, закрыв глаза, пройти, осторожно ступая, и открыть глаза уже не здесь.

Пойдем с нами! Скоро придут все – мы уже послали им весть, они придут, и мы снова будем жить, как прежде.

А она, спрашиваешь ты, едва мир останавливает вращение. И братья отводят взгляды, и ты опять все понимаешь: немногие уцелели в этом мире, уже не нашем.

Но тогда… двойняшки, и Маринка, и старая дура Любовь Иванна, несчастная женщина… Но я же только ради этих ворот, а теперь я свободен! Но двойняшки, и Маринка… и старая дура, несчастная женщина…

Я не могу. Вы… вы идите, я когда-нибудь… Нет. Стойте, не двигайтесь. Вот, сейчас, подождите.

И я становлюсь на колени и рву, рву, тащу из земли помидорные стебли, обжигающие ладони. Иначе им не пройти.